Читать книгу: «Путникам в Россию», страница 4
«Возвращается ветер…»
Из окна было видно, как мсье Жанен, сухенький старичок в туфлях и старом засаленном рединготе, без воротничка, вынес тазик золы и проходил наискось через двор: тут у него кусты крыжовника, он иногда подсыпает туда пепел и угольки из печурки. Капа спрятала в сумочку три тонких, слабо хрустевших лиловых бумажки. Ей предстояло спуститься по лестнице, взять за угол мимо бистро, откуда говорил Рафа по телефону, войти чрез калитку во владение Жанен, это не более ста шагов. Но тогда – всё другое: ее дом, ее комната, генералово окно, квартирка Доры Львовны вовсе по-иному представляются отсюда. Она может видеть себя и «своих» со стороны. И действительно, когда вошла под тень каштана (едва хранившего последние свои листы), вдруг вспомнила Людмилу, как та не сообразила, что ведь это рядом с Капой.
В новом мире подошедшему с тазиком старичку сказала она, кого желает видеть. Горбоносый старичок кратко, но любезно указал.
Капа поднялась в первый этаж (по узенькой французской лесенке). Ей представлялось, что идет она просто так, к человеку чужому, малознакомому, застегнувшись душевно, как застегнут на ней не первой свежести темненький костюм. Несколько сутулясь, постучала в дверь.
– Entrez!18
Начался еще третий мир. Небольшая комната с окном в переулок, довольно светлая, с камином и зеркалом в золотой раме над ним – с часами на подзеркальнике, всё, как полагается в истинно французском старом доме. Но не полагается, чтобы на подзеркальнике лежали галстуки, воротнички. Странны также кораблики – искусно сделанные – на шкафу: бриги, фрегаты в парусах, точно модели из музея мореплавания. Странен стол у окна – простой, вроде кухонного, застланный толстым сукном. Когда дверь отворилась, сухощавый, высокий, с небольшой лысиной человек без пиджака склонялся над столом, спиной к окну: в великом прилежании разглаживал штаны, слегка дымившиеся. Увидев на пороге Капу, тоже ощутил новый мир и не сразу оторвался от портновского. Держа утюг, остановившимися голубоватыми глазами глядел на дверь. Потом улыбнулся – улыбкой милою и почти детской, – утюг поставил на подставку, легкими, молодыми шагами подошел к Капе, протянув вперед руки:
– Очень рад… тебя видеть.
Капа молча подала руку. Он ее ласково поцеловал. Подняв голову, не выпуская руки, всё улыбаясь, неподвижно смотрел на нее. Что-то очень далекое, щемящей нежности и очарования вдруг ощутила она.
– У тебя такой вид, будто ты хочешь спросить: зачем пришла? – да не решаешься.
Анатолий Иваныч сел на диванчик, Капе пододвинул стул.
– Нет, я ничего, – сказал простодушно, всё продолжая на нее глядеть прозрачными, голубоватыми глазами. – Ты так… очень неожиданно… мы ведь давно не виделись…
«Всё такой же… Нет для него времени».
– Анатолий, как ты живешь?
– Вот, и живу, ты видишь… – Он неопределенно провел рукою по воздуху, будто указывая на свою комнату, обстановку, строй жизни. – Разумеется, Капочка, туговато… теперь времена трудные.
Он опять с ласковостью и упорством уставился ей в глаза:
– Времена трудные, Капочка, все дела в застое.
– Да уж ты такой делец…
Он несколько оживился:
– У меня дел много, ты не думай. Но всё неудачи. И с кораблями слабо. – Он указал на модель брига на шкафу. – Единственно, что́ могу еще продавать, – это маленькие яхточки, для тюльерийского прудка, знаешь, там внаем дети берут. Да это всё мелочи, пустяки платят. А серьезная работа – фрегат, линейный корабль – никого более не интересует.
«Всё то же полоумие…» Капа помнила это еще по Константинополю. Анатолий Иваныч в беженство вывез целый чемодан моделей, инструментов, бечевок для оснащивания… и никогда с ним не расставался. Обожал он корабли. С удивительным искусством строил их сам, читал книги по кораблестроению, в портовом городе нельзя было оторвать его от набережной.
– Третьего дня был я на Монмартре у одного грека, в особняке… знаешь, рю Ларошфуко. Кападопулос. Ах, Капочка, какой особняк… там у него и фарфор старинный, и табакерки, и картины. Мы с Сережей Друцким продаем ему одного Фрагонара7… Если выйдет, я тебя у Ларю завтраком угощу. Или у Прюнье. Ты устрицы любишь? Да помню, любишь… Капа, когда мы продадим ему Фрагонара, то все вместе поедем: я, ты, Сережа. Но знаешь, не завтракать. Нет, лучше обедать, а потом в дансинг. Меня недавно один знакомый угощал… недалеко от Люксембургского сада. Ты… ты, Капочка, представить себе не можешь, какой там поросенок.
Анатолий Иваныч совсем развеселился. Видимо, и Фрагонар, и Ларю, и поросенок люксембургский уже лежали в кармане.
– Или же можно устроить так. Пока там еще мы продадим греку картину, но вот около Елисейских Полей я знаю один ресторанчик – это уж совсем дешево… замечательные мули и креветки. Да. Квартал дорогой, но это простенький ресторанчик, вроде бистро. Называется Tout va bien19… а? Как хорошо называется: Tout va bien – всё великолепно!
Анатолий Иваныч раскрыл свой большой рот с изящным, волнистым очертанием и захохотал детским смехом.
– Мы туда непременно пойдем, Капочка. Хозяин – бретонец, черненький такой, худощавый… и получает мули каждый день из Бретани. Он меня любит! Ты знаешь, – лицо Анатолия Иваныча вдруг стало серьезным, глаза остановились на Капе, – он мне всегда кредит оказывает. Мы можем прийти, позавтракать и ничего не заплатить!
Капа молчала. Точно бы повернулось в ней некое колесо, возвратило года на полтора назад. И ничего не было! Для него – ничего не произошло. Всё такой же, будто вчера расстались. То, что происходило с ней, жила она или умирала, – этого он не знал, да и не интересовался. Всё то же, что было в Константинополе, что было у Стаэле. Всё так же ласков, мил. Так же ни до чего нет дела, кроме Фрагонаров и кораблей, ресторанов и фантастических греков, которые якобы могут его обогатить, и всё те же глаза, те же руки…
– Что же ты не спросишь, как я жила? Всё про рестораны…
– Да, Капочка, ты… ведь, действительно, мы давно не видались. Ты какая-то бледненькая…
Он взял ее руку, погладил и поцеловал. Потом опять погладил:
– Ты тогда так внезапно исчезла… – Он смотрел на нее расширенными глазами, точно правда был очень удивлен и поражен, что она от него ушла.
Капа закрыла лицо руками. Тело ее стало слегка вздрагивать. Она вынула платочек, приложила к глазам. Другой рукой сжала руку Анатолия Иваныча – жестом вековечным, женским жестом любви, прощения, отдания.
– Ты… нарочно снял комнату рядом с моей? Знаешь, что я живу через двор?
– Да, Капочка, да…
Анатолий Иваныч заранее не придумал, что сказать, и мгновение находился в нерешительности. Но только мгновение: с обычно-нежным лукавством тотчас же всё сообразил:
– Я слышал, Капочка, что ты где-то здесь поблизости. И у меня, знаешь, было такое чувство, – он широко раскрыл глаза, точно выражая ими нечто таинственное и сложное, – что какая-то сила именно сюда меня влечет, вот так и тянет…
Капа продолжала плакать. Она знала, что он лжет, но приятно было, что именно так лжет – ласково и благосклонно. В сущности, что́ она ему теперь? Бывшая подруга, отравлявшая жизнь ревностью, мученьями. И теперь едва влачащая существование. Нет, в эту минуту он бескорыстен.
Капа сунула платочек в сумку, и рука ее наткнулась на хрустящие билеты. Через минуту, несколько овладев собою, села прямо и защелкнула сумку.
– Расскажи мне, как ты это время жил. Анатолий Иваныч заморгал глазами:
– Вот так и перебивался, Капочка. То что-нибудь продавал… картины, раз мне бриллиантовое кольцо удалось перепродать… И раза два, знаешь, я продал маленький бриг собственного изделия, потом каравеллу… я точно такую сделал, на какой Колумб Америку открыл. Один португалец купил.
– Португалец… откуда же ты его достал?
– Так, я встречался…
Капа знала, что всегда у него были какие-то таинственные знакомые и целая занавешенная часть жизни, куда ни проникнуть нельзя, ни разузнать ничего. Он или отмалчивался, или переводил разговор. На этот раз она сразу решила, что португальца подсунула ему Олимпиада. «У этой коровы всегда какие-нибудь португальцы…»
Настроение стало меняться – точно после мартовского парижского солнышка налетела (тоже краткая, но неприятная) тучка-жибуле.
– Ну, а теперь как? Правда, что тебе очень трудно?
Анатолий Иваныч взял ее за руку и расширил глаза.
– Очень, Капочка. Так трудно, знаешь ли…
Он снял руку и одной ладонью, как ножом, провел по другой, точно срезая или счищая.
– Как никогда. Платить за комнату нечем, долги, и даже вексель… Главное, француз… Он, Капочка, всё, что у меня есть, опишет.
– Что же можно описать у тебя, кроме штанов?
– Он опишет…
«Ничего не опишет, разумеется, но дела плохи, нет сомнения. И теперь дура Капитолина должна выплывать… тоже бриг парусный».
Она вздохнула, вынула из сумочки лиловые билеты. На лбу означились две вертикальные морщинки. Серые глаза тяжело блестели из глубоких гротов.
– Мне Людмила сказала, что была у тебя.
– Да, Людмилочка… Да, заходила…
– Заходила… Ты ее сам звал. Ну, одним словом, я всё знаю. Я достала тебе денег. Вот, бери.
– Это… мне?
Глаза его с волнением остановились на билетах. К деньгам было у него восторженное отношение. Он их обожал. Они давали ему полет, развязывали фантазию. Он не мог хранить деньги – они утекали от него. Если шли к нему, то по вольной их воле, он не зазывал. Никогда в поте лица не зарабатывал денег Анатолий Иваныч. Но поддавался им. И сейчас голодный блеск глаз его ударил по Капе, сгустив тучку-жибуле.
– Да, тебе, без отдачи.
На мгновение взор его почувствовал тучку. Умоляющее выражение в нем мелькнуло. Но восторженность взяла верх. Побледнев, протянул руку. И холодок, нервным содроганием, прошел к сердцу.
– Ну вот, – сказала Капа глухо, – теперь не опишут.
Он бессмысленно повторил:
– Теперь не опишут.
Капа встала:
– До свиданья.
– Куда же ты, Капочка?
– Домой.
– Почему же, так скоро…
– Нужно.
Капа медленно и тоже взволнованно надевала перчатки – ей нравилось, что вот как настоящая дама надевает она их (а внизу ждет автомобиль!), что уходит под занавес.
– Если захочешь меня видеть, вечером я чаще всего дома.
* * *
Поднимаясь к себе по лестнице, шагом быстрым и сосредоточенным, она услышала голоса, с площадки у генераловой квартиры. Увидела голые коленки мальчика, опершегося на перила, и край черной рясы.
– Генерала нет дома, – говорил Рафа. – Если вам что-нибудь нужно передать, я могу. Я его сосед.
– Сосед, сосед… да мне бы самого Михаила Михайловича.
Голос был негромкий, певучий. Капа выставилась со своей площадки в пролет, подняла голову, чтобы лучше рассмотреть. Увидела невысокого монаха, худенького, с огромною седою бородой. Поглаживая ее одною рукою, другой он подобрал рясу, нерешительно делая первые шаги вниз.
– Огорчительно, что не застал. Так ты, – обратился он вдруг к Рафе, следовавшему за ним, – сосед генералов?
– Сосед, – ответил тот не без важности. – И друг.
Старичок рассмеялся:
– «И друг»! Ах ты, мальчонок какой разумный! Да такой ловкий! «И друг»… – Он обернулся, положил руку на Рафину голову и слегка поерошил курчавые его волосы.
– Что называется, старый да малый. Но Рафа чувствовал себя несколько неловко. Показалось, что ему не верят.
– Вам и Капитолина Александровна может подтвердить… – сказал он натянуто, увидав Капу.
Она отворила дверь к себе, но войти медлила. Монах обернулся, увидал ее, улыбнулся:
– Тоже русские будете?
– Да.
– Вот как приятно! Весь дом русский. Утешительно.
Капа взглянула на маленькие свои ручные часы:
– Половина седьмого. Михаил Михайлович скоро вернется. К семи – непременно.
– Ах, как обидно! Подумайте, ведь откуда приехал, с самого с Гар дю Нор!
– Зайдите ко мне, – сказала Капа, – подождите генерала, что же вам понапрасну…
– Ну какая милая барышня! Прелюбезная. А ежели я вас стесню?
– Чем же стесните? Вы стеснить меня не можете.
– Премного благодарен, так-та-ак-с! Ежели разрешите, воспользуюсь…
– Рафа, заходи и ты. А это действительно друг генерала, он вам правду сказал.
– Да я и не думал, что неправду. Это ведь по глазам видно, что друг. А теперь разрешите и мне, вступая в ваше помещение, столь мне добросердечно предложенное, представиться: иеромонах Мельхиседек.
Войдя в комнату, он быстрым, легким взором осмотрел ее. По монашеской привычке, увидев в углу образок, потемневший, в запыленном окладе, – Ахтырской Божией Матери8, – широко перекрестился. Лицо сразу стало серьезным, сухенькое, старенькое тело подобралось. Что-то серебряное, как показалось Капе, вошло в комнату.
А Мельхиседек сел, расправил полы рясы и опять широко улыбнулся.
– Во святом крещении имя Капитолина? Так-так… хорошо.
Он разложил теперь по груди белую, веерообразную бороду, так что она закрыла даже священнический крест. Небольшие пальцы привычно крутили пряди волос в бороде – пряди слегка волнистые, электрически-сухие и удивительно легкие. Рафа внимательно его рассматривал. Потом подошел к Капиному столу, оторвал клочок бумаги, что-то записал.
Посматривая иногда на Рафу небольшими, некогда голубыми, а теперь выцветшими глазами, вокруг которых собрались сложные сети морщинок (то расправлявшихся, то вновь набегавших, точно рябь на озере от ветерка), Мельхиседек беседовал с Капой. Разговор был простой. Замужняя ли она? Чем занимается? Сколько платит за квартиру? Узнал, что незамужняя, служит в русской кондитерской – там знаменитые пирожки и кулебяки. Когда дошло дело до семьи, спросил:
– Из купеческого звания?
– Нет, – Капа слегка улыбнулась, – из духовного.
– Вот как, вот как… – Морщинки отца Мельхиседека приятно расправились. – Я думал, имя Капитолина нередко дается среди купечества. Из духовного звания, значит, тем ближе нам…
– Мой отец был инспектором духовного училища. Но, по правде сказать, у меня не особенные остались воспоминания о духовных. Священники больше хозяйством занимались, отец был неверующий, да и многие семинаристы, кого я знала, тоже были неверующие. Сплетни, дрязги, жадность. Нет, извините меня, я не любительница нашего сословия.
Мельхиседек вздохнул:
– Да, бывало, всяческое, разумеется, бывало… Батюшка ваш неверующий, да, так… Ну, а вы сами, разрешите спросить, верующая?
– Д-да… но не совсем по-церковному.
Мельхиседек тихо и добродушно рассмеялся:
– Нередко так говорят, и даже на исповеди: «Верю, батюшка, но по-своему». Иной раз это значит, что и вовсе не верю. Так-так…
Капа чувствовала себя нервно. Впечатления этого дня мешались, двоились. Из-за старичка с белою бородой выглядывал временами высокий сухощавый человек с безразлично-ласковыми голубыми глазами. А старичок, неизвестно откуда взявшийся, сидел в креслице, будто полжизни здесь просидел, и говорил так, будто она ему не первая встречная, а внучка. Ни противиться, ни рассердиться на него никак нельзя было – он какой-то неуловимый и неуязвимый – станешь возражать, он начнет покручивать серебряные пряди в бороде да улыбаться… И Капа ничего ему не сказала насчет угловатостей своих.
Он же, помолчав, сам перешел на другое:
– Михаила Михайловича я давно разыскиваю. Перебравшись сюда из Югославии, намереваюсь вновь восстановить знакомство. Я его еще с России знаю… Он к нам в Пустынь в бытность полковым командиром не раз приезжал. Имение находилось по соседству. А там, знаете ли, когда началась война, то, слышно, сначала бригадой командовал, потом дивизией… а затем даже целый корпус получил. Лицо, разумеется, значительное, и дальше пошел бы, но тут революция… Да-а, много натерпелся, сердешный… и телом едва спасся. А видный собою был.
– Он и теперь видный.
– И слава Богу. Да уж теперь-то таким, как ранее был, не будет. Оно, может, и к лучшему. Мне недавно епископ один говорил: «Я прежде – в России, то есть до революции, – цельный дом занимал, одиннадцать комнат, в карете ездил, в шелковой рясе ходил, и всё это мне казалось естественным, обычным. Как же, мол, архиерей, да не в карете… А теперь пешим порядком или в метро в ихнем, во втором классе с рабочими… да что же, – говорит, – здесь настоящее мое место и есть, именно во втором классе с тружениками, а не с нарядными дамами, поклонницами архиереев. И по совести, я себя в теперешней моей каморке ближе к Богу чувствую, чем в прежнем архиерейском подворье». Так что жизнь, знаете ли, весьма людей меняет. Как бы уж там видный ни был из себя Михаил Михайлыч, всё же таки не то, чем когда корпусом командовал.
При других обстоятельствах Капа тотчас же вступила бы в спор. Для чего это нужно – унижать лучших наших людей? Жить так жить – но тогда надо бороться, а не поддаваться судьбе – и многое в подобном роде. Но сейчас ничего не сказала. Мельхиседек же, во время слов своих, не раз взглядывал на Рафу. Тот слушал почтительно и вежливо, но мало понимал. Слова Мельхиседека казались ему приятной песнью на иностранном языке. И когда Рафа отвернулся к окну, Мельхиседек встал, очень быстро, проворно, не совсем даже по возрасту, – и, протянув руку к столу, взял бумажку.
– Ну, что ты там изобразил?
Рафа сконфуженно бросился было к нему, но Мельхиседек уже прочел и засмеялся.
– «Melchisе́deck, nom е́trange20, – произнес он вслух с тульским выговором. – Jamais entendu21. Спросить у генерала».
Мельхиседек продолжал улыбаться. Теперь и Капа не могла не усмехнуться. Ее положительно заражала хорошая погода на лице гостя.
Рафа как бы оправдывался:
– Я не понимаю этого имени и никогда раньше его не слыхал…
– Имя редкое, – ответил гость. – Ты, милый человек, не удивляйся, что не слышал. Редкое имя и высокое… Трудно даже его носить. Таинственное. Царь Салимский, священник Бога Всевышнего. Вот как!
Мельхиседек опять сел, взял Рафу за руку и худенькою своей рукою принялся гладить его ладонь. Лицо его стало очень серьезным.
– Библии-то небось и не видал никогда? И Святого Евангелия… Кому учить, кому учить… – проговорил как бы в раздумье. – Мы, старшие, виноваты.
Рафа стоял перед ним с чувством некой вины и грусти, но не страха. Этот старичок с веерообразной бородой нисколько его не пугал. И захотелось показать себя с лучшей стороны.
– Я знаю, чем архиерей отличается от патриарха.
– От патриарха?
– У архиерея на голове черный клобук с таким шлейфом, а у патриарха белая шапочка, и с обеих сторон висят полотенца. На них крест и вышит.
– Вон он какой знаток! Прямо, братец ты мой, знаток!
– Это всё генералова наука, – сказала Капа. – Его мать, Дора Львовна, просто удивляется, откуда у него всё такое.
В это время над потолком раздались звуки, похожие на шаги. Рафа мгновенно вырвал руку у Мельхиседека – бросился к двери.
– Генерал вернулся, он таки уже вернулся! – крикнул с порога. – J’en suis sûr22. Сейчас сбегаю!
И выскочил на лестницу.
Мельхиседек поднялся:
– Душевно благодарю, Капитолина Александровна, что помогли. Странника неведомого пустили к себе.
– Ну, это пустяки…
– Мир и благодать дому вашему.
Капа сложила руки лодочкой и подошла. Он осенил ее небольшим крестным знамением:
– Во имя Отца, и Сына, и Святого Духа. Не доходя до двери, остановился:
– Полагаю, что теперь у меня будут с Михаилом Михайловичем некоторые сношения. Если бы я вам чем-нибудь понадобился… побеседовать или какие трудные вопросы, обстоятельства, вообще что-нибудь, то передайте лишь через него, я всегда могу прийти.
Капа поблагодарила. Он ушел. А она потушила свет в комнате, приблизилась к окну. Сначала в темноте виднелись лишь светлые щели жаненовских ставен. Потом и особнячок с каштанами своими выделился – глаз привык. Вышла из двери старушка Жанен, понесла коробку с объедками в угол сада, к мусорной куче. «У французов никогда нет настоящего крыльца или террасы… Почему у них нет балконов?»
…А внутри было сложно-взволнованное. Путалось, переплеталось. Хорошо или нехорошо? Страшно и радостно. Старичок со странным именем. «Если бы понадобился, могу прийти…» А тот разглаживает, наверно, свои галстухи, пересчитывает деньги. Тот-то придет?
Келья
На этот раз генерал быстро выпроводил Рафу. Тому очень хотелось поговорить с Мельхиседеком, порасспросить его. Но пришлось подчиниться. Противоречить он никак не мог, да и довод был серьезный: «На лестнице встретил мать, она будет сердиться – вечно ты по гостям…» Мельхиседек на прощанье поцеловал его в лоб.
– Он действительно мой друг, – сказал генерал, когда Рафа вышел. – Как бы и внук. Впрочем, у меня настоящий внук есть. В России. Вы, отец Мельхиседек, может быть, помните, когда мы к вам в Пустынь приезжали с Ольгой Сергеевной, то с нами девочка была, такая маленькая, всё мать за ручку держала. Да-да-да-а. Это и есть Машенька.
Генерал налил чаю Мельхиседеку и себе:
– Ольга Сергеевна в самом начале революции скончалась, в Москве. Надорвалась. На салазках дрова таскала, через всю Москву. В очередях мерзла, мешочницей в Саратов ездила. Сыпняк захватила. Царство Небесное, Царство Небесное. Я в то время под Новочеркасском дрался.
Генерал встал, подошел к комоду, где лежали гильзы, табак, машинка, – принялся набивать папиросу:
– Стар становлюсь, слаб. Часто плачу, отец Мельхиседек. Вот и сейчас, увидел вас. Всё прежнее… Но ничего, смелее, кричал лорд Гленарван. Колоннами и массами!
Он примял палочкой табак в машинке, вставил в гильзу, втолкнул содержимое – папироса отскочила. Обрезал ножницами вылезавшие хвосты, закурил.
– Ольга Сергеевна такая и была-с… да, прямая, трудная – она, может, и вовремя умерла, генеральшей жила, генеральшей скончалась. Всё равно не могла согнуться. Ну, а Машенька стала не то что девочкой, а давно замужем, и у нее сын, Ваня, постарше вот этого малого. Тоже она бьется. Я даже не знаю, по совести, как изворачивается. Пока муж был жив, так-сяк. Он там в какой-то главрыбе служил, но и муж помер. Да с другой-то стороны, и хорошо, что помер…
– А как звали ее мужа? – спросил Мельхиседек.
И когда генерал сказал, вынул из кармана книжечку, надел очки и записал.
– Почему же хорошо, что зять ваш умер?
– Эту самую главрыбу через полгода по его смерти всю раскассировали, кого в Соловки, большинство к стенке – там у них это просто-с… Так, по крайней мере, он естественной смерти дождался, не насильственной от руки палача.
Мельхиседек уложил вновь очки в глубины рясы:
– Так-так… Ну, это разумеется.
– Машенька же теперь одно решение приняла.
Фигура генерала высилась над столом прямо, плечи слегка приподняты. Свет сверху освещал лысину. Лицо, в тенях, с сухим и крепким носом, казалось еще худощавей.
– Об этом один только мальчик этот знает да теперь вы. Машенька сюда едет, вот в чем дело.
Генералу трудно было удержаться. То садясь, то вставая, рассказывал он про дочь всё, что знал. И бутылку литровую, где позвякивало теперь десятка три желтеньких полтинников, тоже показал Мельхиседеку:
– Фонд благоденствия, отец Мельхиседек. Счастлив был бы, если бы там золотые лежали, но и простые полтиннички, трудовые французские грошики – и то сила!
– А еще бо́льшая сила, Михаил Михайлович, в желании, то есть в стремлении обоюдном встретиться. Если Бог благословит – то великая сила-с… Душевно сочувствую, душевно. Машеньку-то я помню – ну, теперь, разумеется, и не узнал бы.
Они замолчали. Генерал, в потертом пиджаке, мягких туфлях, ходил взад и вперед по комнате, пощелкивая пальцами сложенных за спиной рук. Мельхиседек опрокинул чашку, сидел смирно. Генерал вдруг остановился:
– Очень рад, что вы пришли нынче ко мне, отец Мельхиседек. Неожиданно. Яко из-под земли восстаху. Клопс и отделка9. А ведь вы один, пожалуй, во всём этом Париже помните Ольгу Сергеевну, Машеньку знаете, мое имение… Вы мне сказали, из Сербии приехали? Что же тут думаете делать?
– Что мне назначат, Михаил Михайлович. Мало ли дела… всего за жизнь не переделаешь. Но если уж сказать, имеется для Парижа и особенное. Может быть, из-за него преимущественно я сюда и при ехал, в этот Вавилон-то ваш, как это говорится, всемирный Вавилон город Париж. И у вас я не совсем напрасно. – Мельхиседек распустил вдруг морщинки у глаз легким и несколько лукавым веером: – Я ведь не такой уж простодушный монашек-старичок, я, знаете ли, и умыслы всякие имею, и на вас, Михаил Михайлович, как на давнего сочувственника рассчитываю.
– Одну минуту, отец Мельхиседек. Подогрею.
Генерал взял чайник, вышел с ним в кухню и поставил на газ. Седые его брови пошевеливались, усы нависали над сухим подбородком. Вернулся он с неким решением.
– Независимо от того, что́ вы мне расскажете, предлагаю остаться у меня ночевать. И никаких возражений. Чем через весь город в свой отельчик тащиться, переночуете у меня. Да. И никаких возражений. Прекрасно. А теперь слушаю. К вашим услугам.
Отпивая свежий горячий чай, Мельхиседек рассказал, в чем состояло «особенное» его дело. Уже несколько времени находился он в переписке с архимандритом Никифором, проживающим в Париже, – с этим Никифором встречался еще во время паломничества на Афон, и не со вчерашнего дня возникла у них мысль: основать под Парижем скит, небольшой монастырек. Никифор кое-что присмотрел – именно старинное аббатство. Оно в запущении. Надо его несколько восстановить, приспособить – и тогда отлично всё устроится. А потом завести при нем школу, воспитывать и обучать детей. Кое-что удалось уже собрать и денег.
Генерал вдруг засмеялся:
– А меня в этот монастырь игуменом? Посох, лиловая мантия… исполай ти деспота10?
Мельхиседек внимательно на него посмотрел, но не улыбнулся:
– Нет, я не за тем к вам обращаюсь, Михаил Михайлович. В игумены вам еще рано… У нас настоятелем, видимо, будет архимандрит Никифор. А вот ежели бы вы к этому серьезно отнеслись, то как мирянин нам могли бы посодействовать. Могли бы к содружеству наших сочувственников примкнуть. Поддерживали бы нас в обществе, может быть, что-нибудь и собрали бы среди русских – на подписном листе.
– Так-так, всё понял. И с благословения архиепископа? Вы как – под здешним начальством или под тамошним, сербским?
– Принадлежу к юрисдикции архиепископа Игнатия11.
– Ох, эти мне ваши архиерейские распри… Архи-гиереусы… Архи-ерей, архигиереус, значит, первожрец…
– Первосвященник, а не первожрец, – тихо сказал Мельхиседек.
– Ну да-да, конечно, первосвященник… Извините меня, отец Мельхиседек, срывается иной раз. Да. Что же до содействия, то охотно, хотя прямо скажу: более по личному к вам отношению, отец Мельхиседек. Ибо в эмигрантской жизни монастырь… м-м! м-м! – Генерал несколько раз хмыкнул. – Такая страда, все бьются. Не сказали бы: роскошь, не по сезону в сторонке сидеть да канончики тянуть. Для вас, во всяком случае, отец Мельхиседек, охотно.
– А вы не только для меня.
Поднялся разговор о монастырях. Мельхиседек неторопливо и спокойно объяснял, что скит задуман трудовой, все монахи должны работать и окупать свою жизнь. Они будут одновременно и обучать детей, и их воспитывать. Тут особенно видел Мельхиседек новое в Православии: в прежних наших монастырях этого не бывало12.
– Очень хорошо, – сказал генерал. – Всё это прекрасно. Что же говорить, я сам, вы ведь помните, к вам в Пустынь приезжал. И мне нравилось… гостиница ваша, чистые коридоры, половички, герань, грибные супы, мальвы в цветниках, длинные службы… А всё-таки – только приехать, погостить, помолиться, да и домой. Нет, мне трудно было бы с этими астрами и геранями сидеть… А теперь и тем более. Я слишком жизненный человек. А вы мистики. Иисусова молитва! «Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй мя!» – и это произносите вы в келии на вечернем правиле десятки, сотни раз. Извините меня, это может Богу надоесть. Возьмем жизненный пример: положим, взялся я любимой женщине твердить – раз по пятисот в день: люблю тебя, люблю тебя, спаси меня… Да она просто возненавидит…
– То женщина, Михаил Михайлович, а то Господь.
Генерал захохотал:
– Разумеется, это армейская грубость. Еще раз прошу извинения. Я сам в Бога верую, и в церковь к вашему архи-гиереусу хожу, и религию высоко чту, но этот, знаете ли, монашеский мистицизм, погружение себя здесь же в иной мир – не по мне, не по мне-с, отец Мельхиседек, как вам угодно…
Мельхиседек поиграл прядями бороды:
– Я и не жду от вас, Михаил Михайлович, чтобы вы жили созерцательною жизнью. Я вашу натуру знаю.
– Да, вот моя натура… Какая есть, такая и есть. Хотя я за бортом жизни, но боевой дух не угас. Если бы вы благословили меня на бранное поле, на освобождение родины, а-а… тут бы я… атакационными колоннами… Мы бы им показали – по-прежнему, один против десяти, но показали бы.
А вы бы на бой благословили, как некогда преподобный Сергий противу татар…
Мельхиседек улыбнулся:
– И мне до Сергия далековато, и вы, Михаил Михайлыч, маленько до Дмитрия Донского не достали… Да и времена не те. Другие времена. У Дмитрия-то рать была, Русь за ним… а у вас что, Михаил Михайлович, позвольте спросить? Карт д’идантитэ в бумажнике да эта комнатка-с, более на келию похожая, чем на княжеские хоромы…
Генерал опять захохотал – и довольно весело.
– Всё мое достояние – карт д’иданти тэ! А вы лукавый правда человек, отец Мельхиседек! Так, с виду тихий, а потихоньку что-нибудь и отмочите.
* * *
Мельхиседек не сразу согласился ночевать. Но генерал настаивал.
– Искреннее удовольствие доставите. Свою кровать уступаю, сам на тюфяке на полу.
Но Мельхиседек поставил условием, что на полу ляжет он, и в прихожей. Так меньше для него стеснительно.
Занялись устройством на новом месте.
– Вот вы о ските говорили, отец Мельхиседек, а ведь знаете, тут у нас, в этом доме, в своем роде тоже русский угол – скит не скит, а так чуть ли не общежитие, хотя у каждого отдельная квартирка или комната.
– Знаю, я у соседки вашей даже был – у Капитолины Александровны. Русское гнездо в самом, так сказать, сердце Парижа. Утешительно. Что же, согласно живете? То есть, я хочу сказать, здешние русские?
Генерал стелил простыню на матрасике в прихожей.

– Ничего, согласно. Да ведь большинство и на работе целый день.
– Трудящиеся, значит.
– Да уж тут у нас маловато буржуев-с…
– Так-та-ак-с… Небезынтересно было бы, если бы вы сообщили имена их, также краткие характеристики.
– Имена! Характеристики! Для чего это вам, отец Мельхиседек?
– А такое у меня обыкновение: где мне дают приют, там я в вечернее правило вставляю всех членов семьи и молюсь за благоденствие и спасение их. Здесь у вас, собственно, не семья, но мне показалось, что есть некое объединение, потому и нахожу уместным ближе ознакомиться.
И он опять вынул свою книжечку.
– Извольте, – сказал генерал. – Поедем снизу. Ложа консьержки, гарсоньерка – мимо. Первый этаж – французы. Со второго начинается Россия. Капитолина Александровна – одинокая, служит. Возраст: двадцать шесть – двадцать семь. Свое образная и сумрачная девица. На мой взгляд – даже с норовом.
Начислим
+6
Покупайте книги и получайте бонусы в Литрес, Читай-городе и Буквоеде.
Участвовать в бонусной программе
