Читать книгу: «Доктор», страница 2

Шрифт:

IV

В больнице я любил все. Мне нравилось, как, например, валит пар из распахнутой форточки пищеблока и как несколько прикормившихся возле больницы собак, скулящих и перебирающих от нетерпения лапами, ждут повариху Наталью – веселую, толстую бабу, – которая скоро вынесет миску с объедками.

С интересом я наблюдал, как, наподобие белого флага, треплется сетчатый легкий мешок, что надет на трубу вентиляции прачечной – чтоб в него набивалась летящая вата и нитки. Этот бьющийся белый мешок напоминал корабельный вымпел; и сходство больницы с ковчегом, спасающим множество самых различных людей, – это сходство опять приходило на ум.

Мне даже нравилось, как гудят лифты, как хлопают двери и как мелкой дробью стучат в коридорах колеса каталок: все эти звуки говорили о том, что больница живет и работает, дышит – и я вместе с ней тоже двигаюсь, тоже дышу.

В дежурные ночи, когда я лежал на диване в своем кабинете и слышал сквозь дрему все звуки бессонного ковчега, тогда я испытывал странное чувство: как будто громада больницы находится где-то внутри меня самого. С урчаньем гудели водопроводные трубы – казалось, гудящее это урчанье я слышу внутри своего живота. Скрипят где-то двери или половицы – а мне мерещится, что хрустят мои собственные суставы. По коридору стучат, приближаясь, колеса каталки – как будто во мне все сильнее и громче стучит мое сердце…

Можно было подумать, больница была мной самим – а я, в полудреме лежащий внутри ее чрева, был чем-то таким, что вмещало в себя и больных, и палаты, и пожарные лестницы, и коридоры, и гулкие залы реанимации и оперблока – этот родной и любимый мной мир.

Но больше всего я любил оперировать. Уже в раздевалке, где мы облачались в просторные, теплые – только-только из автоклава – штаны и рубахи, я начинал себя чувствовать лет на десять моложе. Вот странно: при всей любви к чистой добротной одежде – я и в других терпеть не мог затрапеза и неаккуратности – затрепанное белье оперблока мне всегда нравилось. И пусть мы, хирурги, потешно выглядели в этих штопаных, драных, линялых портах и рубахах – ни дать ни взять оборванцы в исподнем, – но мне было приятно напяливать эти лохмотья. Неужели тогда, в мои самые благополучные годы, я уже как бы предчувствовал, что меня ожидает судьба оборванца-бродяги?

Переодевшись, шел мыть руки. Шипела тугая струя, обмылок мелькал в потиравших друг друга ладонях, и серая пена вспухала меж пальцев. Казалось, я мою сейчас не одни только руки – но очищаю и душу. Все суетно-мелкое, лишнее будто смывалось струею воды. Пожалуй, нигде, кроме как в оперблоке, я не бывал так спокоен и собран, никогда так отчетливо не сознавал, что я в мире есть и я миру нужен. И круглое зеркало, что висело над раковиной, подтверждало мое ощущение: в нем отражался спокойный уверенный взгляд человека, которому ясно, зачем он живет.

Подняв руки – с локтей капало, и на подоле рубахи расплывались мокрые пятна, – я быстро входил в операционную залу.

– Добрый день! – бросал я в ее гулко-кафельное пространство.

Мне вразнобой отвечали врачи, санитарки и сестры – и только больной, что лежал на столе обнаженный, с дыхательной трубкой во рту, не мог ничего сказать. Несмотря на обилие здесь и людей, и приборов, и самых разнообразных предметов, от пластмассовых ведер до ярко сияющих ламп, пространство, в котором мы все находились, казалось огромным и гулким – как в храме. Здесь каждый звук, каждый жест становился как будто весомей себя самого.

Меня и облачали, как будто священника в храме. Подавали халат – я вставлял руки в его теплые рукава, – завязывали на затылке тесемки марлевой маски и надевали на руки перчатки. Нужный размер попадался нечасто – пальцы мои были слишком длинны – и я, как на что-то чужое, секунду-другую смотрел на тугие, резиной облитые кисти.

В эти секунды всегда становилось немного не по себе. Казалось: вдруг я не смогу сделать то, чего от меня все ждут, вдруг пошатнется моя репутация блестящего, как выражались больные, хирурга?

Но тревога всегда исчезала, стоило взять в руку скальпель и сделать разрез. Трудно поверить, но именно в эти минуты в душу приходит покой, ради которого, может быть, хирурги так любят операционную. Странное вроде бы дело: откуда нисходит этот покой к тем, кто делает самую беспокойную в мире работу? Но по мере того, как все глубже погружаешься в рану – электрокоагулятор пищит, струйки сизого дыма взвиваются от обугленных тканей, – ты так облегченно поводишь плечами, так шумно вздыхаешь, как будто с тебя сняли ношу, убрали тот груз, что лежал на плечах, и теперь ты спокоен и счастлив. Ты уж не ты, не тот прежний и часто тяжелый себе самому человек, одинокий, стареющий, грузный, – ты вдруг становишься частью чего-то живого, огромного, частью того, что сейчас подхватило тебя и несет в бесконечном и сложном потоке работы. Тебе сейчас нужно одно: не противиться этой таинственной силе, а с ней совпадать – тогда вся операция будет идти так, как нужно, как будто сама по себе. Ты увидишь, что руки твои надсекают, пальпируют, вяжут и шьют уже словно сами собой, а ты лишь удивляешься, глядя на них, до чего же сноровисто, ловко все получается. Вот это и есть настоящее счастье хирурга: когда, кажется, можно совсем отойти от стола – а набравшая ход операция все равно будет длиться. Словно ты уж давно растворился, исчез в этом кафельном гулком пространстве, в сиянии ламп – но продолжают скрипеть лигатуры и звякать за-жимы, ножницы туго хрустят, надсекая рубцы, и вот уже видно, как в ране, такой измочаленно-страшной сначала, ткани словно срастаются, все мало-помалу приходит в порядок, и уже недалек тот момент, когда операция – словно сама по себе – завершится…

V

Не всегда, разумеется, все получалось так гладко. Бывало, сойдет семь потов, пока выделишь какой-нибудь запаянный насмерть желудок – и успеешь не раз проклясть день и час, когда ты пошел в хирургию. То ли сам будешь не в лучшей форме, то ли больной попадется такой неудобный, что все в нем не так, не с руки – порой операция превращается в каторжную, изводящую нервы работу. Пыхтишь, обливаешься потом, орешь на своих ассистентов – а когда сам оперируешь плохо, то и помощники, кажется, больше мешают, чем помогают, – и устаешь в конце концов так, будто все это время ты проработал в кузнице молотобойцем.

Переодевшись, приходишь к себе в кабинет измочаленный, еле живой – а в дверь уже стучат пациенты: «Мы к вам, доктор, на консультацию…»

Но зато в конце дня, когда, наконец, посмотрел всех больных, написал все бумаги, сходил еще раз в реанимацию к тем, кого оперировал – вот тогда можно тихо-спокойно и посидеть в ординаторской. Раньше, еще молодым, я все время куда-то спешил: то в поликлинику на подработку, то за сыном в детсад, то просто домой, чтоб побыть там с Валюшей, да поспать-отдохнуть после бессонных полутора суток дежурства.

А потом спешить стало некуда. Жену схоронил шесть лет назад – диагноз «лейкоз» прозвучал, словно гром среди ясного неба. А сын давно вырос, женился, и Машеньке, внучке, уже было три года. Сын, прямо скажем, пошел не в меня. Он сутками не отходил от компьютера; Сергею было нужно одно: чтоб ему не мешали существовать в виртуальной реальности – то есть в мире, которого нет. Смешно и стыдно сказать, но мне с ним как-то и не о чем стало поговорить: моя хирургия и его компьютеры находились словно на разных планетах.

В свою жену сын был влюблен так же, как и в компьютеры: он был от нее без ума. Стоило при нем произнести слово «процессор», «программа» или «Наташа», как на его полном лице расплывалась улыбка совершенно счастливого человека. Ну да Бог с ним – его, в конце концов, жизнь, его выбор, и не мне решать, как и с кем ему жить. Мои-то собственные отношения с невесткой складывались, мягко говоря, холодновато, так что домой меня не тянуло еще и по этой причине. Я бы, конечно, давно разменял нашу трехкомнатную квартиру и жил бы отдельно, но дом наш был старым, подписанным к сносу, и никаких операций обмена или купли-продажи мы совершить не могли. Терпели и жили, надеялись на расселение – и в этих надеждах прошло уже несколько лет. Я был словно прикован к этой квартире, опостылевшей мне после Валиной смерти, и к чужой для меня семье сына. Если б не Машенька, внучка, мне бы и вовсе не с кем было ни посмеяться, ни поговорить в своем собственном доме.

То ли дело в больнице, с друзьями-коллегами, рядом с которыми прожита целая жизнь. Эти люди мне были ближе родных. Вот, скажем, Кирилл Митрофанович, наш патриарх. Старику было крепко за восемьдесят, но он исправно ходил на работу и даже еще оперировал, причем очень неплохо, в добротно-старинной манере – большие разрезы и редкие швы – в том стиле советской военно-хирургической школы, который сложился у Митрофаныча еще на войне, в медсанбате, да так и остался на целую жизнь.

За те четверть века, что я проработал в больнице, Митрофаныч нисколько не изменился: старик словно был заспиртован. Такой же бугристый и голый череп, такие же кисти тяжелых, с набрякшими венами, рук, и утробный, как будто из-под земли доносящийся голос. Митрофаныч говорил мало, но всегда очень смачно, и многие из его выражений разошлись по больнице в виде присказок и поговорок.

– Ну что, Гриша, – гудел его бас, – не пора ли по стопочке? А то чувствую – силы в упадке, пора влить горючего.

– Отчего же не влить, Кирилл Митрофанович? – отвечал я ему, доставая коньяк. – День отработали, можно и выпить.

Рюмка совсем пропадала в громадной руке старика.

– Ну, побудем живы! – гудел он, опрокидывал коньяк, и кадык крупно дергался на его жилистой шее.

– А вы, молодежь? – обращался я к вечно куда-то спешащим коллегам. – Не составите старикам компанию?

– Да нет, шеф, спасибо, мы за рулем, – отвечали обычно они, второпях одеваясь. – Как-нибудь после, когда будет время.

– То есть когда постареете, – усмехался я, чувствуя, как теплеет в груди после выпитой рюмки. – Что ж, я и сам был такой же: все, помню, куда-то бежал, все пытался себя самого обогнать…

Теперь мы с Митрофанычем, два одиноких вдовца, никуда не спешили. Сидели, то молча задумавшись – со стариком было очень легко и спокойно молчать, – то вели неторопливые разговоры. Уж Митрофанычу было, о чем рассказать: чего стоил один его год на войне, в медсанбате!

– …А в сорок четвертом, под Лидой, тоже был интересный случай. Я тебе, Гриш, не рассказывал? Ну, тогда слушай…

Он садился удобней в продавленном кресле, почесывал свой лоснящийся череп и начинал:

– Прорывается к нам, к медсанбату, немецкая рота… Вокруг бой, пальба, крики – конец, в общем, света. А мы что? Мы оперируем – что нам еще остается? Ребят же не бросишь, которые ранены. Делаем ампутацию – тут врывается в нашу палатку какой-то эсесовский псих с автоматом. Орет дурным матом и дергает, сука, затвором! Укокошил бы всех нас, как пить дать, только «Шмайссер» его, нам на счастье, заело. А у меня как раз, Гриша, в руке ампутационный нож – ну, ты знаешь, длинный такой. Им еще поросят резать удобно…

Старик засмеялся, мотнул головой и так сжал, приподняв, свой громадный кулак, словно в нем и сейчас блестел нож.

– И я немца того в живот – пырь! Он, понятное дело, захрюкал да и завалился… Гриш, налей мне еще – горло сохнет!

Я наливал, старик выпивал, прокашливался и продолжал рассказ:

– Да… Ну и дальше себе оперируем. Закончили ту ампутацию, потом еще что-то было, не помню. Короче, всех наших вроде прооперировали. А тот немец в углу все хрипит да ногами сучит: никак, гад, кончаться не хочет! Что будешь делать? Говорю сестрам: ладно, давайте его тоже на стол – погляжу на его требуху. И ты знаешь, Гриш: часа два с ним возился – так я лихо его раскромсал тем ножом. Кишечника метра два удалил, левую почку убрал и селезенку выбросил. И ведь немец-то – что ты думаешь – выжил! Потом, уже после войны, разыскал меня даже, письмо написал: спасибо, мол, доктор…

Старик не то кашлял, не то отрывисто-глухо смеялся. А потом, утомленный воспоминаниями и рассказом, он вдруг засыпал: прямо в кресле, уронив на грудь голову, напоминавшую кожистый череп какого-то древнего ящера. «Вот динозавр! – думал я. – Человек вымирающей, редкой породы: теперь-то народ измельчал…»

Уходить все равно не хотелось, и я бывал рад, когда дежуривший доктор обращался ко мне за советом.

– Шеф, не посмотрите одного мужика? Живот у него вроде мягкий, но что-то он мне не нравится.

Шли смотреть мужика – мне он тоже не нравился – и вскоре брали его на ревизию. Нередко я мылся вместе с дежурным хирургом: отчего, думал я, не помочь молодым? Учитель мой, знаменитый Савельев, тоже, случалось, мне ассистировал. «Не жалей, Гришка, сил, чтоб учить молодых, – говаривал он. – Иначе кто после нас оперировать будет?»

Так что нередко рабочий мой день завершался уже поздним вечером, когда оставалось лишь время добраться до дома, помыться, поесть что-нибудь да заснуть – до назойливо-резкого звона будильника.

VI

Так я и жил, проводя дни на работе, а ночи – в своей комнатенке, в окружении книг, медицинских журналов и фотографий покойной жены, улыбавшейся со стены так застенчиво и виновато, словно она уже в юности знала о будущей ранней кончине.

И я думать не думал, что в жизни моей, незаметно катящейся к старости, случатся серьезные перемены. Самое большее, на что я рассчитывал, – это покупка отдельной квартиры, в которой я жил бы уже совершенно спокойно, не дергая нервы себе и домашним.

Но человек предполагает, а судьба располагает, как любила говаривать моя мудрая бабка. Рухнуло все неожиданно – среди полного, как говорится, благополучия.

Началось все со взгляда. Я шел коридором своего отделения и увидел, что на сестринском посту сидит молодая незнакомая женщина в белом халате. Она, склонив голову набок – так, что крыло ярко-рыжих волос закрывало лицо, – что-то быстро писала. На мои шаги она вскинула голову и посмотрела мне прямо в глаза. Взгляд ее был глубоким и теплым: он будто светился. Я даже замедлил шаги, не сводя глаз с лица незнакомки, и тут же почувствовал боль в левой руке.

Я так хорошо это помню, потому что вот точно такую же боль, прохватившую руку от кисти к плечу, я испытал спустя несколько месяцев, на операции, в тот момент, когда проколол себе палец. Сейчас даже кажется, что все это было единым событием: словно взгляд незнакомки, укол и болезнь – все случилось одновременно.

Пробормотав что-то вроде приветствия – красавица мне улыбнулась в ответ, – я прошел в ординаторскую и сразу же, от порога, спросил:

– Кто это там, в коридоре?

– Какой вы, шеф, наблюдательный! – засмеялся Володя Агапов. – Это Оленька Фокина, наш новый терапевт.

– А что она делает здесь, в хирургии?

– Как что? Больных консультирует. Что-то вы, шеф, стали очень уж строгим: кто, зачем, почему? У нас же все-таки не монастырь, и красивые женщины нам не помеха.

– Она, кстати, замужем, – зевнув, перебил его болтовню Стас Семирудный, измученный трудным дежурством. – Так что не слишком-то разгоняйтесь, коллеги.

– Замужем? Это же замечательно! – оживился Володя, известный ходок. – Проще всего соблазнить молодую замужнюю женщину. Изо всех мужчин она разочарована пока только в собственном муже, а все остальные ей кажутся лучше, чем он. Это дает нам, соблазнителям, шанс почти стопроцентный. Шеф, вы согласны со мной?

– Хватит трепаться, – прервал я его. – Ты лучше скажи: Хидятуллину перевязал?

– Обижаете, шеф! Работа – это святое. Сначала работа, а девочки, как говорится, потом. Да, перевязал: стало получше. А Оленька, хоть вы почему-то и сердитесь, – все-таки прелесть…

Прошло несколько дней. Всякий раз, проходя мимо сестринского поста, я испытывал непонятное мне самому беспокойство. Так бывает в начале болезни, в продроме: когда ты, например, простудился, но единственным признаком недомогания пока что является необъяснимая тревога да еще непривычная чуткость, ранимость и взгляда, и слуха. Цвета, звуки, запахи тогда кажутся слишком назойливыми – так, что хочется скрыться от них в тишину и в потемки.

Так вот и я в эти несколько дней испытывал болезненное чувство, томившее душу. «Да что же случилось? – пытался я вспомнить причину того беспокойства. – Больные как будто в порядке, годовой отчет я вчера сдал, внучка здорова… Что еще может меня волновать?» И чем непонятнее оставалась причина тревоги – тем сильнее она меня беспокоила. Я даже и спать стал не так крепко, как раньше: кошмары терзали мой сон, и я поднимался с постели разбитый, как будто всю ночь оперировал.

А потом, в полумраке больничного коридора, я опять натолкнулся на сероглазый светящийся взгляд, на улыбку, и все стало ясно: да, меня беспокоит вот именно это лицо, этот взгляд…

– Добрый день! – прозвенело меж стен коридора.

– Добрый день, – пробурчал я угрюмо. – Вы к нам снова на консультацию?

– Нет, – она вскинула брови. – Я просто шла мимо. Но вы, кажется, сердитесь, когда видите здесь посторонних?

– Какая же вы посторонняя? – Я заставил себя улыбнуться. – Напротив, я очень вам рад.

– Правда? – лицо ее вновь осветилось улыбкой. – Ну слава богу! А я-то уж думала: вот сейчас тебя, Олька, погонят отсюда метлой…

Мы засмеялись: она звонко и молодо, а я – словно кашляя, словно чем-то давясь.

– Может, чаю хотите? – сам для себя неожиданно предложил я ей вдруг.

– Конечно, хочу, – легко согласилась она. – А лимон у вас есть? Я лимоны ужасно люблю…

VII

В то наше первое с ней чаепитие я разглядел Ольгу внимательней. Ни тонкие брови, ни нос с небольшою горбинкой не отвлекали от главного: от огромных светящихся глаз и от губ, то упрямо поджатых, то расплывавшихся в ясной улыбке.

Как радушный хозяин я угощал ее и развлекал разговором.

– Так вы где, говорите, учились? – спрашивал я, наливая чай в чашки. – В N-ске? Выходит, мы с вами закончили одну alma mater.

– Да, только вы чуть пораньше, – улыбалась моя собеседница.

– Всего лет на двадцать: пустяк…

– А вы и вправду, Григорий Александрович, выглядите очень молодо. Взгляд у вас совершенно мальчишеский.

– Что ж, спасибо. Но это все, Оленька, потому, что в моих глазах отражаетесь вы. А сидела бы здесь какая-нибудь старушка – и я бы с ней рядом казался почти стариком.

– Так просто? Выходит, все дело в возрасте собеседника? – поднимала она свои тонкие брови.

– Конечно. И вообще мы, хирурги, любим все упрощать. Так же, кстати, как вы – усложнять.

– То есть: мы, терапевты?

– Ну да: терапевты и женщины.

Секунду задумавшись, Ольга кивала:

– Пожалуй, вы правы. – И вдруг ни с того ни с сего начинала смеяться.

Смеялась она так легко, заразительно, что было нельзя не смеяться с ней вместе. Аж прослезившись от смеха, она посмотрела таким повлажневшим, признательным взглядом, словно я сделал ей что-то очень хорошее.

– Вы меня уморили, – вздохнула она изможденно, счастливо. – Давно я так не смеялась…

Общий смех сразу сделал нас ближе: уже начинало казаться, что я знаю Ольгу давно.

– Расскажите мне, как вы учились, – просила она, отпивая дымящийся чай. – Вы где тогда жили? В общаге?

– Конечно. Нас жило в комнате семеро, и поэтому уединиться там с девушкой было великой проблемой. Так, бывало, и просишь приятелей: да сходили б вы, черти, в кино!

– А они?

– А они говорят: «у нас денег нет» или «нам надо учиться – у нас завтра зачет…».

– И что же тогда?

– Ну, делать нечего: поведешь сам подружку в кино или пойдешь с ней шататься по городу. Я за шесть лет так N-ск изучил, что экскурсии мог бы водить.

– Ну а как же насчет… – Глаза Ольги становились лукавыми.

– Насчет этих глупостей, вы хотите сказать? Да как-то выкручивались. Вы ж понимаете: если двое собрались заняться любовью, то помешать им почти невозможно. Конечно, зимой было трудно: все по подъездам, по лестницам терлись. Придешь утром в общагу – а все пальто, и штаны, и ботинки в побелке.

– Представляю, какой у вас был тогда вид!

Ольга опять начинала смеяться.

– Нет, я с вами точно умру, – махала она на меня тонкой рукой. – Сделайте что-нибудь, доктор: мне плохо!

И я, помню, подумал: «Раз ты смеешься легко, то, наверное, плачешь тоже легко. У таких, как ты, легких женщин смех и слезы всегда рядом – ты даже, наверное, можешь смеяться и плакать одновременно…»

Она вдруг спохватилась:

– Да что ж я сижу? Мне же надо за дочкою, в садик.

– У вас уже дочь? – удивился я.

– Да, ей три года. А чему вы так удивились?

– Да нет, ничему. Просто вы очень молодо выглядите.

– Что ж, спасибо: и за комплимент, и за чай. У вас здесь очень славно.

– Вот и заходите почаще.

– Спасибо, зайду непременно…

Я встал, чтоб ее проводить. Уже возле двери она обернулась и, прощаясь, легко прикоснулась к моей левой руке.

– Еще раз спасибо. До встречи, – сказала она.

Мы посмотрели друг другу в глаза. Ее зрачки сузились, взгляд потемнел, и лицо напряглось. «Что с вами, Оля?» – хотел я спросить, но она повернулась и зашагала по коридору. Я смотрел, как ее рыжие волосы колыхались над белым халатом.

Сильная боль вдруг пронзила мне левую руку – как раз там, где Ольга коснулась ее. «Что за черт?» – с досадой я потряс кистью, словно желая стряхнуть эту боль, но она прицепилась ко мне не на шутку.

Вернувшись к себе в кабинет, я долго стоял у окна. Боль понемногу стихала, зато нарастала тревога. «Что это было?» – думал я то ли о приступе боли, то ли об Ольге и нашей с ней встрече, то ли обо всем этом одновременно.

Текст, доступен аудиоформат
408 ₽

Начислим

+12

Покупайте книги и получайте бонусы в Литрес, Читай-городе и Буквоеде.

Участвовать в бонусной программе
Возрастное ограничение:
16+
Дата выхода на Литрес:
26 июня 2025
Дата написания:
2025
Объем:
220 стр. 1 иллюстрация
ISBN:
978-5-389-29880-4
Правообладатель:
Азбука
Формат скачивания:
Аудио
Средний рейтинг 4,7 на основе 349 оценок
Аудио
Средний рейтинг 4,1 на основе 1068 оценок
Черновик, доступен аудиоформат
Средний рейтинг 4,8 на основе 305 оценок
Аудио
Средний рейтинг 4,1 на основе 63 оценок
Текст, доступен аудиоформат
Средний рейтинг 4,7 на основе 1893 оценок
Текст, доступен аудиоформат
Средний рейтинг 4,2 на основе 125 оценок
Аудио
Средний рейтинг 4,8 на основе 5283 оценок
Текст PDF
Средний рейтинг 4,5 на основе 22 оценок
Текст, доступен аудиоформат
Средний рейтинг 4,9 на основе 246 оценок
Текст, доступен аудиоформат
Средний рейтинг 3,8 на основе 62 оценок
Текст, доступен аудиоформат
Средний рейтинг 4,5 на основе 111 оценок
По подписке
Аудио
Средний рейтинг 4,6 на основе 107 оценок
По подписке
Текст, доступен аудиоформат
Средний рейтинг 0 на основе 0 оценок
Аудио
Средний рейтинг 5 на основе 1 оценок
Текст
Средний рейтинг 5 на основе 1 оценок
По подписке
Текст
Средний рейтинг 5 на основе 1 оценок
По подписке
Аудио
Средний рейтинг 0 на основе 0 оценок
Текст, доступен аудиоформат
Средний рейтинг 0 на основе 0 оценок