Читать книгу: «Сказания о мононоке», страница 7
Юроичи выкладывал всё без утайки, будто Кёко уже стала частью их семьи. Это настораживало, но Кёко решила тем воспользоваться и заодно скрасить их путь к алтарю:
– Нет, я про юношу в пурпурном кимоно с жёлтым оби и со странными… – Кёко осеклась, решив умолчать об этой детали. Вдруг никто больше не видит? – Того, который ступает рядом с госпожой Якумото.
В этот раз Юроичи ответил, даже не обернувшись:
– Ах, торговец? Да, он матушке быстро по нраву пришёлся, хотя ей обычно не нравится никто и никогда. Наверное, потому что услугу большую родителям оказал за совершенно незначительную плату, помог рыбу раздобыть к застолью, какую даже у островных моряков в сезон едва отыщешь…
«Так вот где они её взяли! Не зря я тогда по возвращении с рынка рассказала Кагуя-химе про умелого торговца, у которого есть всё на свете. А она, видать, рассказала о том Якумото… Выходит, всё сложилось так идеально благодаря мне! Какая я всё же молодец!»
– …Фонари не красные, а розовые, чтоб не как у всех, и подносы новые, и ещё несколько вещиц, – продолжал перечислять Юроичи. – Твой свадебный пояс, кстати, тоже. Хорошо, что он почти задаром нам достался. Надоело тратить деньги на невесту, которая всё равно помрёт.
На мгновение Кёко подумала, что ослышалась, но нет. Впрочем, это было ожидаемо. Действительно, обходительный и воспитанный аристократ не смог бы стать объектом одержимости мононоке, а значит, Юроичи Якумото только притворялся таковым. Письма, кропотливо собираемые Кёко, доказывали это, как и его улыбка в ответ на её слова:
– Ты говоришь так, будто надеешься на это.
– Так и есть. Хочу поскорее домой вернуться. В такую жару продукты портятся быстро, много пациентов с несварением, а значит, у меня много работы в лавке.
Кёко хмыкнула. Как хорошо, что Юроичи Якумото всё-таки не станет ей мужем: либо она изгонит мононоке и надобность в том отпадёт, либо умрёт, как предсказывала Цумики. Учитывая, какой Юроичи грубиян, Кёко только радовало отсутствие третьего варианта.
Да и жуткая тень всё-таки не осталась в паланкине. Зернистая, она плелась за Кёко по каменной тропе, дёргая её за шлейф накидки, и чем ближе к храму они с Юроичи подходили, тем резче и заметнее проступали её черты, а нападки становились яростнее. Кёко молилась, чтобы никто этого не заметил, особенно Кагуя-химе, поэтому шла быстро-быстро, но вынужденно застряла у тэмидзуи, где Юроичи вдруг подавился во время отмывания рта39 и отхаркнул воду прямо Кёко на кимоно. Тень, успела увидеть она, просто пережала ему горло под кадыком жирными щупальцами. От этого глаза Юроичи, болезненно желтушные, ещё больше налились, забегали затравленно, и вся кровь, что ещё кое-где теплилась в его щеках, отхлынула от лица к костяшкам сжатых кулаков. Их родня держалась позади, но мико и каннуси, что по обычаю вели новобрачных в храм, уставились на них двоих и побледнели.
Благо, едва Кёко успела испугаться, что они всё поняли и сейчас отменят свадьбу, как Юроичи схватил её под локоть и, не дав ей закончить собственное очищение, потащил в храм вперёд служителей.
– Скоро всё закончится, скоро всё закончится, – бормотал он, взлетая вверх по лестнице, пока Кёко тщетно пыталась поспеть за его широкими шагами в узком кимоно.
Действительно, поскорее бы закончилось! К тому моменту, как они двое наконец-то достигли алтаря, Юроичи Якумото окончательно переменился, даже внешне. И так красавцем не был, но теперь лицо стало совсем уродливое в необъяснимом раздражении, как если бы он был разочарован, что она до сих пор не умерла. Желваки ходили туда-сюда, взгляд метался по залу, а гости тем временем рассаживались по своим местам на дзабутоны. Странник сел где-то в задних рядах, и Кёко, к своему сожалению, потеряла его из виду.
Началось.
– Юроичи Якумото и Кёко Хакуро пришли просить благословения у богини царственной, землю рождающей, коей хвалы возносят в храме Четырёх рек, что в Камиуре. Так смиренно говорю я в этот час.
«Ах да, точно, – подумала Кёко со скукой, выслушивая молитву каннуси под арочным сводом и наблюдая за пляской босоногой мико с зелёной ветвью сакаки меж ними тремя. – Храм Четырёх рек. Вот как он называется. А я-то слышу, журчит что-то поблизости…»
Пожалуй, ни одна девица во всём Идзанами ещё не проявляла такой небрежности к своей свадьбе, как Кёко. Та даже не задумалась, а к какому именно храму, собственно, доставил её паланкин. Всё, что она мысленно отметила и что её интересовало – что храм расположен в горах, а значит, в нём тихо и безопасно. Следовательно, мононоке не вырвется на свободу и не навредит другим, коль что-то пойдёт не так. Сам же храм небольшой, но добротный: спрятаться негде, разбушеваться – тоже, но балки под крышей при этом укреплены бамбуком и синим камнем, поэтому не обвалятся. Что там снаружи, Кёко и вовсе не смотрела; не оценила, как органично, межуясь с клёнами, на самом деле высажены вокруг пышные глицинии, которые свадьба успела застать на пике их цветения. Она вообще заметила их, лишь когда опустилась коленями на плоскую подушку напротив алтарного столика и оглянулась проверить, открыты ли окна. Да, открыты. Нехорошо.
Музыканты остались на крыльце, стихла гагака, храмовые двери с глухим стуком закрылись. Несмотря на то что с самого утра Кёко не видела на улице ни одного луча солнца, в храме было так светло, точно ками разожгли один из своих божественных костров прямо тут, в этом зале. Талисманы с металлическими колокольчиками отражали пламя сотни свечей, множили его, будто рождали мириады светлячков. Блики танцевали вместе с мико на деревянных полах, и благовонный дым от палочек-сэнко струился по ним, обещая своей зыбкой полупрозрачной завесой защиту, как обещали её офуда, которых здесь, на оконных рамах и балках, явно было больше положенного.
«Предупредили, кого сочетать браком будут. Каннуси и мико знают».
Потому каннуси и заикается, а мико – спотыкается. Все, кроме гостей, ожидают беду и торопятся.
Ох, не зря.
– Почему так холодно? На улице как будто кан-но ири, а не май! – услышала Кёко недовольное бурчание среди гостей, ёжащихся и зарывающихся поглубже в свои кимоно. Дыхание стало паром, а тело – льдом. Кёко тоже это почувствовала, даже раньше и сильнее прочих, потому что сидела к Юроичи Якумото, источающему всё это, вплотную.
– Идзанами-но микото, Идзанами-но микото! Богиня браком со светом сочеталась, и ками – восемь миллионов ками, – и первые люди – восемь тысяч первых людей, – и первые звери – восемь сотен первых зверей, – и острова – восемь островов – рождены были. И когда родились они все, то стали вступать в брак между собою, и так рождены были и другие звери, и другие люди. С позволения Идзанами-но микото двое сочетаются браком сегодня.
«Закрась в алый эти слова…»
«Закрась в алый эти слова».
«ЗАКРАСЬ В АЛЫЙ ЭТИ СЛОВА!»
Боги Кёко редко благоволили, поэтому, быть может, удача и улыбалась ей только в тех местах, где богов на самом деле нет.
Разом захлопнулись все оконные сёдзи, прищемив подглядывающие в них ветви глициний, и затрепыхались, съёжились в предсмертной агонии талисманы-офуда под потолком. Белоснежный головной убор Кёко осыпало пеплом, и вместе с ним всё вокруг почернело, укрылось матовой тенью. Разом потухло больше половины свечей. Алтарь с дребезгом покатился, а пиала с саке, из которой жених и невеста должны были вместе испить, треснула. То, что брызнуло из неё на молитвенные дощечки в полу перед Кёко, было красным и пахло железом – никакая не рисовая водка, а кровь. У каннуси она потекла прямиком изо рта, а у мико, выронившей священную зелёную ветвь, – из глаз и ушей. Они всё ещё пытались шептать молитвы и петь, когда оба рухнули друг за другом плашмя.
Двери, как и окна, не открывались: несколько гостей Якумото, включая чиновника в остроконечной шляпе, тут же повскакивали с дзабутонов и бросились к ним, а затем, не сумев отпереть, попытались выбить. Кому-то из них поотрезало носы и пальцы: сёдзи на миг открылись, а затем щёлкнули и захлопнулись снова, как пасти гончих собак. Оттого и крови, и криков стало ещё больше. Половина гостей тут же упали в догэдза40 и принялись замаливать свои прегрешения, хотя вряд ли понимали, что к чему.
Только Юроичи Якумото не двигался. С опущенной головой, он остался сидеть неподвижно, даже когда Кёко поднялась с подушки и хлестнула его длинным рукавом свадебного кимоно, выкинув ладонь вперёд.
– Мононоке!
Её голос утонул в пронзительных визгах и затерялся в скрежете когтей где-то под потолком. Такую посмертную ярость Кёко доселе даже не представляла: балки, укреплённые бамбуком и камнем, которые она прежде находила надёжными, крошились, а благовонный дым стал прогорклым и кислым, точно не нарду со смолами и миррой жгли, а гниющий труп. Ни один талисман не смог бы даровать защиту от такой ненависти, ни один храм, ни одна мико и ни один каннуси. И ни одна молитва. Возможно, даже ни один оммёдзи.
Но откуда Кёко было об этом знать?
– Мононоке! – повторила она громче.
Гул, который доносился ниоткуда и отовсюду разом, обернулся треском костей из той могилы, в которой этот дух так и не нашёл свой покой. Кёко тут же попятилась, закрылась руками от ошмётков разломанного невиданной силой дерева, воска и пепла офуда, и запустила пальцы в рукав свадебного кимоно, где карман был особенно узким и неудобным, а потому с трудом вместил в себя все собранные улики.
– Я знаю твою историю, а потому знаю и Форму, и Первопричину, и Желание. Слушай меня, и пусть все обеты спадут!
Сердце подпрыгнуло к горлу и почти перегородило словам дорогу. А именно в тех, помнила Кёко завет Ёримасы, настоящая сила оммёдзи. В истине, которую он должен найти; в чувствах, которые должен понять; в тайне, которую должен разгадать и рассказать всем, кто имеет к ней отношение, и тем более тем, кто не имеет. Потому что хоть мононоке и невозможно упокоить, но его нужно избавить от горя и усмирить.
Кусанаги-но цуруги, железная рукоять которого легла Кёко в ладонь, отражала её намерения и ветхую, махровую темноту, затопившую алтари, бронзовые зеркала и мозаики. Сам мононоке тоже был где-то в ней, прятал эту свою форму, как до последнего делают все подобные ему, но затих, стоило Кёко веером раскрыть перед ним доказательства.
– Мононоке зовут Хаями Аманай, – заговорила она, и ещё треть свечей погасла, а те, что до сих пор горели, борясь с холодом и темнотой, стачивались быстро, будто ножом, и горели пламенем не жёлтым, а синим. – Да, та самая Хаями, которая работала наёмной прислугой в доме Якумото с тех пор, как умер от паучьей лихорадки её отец. Якумото платили ей щедро, отвечали на её старательность и услужливость добротой… Но добрее всех к ней был их младший сын, Юроичи. И опьяняющей была любовь, как маковый цвет, и возвышенной, как небесные холмы, и запретной, как слова о том, что потомственный доктор из семьи богатых аптекарей полюбил нищую осиротевшую прачку. Как долго продолжались ваши тайные встречи, Юроичи? Год? Полтора? Прямо под носом у драгоценной матушки и отца, уже присматривающих тебе знатную невесту среди купечества.
Часть гостей, которых разбросанные под ногами носы и пальцы ничему не научили, продолжали ломиться сквозь двери, а другая часть попряталась за перевёрнутую духом мебель, в том числе несчастные накодо. Все они, так или иначе, были вынуждены Кёко свидетельствовать и внимать, когда она развернула одно из писем перед бесцветным лицом Юроичи, написанное его же витиеватым, как у всех врачей, почерком. Другое Кёко показала госпоже Якумото, под дрожащими коленями которой рассыпались её яшмовые бусы, и господину, который продолжал упорно молиться в прижатые ко рту ладони.
– Глупая девка, – сказала мать Юроичи на это. – Не надо было нам с оммёдзи связываться, тьфу!
Кагуя-химе, сидящая рядом, вздохнула устало, совсем не гневно и не разочарованно, как Кёко от неё ожидала. Молча она держалась за свой живот и прикрывала его благоговейно, прижимаясь спиной к стене в углу рядом со Странником, чей золотой бант на поясе торчал из-за опорного столба. Кёко, найдя их обоих взглядом, тут же принялась искать и Сиори с Цумики и Хосокавой, но без толку. Где они? Успели выскочить через окна, когда всё началось? Хорошо спрятались где-то за алтарём? Надеясь, что их исчезновение к добру, а не к худу, Кёко…
Застопорилась.
Странник.
«Почему он молчит? Почему молчит и смотрит так пристально, не вмешивается? Что-то не так…» – прошептал ещё неокрепший зародыш оммёдзи в Кёко.
«Нет, нет, всё хорошо. Это он даёт тебе шанс! Продолжай!» – сказал в ней глупый ребёнок.
Юроичи Якумото здесь – гнойная рана. Он – тот укус на теле города, через который хворь в лице мононоке проникла в Камиуру и отравила трёх невинных невест. Нужно закончить начатое. А дальше хоть потоп!
– Юроичи, – продолжила Кёко и снова повернулась к нему. – Ты возил Хаями в соседнюю префектуру под предлогом того, что хочешь навестить брата в столице. Вот чеки и вырванные страницы из счётной книги… Ты, надо признать, был весьма заботлив с ней. Однажды родители это заметили. Госпоже и господину Якумото даже выставить Хаями, обвинив в краже, пришлось, лишь бы её от тебя отвадить. Но это не помогло, для истинной любви ведь не бывает преград. Хаями осталась без работы, и ты продолжал ей помогать. Но вечно так продолжаться не могло. Вы решили сбежать из города. Тогда родители пошли на радикальные меры – пообещали оставить тебя без наследства. А риск безденежья у всякого аристократа любовь отобьёт, не так ли? И ты передумал. Пришёл к обрыву, через который раньше переправлялись паломники и где зачинались все ваши свидания, и там объявил, что изменил своё мнение. Что никуда не пойдёшь. Слово за слово, упрёк за упрёком… Случайно толкнуть в порыве ссоры – маленький пустяк. Но только если за спиной не пропасть.
И Кёко кинула на пол, к Юроичи и к округлившимся глазам госпожи Якумото, ещё несколько записок: счётный лист с любовными подарками и их стоимостью, назначение встречи, корявые стихи, рецепт с успокоительным настоем, которым Юроичи заглушал свою совесть после. Всё это приземлилось на половицы, швы между которыми заполнила сочащаяся из них самих кровь. Юроичи, запачкав в ней свои тёмно-серые хакама, напоминал муху, застрявшую в паутине, только он уже даже не дёргался. Поднял голову, низко опущенную, как во время молитвы каннуси, посмотрел на Кёко снизу вверх тёмными глазами в упор…
И усмехнулся.
– Откуда у тебя… – послышался голос госпожи Якумото.
Она и то отреагировала живее. В разводах пудры и угольной туши, с рассыпавшейся по плечам причёской, госпожа Якумото ткнула дрожащим пальцем на размётанные бумажки, которые погнал по храму ветер.
Кёко пожала плечами:
– У меня есть сикигами по имени Аояги, она хорошо проникает в чужие дома. Ещё у вас много работников, посыльных и пациентов, которые слышат и знают больше, чем говорят… И вы один раз сумочку у овощной лавки на рынке забыли, пока отходили за рыбой. Пришлось её забрать вместе со всем содержимым. Извините.
Цунокакуси упал с головы Кёко от дрожи, пронзившей храм от основания до крыши. Возможно, она сказала что-то, что пришлось мононоке не по душе, или же её рассказ ему наскучил. Прежде притихший – что, как наивно думала Кёко, было хорошим знаком, – мстительный дух снова разбушевался. Древесная стружка осыпала её узкие плечи, на стенах, издающих чудовищный скрежет, проступили следы босых ног и ладоней, нелепо маленьких и кривых, с семью и десятью пальцами. Каннуси и мико, прежде лежащие почти бездыханно, вздрогнули и захрипели, тоже покрывшись ими, как если бы нечто невидимое пробежалось по ним. Затем треснуло большое бронзовое зеркало за алтарём – последнее, что оставалось нетронутым, – и оставшиеся свечи погасли.
Зато загорелся Кусанаги-но цуруги, который Кёко вытащила из-под какэситы, нырнув рукой под запа́х кимоно. И горел он ярко; ярче, чем костры восьми миллионов ками, хоть и отражал в себе лишь темноту.
– Форма – юрэй, женщина-любовница, преданная возлюбленным, – объявила Кёко, как приговор. – Первопричина – запретная любовь к безродной нищей девушке и её убийство. Желание – сделать любимого навек своим.
Меч в руке оказался невероятно тяжёлым. Он-то и на поясе, кое-как привязанный шнуром от рубахи, тянул Кёко к полу, но сейчас и вовсе стал неподъёмным. Шест, с которым она тренировалась годами, не шёл с ним ни в какое сравнение. Запястья у Кёко заныли, руки прогнулись в локтях – держать меч приходилось сразу обеими, – и задрожали пальцы, покрытые от волнения пóтом. Кёко расставила и упёрла в пол ноги, порвав подол шёлкового кимоно, и занесла Кусанаги-но цуруги над головой, целясь в мононоке, уже оформившегося у противоположной стены. А форма его была совсем не такой, какую она себе представляла или описывала: силуэт не женский и даже не женоподобный, а круглый, как бочка; покрытый слизью, таким густым и непроницаемым её слоем, что и не разглядеть ничего под ним. Вот что между половиц сочилось – может, и кровь, но с какой-то примесью, как выделения. Если потолок храма начинался там, где заканчивалась верхушка глициний снаружи, то и мононоке вырос до этих глициний. Без глаз – их не видно, с когтями – тоже не видно, но слышно. И топот ног, словно конь понёсся на Кёко через весь храм, разметав вокруг визжащих гостей. Сам мононоке, перепрыгнув Юроичи в искристом свечении меча, визжал тоже, да сразу четырьмя голосами.
«Четыре голоса?.. Почему четыре? Трое женские, а ещё один словно бы…»
– Нет, нет!
Любая ошибка для оммёдзи – смерть, потому большинство оммёдзи и успевают ошибиться только один раз за всю жизнь. И неважно, что именно ты сделал не так: неверно определил форму, не разобрался до конца в причинах или же ошибся в желании. Оружие, не услышавшее истину, превращается в ничто. Даже священное и выкованное самими богами, хранящее в себе десять тысяч пойманных душ.
Дзинь-дзинь.
С таким звоном порхал стеклянный мотылёк из сундука торговца. С таким же звуком разлетелся Кусанаги-но цуруги на мелкие осколки и застучал по полу от столкновения с мононоке.
– Соберись назад! Соберись, умоляю!
Кёко ещё никогда так не стенала. Упала на колени, не выдержав слабости в ногах, и погрузила в эти осколки руки. Те, с неровными, угловатыми краями, но симметричные друг другу, сверкали, как драгоценные каменья. Целых пять. Их грани резали до мяса, словно больше не хотели, чтобы Кёко их касалась, и вскоре все они померкли в её крови, покрытые ажуром тёмно-алых пятен. Она сломала, сломала меч! Как изувеченное божественное тело, он лежал на её раскрытых истекающих ладонях, абсолютно безжизненный и мёртвый. Десять тысяч мононоке внутри него продолжали хранить молчание, и это напугало Кёко гораздо больше, чем если бы кто-то из осколков с ней вдруг заговорил. Сила покинула Кусанаги-но цуруги вместе с сиянием его острия, железный эфес укатился под алтарь и затерялся где-то среди тел, упавших от удара, ранений или страха.
Однако что и почему бы ни случилось с Кусанаги-но цуруги, с мононоке нечто случилось тоже. Небесная сталь из яшмы и облаков обжигала всех, кто не имел права её касаться, что уж говорить о тех, против кого она была обращена? Мононоке отскочил от лезвия ещё в момент удара, взревел неистово и съёжился, как моток шерсти в кипятке. Перепуганные гости тут же бросились искать и зажигать масляные лампы, чтобы не оказаться в кромешной темноте, и несколько минут в храме происходила какая-то неразбериха.
– О нет, – вздохнула Кёко, когда зажглась первая лампа, и она поняла, что мононоке нигде не видно.
– Где эта тварь?! – запаниковали сами гости.
– Может быть, оно ушло?..
– Сзади, сзади!
Когда мононоке слаб, он прячется, но отнюдь не всегда в вещах или в тени.
– Ах, нужно поскорее раздобыть ему невесту! Чтобы никогда не вскрылся тот позор!
Первой, кого настиг мононоке, стала госпожа Якумото. Она вскричала одновременно своим и чужим голосом, встала с кучи сваленных дзабутонов и неестественно дёрнулась всем телом в разные стороны: руки – влево, ноги – вправо, голова вообще вперёд. Вернув контроль хотя бы над пальцами, она вцепилась ими себе в рот, зажала его, пытаясь насильно закрыть. Но, как бы ни сопротивлялась госпожа Якумото, мононоке ворочал её языком и двигал её же губами, заставляя повторять слово в слово все свои ехидные и ядовитые речи из прошлого:
– И конюха дочка уже сгодится, лишь бы эту тварь от него отвадить! Что?.. Кого-кого предлагают накодо? Девчонку-оммёдзи? Ох, девчонка-оммёдзи! Прекрасно! Её мононоке вряд ли осмелится трогать, значит, больше шансов дожить до свадьбы. Пошли к ним хикяку с гостинцами! Передай, что мы согласны!
Юроичи расхохотался. Кёко метнула на него растерянный взгляд, решив, что мононоке выбрал его своей следующей оболочкой, но нет, веселился он, похоже, искренне. А чего бы не смеяться, когда деспотичную мать превратили в куклу? Мононоке играл с ней, дёргая туда-сюда, и, похоже, тем самым сломал несколько хрупких старушечьих суставов. Хрусть! Госпожа Якумото застонала и упала навзничь.
– Кагуя-химе, не надо!
Кёко не узнала собственный крик, а только вскрикнуть она и успела, рассыпав осколки меча, которые сгребала руками. Кагуя-химе отпустила свой живот, неуклюже подползла к обмякшей госпоже Якумото, которую муж никак не мог привести в чувства, и тоже попыталась ей помочь: схватилась за оби, чтобы развязать, дать больше простора для дыхания. Мононоке этим тотчас же воспользовался: покинул плоть старую и изношенную, испив всю её ки, и выбрал себе плоть здоровую и молодую. Прямо через беременный живот вошёл, вонзился в неё ножом, и Кёко вздрогнула, будто это она собственноручно его воткнула. Оттого живот Кагуя-химе вздулся ещё сильнее, как если бы ребёнка что-то потеснило, и Кагуя-химе ахнула, согнулась пополам, снова в него вцепившись. Плечи её, покрытые рассыпавшимися кудрями, как огнём, задрожали мелко…
А затем вдруг расслабились.
Кёко, вскочив и перепрыгнув разбросанную мебель, бросилась к ней через весь зал.
– Кагуя! Кагуя!
«Ах, Кёко! Если бы красота была ключом, то она бы смогла открыть лишь те двери, за которыми ничего нет», – сказала ей Кагуя-химе однажды, и тогда Кёко не поверила ей.
Осознание пришло позже, когда Акио ушёл в очередной поход, тот самый, что впоследствии стал для него последним. Кагуя-химе была красавицей. Она была хозяйкой клана Хакуро и заботливой матерью… Но никогда – любимой женой. Ибо не уходят от любимой жены в далёкие странствия, оставаясь подле неё лишь несколько дней в полугодие, чтобы зачать детей; а эти самые дети не находят её на кухне в слезах, врущую, что она резала лук, хотя перед ней лежит репа. Любимые жёны не танцуют, когда по заветам больше не имеют прав танцевать, и не рискуют навлечь на себя гнев древних богов просто потому, что только танец до сих пор и приносит им в жизни хоть какую-то радость. Словом, Кёко могла только догадываться, насколько Кагуя-химе на самом деле несчастна, ибо она не смела жаловаться вслух. До этого момента.
Кагуя-химе вдруг встала и повернулась к Кёко лицом, подсвеченным по бокам масляными лампами, а оттого страшным и искривлённым в тенях и одержимости.
– Куда ты уходишь? – спросила Кагуя-химе трескуче. – Почему опять меня оставляешь? Я что, делаю недостаточно?
– Кагуя…
– «У женщины нет надлежащего повелителя. Супруг её властелин».
Кёко попятилась, наступив на попадавшие с её головы хризантемы. Красные лепестки, лишь на тон темнее бегущей отовсюду и по самой Кёко крови, раскрошились под платформой её гэта. Кагуя-химе тоже их раздавила, приблизившись к Кёко вплотную, и за её светлым лицом, прямо под тонкой розовой кожей, проплыла чёрная слизь. Руки Кагуя-химе безвольно висели вдоль тела, оставив живот неприкрытым и уязвимым, потому Кёко сразу поняла, что это не она. Мононоке распоряжался её слабым телом свободно, как собственным. Снова наизнанку душу выворачивал, а вместе с ним – прошлое и всю боль, от которых больно стало и Кёко.
– «Нет у женщины иной души, кроме очага в её доме. Очаг и есть её душа, – Кагуя-химе цитировала наставления из «Великого свода для женщин», который Кёко перед свадьбой тоже полагалось читать, вот только она ещё в детстве растопила этой книгой очаг в главной комнате. – Нет у женщины других обязанностей, кроме как следовать во всём желаниям супруга, вставать раньше его, а ложиться – позже и работать во благо его дома и счастья. Супруг и есть и её дом, и счастье». Ты моё счастье, Акио. Я подарила тебе двух дочерей, я забочусь о Кёко, как о третьей, я повинуюсь твоему отцу, как тебе бы повиновалась, оставайся ты рядом… Скажи же, что я делаю не так?!
Кёко жадно схватила ртом воздух, снова наступила вслепую на что-то: под её ногой раздался хруст – наверное, то была рама разбитого алтаря. Юроичи на них двоих смотрел, все гости смотрели, Странник… И никто ничего не делал, даже сама Кёко.
А мононоке тем временем продолжал веселиться, заставляя Кагуя-химе плакать.
– Ты знаешь, что не так, – ответил в ней дух голосом Акио, прямо у неё изо рта. Кёко передёрнулась, покрылась вся мурашками на спине и руках, ведь даже не думала, что услышит его ещё хоть раз. Прямо настоящий, тоже постоянно уставший – эту усталость Кёко в детстве принимала за равнодушие. – Живая она. Живая, моя Химико! И рано или поздно я её отыщу.
– Это я твоя, Акио! – вскричала уже сама Кагуя-химе. Слёзы бежали по красным щекам таким обильным ручьём, словно она вновь находилась там, в этой спальне, где ссора с мужем накануне его отъезда снова разбила ей сердце, и так склеенное по кусочкам дюжину раз, пока Кёко и остальные дети спали в соседнем крыле под мерный стрекот цикад. – Я твоя, а не та женщина! Она бросила тебя с младенцем на руках, а я никогда не бросала! Ты женился на мне, ты выбрал меня, ты меня полюбил… Полюбил же? Полюбил, правда?
Голос Акио ей не ответил, и тогда Кагуя-химе зарыдала в голос, как безутешное дитя, закрыв лицо длинными рукавами.
– Ненавижу! – завопила она сразу пятью голосами. – Ненавижу, ненавижу, ненавижу! И тебя, и эту женщину, и её дочь! Ненавижу свою жизнь!
– Достаточно, мононоке. Оставь её.
Офуда прошелестел у Кёко перед лицом. Оно тоже было мокрым – мокрым и сопливым. Кёко утёрлась от слёз, которых даже не замечала до этого момента, и сделала ещё шаг назад, пропуская мимо себя фигуру в пурпурных одеяниях. Офуда на ладони Странника, который он невесомым жестом наклеил Кагуя-химе на лоб, запечатав и её уста, и веки, и сердце для овладевшего ею мононоке, был совсем не таким, какие Кёко с мачехой продавали на чайной террасе. Иероглифы те же – «защита», «благословение», – но, наложенные друг на друга, они образовали ещё один, нечитаемый знак, похожий на остроконечный цветок. Ещё и чернила алые, как кровь. Кёко была готова поклясться, что цветок тот колыхнулся и закрылся. У Кагуя-химе же подогнулись ноги, и она приземлилась на дзабутон, не упала, а легла мягко, точно заснула.
«Химико…»
– Идзанами-но микото! Идзанами-но микото, спаси нас!
Снова визги и молитвы. Снова кровь, но уже не из-под половиц, а из ран: мононоке, напитавшись ки и разбухнув, как морская капуста, опять увеличился в размерах, округлился и принялся всё крушить, перемещаясь в тени. Летающие зеркала и мебель, обваливающаяся крыша и расколотый алтарь. Гости кинулись врассыпную, кого-то завалило мебелью в углу; побились масляные лампы и лишь чудом не начался пожар. В храме снова потемнело… А затем стало светло-светло, как и должно быть майским утром: короб на спине торговца вдруг приоткрылся и выпустил дюжину сияющих стеклянных мотыльков. Вспорхнув под потолок со звоном, они зависли там, и мононоке завис тоже. Закончились его буйство и погром, а зернистый сгусток, скрывающий истинную форму и оттого похожий на огромное яйцо, потянулся вверх… И принялся скакать за мотыльками, пытаясь их поймать. Отвлекающий манёвр – кажется, то был он, – сработал.
– Это не юрэй, – сказал Странник, когда Кёко облегчённо осела возле Кагуя-химе на пол. – Ты ошиблась.
«Я и сама это уже поняла!» – почти огрызнулась она, но вовремя себя одёрнула. Не достойны её слова сейчас быть острыми. Таким должен был быть её меч, а не язык, но она и его сломала. Потому опустила голову повинно и перед стоящим рядом Странником, которого, наверное, только утомила, и перед мононоке, которого не смогла изгнать, и перед людьми, которых подвергла опасности. Перед судьбой, с которой не поспоришь, Кёко склонилась тоже.
Дедушка был прав. Она отвратительный оммёдзи. Нет, она даже вообще не он.
«И всё-таки кто или что тогда мононоке? Может, сирё?» – принялась невольно гадать Кёко, пока торговец подбирал с пола, разглаживал и перечитывал её записки, те бесполезные клочки, которые она считала доказательствами, но которые даже не смогла связать воедино. Кёко не раскрыла истину – она её выдумала. Но где же тогда истина настоящая?
«Нет, не сирё. Сирё приходят лишь к родственникам, пытаются затащить их в могилу за собой. Может, тогда фуна? Говорили, на дне того обрыва, куда упала Хаями, камни, но что, если на самом деле там болото? Может, она не умерла сразу, выжила, а потом утонула? Утопленница… Их невозможно изгнать, но они не заходят в города, она должна была остаться на своём месте. Значит, снова не то. Кто же тогда?..»
Кёко все варианты перебрала, пока сидела там возле Кагуя-химе, уложив её голову к себе на колени, и баюкала, гладя по спутавшимся волосам. Дедушка учил, что, коль не знаешь форму духа, то просто опиши его при жизни – в конце концов, все виды духов не упомнишь, а некоторые и опытным оммёдзи доселе неизвестны. Да, так и нужно было сделать! Зачем Кёко стала умничать? Зачем вообще полезла вперёд Странника? Зачем затеяла всё это?!
«Глупая, глупая, глупая!»
– Смотри, юная госпожа. Поругаешь себя потом.
Кёко на секунду испугалась, что Странник и мысли читать умеет, но нет, всё просто было написано на её жалком, перепачканном сажей, слезами и кровью лице. Она послушно подняла голову и обнаружила, что Юроичи смотрит на неё, но больше не улыбается и не смеётся. Сидит там же, где положено сидеть примерному жениху, будто ждёт продолжения свадьбы. И ничего не делает, ничего из того, что делал бы настоящий жених, сын, мужчина на его месте. Госпожа Якумото лежала за порванной шёлковой ширмой, и господин Якумото до сих пор не мог её разбудить; гости попрятались за раскуроченную мебель и друг за друга, а существо, что отняло у него трёх невест и пыталось отнять четвёртую, увлечённо перепрыгивало со стены на стену, как кузнечик, охотясь на летающих мотыльков из стекла. Было ли Юроичи всё равно? Или так выглядела усталость, та самая, с которой Акио продолжал покидать родной дом и возвращаться? Какую начинают испытывать все люди, если слишком долго страдают. Юроичи принадлежал этому мононоке – и, в отличие от его родителей, уже давно не пытался с этим спорить.
Начислим
+13
Покупайте книги и получайте бонусы в Литрес, Читай-городе и Буквоеде.
Участвовать в бонусной программе

