Читать книгу: «Танцы на пепле судьбы», страница 4
Мы быстро скрылись, а вечером уже гуляли по Венеции и целовались под пристальным взглядом зажженных на небе звезд, сопровождающих нас и возле библиотеки Марчиано, и в квартале Каннареджо, и около Ка-Реццонико, и даже на Мосте вздохов. Ночью мы попрощались, и Борис отвёз меня в аэропорт, ничего мне не обещая. Он не оставил номер телефона, не назвал фамилию и даже место работы, а лишь высадил у входа на регистрацию, достав из багажника мой чемодан. Я чувствовала себя выброшенной без распаковки, однако не переставала филигранно кроить вид угрюмого безразличия. В терминале я прошла к стойке регистрации, получила билет, прошла зону досмотра, паспортный контроль, еле успев до окончания посадки на самолёт. Миловидная итальянка с подведёнными глазами и натуральными кудрявыми каштановыми волосами отсканировала мой посадочный, закатывая глаза и пробурчав ciao.
Заняв положенное в самолёте место, я достала роман Маккаллоу и попросила у стюардессы бокал тихого розового вина. Перед взлетом я по свойственной себе дурной привычке начала читать и уснула, чтобы постараться забыть то, что совсем не желала ронять из памяти.
Когда мы набрали высоту, меня разбудило бумажное шуршание. Рядом со мной сидел мужчина, маниакально переворачивающий страницы заслонившей его лицо газеты. Он делал это столь назойливо и экспрессивно, что последующие сорок минут мне все отчетливее представлялось его подсознательное желание нарушать мой сон. Когда мои веки опускались, он будто нарочно начинал теребить бумагу. Насилие над позабытым изданием меня, как будущего журналиста-международника, будоражило, выводя из непрочного равновесия. Зажмурив глаза от неловкости, я слегка постучала по газете и произнесла:
– Доброй ночи. Прошу прощения за беспокойство, но не могли бы вы перелистывать страницы «Corriere della Sera» чуть нежнее? Мне бы не помешал отдых. И газете, кажется, от ваших пальцев тоже.
Мужчина сложил газету, и я увидела лицо Бориса, будто обрамлённое в ласковую и возбужденную ухмылку. Он немедленно отложил примятое издание в сторону и спросил:
– Я забыл тебе задать один вопрос, вот и пришел сюда, чтобы это исправить.
– Какой? – в ступоре переспросила я, зажмуривая и выпучивая свои глазёнки вновь и вновь.
– Не желаешь ли ты прогуляться?
– Куда? Мы же в самолёте…
– Замуж. Хоть разок, я думаю, нужно…
Борис достал из кармана пиджака кожаную коробочку, из которой вытащил кольцо с ярко-желтым бриллиантом, и приподнял брови, ожидая скорый ответ. Не подумав о мнении семьи, играющей значимую в моей жизни роль, я мгновенно согласилась.
Все свои восемнадцать лет я даже не могла позволить себе выйти из дома без отцовского позволения, но в ту секунду, когда Борис задал мне столь волнующий и, как оказалось, судьбоносный вопрос, я будто бы осмелела. Весь полет мы целовались, наплевав на осуждение наших утешительных причмокиваний рядом сидящих бизнесменов в костюмах, перешёптывались и рассказывали друг о другу о семьях.
Приземлившись, мы получили багаж, взялись за руки, прислонились друг к другу, как вдруг, подобно оголтелой вороне, подлетела низкорослая беременная женщина. Она схватила ладонь Бориса и положила на свой арбузообразный живот и, иронично ухмыльнувшись, заглянула мне прямо в глаза как бесстыжей разлучнице. Не собираясь быть причастной к чужим разборкам и собственному разочарованию, я мгновенно ушла. Быстро и казалось бесповоротно.
Борис оттолкнул ее и стал оправдываться мне вслед, после чего все же сумел догнать меня, чтобы объяснить то, что не поддавалось ни единому разъяснению.
– Эта девушка ждёт от тебя ребёнка? – спросила, выдергивая ручку из ручной клади, я.
– Тая, я не знаю. Мы виделись с ней два раза, но пока не можем сделать генетический тест. Я готов быть отцом любого ребёнка, но мужем только твоим. Ты не из тех девушек, которые бы без любви ответили согласием недавнему знакомому.
– Ты совершенно мне безразличен. Это было несерьезно. И неужели ты думал, что без разрешения папы я бы вышла за тебя? – вытряхнула вслух неприкрытые враньё я, после чего стала чинить отвалившееся от ручной клади колесико.
Нагло слукавив, я рассмеялась прямо ему в лицо, в котором я заметила веру каждому моему обманчивому слову. Борис совсем не узнал меня, а значит, он поспешил. Он был растерян, подавлен, словно носил траур по погибшему дитя. Его щеки покраснели, а лоб покрылся клейким мерцающим потом. Борис поцеловал мою руку, потер подбородок и ушёл, оставив меня с летним московским холодом наедине. То, что я только что обрела, я потеряла. Без истерик, обвинений и самотерзаний я вышла из терминала и села в такси.
В российской столице я провела день мирно, но апатично. Москва не верила слезам и всем тем наговорённым мною Борису словам. Я позавтракала в ресторане на Хохловке, а затем сходила на выставку модернистов в Пушкинский музей, из которого меня забрал троюродный брат папы, работающий тогда в Арбитражном суде.
Заметив нависшую тусклость моего лица, дядя Гена отвёз меня в Покровский ставропигиальный женский монастырь, находящийся на Таганке. Отстояла очередь к иконе Матроны Московской, и мне вдруг стало легко и беспечально, ведь она не только поняла, но и сумела забрать стягивающую мое сердце боль. Птицы голосисто пели, и мне казалось, что над этим Храмом небо совершенно иное – чище, голубее и не сотрясеннее. И что я под ним совсем другая…
А когда наступил вечер, мы с дядей посетили театр им. Евгения Вахтангова, где я лучше познакомилась с «Фальшивой нотой» Дидье Карона, после чего, прихватив в одну руку чемодан, а в другую тоску, я улетела домой в Ростов…
Глава 4
Бабушка Липа достала из сундука колье с рубинами то ли цвета выдержанного португальского портвейна, то ли распаренной приморской свеклы. Затем надела серьги с крупными бриллиантами, нанесла мерцающее ромашковое масло на шею, после чего попросила меня застегнуть ожерелье, подаренное ей дедушкой несколько лет назад в Мьянме.
Бабушка любила светские приёмы, любила затмевать всех и вызывать зависть к количеству шуб из рыси, соболя и шиншиллы, репутации непоколебимой женщины без изъянов, успешному сыну и свежей, как розоволикий рассвет, внучке. Липочка считала меня ценным аксессуаром, дополняющим ее нерушимый образ эталонной дамы. Она следила за каждой появившейся трещинкой на коже моих губ и раздражилась, если в обществе мои волосы становились слегка растрёпанными во время танцев или занудных великосветских бесед.
Надев платье цвета неочищенного танжерина, я подкрасила ресницы темно-синей тушью и всунула ноги в бархатные лодочки, как вдруг бабушка Липа начала говорить:
– Не забудь надеть серые шелковые перчатки. Дресс-код «White tie» все же. Анна Павловна считает тебя самым ярким созвездием на небосводе нашего общества, поэтому всегда приглашает тебя на приёмы, которые ты столь редко посещаешь. Хамство, самое настоящее хамство.
– Анну Павловну ты обычно называешь Ноздревой, ведь при всей своей улыбке ты терпеть не можешь чиновничью коррупцию. Она всего лишь супруга здешнего министра, однако ее салон похож на комнату Романовых, к которым ее род явно никогда не относился. Мы ходим на эти балы, зная, сколько денег украл у простых сограждан ее муженёк, живущий не хуже британского маркиза. Бабушка, давай не пойдём, испечём вместе твой фирменный лимонный пирог, посмотрим французское кино.
– Не смей даже думать о таких бездельных вечерах. Ты скоро улетишь на учебу, и тебе будет не до таких мероприятий. Мы должны успеть найти тебе подходящую партию. Сын мэра Николай в тебе, кстати, очень заинтересован. И племянник моей подруги Аллочки вернулся из Швейцарии и сейчас войдёт в совет директоров семейного холдинга. Два вполне достойных варианта тебя ждут, поэтому захвати в клатч золотую медаль, которую тебе вручили на выпускном.
– Золотая медаль – это не пирожки, выданные проходящим на вокзале детям. Это труд одиннадцати лет учебы, который я не собираюсь таскать по сомнительным праздникам в честь наступившей пятницы. И замуж я не собираюсь в ближайшее время, а если и соберусь, то прогуляюсь за любимого человека. И мне будет безразличен статус его семьи.
– Милочка, замуж выходят, а не прогуливаются. Этот вопрос за… – начав усиленно кашлять, подытожила бабушка.
Я подбежала к ней, похлопала по спине и стала навязчиво настаивать на посещении больницы:
– Липочка, у тебя жуткий кашель. Давай завтра поедем обследоваться. Это может быть серьезно. Ты раздираешь горло уже больше года…
– Еще чего. Я сама присмотрю за своим здоровьем, тем более я фтизиатр, а ты пока никто. Так что воздержалась от комментариев, надела перчатки, а на приеме улыбалась Анне Павловне и Николаю, – с жесткостью обрубила Олимпиада.
Приехав в особняк Ноздревых, я увидела сверкающий фонтан из розового шампанского, жидкость которого каждый мог испить ртом. Возле фонтана гуляли хвостатые павлины, дамы в бриллиантах и меховых накидках в июльскую жару дымили сигаретами с ароматом мускатного ореха и лицемерно смеялись, выпячивая новенькие виниры.
Около дворецкого находились позолоченные громадные клетки, внутри которых танцевали полуголые женщины в перьях, а официанты во фраках разносили фуа-гра из откормленных и выращенных на территории особняка уток. Ноздрева вертелась среди гостей, как ярмарочная рябая юла, а ее муж келейно закидывал в клетки с танцовщицами свои шершавые визитки.
Я выпила залпом два бокала шампанского, чтобы переварить этот званый пир, и зашла в дом. Ко мне сразу же подскочили хозяева приема, кичившиеся наворованным из государственной казны превеликим богатством. Фальшиво улыбаясь, я ненавидела себя, оправдывала и снова прощала, не решаясь сбежать с бала наперекор воле бабушки.
Обслуга в нелепых париках королевских фрейлин зажгла свечи на еще более нелепых, но антикварных канделябрах восемнадцатого века, после чего принялась подавать изысканный, как Ноздревым казалось, ужин. Присев за стол, гости начали неразборчиво заглатывать телятину по-бургундски в соусе из гибралтарского хереса, страусиные мозги с булгуром и пастернаком, жирного гуся в мёде с привкусом сушеного инжира, гарум из рыбьих порохов в глиняных горшочках, мусс из соловьиных язычков, тушенные в изюмном вине спелые абрикосы, жареную корюшку с артишоками, соте из морепродуктов в соке скального можжевельника и филе дикого оленя с солеными лисичками.
После непродолжительной трапезы Анна Павловна встала из-за стола, поправила слипшуюся от жирного лака для волос прическу и позвала повара, начав открывать свой скрюченный и непрочищенный после плямканья рот:
– Дорогие гости, хочу представить вам нового шефа нашего дома. Сегодня он приготовил для нас особое блюдо – кабана с необычной начинкой.
Удрученный и слегка смущенный косыми чиновничьими взглядами, повар подошел к кабану и разрезал живот, из которого вдруг выпорхнули десятки живых куропаток.
– К ножке каждой птички прикреплена бумажка с именем приглашённого. Каждый гость должен поймать в доме куропатку, а затем принести поварам, рассказав о том, как ее следует приготовить. Все для вас, избранные жители нашей области. Приятного вечера, – закончила Ноздрева, нерасторопно удалившись из обеденного зала.
Большая часть гостей вскочила и принялась во фраках и длинных платьях гоняться за птицами, которые весьма затруднительно оказалось поймать. Депутат Гордумы Обдуйский, пришедший на приём в розовой бабочке, не мог из-за прогрессирующего Паркинсона схватить птицу, однако все язвительнее клялся поймать «мерзкую тварь и зарезать». Люди, если их можно было так нарекать, искренне и неподдельно веселились, снимая все происходящее в сторис для социальных сетей.
Мои ноздри тряслись, пальцы скрючивались из-за мышечных сокращений, жилы на шее вздувались, как кишечник после фастфуда, ноги непослушно подпрыгивали, а грудь вздымалась. На кожаной книге в старом измученном переплете сидела дрожащая, не похожая ни на кого птица с испуганным, но смирённым взглядом. Подойдя к ней, я заметила записку со своим именем и надавила пальцами на глазные впадины, чтобы откреститься от увиденного. Затем я взяла во вспотевшие и трясущиеся руки птицу, вышла из особняка в сад, присела на скамейку и начала говорить:
– Ты так грустишь, так трепещешь. И назвали тебя так же, как меня восемнадцать лет назад. Я выпущу тебя, но как спасти твоих братьев и сестер из всепоглощающих гниющих ртов? А паштет видела? Эти коррупционные изверги заставили приготовить мусс из соловьиных язычков. Сколько чудных голосов природы они погубили ради хвастовства и погони за неофициальный титул самого изысканного приёма? Молчишь, а там целый таз паштета лишенных жизней… Говорят, куропатки летают редко, но ты лети, Таисия, лети… – выпустив юное тельце полуживой птицы, со скорбью произнесла я.
Вернувшись в дом, который Ноздрева предпочитала называть дворцом, я решила пойти на незамысловатую хитрость; взяла у джазового исполнителя микрофон, попросила обслуживающий персонал открыть в каждой комнате двери на террасу, а затем прервала бутафорный смех и режущее слух многоголосье:
– Уважаемые гости, мне сообщили, что куропатки больны тяжелейшим вирусом, который передаётся человеку даже от оперения, поэтому ради вашего здравия прошу вас немедленно отпустить птиц из рук, позволив им улететь. Благодарю за внимание!
Не успела я спуститься со сцены, как все гости стремительно отпустили птиц, которые через высокие двери мгновенно вылетели на позабытую волю. Сыгранный мною гимн свободе и чести, который я не собиралась одним днем позабыть, звучал звонко и ярко. Меня порадовал собственный поступок, чего нельзя было сказать о бабушке, которая незаметно подошла ко мне, схватила меня за локоть и вывела в сад.
– Зачем ты позоришь меня и портишь вечер Ноздревых? Какое тебе дело до куропаток и этих блюд? – возмущенно спросила бабушка Липа.
– Неужели ты не замечаешь, что эти «люди» не только зверствуют, но и в прямом смысле объедают пенсионеров, которые экономят на молоке и фруктах? Сколько ростовских детей ходят в обносках, а их матери с дырками в сапогах, перебирая в маршрутках мелочь?
– Тебе откуда знать это? Ты живешь в центре города и ездишь с личным водителем. Думай всегда только о себе и забудь о благах для населения. Придумала вдруг спасать куропаток. Некоторым неугодным птицам нужно обрезать крылья. Даже знаю одну такую. К сожалению.
– Я уезжаю домой к маме, а ты оставайся здесь…
Бабушка дала мне пощёчину, схватила за шею и прошептала тогда в ухо болезненные для молодой девушки с уже треснутым сердце слова:
– Ты останешься здесь. Тебе нужно выйти замуж. Это твоя задача.
Не уточнив моего согласия, бабушка Липа представила меня очередным кандидатом на мои руку и сердце, после чего я увидела довольное лицо опоздавшей папиной сестры Дины. Иногда мне казалось, что бабушка боится того, что я буду лучше ее родной дочери, которая всю жизнь завидовала каждой появлявшейся на ее пути женщине.
Тетя Дина утверждала, что лишена чувства зависти, без жадности осуждая всех вокруг, кроме себя. Ее подруги были неудавшимися матерями, мама неумелой хозяйкой, жена лучшего друга мужа, которая посещала недели моды в Нью-Йорке, безвкусной и вульгарной особой. Лишь тетя Дина являлась, по ее мнению, безупречной: она каждый день выпивала бутылку вина, ругалась с супругом или другим попавшимся под руку человеком, изрядно материлась, после чего вновь старалась поправить слетевшую маску идеального человека. В каждом ее слове или поступке сквозили непримиримые противоречия: она возмущалась количеством грустных людей, однако сама всегда оставалась безрадостной опухшей от истеричных слез теткой, насмехалась над невежеством секретаря отца, никогда не читая книги и не разбираясь ни в чем, кроме алкоголя, унижала других женщин и возвышала себя лишь при любом подходящем случае. Тетя Дина яростно ревновала своего мужа к друзьям, племяннице, коллегам и официанткам, ведь статус законной жены Ублеханова достался ей весьма трудно. Она ненавязчиво выбивала предложение руки и сердца у него больше года, хитро манипулируя то его шестилетней дочерью от первого брака, то язвительными словами, якобы сказанными ей его престарелыми однокурсниками. Выражение ее лица почти всегда не менялось, неизменно оставаясь злобным, раздосадованным и осквернённым.
Однако в тот вечер, когда бабушка указала мне мое место, оскорбив единственную внучку как неугодную невестку, я впервые увидела тетю Дину удовлетворённой своим безрадостным существованием. Ее глаза так ярко искрились, что я даже перестала сердиться на Липочку, осознав, насколько ей не удалась взятые роли мамы девочки. За все восемнадцать лет жизни я привыкла к тому, что, по-мнению всех родственников, я неправильно дышала, думала, пила чай, подбирала друзей и даже позировала для фото. Ради бесполезного семейного одобрения я задерживала дыхание, чтобы не выводить из себя бабушку-фтизиатра, насильно заливала в себя остывший каркаде, как хотел дедушка, отказывалась от подруг, которые пугали отца своим бунтарством, и раскрывала глаза так, чтобы тетя Дина не комментировала ярко выраженную асимметрию моего лица.
В тот вечер я прибыла домой рано. Мама встретила меня с восхищением и любовью, будто почувствовав мой душевный раздрай. Она присела, расстегнула застёжку на моих туфлях и поцеловала мне ноги, прошептав в очередной раз, как же ей повезло со мной. Было около часа ночи, но мама так хотела поднять мое настроение, что стремглав натянула фартук и пожарила сладкую картошку с донецким салом. Мама любовалась тем, как я ем, а я, не снимая шёлковых перчаток и вечернего платья, поедала ломтики батата, обмазывая своё лицо и шею сливочным хуторским маслом. Затем я выпила вишневый чай, искупалась, но потом вдруг позвонил папа и сказал, что его отец умер…
Прошла неделя, и мы похоронили дедушку… Более двухсот человек пришли попрощаться с его красивой, вечно цветущей душой, в которой мне было отведено особое почетное место. Папа призрачно шатался от транквилизаторов, пил водку, плакал и каждый день ходил на кладбище, чтобы поговорить с дедушкой по душам. Сильный мужчина вдруг будто съёжился, поместившись в крохотную коробочку своих несчастий и страхов, словно последняя глава его жизни была заблаговременно завершена без многоточий и эпилога.
Бабушка Липа не рыдала и не печалилась, продолжая, подобно разогнавшемуся локомотиву, дробить встречающиеся на пути атомы тоски и уныния, а тетя Дина под предлогом поддержки матери искала запрятанное дедушкой завещание. Я утомленно поддерживала папу, который, к слову, остро ощущал надуманную необходимость взять себя в руки перед моим переездом.
Улетев ненадолго со мной в Москву, мы завтракали хрустящими блинчиками с гречихой и уткой в кафе «ПушкинЪ», ездили на велосипедах по Сивцеву Вражеку, после чего синхронно штудировали новостную повестку дня на политической арене ради собеседования в институт.
Попав впервые в один из лучших университетов России, я столкнулась с обшарпанными стенами, потоком студентов, которым было плевать друг на друга, облепленными фекалиями унитазами с каплями застывшей мочи, которые не вытирали после себя надушенные дорогущим селективным парфюмом старшекурсницы, плесенью и переполненными в аудиториях ведрами мусора.
Замерзая от холода в сентябре, я вспоминала самое холодное московское лето, нечаянно выпавшее на мое июльское поступление. Живя перед экзаменами на Старом Арбате, я каждый день ходила на трехчасовые занятия к преподавателю, писавшему очередную заумную диссертацию в тихом, спрятанном от столичной суеты Афанасьевском переулке.
Дымящая как шотландский паровоз Стелла Яковлевна напоминала столбовую аристократку; она изящно курила, пластично вела милостивые беседы и открыто улыбалась мне, как родной дочери. Днями навязчивый вытер колотил в мои ставни, а вечером я садилась на окно, выходящее на сказочную пешеходную улицу, зажигала свечи с эфирными маслами имбиря и орегано и наблюдала за женщинами, гулявшими после посещения театра Вахтангова под июльским ледяным градом в велюровых лодочках и тонких, слегка помятых пальто.
Папа стал оттаивать от замороженной внутри себя боли, но меня по-прежнему настораживали поселившиеся в нем ипохондрия и непреодолимая страсть к больничным обследованиям. Я не переставала смеяться и подтрунивать над ним, пока однажды не осознала истинные причины столь навязчивых неаргументированных идей. Папа не боялся смерти, ему было страшно оставить меня без отца, заставив испытывать то, что он никак не мог пережить. Он опасался того, что я могу стать наполовину сиротой, той, которую в обществе за спиной назовут «безотцовщиной» или «бедняжкой». Отец не желал мне вибрирующей ежесекундно боли, омерзительной людской жалости, раннего взросления и презрительного снисхождения общества. Именно поэтому папа каждый вечер по телефону докладывал о любом покалывании в боку или пятке своей сокурснице, которую в их медицинском считали поцелованной кем-то там сверху. Этой гениальной студенткой, когда-то без микроскопа определявшей по двум описательным словам, какая частица органа находится под стеклом, оказалась женщина, с которой я была уж очень близко знакома. Лишь мама могла успокоить папу, проверив его анализы крови и МРТ, лишь эта сокурсница способна была притупить разнузданную папину панику.
Мне не казалось это причудливым или неординарным, ведь мама умела все: кротко играть фортепьянную сюиту Мориса Равеля, вульгарно смеяться от милицейских анекдотов, просверливать после длительной операции дрелью дырки под новенькое панно, рыдать навзрыд от того, что наступила на хвост безногой ящерицы, называть чайные грибы именами любимых родственников, без единого шевеления или вздоха стоять всю ночь на службе в храме, декупажировать мебель и вызывать аплодисменты у колумбийских серферов, выполнив раундхаус и карвинг. В этом была вся мама – никем не достижимое совершенство, граничащее с трудно объяснимым феноменом и трагической уникальностью.
В тот затяжной ожиданием и холодами московский июль я сдала около восьми вступительных испытаний в пять разных столичных вузов. Помню, как на последнем письменном экзамене журфака МГУ мы с папой, как и десятки других детей и родителей, стояли под пронизывающим дождем, колким градом и задувающим в уши ветром. Никто не мог впустить в громадное просторечное здание с многочисленными кабинетами и аудиториями дрожащих то ли от холода, то ли страха провалиться на экзамене, проскочив мимо вуза мечты, абитуриентов. Вместо ласканий июльского солнца нас щекотали плевочки почти невидимого града, бьющего то по лицам, то по раскрытым тетрадям со шпаргалками, то по асфальту, не умеющему, как мы, никуда спрятаться от излишних осадков. Мы с папой мёрзли, однако с хрипотой от простуды продолжали смеяться, пока я не заметила пожилую женщину лет восьмидесяти пяти, стоявшую рядом с инвалидной коляской. В кресле сидела юная розовощёкая девочка с тугими косицами и невыщипанными бровями, держа за сморщенную руку сгорбившуюся бабушку. Они молчали. Они просто были. Были друг с другом.
Ветер усиливался, а нам по-прежнему не желали открывать дверь. Тогда пенсионерка, сняв с себя пальто и завязанный вокруг шеи белый платок, накинула на внучку свою застиранную одежду, чтобы она не мёрзла.
Через сорок минут нас наконец, как смирённую паству, впустили одним загоном. Я прошла металлоискатель, выпила чуточку воды и принялась отвечать на заданные вопросы. Причмокивающий преподаватель в начищенных до блеска очках и застиранной полосатой рубашке, пропитанной слегка высохшим потом, заглядывал в наши работы, едко высказываясь во всеуслышание об орфографических ошибках и других недочетах. Он звонко цокал, поднимая облысевшие брови с проплешинами, заглядывал в декольте семнадцатилетних абитуриенток и критиковал то размашистый почерк, то неумелое владение гелиевой ручкой.
Когда экзамен подошел к концу, я взяла работу, которую собралась сдавать, как вдруг увидела ту саму девочку в инвалидной коляске. Ее лицо было бледным, напуганным и обреченным. Она подъехала, чтобы положить исписанные листы на стол и стала сглатывать слюну. Подойдя ближе, я увидела, что девочка по имени Ира за четыре часа вовсе ничего и не написала. Тогда дождавшись, пока экзаменаторы начнут перебирать оставшиеся черновики, я переклеила шифры, выдав свою почти безупречную работу за экзаменационный лист Иры.
– Я почти ничего не написала, зачем вы меня спасли ценою своего поступления? Ведь с моей работой вы не наберёте и проходной балл… – выехав из аудитории, окликнула меня девочка, заговорив на «вы».
– Этот вуз держал полтора часа меня, твою бабушку и других людей на улице в град и ливень. Для меня было бы нравственной ошибкой поступить сюда, отняв место у того, кто действительно желает здесь учиться. И к тому же, Ирочка, давай на «ты». С недавнего времени мне претят формальности.
– Но как ты поняла, что я хочу здесь учиться больше, чем ты?
– Будь я в таком передвижном кресле, я бы стояла под дождем, только чтобы поступить в Литературный институт и стать писателем, воплотив в жизнь голубую мечту.
– Тогда зачем ты потратила больше пяти часов своей жизни, если ты жаждешь иного? – недоуменно спросила она у меня.
– Потому что жизнь с исполнившейся мечтой равняется жизни без мечты. А жизнь без мечты для меня не имеет смысла. К тому же я не умею идти наперекор своим родственникам. Они отговорили меня от моего желания.
– Я не могу ходить или бегать, но даже я могу отстоять свою мечту. Так и ты не бросай этого… – благодарно улыбнувшись, произнесла Ира, заставив меня вновь слишком много думать над своей жизнью.
Прошло два месяца, а я все вспоминала тот диалог. Начав учебу в Институте международных отношений, я раньше всех приезжала в университет, раньше всех парковала машину, раньше всех начинала свой день с мокко и фисташкового печенья, раньше всех включала свет в темных, будто не проснувшихся аудиториях и раньше всех начинала повторять материал перед парой. Ритка тоже переехала в Москву, но мы стали видеться реже из-за так называемой адаптации первокурсников. Находясь в безграничной уверенности, что в институте мне не нужны друзья, я как-то быстро подружилась с Александрой и Веселиной, которых я с любовью называла Сашком и Весей. Мы вместе обедали, смеялись и обсуждали преподавателей-ненавистников. Веся казалась мне женственной, хрупкой и уязвимой. Она без стеснения могла надеть каблуки и кружевное платье от кутюр в университет, приволочь в институт скрипку и в перерыве играть в запрятанном дворике возле фонтана с загорающими на сентябрьском солнце черепашками, в то время как Сашка коллекционировала кепки, чёрные футболки, крася на галерке губы зелёной или чёрной помадой. Веселина никогда не кричала, прилежно училась, щедро деля со мной первую парту на всех лекциях, много думала, грустила и совсем не любила отдыхать. Сашка часто просыпала семинары, возбуждалась оттого, что не выкурила косяк или попала из-за быстрой езды на штраф, опаздывая в университет. Александра никогда ни на что не жаловалась, предпочитая радоваться даже тому, что никак ей не удавалось. От застоявшейся скуки она могла сесть в самолёт и, никому не сказав, улететь в Мексику или Амстердам, а вернувшись, позвать нас на турнир по покеру. Ей двигали неограниченная вольность и свобода от предрассудков, людского мнения и другой отслаивающейся шелухи общества. Признаться, мне было спокойно и комфортно с обеими, ведь в Веселине я видела ту, кем являюсь, а в Сашке ту, которой мечтала стать.
Учеба в университете оказалась сложнее, чем я себе представляла. Каждый день я вставала в 6:30 утра, приезжала в университет, училась до пяти вечера, возвращалась домой и приступала к выполнению домашнего задания, которое отнимало у меня четыре часа положенного вечернего отдыха.
Преподаватели и их требования были настолько противоположными, что порой мне доводилось ощущать себя изменчивым, пугливым хамелеоном. Несколько раз в мою голову пробиралась мысль забрать документы, ведь информатичка так умаляла наши старания и так занижала оценки, беспардонно критикуя яркий маникюр или неестественную густоту волос. Она нагло запугивала первокурсников отчислением из-за ее «священного», как она полагала, зачета. И мне было действительно страшно, ведь я боялась утратить доверие родителей, вытеснив его досадным разочарованием, и не оправдать намеченные мною цели. Я мучилась от безразличия лекторов и равнодушия группы, состоящей практически из одних особей женского пола, старающихся кусать исподтишка остальных обитателей змеиного серпентария.
С каждым месяцем жизни в Москве мне становилось все холоднее: я редко видела родителей, чувствовала, как страдает мама от отсутствия меня в доме, сталкивалась со столичной надменностью и высокомерием, просыпалась в беспросветной тьме и терпела завуалированные оскорбления некоторых преподавателей. Однако все же в университете было то, что заставляло меня улыбаться, подъезжая к проспекту Вернадского.
Кафедра испанского языка отличалась от всех: она словно была окутана солнцем, смехом и радостью. Доцент Талиева красиво курила тонкие фиолетовые сигареты в бордовых кожаных перчатках, красиво шагала стройными ногами в аудиторию и красиво держала в страхе даже самых развязных прогульщиков. Алина Марковна, которая преподавала нам язык в журналистской профессии, изъяснялась на испанском метафоричнее и виртуознее мадридских интеллигентов, сравнивая коррупционные партии Испании то с шагреневой кожей Бальзака, то с Дантовым адом. Порой с кокетливой корявостью мы синхронно переводили заготовленные ей с метонимиями и реминисценциями на Коран или Ветхий Завет тексты. У Алины Марковны было семь детей, возможно, поэтому она принимала нас за родных, прощая нам непозволительные оплошности и опоздания. Она обращалась к нам только «дорогие коллеги», уважая наши порой либеральные веяния и незрелые взгляды на политические события Латинской Америки. Валентина Виссарионовна и ее родная сестра Юна Виссарионовна согревали своим улыбками и сапфировыми глазами сильнее, чем три шерстяных одеяла в столичное московское утро, а профессор Даниленко во время наших устных переводов при малейшей паузе ласково просила начать сначала. Она была чрезмерно строга и столь же чрезмерно обаятельна. Именно благодаря ей мы с легкостью могли синхронно перевести новый перуанский законопроект об амнистии криминальных группировок, задать парочку провокационных вопросов послу Венесуэлы, чтобы потом он сам пожелал обсудить с нами после пресс-конференции необходимость в реформировании Меркосур.
Бесплатный фрагмент закончился.
Начислим
+9
Покупайте книги и получайте бонусы в Литрес, Читай-городе и Буквоеде.
Участвовать в бонусной программе