Читать книгу: «За мной, читатель! Роман о Михаиле Булгакове», страница 4
Глава третья
Морфий
1917
Страшное галицкое гангренозное лето ампутировали, как ногу, и унесли куда-то в прошлое. Миша с Таней утерли пот со лба и распрямились в селе Никольском Смоленской губернии, куда его назначили земским врачом больницы на двадцать четыре койки с плохонькой операционной, скудной аптекой, но с огромным количеством книг в медицинской библиотеке. И с телефоном. При больнице находилась и двухкомнатная квартира врача.
Там, в прифронтовой зоне, они с Тасей испытали нечеловеческий ужас, и казалось бы – радуйтесь! Но вместо счастья наступила апатия. То, через что они прошли, приморозило душу. А здесь надо было и вывихи вправлять, и гастрит лечить, и сифилис, и даже, сверяясь с учебником, роды принимать. Там, на фронте, он ампутировал и мог не думать о дальнейших судьбах пациентов: выживут – не выживут? Здесь они обязаны были выживать, иначе труба. Первый страшный случай произошел через пару недель после приезда в Никольское. Рыдающий вдовец привез дочку лет шестнадцати:
– Доктор! Только чтоб не померла! Денег! Продукты будем доставлять… только чтоб не померла. Только чтоб не померла. Калекой останется – пущай.
– Да что случилось-то?!
– В мялку!.. В мялку!..
Оказалось, дочка его попала ногой в льняную мялку. Крови, пока везли, потеряла немерено, удивительно, что еще была жива. Левая нога от колена и ниже представляла собой сплошное кровавое мочало, из которого во все стороны торчали кости. Правая переломана, но спасти можно. Пульс едва прощупывался. На операционном столе лежала неземной красоты умирающая девушка, толстая рыжеватая коса свисала до полу.
– Не трогайте, доктор, вот-вот умрет, – шепнул фельдшер.
Но тонкая нить пульса продолжала прощупываться, и доктор Булгаков приказал впрыснуть камфару.
– Зачем, доктор? Не мучьте. Сейчас отойдет… Не спасете, – прошептала следом за фельдшером медсестра Степанида.
Но он не послушался, вкололи камфару, и Михаил Афанасьевич решительно приступил к делу, понимая, что медлить нельзя. Уверенными движениями быстро произвел ампутацию.
– Ловко же! – восхитилась сестра. – Не успели глазом моргнуть.
– Все равно умрет, – буркнул фельдшер.
– Умрет – не умрет! – разозлился Булгаков и принялся работать с правой ногой, вправил кости, наложил гипс.
– Живет… – удивленно прохрипел фельдшер.
Девушку увезли в палату.
– Когда умрет, обязательно пришлите за мной, – приказал Булгаков.
А через два с половиной месяца счастливый вдовец снова появился, а с ним одноногая дочка на костылях, да резвая такая. Привезла в подарок полотенце с вышитым собственными руками ярко-красным петухом.
– В Москве… в Москве… – пробормотал растроганный Михаил Афанасьевич и стал писать адрес, где девочке устроят хороший протез.
И с того дня висящий в спальне горделивый и напыщенный петух помогал ему преодолевать рутину жизни земского врача. Он словно говорил: «Не вешай носа, Мишутка! Будь как я!»
Сколько парней в прифронтовых госпиталях остались без рук или без ног, но на них он набил руку так, что виртуозно быстро провел ампутацию, и выходит, они все спасли эту прекрасную девушку.
Зима началась в ноябре, а в канун наступления Рождественского поста во время деревенской свадьбы в соседнем Ромоданове лихо катались на санях, и невеста на крутом повороте выпала и сильно ударилась об ствол огромной сосны. Ромодановский врач прислал слезное письмо с просьбой приехать и помочь. А Михаил Афанасьевич только что напарился в бане. Но никуда не денешься, надо ехать. В дороге разыгралась метель, заплутали, вместо часа ехали целых три, и, когда доктор из Никольского прибыл, ему довелось стать свидетелем последней минуты жизни несчастной. Ничего не успел сделать. А на обратном пути, вдобавок ко всем переживаниям дня, на них в пурге напали волки, и спасло то, что обычно рассеянный Булгаков прихватил с собой заветный фронтовой браунинг. Достаточно оказалось семи выстрелов, чтобы злые четвероногие тени растворились в снежной метели. Вторая обойма не понадобилась.
Народ раздражал. Простой, русский, незатейливый и лукавый, неотесанный и беззащитный. Особенно привел в бешенство один приехавший на побывку артиллерист. Где-то в публичных домах Галиции подцепил дурную болезнь и теперь явился:
– Порошок от горла дай, дохтор.
Михаил Афанасьевич обследовал, объявил о характере заболевания, потребовал не общаться с близкими, не спать с женой, прописал мази – втирать в руки, ноги, грудь.
– Сифиль!.. В горле у мяне, говорю, болит, – гнул свое мужик. – Какой тябе сифиль! От горла дай лекарство, да и дело с концом.
Ушел недовольный и всему Никольскому рассказывал, какой доктор дурак. Сочувствовали: «Ой, не говори! Невнимательный, невнимательный!» Перед отъездом велел жене зайти на всякий случай показаться врачу и учесал обратно на фронт. Оказалось, всю семью успел заразить – жену через супружескую связь, а детишек и мать с отцом через бытовые предметы. Лечи теперь всех из-за этого болвана!
Вспоминая чеховского Дымова, он старался угождать людям, спасать их, а в ответ получал грубость и недоверие: «Ой ли?», «Чавой-то ты, доктор, загнул!», «Не спасешь мяне бабу, зарежу!» И однажды он вдруг сказал самому себе: «До чего же я тут… не наш! Словно и не русский».
Но он старался, справлялся, даже получил диплом лекаря с отличием, но здешнюю рутину ненавидел больше, чем фронтовую хирургию. Убегал от тоски в книги, но и они не спасали. А жена стала некрасивая, он смотрел на нее со стороны и ужасался: угораздило тебя, дурака, на ней жениться! Молчаливая, покорная и печальная Тася раздражала. Она считала его героем войны и влюбилась еще больше. А когда он бывал несправедлив, сердился на нее по делу и не по делу, смотрела по-собачьи: зачем же ты так?
Требовалось избавиться хотя бы от одного источника раздражения, и зимой он поехал в Москву ходатайствовать о своем переводе из Смоленской губернии. Обременять добродушного, но сердитого дядьку не стал, снял дешевенькую комнатку рядом с Обуховым, раз в три дня ходил обедать к Николаю Михайловичу. С удовольствием выслушивал его речи и даже подумывал написать о Покровском рассказ. Доктор Булгаков продолжал время от времени пописывать, тайком мечтая о чеховской славе.
Дядька завел себе доберман-пинчера и проклинал глупого пса:
– Несусветный дурак! Калоши жрет, мне пришлось все выбросить и новые купить.
– Его хлыстом нужно отодрать, – предлагала одна из домработниц, на что Николай Михайлович возражал, что никого бить нельзя, а воспитывать нужно лаской, и только лаской.
– Иди-ка сюда, паршивец! – звал он пса, и тот полз к нему на брюхе. – Зачем ты, хулиган, чучело совы распотрошил? Зачем профессора Мечникова разбил? Ты что, противник эволюционной эмбриологии?
Живя в Москве и не стремясь поскорее вернуться в Никольское, Булгаков вскоре сблизился с заманчивой женщиной, живущей в соседней квартире. Все случилось легко, не потребовалось долгих ухаживаний, словно и она ждала этой встречи. Внешне они оставались просто соседями, а по ночам она приходила к нему, и они тайно проводили время.
По службе он давно уже получил отказ, но все писал Тасе про бюрократические проволочки, будь они неладны. Верная жена, пользуясь учебником, кое-как замещала его, приезжал помогать ей врач из Ромоданова, и даже на Новый год она не могла поехать в Москву. А он встретил этот 1917-й с другой женщиной, и ночные сладкие встречи продолжались весь январь и февраль, до самой революции, сбросившей с трона последнего русского царя. Любезной соседке срочно понадобилось ехать в Петроград к мужу, причем – навсегда. Она взяла с него слово, что он не станет искать ее, и Михаил Афанасьевич наконец вернулся в Никольское.
И как же после грешной и сладостной московской зимы еще больше опротивело ему Никольское! Он ложился в кровать с женой, а грезилась тайная обуховская подруга. Пылкая, в отличие от рыбы по имени Таня.
В мае случилось ему совершить такое, за что и сам себя зауважал. Привезли бабу с поперечным положением плода. То, чего он больше всего боялся, поскольку не имел практики родовых патологий. Доселе он уже не раз принимал роды, причем и тяжелые. А однажды, проникая во влагалище, обнаружил там кусок сахара-рафинада – таковым способом повивальная бабка, полная дура, пыталась выманить ребенка из утробы!
Но поперечное положение ему досталось впервые. Кликнул Тасю, та принесла том Додерляйна, он время от времени к ней выбегал, злобно листал страницы, но в глазах все скачет, слова непонятные. А самое главное – поворот на ножку… прямой, комбинированный… непрямой… Семь бед – один ответ. В очередной раз вернулся в операционную и по какому-то наитию принялся производить этот самый поворот на ножку. И вдруг произошло затмение, все промелькнуло в один миг, и вот уже Степанида встряхивает младенца, похлопывает его, погружает то в теплую, то в холодную воду, и младенец оживает, кричит.

Булгаковская Москва. Дом на Пречистенке, 21/1, в котором жил Н. М. Булгаков, дядя М. А. Булгакова. Впоследствии стал прототипом профессора Ф. Ф. Преображенского в «Собачьем сердце»
[Фото автора]
– Жив?
– Еще как жив! Вы, доктор, маг и волшебник, так ловко поворот на ножку совершили! Уверенно так. Должно быть, много таких случаев в вашей практике бывало.
– Первый.
– Да ладно заливать! Молодец вы у нас, доктор Михаил Афанасьевич.
Перечитав Додерляйна, он удивился, насколько теперь ему стало понятно, а главное, как он по наитию выполнил все в точном соответствии с указаниями замечательного немца. Но что еще удивительнее, вскоре один за другим последовали еще два случая поперечного расположения плода, и доктор Булгаков блестяще выполнил тот самый поворот на ножку, который еще недавно повергал его в трепет!
И как-то стало легче. Он нашел упоение в спасении этой беззащитной малышни, юношей и девушек, взрослых и стариков. Здесь теперь стал его фронт, его передовая, где нужно не геройствовать, а спокойно и уверенно совершать ежедневный подвиг самопожертвования. И этот грубый и неотесанный народ вдруг с благодарностью увидел в нем спасителя, доктора Булгакова!
– Оставьте, оставьте, – как и полагается герою, отказывался он от подаяний. – Вашей девочке нужнее. А ваш мальчик такой молодец! Я спросил его: «Боишься?» Он честно: «Боюсь, и очень». Тогда я ему: «Русский человек должен только одного бояться. Знаешь чего?» – «Чего?» – «Позора». И когда я приступал к операции, он, милый, шептал: «Только не позора, только не позора!» Настоящий человек вырастет.
– Дай вам бог, доктор! Ручки вам целовать, больше ничова не остается. Хотя бы сальцо-то возьмитя!
– Ну, сальцо ладно. Ух ты, душистое какое, чесночное! А ваша девочка такая смешная, говорит: «Доктор, вы мне голову не отрежете случайно?»
На всю больницу он был один врач, при нем сестра милосердия плюс ассистент-фельдшер, да на подхвате Тася. Что и говорить, если две трети врачей на передовой, война-то продолжается. И порой ему приходилось немногим легче, чем в Галиции во время Брусиловского прорыва.
А летом начался дифтерит. И вот тебе – чеховский Дымов. Проводя трахеотомию задыхающемуся ребенку, Михаил Афанасьевич трубочкой отсасывал из горла малыша фибринозные пленки, и одна из пленок попала ему в рот. Чтобы не заразиться, пришлось срочно впрыснуть себе лошадиную сыворотку, от которой сначала распухли губы, потом все лицо, потом начался зуд в руках и ногах, перешедший в невыносимые боли. Требовалось несколько часов перетерпеть, и все бы обошлось. Но терпеть он долго не смог и закричал, чтобы ему ввели дозу морфия. Медсестра Степанида сделала инъекцию. Ничто не помогало, он стал кричать от боли, но минут через десять…
Сначала он ощутил приятное прикосновение незримой теплой ладони к шее, затем боль стала ослабевать, одолел сон, он лег, и ему приснилась обворожительная кудрявая брюнетка, отдаленно напоминающая обуховскую тайную подругу. Только ту звали Катей, а эту – Люсей. Она принялась натирать ему колени горячей чудодейственной мазью. Боль исчезла полностью, по ногам и телу расплылась теплота, появилось острое и горячее желание, и незнакомка возлегла с ним.
Выспавшись, он проснулся бодрым и радостным. Хотелось повторить произошедшее, но увлекаться морфием, знаете ли, не следует. Однажды в Киеве они с Тасей любопытства ради пробовали кокаин, ее рвало, его посетили приятные ощущения свободы, но повторять ни он, ни тем более она не стали, проявив благоразумие. Теперь же он только и ждал случая, когда понадобится заглушить боль и снова впрыснуть морфий. Но случай не представлялся, и однажды, испытав припадок ненависти к больнице, к тупым пациентам, к жене и своей нескладывающейся судьбе, доктор Булгаков взял да и впрыснул себе в бедро один сантиграмм. А чем тебе муки душевные легче болей телесных? Ему стало хорошо, охватило предчувствие любовного свидания, он лег и уснул. Обворожительная брюнетка появилась не сразу, игриво погрозила пальчиком, мол, ведь сегодня у вас никаких болей, но, поупрямившись, вновь разделила с ним ложе. А проснувшись, он увидел себя в объятьях Таси, которая сладко простонала:
– Ты был сегодня такой… Даже я ошалела…
Он дал себе слово: никаких белых кристаллов! Пошалил, и хватит, не то плохо кончится. Выдержал неделю и снова вколол. На сей раз обворожительница явилась сердитая, дразнила его, дразнила да и убежала. Недовольный третьим сеансом, он недолго боролся с искушением и на четвертый день впрыснул, увеличив дозу до двух сантиграммов. Ощущение свободы и радости теперь оказалось не таким, как раньше, он вожделел, но искусительная брюнетка смеялась и махала ему рукой, сидя в уезжающем кабриолете. И теперь он проснулся злой и несчастный, попытался себя утешить: четыре укола еще не страшны. Пятого надо уже избежать.
Но не избежал и через три дня сдался. Дальнейшее покатилось в черную мглу. Доза росла – три сантиграмма, четыре, пять. Его поламывало и поколачивало, новый укол приносил облегчение, но ничего более, никаких ирреальных свиданий. Искусительница вообще больше не появлялась, а мерещились какие-то углы, в которые он тыкался и не мог из них выйти. А желания разрастались, становились невыносимыми, и он, как бешеный, по многу раз наваливался на жену. Бедная, она-то подумала, что к нему вернулась любовь, раз такая необузданная страсть откуда ни возьмись, но через месяц застала его за уколом и в ужасе отшатнулась:
– Батюшки! Миша! А я-то думаю, отчего ты стал бледный, по сторонам озираешься, как воришка. И давно? С тех пленок?
– Тебя это никак не касается. Да, с того дня.
– И сколько колешь?
– Децл, – признался он, имея в виду, что от сантиграммов уже перешел к дециграммам.
Вскоре приехали в Никольское теща и два шурина. Евгения Викторовна сразу отметила:
– Зятек мой нездоров, что ли?
Булгаков ей не нравился, и еще со времен знакомства с ним дочери она делала все, чтобы воспрепятствовать союзу, и теперь выказывала недовольство всем, чем только можно.
– Устает, бедняга, – жалеющим голосом ответила Тася. – Таких врачей, как он, раз, два и обчелся, приходится за всех отдуваться.
Но по осени скрывать определенные признаки морфинизма стало трудно, особенно от знающего медперсонала. К тому же ничем не объяснимая убыль морфия.
– И нечего на меня так смотреть! – обозлился доктор Булгаков на своего ассистента-фельдшера. – В Европе половина врачей вынуждены прибегать к инъекциям, дабы избежать психических расстройств. Профессия наша такая… – И выругался.
К счастью, в середине сентября пришло одобрительное решение, хоть и не в Москву, но прочь из Никольского – в Вязьму. Пусть не губернский, однако все же хотя бы уездный город. Михаил Афанасьевич получил должность заведующего инфекционным и венерическим отделениями. В общей сложности тридцать коек из семидесяти на всю больницу. Фигура? Безусловно. Теперь нельзя, теперь срочно нужно бросить! Да и больница – не то что в Никольском. Великолепная операционная с автоклавом, снабженная всеми необходимыми инструментами, хорошая аптека, лаборатория с цейссовским микроскопом и запасом красок. Немедленно бросить! Прощальный укол, и – адье!
Переехав в Вязьму, поселились в трехкомнатной квартире, обставились скромненько, но уютно, вместо керосиновых ламп долгожданное электричество, в соседнем доме живут фельдшеры.
– Мишенька, давай заживем здесь по-новому!
А вскоре и вся страна зажила совершенно по-новому – грянул великий и ужасный Октябрь! Мир переворачивался вверх дном. В Вязьме не шли бои, не гремели орудия, не летели осколками стекла окон, но большинство больных – будто взбесившиеся, орут, кулаками машут, грозятся кому-то за что-то содрать шкуру и в соли извалять, кости переломать, башку проломить. То и дело пациенты с колотыми и резаными ранами, но, слава богу, не к заведующему заразным и венерическим, у него все по-прежнему. Вот только и недуг прежний. И каждый новый укол прощальный, а этих уколов уже по два в сутки, и не по децлу, а по грамму. И уколы не приносят счастья, а лишь ощущение, будто до инъекции стоишь в горящей печи, а укололся и встал на краю, где печет, но терпимо.
В больнице первыми все поняли фельдшеры Чоп и Сосновская, потом – заведующий хирургией Тихомиров, а последним дошло до главврача по фамилии Нурок.
– Ну, что мы будем с вами делать, милейший? – спросил он.
– Борис Леопольдович, в Европе…
– Половина врачей. Мне уже сказали, что вы оправдываете себя сим сомнительным фактом. Сколько сейчас впрыскиваете?
– Два раза в день по два грамма.
– Если так продолжится, к весне вы не сможете продолжать врачебную практику. Постарайтесь бросить. Доза приличная, но и с нее еще не поздно спрыгнуть.
И ему припомнилось, как они с приятелями лет в двенадцать развлекались в Киеве. На железной дороге нашли место, где товарные поезда тормозили и некоторое время стояли. Нужно было залезть на вагон-платформу и, дождавшись, когда товарняк тронется, спрыгивать. Побеждал тот, кто спрыгнет последним, рискуя, что поезд разгонится и уже прыгать будет поздно. Иным, не успевшим, приходилось ехать до ближайшей остановки товарняка и оттуда пешком долго добираться до дома. Гимназист Булгаков чаще всего спрыгивал одним из первых, но однажды выдержал и стал победителем, хоть и вывихнул ногу. Глупая и опасная игра так и называлась:
– Айда, братцы, играть в «Спрыгни»!
И теперь он все еще сидел на платформе, а она все разгонялась, и вот-вот спрыгнуть будет поздно…
Почему-то, когда начинаются революции, кончаются дрова! Как будто лес контрреволюционен и не хочет снабжать людей при таких политических обстоятельствах. И тогда в Вязьме, со всех сторон окруженной лесами, стало трудно достать дров, а уже с начала ноября наступила стужа.
– Есть нечего, в квартире холодно, – плакала Тася. – Это может скверно отразиться на ребенке.
– Что-что? На каком ребенке?
– На нашем. А ты не заметил, что у меня давно уже не было месячных?
– Немедленно обследоваться!
И он лично провел обследование.
– Судя по всему, не менее двенадцати недель. Стоит поторопиться.
– Куда поторопиться? – сердито возмутилась Тася. – Я не собираюсь никуда торопиться. Второй раз не буду!
– Не будешь… – потупился он. – Ты права. Нам нужен ребенок. Дрова я достану. Мне двадцать шесть, тебе скоро двадцать пять. Самое время обзавестись.
– Ты правда не против?
– Конечно. У мужа и жены должны быть дети. Семья без детей – что улей без пчел. Я достану дров и пропитания.
– И к тому же это простимулирует тебя.
– Простимулирует?
– Даст толчок. Ты должен заставить себя ради ребенка.
К этому времени он уже давно не помнил, сколько раз вводил себе морфий, даже не помнил, сколько было прощальных инъекций. Где-то в сентябре от однопроцентного раствора он перешел на двухпроцентный, в октябре – на трехпроцентный, а теперь делал два трехпроцентных шприца, а это уже много. Скоро спрыгивать станет совсем поздно!
– Я всегда воспитывал в себе силу воли. Готов собрать ее в кулак.
Он продержался сутки. Во имя ребенка. Но сорвался. Потом снова пытался собрать в кулак всю свою силу воли. Появлялось раздражение, переходившее в лютую злобу.
Пытаясь смирить эту злость, задыхаясь, попросил жену присесть для серьезного разговора.
– Я не хотел тебя огорчать сразу. Ты знаешь, что вот уже четвертый месяц, как я морфинист. И зачатие произошло, скорее всего, когда я был под инъекцией.
– Я ничего не хочу слышать!
– А я ничего от тебя не требую. Но послушай. Заячья губа – лучшее, что может случиться. Врубель даже изобразил своего малыша с заячьей губой. Ты помнишь эту пронзительную до слез картину? Малыш Врубеля недолго прожил. Чаще выживают, но страдают тяжелыми нервными и психическими расстройствами. Здоровье ни к черту. Враждебно настроены по отношению к окружающим. Но и это не все. Бывают случаи, когда рождаются без ручек или без ножек. А то – и без ручек, и без ножек. Или с атрофированными. С дырой вместо носа. Или макроцефалы.
– Макроцефалы? – в ужасе переспросила Тася.
– Люди с маленьким туловищем, но гигантской головой. Возможно, нас Бог милует, ребенок родится с руками и ногами, но в дальнейшем последствия все равно скажутся.
Она заплакала. И плакала три дня. А он попытался перехитрить морфий, делать не два трехпроцентных, а три двухпроцентных. Но этого уже казалось мало.
Больше всего сломило бедную Тасю слово «макроцефал». В нем тоже слышалось страшное слово «морфий». Она даже нашла в больничной библиотеке книгу про макроцефалию и посмотрела там иллюстрации, да еще фамилия автора такая пугающая – Эршрак. Это ее добило:
– Да, ты прав. Может случиться непоправимое.
– Думаешь, я не хочу ребенка? Очень хочу. Но я излечусь, и тогда…
– Где ты предлагаешь это сделать? Я до сих пор содрогаюсь после того первого раза. Так стыдно, страшно, больно. Какая-то беспросветность. И где-то остается в записях, любой может прочитать. Гадко, гадко!
– Я мог бы это сделать, и никто не узнает… Хотя…
– С ума сошел?! Своими руками своего собственного ребенка!
– Да, ты права. Я сгоряча, не подумав.
– Ужас! Миша!
– Конечно, конечно. Надо подумать. Что-нибудь придумаем, малыш.
Она с удивлением на него уставилась:
– Это ты мне или малышу?
– Тебе, конечно.
– Просто ты раньше не называл меня малышом.
И обоим стало жутко до дрожи. Оба замолкли, как двое злоумышленников, принявших решение убить человека.
Доктор Булгаков несколько раз в Никольском и Вязьме негласно, хоть и не тайно, делал аборты. Но своей рукой убить своего эмбриона… Это он и впрямь ляпнул, не подумав! Хотя по-прежнему не считал зародыш человеком, уверенный, что человеческое в нем появляется лишь после двадцати недель, когда и аборт становится невозможным.
Право окончательного решения он предоставил Татьяне, и вскоре она поехала в Москву. Едва вышла из Александровского вокзала, ей навстречу выступила огромная похоронная процессия, бичуемая ветром и каплями дождя.
– Кого хоронят? – в ужасе спросила она.
– Убитую Россию, – ответил ей кто-то, а другой пояснил:
– Юнкеров. Павших за свободу Родины от рук подонков.
Ей пришлось долго стоять, прижавшись к стене дома, слушая «Со святыми упокой», марш пленников из «Набукко», моцартовскую «Лакримозу», шопеновский похоронный марш, как будто уже хоронили ее еще не убитого, но уже приговоренного к смерти ребенка. Когда похоронная процессия прошла дальше на Петербургское шоссе, Таня хотела вернуться на вокзал и поехать обратно в Вязьму, но страшный макроцефал снова всплыл в голове. И она пошла по Тверской-Ямской в центр Москвы, где ее встретили израненные пулями здания, а иные и вовсе изуродованные, как будто без руки или без ноги. От изгвазданного ранениями Страстного монастыря она свернула на Тверской бульвар, шла, а в ушах звучала надрывная похоронная музыка. Здесь ей наконец попался извозчик, и она доехала до Пречистенки, которая тоже вся зияла пробоинами, включая и дом Мишиного дяди на углу Обухова переулка.
Николай Михайлович принял ее строго, выслушал, она во всем призналась ему. Он тяжело вздохнул и почему-то пропел:
– От Севильи до Гренады в тихом сумраке ночей… М-да-с… Нехорошо. Как ни крути, а там у вас мой внучатый племянник или внучатая племянница. Нехорошо. Я, маменька, приглашу другого доктора. Тоже хорошего. Вы не волнуйтесь. Все сделает чисто. И без огласки. Но вы тоже, голуби сизокрылые, нашли время!
Она вернулась в Вязьму опустошенная во всех смыслах.
– Вот что, дружок, – сказала с ненавистью, – либо ты с этим морфием приканчиваешь, либо…

Медная табличка на тротуаре рядом с домом на Пречистенке, 21/1
[Фото автора]
– Либо что?
– Либо я приму яд.
Но он не прикончил, а она не приняла яд.
В декабре мир превратился в черный туман. Уже давно ушли в прошлое дикие желания, одолевавшие его в первые месяцы дружбы с алкалоидом опия, он же морфий, в честь бога Морфея. Зимой в нем угасли любые мужские проявления. Он старался не заглядывать в зеркала, из которых белыми глазами на него смотрел дьявол, вселившийся в мертвое тело доктора Булгакова. Он стал туго соображать, по многу раз ходил без толку в туалет, крошились зубы, стали ломкими ногти, выпадали волосы. Мало ел, плохо спал, то страдал сухостью всего организма, а то нападала потливость. Часто зевал, постоянно чихал. Временами становилось жалко весь мир и себя в нем, и потоки слез исторгались из глаз. Но почти постоянно его держала, не выпуская, сатанинская раздражительность, злоба, изливаемая больше всего на бедную Тасю. Из-за дрожания рук он уже не мог самостоятельно делать себе инъекции, она рыдала и отказывалась, а он орал на нее зверски и принуждал колоть и колоть, теперь уже три раза в день по три шприца, в каждом по три грамма. Доза, с которой, как свидетельствовали книги, уже не соскочить, можно только увеличивать и увеличивать, покуда не сдохнешь. Но на этой стадии, уверяли страницы, можно держаться год, а то и два. И только потом третья стадия, завершающаяся выносом тела.
– Раз так, то я с тобой, – сказала Таня. – Впрысни мне тоже, у меня страшная боль под ложечкой.
– Не надо!
– Тогда я сама.
Но протянула шприц ему, и он впрыснул ей тот мизерный процент, с которого сам начинал летом. У Тани закружилась голова, она упала в кровать и уснула, а потом ее долго рвало, и больше она колоть себе проклятое зелье не желала. И по аптекам ходить отказывалась. Лишь когда он у ног ее стал валяться и туфли целовать, сдалась: будь что будет, видать, уж таков конец. Во всех вяземских аптеках ее знали и жалели. И ад продолжался.
– Только в больницу меня не отдавай, умоляю, – просил он со слезой. – Лучше на твоих руках умру. Но нужно найти средство, найти средство. Необычное. Чтобы спрыгнуть.
И оно вдруг нашлось. Или это он сам себя уверил, что нашел.
– Нет, морфýшка, я не твой! – сказал он однажды зеркалу и расхохотался, до того смешным показалось прозвище, данное им только что своему злому господину и богу Морфию. – Морфýшка! Гляньте на него! Ах-ха-ха! Морфýшка! Мы думали, он непобедимый огненный змей, а он всего-то навсего – морфýшка! Не демон, не бес, а всего лишь бесенок.
И с того дня медленно доктор Булгаков стал возвращаться из плена, уверовав в силу слова. Ту силу, с помощью которой Иисус Навин останавливал солнце, а Иисус Христос – воскрешал Лазаря.
Бесплатный фрагмент закончился.
Начислим
+17
Покупайте книги и получайте бонусы в Литрес, Читай-городе и Буквоеде.
Участвовать в бонусной программе