Читать книгу: «Милый танк»

Шрифт:

© Александр Проханов, 2025

© ООО «Издательство АСТ», 2025

Глава первая

Иван Степанович Ядринцев усматривал в построенной человеком машине Божье творенье. Господь, сотворив цветок, бабочку, женскую грудь, уступил творческие свершения человеку. Тот, получив от Господа полномочия, стал рубить избы, ковать плуги, собирать из деталей часы, создавать самолёты и подводные лодки. Если изделие выполняло предназначение, – пахало землю, показывало время, вело воздушный бой, – оно приближалось к Божьему творению. Художник, вслед за инженерами, последним прикосновением придавал изделию совершенство цветка, бабочки, горного хрусталя. Художник наделял изделие красотой. Изделие становилось произведением искусства. Одухотворённый художником истребитель побеждал в воздушном бою, лодка, скользя в глубинах, уходила от противолодочного корабля и в нужной точке океана вздымала из-под воды букет термоядерных ракет.

Иван Степанович Ядринцев был дизайнер, доводил сконструированную инженерами машину до совершенства.

Такой же сконструированной машиной, непомерных размеров, было государство. Эта машина, составленная из бессчётных элементов, двигалась, дышала, давала сбои, замирала, крутилась вразнос. Она изобиловала нелепостями, поражала уродствами. И при этом несла в себе Божий замысел, поддавалась исправлению, жаждала усовершенствования. Деяниями подвижников, мучеников, ясновидцев государство стремилось к идеалу. К государству прикасались великие дизайнеры, изымали уродства, привносили гармонию. Иван Степанович верил, что усовершенствовать государство возможно, его приближение к идеалу неотвратимо. Чертежом идеального государства служила церковная фреска с изображением Царствия Небесного.

Иван Степанович изучал математику, естественные науки, технические дисциплины. Он рисовал, писал стихи, музицировал. Копал курганы скифских царей, ловил бабочек в Африке, собирал гербарии в Саянах. Его кумирами были Леонардо да Винчи, Гумбольдт и те офицеры императорского Генерального штаба, что в обличье дервишей отправлялись на Тянь-Шань и в пустыню Гоби, составляли карты, привозили в Петербург пробы грунта, описание нравов, коллекции минералов и трав. Иногда у него возникала богоборческая мысль о несовершенстве вселенной, и ему хотелось лёгким прикосновением поправить ход светил, спирали галактик, несущиеся в мироздании спектры. Он смотрел в телескоп и становился Дизайнером Господа Бога.

Ивану Степановичу Ядринцеву было за сорок. Высокий, с прямой спиной, с гибкими мускулами, он был подвижен, скор, словно старался успеть, не опоздать, не пропустить дарованную ему чудесную возможность. И вдруг замирал, останавливался, чуя опасность. Дожидался, когда опасное мгновение проскользнёт и минует. И тогда опять торопился, стремился не упустить драгоценную возможность. Его кожа была смугла, как у степняков, живущих под открытым солнцем. Лицо скуластое, с твёрдым подбородком, от безвестных предков, лежащих в кургане среди слитков и старинных монет. Глаза синие, распахнутые, будто узрели долгожданное и прекрасное, они вдруг сжимались, темнели, смотрели хищно, словно следили за резцом, вытачивающим деталь. Зрачки провожали контур детали, её раскалённую искрящую кромку.

Теперь Иван Степанович Ядринцев находился в Музее современного искусства. Он представлял на обозрение свою инсталляцию «Милый танк». Музей размещался в старой московской электростанции с давно заглохшими роторами и паровыми котлами, но старинная эстетика здания, витающий под сводами рокот исчезнувших механизмов волновали Ядринцева. Волновала старомодная красота умерших машин.

Его проект «Милый танк» был шуткой, забавой, отдохновением после трудной работы на танковом заводе, где последним штрихом дизайнера он добивался идеальных форм танка, превращал угрюмые глыбы брони в произведение искусства. Танк, одухотворённый художником, увеличивал точность и скорость стрельбы, защитные свойства брони, как балерина, танцевал и крутился волчком, уходил под воду, выставив железную ноздрю, обретал невесомость, перелетая по воздуху рвы. «Милый танк» был создан из дров, как поленница. Башню обшивала береста. Пушкой служил туго свитый жгут сена. Катки изготовили из ивовых прутьев. Гусеницы сплели из соломы. Башню украшали сухие кленовые листья. Из пулемётных гнёзд выглядывали спелые жёлуди. «Активной бронёй» служили еловые и сосновые шишки. Такие танки обитают в лесах, соседствуя с лосями и оленями. Птицы в них вьют гнёзда, дикие пчёлы приносят мёд. Танк, стоящий в музейном зале, пах, как поленница дров, как клеверный стог, как сухие ягоды малины.

Зал, где красовался «Милый танк», был пуст. Публика толпилась за закрытыми дверьми, ожидая начала презентации. Ядринцев любовался танком, вспоминая, как выбирал приготовленные для бани полешки, в берёзовой роще срезал белые лоскутья коры, подбирал под соснами похожие на ёжиков шишки, гнул колесом прутья ивы, сплетал, как «корзинных дел» мастер.

Он был в вольной не застёгнутой блузе, розовой, с раскрытым воротом рубашке. В кармане по-птичьи щебетал телефон, но Ядринцев не извлекал его.

– Привет танкистам! – Ядринцев услышал за спиной кашляющий смех, каким смеются страдающие астмой старики. Но смеялся сочный красавец, раскрывший объятья. Борта вельветового синего пиджака распахнулись, кружева на белой рубашке кипели, из-под шёлка на груди чернела кудель. – С таким танком русская армия за три дня дойдёт до Крещатика!

Леонид Семёнович Ушац, устроитель презентации, галерист, ревнитель экспериментального искусства, обнял Ядринцева, хлопая по спине сильными ладонями. Его белый лоб не имел морщин, будто его не касались горькие мысли. Чёрные блестящие волосы не ведали седины. Нос с властной горбинкой роднил с отпрысками европейских династий. Глаза жаркие, страстные, как чёрные жужжащие шмели, жадно оглядывали собеседника, словно искали место для поцелуя. Малиновые влажные губы шевелились, готовые к поцелую. Не к тому ли, что случился в сумерках Гефсиманского сада?

– Давай продадим твой танк. Я найду покупателя в Англии.

– Ты торговец оружием?

– Мы выставим «Милый танк» в Гайд-парке. Пусть ужаснётся Европа.

– Меня посадят в России. Я открываю врагу последние русские разработки.

Они посмотрели на башню из бересты, пушку из сена, гусеницы из соломы и рассмеялись. Смех Ушаца был подобен кашлю, словно в сочной моложавой плоти укрылся старик.

– Салют, господа! Специально для вас сочинил «Танковый блюз». Плач подбитого танка, – композитор и джазмен Антон Константинович Лоскутов положил на пол кожаный футляр, отворил крышку, и на синем бархате драгоценно засиял серебряный саксофон. Как морское диво, обитающее среди раковин, жемчугов и кораллов. – В прошлый раз, Ушац, ты заставил меня сочинить «Плач раненого сперматозоида».

Лоскутов толстыми, украшенными перстнем пальцами извлёк саксофон из футляра, цепко, осторожно, словно боялся, что спящее существо проснётся и ужалит.

Лоскутов был грузный, рыхлый, с короткой шеей и выпуклой грудью, которую надышал долгой игрой на саксофоне. Мясистое красное лицо пропойцы было недовольным и злым. Губы, намятые мундштуком саксофона, то сжимались в трубку, то растягивались, как резина. Щёки вдруг раздувались, на них начинала блестеть рыжая щетина. Глаза выпучивались, будто он надувал шар. Саксофон, как пойманная русалка, извивался в его руках, бил хвостом, и они целовались.

– Осточертели эти блюзы-однодневки. Хочу настоящую музыку. Чувствую, она здесь, рядом. Хочу поймать, а она улетает. Напиваюсь, думаю: «Вот она!» А она умолкает, остаётся похмелье. Услышал её во сне – великолепная, могучая! «Музыка русских глубин»! Моя, моя! Играю её во сне. Проснулся, серое утро в окне, пустая бутылка «Мартини», – Лоскутов опустил саксофон в футляр и захлопнул крышку, запер морское диво. Скрылось, утаило «музыку русских глубин».

– Ваня, Антоша, я запускаю проект! – Ушац обращал жужжащие жалящие глаза на Ядринцева и Лоскутова. Взгляд оставлял ожоги. – Проект грандиозный! «Исход»! Вся русская эмиграция, все художники, писатели, музыканты! Все, кто убежал от кремлёвского фараона, участвуют в мистерии. Выставки, литературные чтения, музыкальные фестивали. И главное представление – мюзикл «Исход». Моисей, «манна небесная», «тьма египетская», «земля обетованная». Есть либретто. Нужна музыка, нужен дизайн. Никакой архаики, библейской этнографии. Сверхмодерн! Лоскутов, вот тебе великая музыка! Ядринцев, вот тебе великий дизайн! – Ушац жалил чёрными сверкающими глазами, целовал воздух малиновыми губами. – Соглашайтесь! Будут большие деньги!

– Ну, слушай, Ушац, ну, зачем я буду писать твою еврейскую музыку? – Лоскутов сморщился, закрыл глаза, словно во рту его истекал соком лимон. – У России своя музыка. Она от Бога. Уеду на Валаам, буду слушать колокола, молиться, исповедоваться и услышу «музыку русских глубин»!

– Ответ антисемита. Больше не предлагаю. Слушай «музыку русских гранёных стаканов», – Ушац весело смотрел на Лоскутова, смеялся, кружева на его розовой рубахе дышали, в смехе слышался злой стариковский кашель.

– Все твои друзья, Ушац, убежали из «плена египетского». Но Россия не гробница фараонов. В России рождалась небесная музыка и небесная поэзии. Россия начинает плодоносить. Правда, Ядринцев?

Ядринцев не хотел погружаться в изнурительную распрю, которая начиналась с невинных колкостей, а кончалась ненавистью, сулившей пролитие крови.

– Россия – это выжженная земля, Лоскутов. Её полили уксусом и посыпали солью. Здесь больше ничего никогда не родится. Уезжайте, спасите свои дарования. Здесь скоро начнётся русский ужас, ничего не уцелеет! – Ушац, моложавый, цветущий, вдруг сошёл на нет. Его белый безмятежный лоб покрылся морщинами. Нос обвис и обуглился. Горбинка вздулась, как кровавый волдырь. Малиновые губы стали синими. Их сотрясал страх, истоки которого таились не в нынешних днях. Скрытый в холёной упитанной плоти старик показался, поморгал гнойными глазами и спрятался. Таким вдруг увидел Ядринцев Ушаца.

– Ну, ладно, пора начинать. «Милый танк» к параду готов!

Дверь в соседний зал распахнулась, хлынуло многолюдье, окружило танк. Охали, толкались, тянули руки, вытягивали шеи, нюхали, ощупывали бересту, щипали солому. Мерцали вспышки. Как грифы, кружили телекамеры. Знатоки современного искусства давали пояснения неофитам.

– Концептуальное искусство – это всегда жест, послание! – Ушац стискивал кулак и сжимал бицепс, демонстрируя мощь танка. Соединял большой и указательный палец, словно держал невидимую бусину, – таким драгоценным и хрупким был танк.

Ядринцев, отступив, наблюдал многолюдье. Его изделие рождало эмоции, тревожило мысли, вызывало восторг и неприятие. Его замысел одними угадывался, другими искажался, третьими перевёртывался, превращаясь в противоположность.

Дробился на множество осколков, как разбитое зеркало, и в каждом осколке отражался творец, Ядринцев, дизайнер, кудесник. Легкомысленной шуткой он будил дремлющие в людях мечтания, совершал невозможное, – мирил чудовищную машину и божественную природу.

Ядринцева заметили, окружили. Замерцали вспышки, телекамера нацелила любопытное чёрное рыльце.

– Господин Ядринцев, что вы, собственно, хотели сказать? Что русские танки – благо? Принесут украинцам запах русского хлеба, шелест русских берёз? – немолодая взвинченная дама негодовала, едко протестовала.

Ядринцев чувствовал исходящий от неё жар. Она была жаровней с запахом гари. Её плоть сгорала в жаровне, в ней пламенел уголь. Она задыхалась, раскрывала безгубый рот. Ядринцев боялся, что уголь выпадет из неё и сожжёт берестяной танк.

Он отвечал любезно, смиренно, чтобы не распалить уголь, который мог превратить сухое тело женщины в факел.

– Иван Степанович, угадал ли я ваше послание? Вы хотите сказать, что русские танки прекрасны, как весна? Там, где пройдёт русский танк, вырастают дубравы, распускаются цветы, поют соловьи? – искусствовед в рыжей блузе сладко улыбался. Его рот казался липкой карамелькой. Огромный нос напоминал акулий плавник. Стеблевидные пальцы пугали своей гибкостью.

Ядринцев отшутился, сравнил русский танк с русской печью. Видел, как диктофон в руках искусствоведа, мерцая кровавым глазком, жадно сглотнул ответ.

– Ванечка, родной, опять нас порадовал шедевром! – полная женщина подплывала, колыхаясь, как желе. Под лёгким розовым платьем не было плеч, груди, живота, только студенистое тело медузы. – Ты, Ванечка, изобразил самого себя. С виду нежный, обаятельный, в васильках и ромашках. А по сути танк, смертельно опасный. Как всё русское. Ты, Ванечка, и есть «Милый танк»! – женщина пленительно улыбнулась и уплыла, таинственно потупясь, намекая окружающим на особые отношения с Ядринцевым.

К нему продолжали подходить, разгадывали ребус берестяного танка, искали двусмысленность. Спрашивали, не содержатся ли в этом бутафорском танке секретные данные, составляющие государственную тайну?

Многие были знакомы Ядринцеву. Молодой стилист заплёл смоляные волосы множеством тугих африканских косичек, на каждой качался резной амулет. Известный кутюрье явился в одежде из новой коллекции, выдержанной в жёлто-голубой гамме, под цвета украинского флага.

Модный режиссёр искал среди художников декоратора для экспериментального спектакля. Культурный атташе бельгийского посольства коллекционировал современное русское искусство, искал на выставках, чем пополнить коллекцию.

Все были знакомцы, обнимались, фотографировались у танка. Выставка удалась. Чёрные шмели на лице устроителя выставки радостно жужжали. Устроитель выставки был кумир. Он был мастер вечеринок, разработчик художественных проектов, продавал картины, помещал рецензии в зарубежные журналы, дружил с меценатами, помогал политикам, превращая их унылые выборы в живописные карнавалы.

Ядринцев увидел, как в зал вошла женщина в синем платье. Переступила порог, шагнула в сторону, прижалась к стене, не желая мешаться с толкучкой. Ядринцев заметил, как она приподнялась на мысках, словно хотела взлететь, и не посмела. Так птица желает оставить ветку, тянется вверх, но пугается и остается на месте. Этот остановленный порыв заметил Ядринцев и тут же забыл.

Ушац подошёл к Лоскутову.

– Антоша, даёшь «музыку русских пучин»!

Тот кивнул, извлёк из футляра саксофон. Серебряное диво, уловленное в морских пучинах, засверкало. Лоскутов схватил губами мундштук, покачал саксофон, рассылая в стороны блески. Бархатная, рыдающая музыка, густая, как мёд, полилась из серебряного кувшина. Все пьянели от сладости, слушали музыку, принесённую морским дивом.

Ушац вёл за руку женщину в синем платье. Лёгкий шёлковый подол развевался. Ушац нашёл её у стены и увлекал в зал. Она противилась, он приобнял её за талию и подтолкнул. Ядринцев подумал, между ними существует близость, – так весело и бесцеремонно тот прижал её к себе.

Саксофон в руках Лоскутова изгибал русалочий хвост. Лоскутов обнимал русалку, целовал, нежил. Не было тучного усталого ворчуна. Был страстный обожатель, ласкавший гибкое тело, счастливчик, изловивший морское диво.

Ушац захлопал в ладоши, подал знак Лоскутову, чтобы тот играл тише. Громогласно воскликнул:

– Господа, в русской истории броневики и танки служили амвоном, с которого провозглашались новые русские эры. Владимир Ильич Ленин поднялся на броневик и возвестил о начале «красной» эры. Борис Николаевич Ельцин залез на танк и объявил рождение либеральной России. Так пусть же русский танк, он же амвон, он же эшафот, он же дыба, превратится в эстраду кабаре, где танцует прекрасная плясунья!

Ушац схватил за руку женщину в синем платье, повлёк к танку. Женщина шла неохотно. Перед ней расступились. Она стояла неподвижно, огорчённая понуканием. Ядринцев видел её удлинённое лицо с ниспадавшими вдоль щёк тёмными волосами, узкую талию, разрез платья почти до бедра.

– Смелее! – крикнул Ушац и махнул Лоскутову.

Саксофон всхлипнул и взревел по-бычьи, извергая из серебряной ноздри жаркий храп. Лоскутов раздувал щёки, пучил глаза. Он был стеклодув, выдувал огненные сосуды – чаши, вазы, кувшины. Сосуды плыли над головами, сталкивались, раскалывались, проливали водопады огня.

Женщина сбросила туфли, приподнялась на мысках, опустилась. Ядринцев уловил всё то же стремление нерешительной птицы. Женщина лёгким скоком взлетела на танк, мотнула головой в одну, в другую сторону. Её волосы разметались. Плеснула белизна из разреза синего шёлка. Воздела руки и повернулась на одной ноге. Блеск голой ноги, вихрь синего шёлка, летящие по кругу тёмные, в блеске, волосы. Ядринцев счастливо ослеп. Воздух между ним и танцовщицей трепетал, плавился. Ядринцев издали целовал её, обнимал, ловил губами её голые ноги. Синий шёлк взлетел, подброшенный ветром. Казалось, расцвёл огромный синий цветок. Платье соскользнуло с плеча, и Ядринцев целовал белизну плеча. Стремился к ней сквозь стеклянный расплавленный воздух.

Она кружилась невесомо, прелестная балерина. Извивалась жгуче и бесстыдно, танцовщица ночного клуба. Топотала, щёлкала пальцами воздетых рук, словно стучала кастаньетами. Выбрасывала из-под шёлка голые ноги, и казалось, за её спиной плещет павлиний хвост.

Лоскутов играл в упоении. Угадывал её всплески и кружения. Его саксофон ревел, как бык, и она воздушно летала перед ярым хрипящим зверем. Саксофон пел медовую песню, и она казалась бабочкой, присевшей на синий цветок. Саксофон бурлил, кипел, и она дразнила его голой ногой, обнажённым плечом.

Музыка серебряной волшебной трубы, топотанье босых ног, летящие по кругу волосы, волны синего шёлка. Люди начинали раскачиваться, пьяно закрывали глаза, прихлопывали, медленно шли по кругу. Ушац жаркими глазами жёг танцовщицу, озирал опьянённый хоровод. Был чародей, опоивший толпу, погрузивший её в наркотический сон. Ядринцев был среди опьянённых. Танцовщица в синих шелках владела им, власть её была чудесна, желанна.

Плясунья присела, накрыла ноги синим шатром платья, соскользнула с танка и пропала. Ядринцев искал её и не находил.

Лоскутов не оставлял саксофон, поднял серебряный рог и пошёл вокруг танка. Все потянулись за ним. Ушац схватил за руки искусствоведа в жёлтой блузе, стилиста с африканскими косичками, повёл по кругу, приседая, выбрасывая ноги. Все повторяли его скачки, двигались по магическому кругу, издавая крики неведомых птиц и животных. Это был ритуальный хоровод загадочного племени. Оно танцевало вокруг божества, которое требовало жертву. Ядринцев стремился выпасть из хоровода, а его затягивало. Хотел разорвать магический круг, но круг смыкался. Поющая змея извивалась в руках колдуна. Фиолетовые, как шмели, глаза Ушаца не пускали из круга.

«Спаси и помилуй!» – взмолился Ядринцев и выдрался из железного обруча, оставив на нём часть кожи.

Саксофон умолк, Лоскутов изнурённо ушёл, унося остывающий рог. Но танец длился. В хороводе хлопали, подвывали, шлёпали подошвами, подпрыгивали, ударяли танк. Выщипывали из него солому, выхватывали жёлудь и шишку. И вдруг всем скопищем ринулись на танк. Стали терзать, ломать, отдирали лоскутья коры, рвали травяную пушку, с хрустом ломали свитые из прутьев катки.

– Получай, Крещатик! Вот тебе, Украина!

Скрипело, хрустело, трещало. Разрушение танка было яростным, было священнодействием. Ядринцева страшило это упорное, неодолимое разрушение. Так разрушали города и царства, громили очаги и гробницы. Построенный из бересты танк, по замыслу Ядринцева, укрощал смертоносную боевую машину. Разрушение берестяного танка высвобождало смертоносные силы. Ядринцев присутствовал при высвобождении адских сил войны.

– К нам, к нам! – махал ему Ушац.

Ядринцеву стало холодно, он замерзал, из него спустили кровь. Его посетило помрачение. Его фантазии были ужасны. Он стоял босиком в тазу, полном крови. Ад разверзался. Являлись исчадия. Не было искусствоведа в рыжей блузе, женщины с пепельным лицом, толстухи в девичьем сарафане, стилиста со смоляными косичками. Мчался жуткий хоровод. Страус топал трёхпалыми ступнями, рыбий скелет топорщил острые кости, огромная медуза плыла, перебирая чуткие щупальца, розовый червь скользил липким телом. И жуткий, с обугленным носом, старик мчался, водя гнойными глазами. На его носу, как кровавый волдырь, краснела горбинка.

То было помрачение. Подобное он испытал в детстве, когда читал пушкинский «сон Татьяны», описание ада. Временами это помрачение повторялось.

Танк был разрушен. Валялись лоскутья бересты, хрустели под ногами шишки и жёлуди, желтела солома, темнели клочья сухого сена. Пахло смолой, клеверными стогами, полевыми цветами. Танк, умирая, испустил свой лесной дух.

Ядринцеву было жаль танка. Участь его была известна заранее. Ушац в Музее современного искусства давал сеанс «магического конструктивизма», созданной им эстетической школы. Разрушение танка иллюстрировало эту эстетику.

Ядринцев шёл на фуршет, переступая раздавленные жёлуди.

В зале по соседству, за высокими круглыми столиками шло обсуждение состоявшегося действа. В бокалах краснело вино, в рюмках блестела водка. На тонкие деревянные спицы были насажены ломтики мяса, лепестки рыбы. Исчадия ада, недавно растерзавшие берестяной танк, вернули себе человеческий образ, чокались, жевали, добродушно смеялись, каждый на свой лад толковали «магический конструктивизм». Ядринцев увидел у столика Ушаца и танцовщицу. Ушац жестикулировал с бокалом в руке, танцовщица слушала, потупясь. Ядринцев подошёл:

– Представь меня!

Танцовщица подняла на Ядринцева недовольные, под взлетевшими бровями, глаза и снова потупилась.

– Милая, позволь представить тебе моего друга Ивана Степановича Ядринцева. Это он из лесных кореньев, огородных плодов, птичьих перьев сотворил диво, послужившее тебе танцплощадкой. Он лучший и последний дизайнер России. Сегодня мы уничтожили танковую мощь России и предотвратили нападение на Украину, – Ушац засмеялся каркающим смехом. Ядринцев заметил, как чуть нахмурились брови танцовщицы, смех был ей неприятен. – Ваня, а это прима-балерина пражского варьете «Коти» Ирина Велиникина. Вернулась на несколько дней в Россию, увидеть последнего русского дизайнера и выманить его в Прагу! – Ушац сочно шевелил малиновыми губами, в смехе слышался чахоточный кашель.

– Вы чудесно танцевали, – произнёс Ядринцев, – Я любовался вами.

– Мне жаль ваше берестяное творение. Вы столько над ним трудились.

– Полнота творения достигается его разрушением. Ядринцев выполнил первую половину творения, мы вторую, – Ушац, мастер абсурда, щегольнул своим мастерством. Ядринцев смотрел на Ирину Велиникину. Танцуя, она обожгла его, оставила огненный отпечаток, который продолжал гореть, был её огненным изображением. Теперь, когда она стояла рядом, Ядринцев мог сравнить изображение с подлинником.

От её переносицы разлетались тонкие тёмные брови, и она их хмурила, не давая улететь. Линия носа была осью безупречной симметрии, делала лицо красивым и холодным, отточенно правильным. Губы тревожно сжаты, в них невысказанное огорчение. Казалось, её постоянно удерживают, не пускают, она пребывает в неволе. Но в глазах, когда она их поднимала, светился порыв к восстанию, к бегству из неволи, к безумному поступку. Порыв, который не давали ей совершить, обнаруживал себя в танце.

– Я любовался вами, – повторил Ядринцев. Смотрел не в глаза, а на маленькое ухо с крохотным изумрудом в золотой оправе.

– Не мудрено, Ваня. Её пируэты приводят в восторг самых пресыщенных гурманов. Они зовут её на свои ночные вечеринки. Ирина танцует на столах, разбивает вдребезги бокалы с шампанским! – Ушац брызнул пальцами, показывая, как летят осколки. Ирина сжала губы. О ней говорили то, что она не хотела слышать. Но её продолжали огорчать. – Мы, слава богу, порываем с этими куртуазными вечеринками, с капризными банкирами и дурными сенаторами. Ирину ждёт великолепное будущее. Не правда ли, дорогая? Настоящий взлёт! Специально для Ирины написан мюзикл «Исход». Необычайное произведение! Библейская музыка двадцать первого века! Ирина будет танцевать «Еврейскую мечту»!

– Должно быть, вы, Ирина, хорошо знаете Священное писание? Вы будете танцевать Саломею? – Ядринцев чувствовал больную зависимость Ирины от Ушаца.

– Причём здесь Саломея? «Еврейская мечта» – это сущность, которая появилась раньше еврейского народа. Сначала появилась «Еврейская мечта», а потом еврейский народ. Мечта явилась Моисею. Моисей шёл за Мечтой, выводил свой народ из «плена египетского». Народ шёл за Мечтой по пустыне к «обетованной земле». Мечта переводила евреев через Чёрное море. Она подняла Моисея на гору Синай, и он говорил с Богом. Мечта укрепляла евреев в битве с ханаанами и держала солнце на небе, пока не пришла победа. Мечта владела Соломоном, построившим Храм. Мечта являлась еврейским пророкам и озаряла их разум. Ирина будет танцевать «Еврейскую мечту». На премьеру съедутся все евреи земли, и мюзикл «Исход» из Праги переедет на Бродвей.

– Но почему, Ирина, вы не можете танцевать в России «Русскую мечту»? – Ядринцев хотел, чтобы она растворила сжатые губы и заговорила.

– Да потому, что в России нет и не будет никакой Мечты! – Ушац торопился ответить, не позволяя Ирине заговорить. – Намечталась матушка-Русь! Всё! Конец! Никакой империи! Никакой мировой революции! Никакой Святой Руси! Никакого пророка Пушкина! Никакого Достоевского! Один кукиш, который Россия показывает миру, а мир с отвращением отворачивается! – Ушац говорил так жарко, будто у него собирались отнять самое драгоценное, а он не отдавал. Ядринцеву чудились в этой неистовой вспышке ненависть и обожание, перетекавшие из одного в другое. И всё та же воля к разрушению, которая только что превратила изысканное изделие из бересты, травы и соломы в мусор.

– Ну, где, где оно, твое Русское чудо? Где твой райский сад? Одни пни, из каждого изготовлена плаха, и на одном из пней, Ваня, твоя отрубленная голова! – Ушац провел ладонью по горлу столь резко, что оставил красную, похожую на порез, полосу. – Уезжай, Ваня, пока не поздно! Евреи совершили из России исход, как наши предки из «плена египетского». Но унесли с собой не серебро фараона, а саму Россию! Евреи унесли из тлетворной России Россию благоухающую и тем сберегли её для мира. Ваня, уезжай! Мюзикл «Исход» нуждается в твоем таланте. Ты получишь европейскую и мировую известность!

– Уведите меня отсюда, – Ирина коснулась руки Ядринцева и подняла плечо, заслоняясь от Ушаца.

– Ну вот, опять я что-то не то сказал! – Ушац молитвенно раскрыл ладони, возвел глаза и захохотал астматическим смехом.

– Уйдём отсюда, – Ирина пошла от столика, увлекая за собой Ядринцева.

Ушац, продолжая смеяться, крикнул вслед:

– Велиникина, не забудь про ночную вечеринку у Костоньянца! Ты танцуешь. Деньги я получил!

В вестибюле, подавая Ирине шубку, Ядринцев задержал ладони на её плечах, услышал сквозь мех, как она замерла, а потом вздрогнула.

Они вышли из музея. Был вечер, кругом сверкало. В воздухе летела морозная пыльца, и в каждой пылинке переливалась Москва. Фары машин превратились в белые туманные кресты, и казалось, по улице движется шествие огромных крестов. Вывески и рекламы окружало туманное зарево, алое, голубое, жемчужное, будто на стенах проступили огненные письмена. Оранжевые фонари свисали из неба, как волшебные плоды. «Ударник» в морозной дымке был бриллиантом, его отражение плавилось на льдистом тротуаре, и прохожие, пробегая по отражению, облекались в алые, золотые, изумрудные ризы. Ядринцев вёл Ирину среди драгоценных сверканий.

– Он нас не догонит? – Ирина оглянулась, будто ждала погони. – Он может погнаться за нами.

– Он нас не узнает. Мы превратились в павлинов, – Ядринцев взял под руку Ирину, они погрузились в радужное отражение плещущей на фасаде рекламы, волшебное, как павлинье перо. Облачко пара у её губ становилось алым, золотистым, лазурным.

– Вы боитесь Ушаца?

– Боюсь.

– Что в нём страшного?

Они шли по мосту в прозрачной метели. Машины, удаляясь, сыпали ворохи красных углей. Встречные фары казались графинами, полными млечной влаги. Графины лопались, выливали жидкий огонь. За чугунной оградой река белела оледенелыми берегами. В длинной чёрной промоине шёл буксир. На мачте горел одинокий красный огонь. След буксира расходился, ударял в ледяные берега, отливал синевой. Кремль в метели дышал, как розовая заря. Кресты золотились искрами, на башнях краснели капли рубина.

Ядринцев совершил похищение женщины, отнял её у другого, легкомысленно и бездумно. Был очарован, ужален сладким ожогом. Не желал знать о ней больше того, что открылось в танце, сверкнуло белизной среди синего шёлка. Он не хотел погружаться в её страхи, блуждать в путанице её женских мучений. Он любовался ею среди зимнего московского великолепия. В заснеженной шубке, в плотном, поверх беличьей шапки платке она была пленительна.

– Чем же страшен Ушац? Он удачливый галерист, весельчак, острослов. Принят в кабинетах и салонах. Искусный делец, успешный коммерсант. Ничего страшного.

– Он работорговец. Берёт людей в рабство, торгует ими на невольничьих рынках. Он уступает рабов другим хозяевам, и те платят ему деньги. Он жесток со своими рабами, подавляет всякое недовольство.

– Вы находитесь в рабстве у Ушаца?

– Не хочу говорить об этом.

Пашков дом, белоснежный, с лепными наличниками и нарядными вазами пленял своей женственностью. Окна горели в метели. Шёл бал. По стенам стояли пожилые генералы. Дамы обмахивались веерами. Девушки с застенчивым целомудрием ждали приглашения на первый бальный танец. Ядринцев с детства любил дворец, испытывал к нему нежность. И его пугало появление в поздние годы изваяния. Огромный, чёрный князь воздел могучий крест, карая дворец с легкомысленными обитателями, стаи машин, похожих на скользких блестящих рыб.

Из Боровицких ворот излетела машина с фиолетовой вспышкой, взвыла волком, прокрякала уткой, и за ней тяжеловесно, упитанно покатил «мерседес», унося в салоне притаившегося вельможу.

– Мы говорили об Ушаце, – Ирина смотрела, как исчезает в метели фиолетовая бабочка милицейской машины. – Он принуждает меня танцевать в клубах и на закрытых вечеринках. Он подобрал меня в танцевальном кружке, отдал в балетную школу. Увёз в Прагу, определил в третьесортное кабаре. Заставляет показывать голые ноги и плечи чернокожим эмигрантам. И платит мне гроши, достаточные, чтобы снимать дешёвую квартиру и не умереть с голода.

– Почему вы не уйдёте? – Ядринцеву не хотелось слышать горькую женскую исповедь. Хотелось любоваться женской красотой среди волшебных мерцаний. Но он похитил женщину, в которой жила мука, и эта мука требовала утешения. – Бросьте его, уйдите!

– Я люблю танцевать. Знаю, что прекрасно танцую. Я мечтаю о настоящей сцене, о настоящем балете. Ушац обещает эту сцену и этот балет. Он заказал мюзикл «Исход», специально для меня. Обещает главную партию. Я смогу, наконец, воплотить мою мечту. Он пользуется этим и держит меня в рабстве.

– Но почему в Праге? Почему не можете танцевать в России?

На Манежной их подхватила метель и помчала на блистающей карусели. И в этой карусели всё кружило, сливалось, менялось местами. В гостинице «Москва» голый негр целовал проститутку. В Историческом музее, под стеклом, красовался меч Дмитрия Донского. В кремлёвском дворце, в малахитовом кабинете подписывал указ Президент. В белоснежном манеже, на выставке драгоценно сияли картины. В ресторане «Националь», на мерцающих крошках льда лежала белуга. Карусель летела, площадь свивалась в свиток. Негр с проституткой целовались в кабинете Кремля. На ломтиках льда, усыпанный блестками, лежал княжеский меч. В музее, под стеклом пялила золотые глаза белуга. Струя машин отрывалась от земли и летела в метели, роняя ворохи красных углей.

– Почему не хотите танцевать в России? Сейчас в России время русских танцев, – Ядринцев был вовлечён в кружение, вовлечён в её страхи, вовлечён в московское ночное безрассудство, пьянящее и чудесное. В ресторане «Националь» подавали к столу картину, принесённую из Манежа, в неё втыкали вилку, резали на ломти, перчили и солили. – Сегодня Россия танцует русский танец, ведёт хоровод, пляшет вприсядку. У танцоров отлетают подмётки, рвутся рубахи, но народ танцует.

– Ушац говорит, что России больше нет. Нет русского балета, музыки, литературы. Нет ценителей искусств. Россия навсегда погибла.

Ядринцева тяготили её признанья. Слова огорчённой женщины, её неуместная мука мешали любоваться метелью, мешали обнять её, поцеловать губы с облачком жемчужного пара.

– Ирина, ну посмотрите вокруг. Разве что-нибудь погибло? Кремль величавый, державный. Дворец янтарный, с каменными кружевами у окон. Манеж полон картин в золочёных рамах. И вы, такая прелестная в этой московской метели!

Но она не слышала Ядринцева.

– Он говорит, что здесь скоро случится огромная беда, огромное несчастье. Будет война, революция. Будут гореть библиотеки, рушиться дворцы. Снова казни, аресты, пытки. Здесь воцарится невиданный в мире злодей. Бежать, бежать!

Красная площадь возникла внезапно. Ядринцеву казалось, она всплывала из русских глубин по случаю народных гуляний, стрелецких казней, солнечных парадов и мрачных погребений. А потом вновь исчезала, погружалась в глубины, унося с собой купола, кресты, колокольни, могилы в стене, ковчег мавзолея, золотые часы, лунное лицо мертвеца, чёрные метеориты брусчатки. Площадь таилась в глубинах русского времени, пока вновь не возникала нужда в плахах, торговых лотках, танках и катафалках. Ядринцев и Ирина смотрели, как в метели сияет золото Ивана Великого и трепещет, не в силах улететь, флаг на крыше дворца.

На площади звенел каток. Музыка, вспышки, блеск коньков, разноцветные конькобежцы. Ядринцев счастливо закрыл глаза. Он нёсся, обнимая Ирину, вызванивая на льду сверкающие вензеля. Ирина в шёлковом платье кружилась, сверкала коньками, высекая летучие искры.

– Ирина, вы чудесная, достойны самого светлого счастья. Вас околдовал злой волшебник. Вас нужно расколдовать. Ваш танец восхитителен, вы созданы для успеха, для поклонения. Вас ждёт триумф. В России родится великая музыка, несравненный балет. Вы будете танцевать главную партию. Вами будут восхищаться. Из зала станут кричать: «Браво!» В золочёной ложе появится Президент и пошлёт вам букет красных роз.

Ирина улыбнулась, подняла глаза. В них закружилась сверкающая спираль катка, полыхнуло ночное солнце Ивана Великого, хлынули стоцветные переливы. В её глазах отражались самоцветы, изразцы, перламутры, кресты, слюдяные окна, цветные лампады, витые узоры храма Василия Блаженного.

Ядринцев с детства восхищался храмом и, восхищаясь, боялся. В храме скрывалась громадная тайна, непостижимое знание. Его соорудили ясновидцы, которым открылись сущности мира. Они воплотили эти сущности в камне. Мудрецы новых времён, созерцая храм, извлекут из него смыслы, законы и тайны, которые Господь вдохнул в мир при его сотворении.

– Архитекторы, сотворившие храм, были чудотворцы. Таких храмов не было на Руси, не было в мире. Творцы удалились в глухую пустынь, постились, молились, и к ним слетел ангел, принёс чертёж рая. По этому чертежу они построили храм. Это образ Русского рая, – Ядринцев расколдовывал Ирину, отводил от неё злые чары. Он похитил женщину, чтобы снять с неё порчу, привёл на святое место.

– Мне кажется, это волшебные цветы, – Ирина осторожно протянула руку, словно хотела коснуться цветка. – Клумба, на которой растут дивные цветы. Архитекторы, построившие храм, были садовники. Среди русской зимы цветы, и на них падает снег.

Ядринцева восхитило сравнение. Оно родилось в оттаявшей душе, от которой отступили злые чары.

Цветы взросли из семян, посеянных с неба. В метели горели райские маки, табаки, колокольчики. Раскрывали бутоны райские тюльпаны и гиацинты. Благоухали райские астры и хризантемы. От храма исходил аромат летнего сада. Среди куполов и шатров летали бабочки. Трепетали их алые и лазурные крылья.

– Храм похож на фаянсовое расписное блюдо, полное чудесных плодов, – Ирина искала сравнение, – яблоки, сливы, виноградные кисти, груши, персики, абрикосы. Истекают медовым соком. Над ними вьются золотые пчёлы.

Чары отлетели. Ядринцев и Ирина стояли под деревьями райского сада. Она держала узорное глазированное блюдо. Он срывал с ветвей и клал на блюдо румяные яблоки, медовые груши, синие виноградные грозди, фиолетовые сливы, розовые плоды манго, коричневые финики, оранжевые апельсины. Блюдо полнилось плодами, Ирина устала держать. Он поднял из травы упавшее молодильное яблоко, положил среди других плодов и принял блюдо из её рук.

– Эти главы, как праведники со всего света, из всех народов и верований. Пришли в Русский рай, в тюрбанах, чалмах, колпаках, в косматых шапках, в золотых шлемах. Встали на узорном ковре и молятся о спасении мира. Передают друг другу чашу с «живой водой», льют на землю. Вода проливается дождями, осыпается снегами. Мы с вами стоим в метели, прилетевшей из Русского рая, – Ядринцев смотрел на её восхищённое лицо, высокие брови с тающим снегом, на глаза с разноцветными отражениями собора. Она закрывала глаза, и отражения гасли. Главы, шатры, купола в тёмном небе горели, как огромный разноцветный фонарь. Она открывала глаза. Собор превращался во множество отражений.

– Я много раз любовался собором. Летом, зимой, днём и ночью. Вы показали мне собор в новом свете.

– В каком?

Ядринцеву казалось, что собор опустился из космоса. Голубые планеты, золотистые луны, огненные светила, серебряные галактики, летучие метеоры, волшебные радуги. Собор прилетел из Вселенной, в несравненной красоте и величии опустился из Вселенной на площадь.

– Ирина, вы чудесная. Не уезжайте из России. В России русского человека ожидает скорое чудо.

– Какое?

Метель летела, затмевала собор. Он исчезал и вновь появлялся. Её лицо светилось в метели. Сверкали в глазах отраженья. Ядринцев похитил заколдованную женщину, расколдовал и теперь отпускал на свободу. Пора было прощаться. Он положил руки на её плечи, засыпанные снегом, притянул к себе и поцеловал в глаза. Слышал, как дрожат на губах её ресницы.

В глубине её шубки глухо зазвенел телефон. Она сунула руку в мех, извлекла телефон, приложила светящуюся пластину к платку. Сквозь платок и беличью шапку было плохо слышно. Она включила громкую связь.

– Ты где? Я тебя потерял.

– На Красной площади, у храма Василия Блаженного.

– Что ты там делаешь?

– Любуюсь.

– А где Ядринцев?

– Рядом.

– Передай ему, что красть чужие предметы не прилично. Не забудь, что мы идём к Костоньянцу. Тебе танцевать.

– Я помню.

– Не застуди свои прелестные ноги и плечи. Пусть Костоньянц ослепнет. Целую.

Пластина телефона потухла. Ирина спрятала трубку в глубине шубки. Ядринцев слышал искажённый телефоном властный голос Ушаца, едва уловимую тревогу собственника, потерявшего из вида принадлежащую ему дорогую вещь. Прозвучавшее повеление принуждало к повиновению.

Ирина казалась погасшей. Отражения в глазах исчезли. Рука, прятавшая телефон, дрожала. Чары вернулись. Расколдованная женщина возвращалась к чародею.

– Спасибо за чудесную прогулку. Спустимся к набережной. Я посажу вас в такси.

Ядринцев испытывал горечь. Он провёл чудесное время. Сверкающая, как люстра, Москва. Волшебная метель. Женщина, пленившая его. Сказочное видение храма. Это время кончилось, не имело продолжения. Женщина, кутаясь в шубку, скользнёт в тёплый салон такси и исчезнет, чтоб никогда не возникнуть.

Они спускались к набережной вдоль кремлёвской стены. Снег летел над брусчаткой, лизал камни, задерживался в швах. Каждый брусок был в белой оправе, блестел, как чёрное стекло. Из метели, из белого завитка, выпали двое. Их вытряхнуло на брусчатку из белого мешка. Чёрные, в остроконечных капюшонах, они наклонились вперёд, борясь с ветром. Ядринцев увидел, как надвинулось мокрое губастое лицо. В косом оскале блеснул золотой зуб. Казалось, губастый хохочет, но вместо смеха в свистящих выдохах излетала ругань.

– Сука! Русская сука! В рот тебя!

Хрип, чавканья чужого языка. Ядринцев заслонил Ирину, толкнул её себе за спину. Видел близкое, в шрамах лицо, узкие, с красными белками, глаза. В кулаке блеснул синий лучик ножа.

– Резать суку! Русский баран!

Кривой, с горящим зубом, оскал. Гогот, похожий на храп. Стальной синий лучик ножа. Второй в капюшоне сгрёб нападавшего, поволок. Они кричали, бранились, пропадая в метели. Белый завиток оторвал их от земли и унёс.

Это было отвратительно и ужасно. Мерзкими были мокрое, с кривым оскалом лицо, золотой зуб, кровавые глаза. Гадкой была оторопь Ядринцева, неуменье защитить Ирину, испуг при виде синей стали ножа. Но ужаснее всего было знамение, посланное ему у подножия храма. Оно явилось в минуту обожания, из волшебной метели, божественного сияния храма. Послание из чёрных глубин, что разверзлись и окликнули его, маня в свою глубь.

Ирина, несчастная, боялась идти, продолжала прятаться за его спину.

– Всё хорошо, всё кончено. Их сдуло, – Ядринцев держал Ирину под руку, слыша, как дрожит она, продуваемая сквозь мех шубки.

– Я замёрзла, – пролепетала она.

– Я отвезу вас к себе.

В такси она жалась в угол салона, со страхом глядя в спину шофёра, смуглого небритого азиата. Квартира Ядринцева помещалась в большом новом доме в Хамовниках. Там же, в одной из комнат, располагалась мастерская. Лифт, тихо скрипя, вознёс их на верхний этаж. И пока лифт всплывал, слабо похрустывая, Ядринцев смотрел на бледное несчастное лицо Ирины. Снег таял на воротнике её шубки. И он не умел объяснить, почему женщина, случайно возникнув, следует за ним, словно чей-то замысел удерживает её рядом.

В прихожей он снимал с неё шубку. Синий шёлк платья, который она раздувала в неистовом танце, взволновал его. Он помог ей сбросить промёрзшие сапожки и одел её стопы в домашние чувяки с кроличьим мехом внутри.

– Я сделаю глинтвейн. Будем греться, – он провёл её в комнату, зажёг торшер, усадил на диван, откинув ковровые, с персидским узором, подушки. Она покорно села. В её острых плечах, в бессильно опущенных на колени руках, в ногах, что она погрузила в меховые чувяки, была беззащитность. Улетучилась страсть, питавшая ослепительный танец, погасло озарение, посетившее её у храма.

Ядринцев открыл холодильник, достал оранжевый шар апельсина. Извлёк бутылку «Мукузани», тронутую наполовину, закупоренную фиолетовой винной пробкой. Отыскал в кухонном шкафчике пакетик с корицей, вытряхнул на ладонь пахучий ломтик. Поставил на конфорку маленькую эмалированную кастрюлечку с рукоятью. Влил чёрное, дохнувшее ароматом вино. Всыпал сахар, видя, как краснеет, пропитанный вином песок. Рассек апельсин на сочные, в каплях, круги, кинул в вино. Уронил хрупкий ломтик корицы. Зажёг газ, накрыл напиток цветастой эмалированной крышечкой, сберегавшей летучие благовония. Ждал, когда закипит напиток. Чувствовал, как в соседней комнате, под торшером, среди персидских подушек, сидит женщина, принесённая в его дом таинственным танцем.

В его доме и прежде появлялись женщины, не задерживаясь на сквозняке его ветреной жизни. Жена и сын уехали в Америку, жена вышла замуж за инженера «Дженерал электрик», а сын кончал колледж, надеясь поступить в технический университет и пойти по стопам отчима, изготовляя прицелы и дальномеры для американских танков. Дом Ядринцева был мужским жилищем. Строгое расположение предметов, сухая геометрия мебели, редкие вспышки цвета. Дом был изделием дизайнера. Появление в доме женщины приводило к сумбуру, к нарушению уклада, который, после ухода женщины, приходилось тщательно восстанавливать.

Цветастая крышечка на кастрюльке задребезжала. Наружу вырвался пьянящий винный аромат. Ядринцев достал две фаянсовые кружки и налил чёрно-красный, терпкий, обжигающий напиток. Понёс в комнату, держа кружки, как священные сосуды.

– Осторожно, маленькими глотками. Приворотное зелье.

Ирина приняла кружку обеими руками. Ядринцев видел её длинные, обнимающие кружку пальцы. Она поднесла кружку к лицу и задохнулась от жаркого дурмана. Закрыла глаза и стала пить, заслоняя лицо кружкой. Ядринцев пил обжигающую сладость, и глаза туманились от жгучих испарений.

– Чудесно. Я согрелась, – она благодарно улыбнулась. Он видел её губы, потемневшие от вина. Ему захотелось их поцеловать, почувствовать вкус апельсина, вина и корицы.

– Что это было там, на набережной? – теперь, когда вино растопило страхи, она искала объяснения ужасному случаю.

– Два пьяных таджика. Метель их принесла и метель поглотила. Может, их вовсе не было.

– Я видела кровавые глаза, нож. Они хотели убить. Откуда они взялись?

– Померещились.

– Они вышли из собора. Я видела. Растворилась ограда, и они вышли из-за ограды.

– Собор святой, благодатный, а это два беса.

– Собор – двенадцатиглавый змей. Его хвост погружен в бездну, а двенадцать голов вышли наружу и жалят Кремль.

Она снова дрожала. Из метели смотрели два жутких кровавых глаза, сверкал синий лучик ножа. Ядринцев видел толстый, свитый в жирные узлы хвост, погруженный в бездну. Двенадцать чешуйчатых голов, красных, зелёных, жёлтых, раскрыли пасти, изливали синее ядовитое пламя. Собор, образ Русского рая, коренился в адской бездне. Русская душа выбирала между раем и адом.

– Они померещились, – повторил Ядринцев. Тронул кожаные чёботы на её ногах, осторожно снял, освободив из меха стопы. Сжал ладонями её пальцы, чувствуя их упругую гибкость. Она вставала на пальцы, когда кружила, раздувая синий шёлк. Он повёл ладони, чувствуя гладкость, плавность ног. Когда шёлк скрыл его руки, она вздрогнула, на секунду забилась в его ладонях и слабо сказала:

– Здесь светло.

Он выключил торшер. В темноте сел на диван и обнял её, целуя теплую шею. И опять закружился синий вихрь её платья, и чёрный веер её волос, и сверкнуло мгновенным блеском бедро, понеслась, засыпая глаза, метель, возник чудесный, с вазами и лепниной, дворец, всплывали и лопались графины, полные водянистого света, и волшебная клумба райских цветов с хризантемами и ромашками, и мудрец в голубой чалме подносит пиалу с чаем, и синий аэродромный огонь, и звон перехватчика, самолёт выпадает из чёрного неба, вспыхивает в аметистовом свете, и прожектор полощет белый шёлк парашюта, она обнимает его, их подхватывает завиток метели, белый завиток её танца, завиток судьбы, без лиц, без имён, без тел, в бестелесном круженье они исчезают в ослепительных вспышках, где рождаются сверхновые звёзды, осыпаются из Вселенной тихой росой.

Они лежали в темноте на широкой кровати. Два их телефона на тумбочке бесшумно загорались и гасли, оставляя на потолке бледный отсвет. Но они не откликались на вызовы.

Глава вторая

Леонид Семёнович Ушац, галерист, продавец картин, модератор художественных проектов, обладал обаянием, привлекавшим к нему художников-авангардистов. Он умел превратить выставку в художественное событие, о котором писали, на которое откликались ценители, которое влекло богатых коллекционеров и преуспевающих политиков. Тех, кто понимал силу творческой выдумки, облагораживающей унылый образ депутата, губернатора или сенатора.

Леонид Семёнович Ушац исповедовал «эстетику магического конструктивизма». Картина или инсталляция обладали энергетическим зарядом. Представленные на выставке, заряды складывались в энергетическое поле. Ушац овладевал этим полем, замыкал на себя. Он становился лазером, превращая рассеянную энергию в луч. Напитавшись энергией отдельных зарядов, он выстреливал луч колоссальной разрушительной силы. Ударял в мишень, которой мог быть ненавистный человек, или неугодное учреждение, или политическое событие, будь то выборы или партийный съезд. Не всякий удар по неугодному объекту приводил к его разрушению, но непременно к порче, к ослаблению, к трещине, впоследствии порождавшей крушение. Извержение луча сопровождалось выбросом огромной энергии и истощало Ушаца. Его сочная жизнелюбивая плоть иссыхала, он превращался в старика, и требовалось время, чтобы он вернул себе прежний моложавый, жизнелюбивый облик.

Инсталляция «Милый танк» собрала ценителей, создающих энергетическое поле. Яростное разрушение берестяного танка породило сгусток тёмной энергии. Сгусток был преображен Ушацем в луч и направлен на танковый конвейер «Уралвагонзавода», где строились танки для войны с Украиной. Луч ударил в конвейер – и тот дал сбой. Танк новейшей конструкции, с непробиваемой бронёй, могучей пушкой и космической связью задержался на конвейере и попал на эшелон с опозданием, замедлил поставку танков к украинской границе.

Ушац не стал удерживать Ирину Велиникину, когда она, в пику ему, пожелала уйти с Ядринцевым из музея. Он не был доволен её танцем. В танце отсутствовали разнузданные фигуры варьете «Коти», привлекавшие темнокожих эмигрантов и дряхлеющих пражских эротоманов. Танец на танке был сдержанный, почти целомудренный. Сказался вывих ноги, полученный накануне, когда она танцевала на вечеринке магната Мирзоева, торговца мехами. Сегодняшний танец был для неё чрезмерным. Тем более что предстояла ночная вечеринка у Костоньянца, торговца тихоокеанской рыбой, чёрной и красной икрой. Его богатство не афишировалось, хотя приближалось к списку «Форбс». Отпуская Ирину с Ядринцевым, Ушац испытывал лёгкую досаду, далёкую от ревности. Ирина порой устраивала ему маленькие сцены, в виде пустяшных неповиновений. Одним из таких неповиновений было нежелание селиться в его московской квартире, а непременно в отеле «Сафмар» на Тверской. Он звонил Ирине, напоминая о Костоньянце, и его позабавила мысль, что она мёрзнет среди кремлёвских соборов, слушая искусительные разглагольствования Ядринцева.

Фуршет завершался, Ушац собирался уйти. К нему подплыла, колыхаясь на волнах, розовая медуза, телеведущая Илона Меркель. Её розовый тонкий шёлк скрывал прозрачный студень, который бесформенно переливался. В этом студне не было груди, живота, бёдер, всё сливалось в зыбкий шар. Этот шар подкатился к Ушацу, принеся с собой аромат цветочных духов.

– Лёньчик, ну какой же ты искусник! Великолепное представление! Обряд танкопоклонников. Ванечка Ядринцев очень талантлив.

– Ну, положим, не очень. Даже совсем неталантлив, более того, бесталанен, – Ушац уклонялся от запаха духов, напоминавшего дезодорант.

– Правда, Лёньчик? Тогда зачем ты его пригласил?

– Пусть среди нас будет хоть один русский. Хоть и антисемит.

– Да, да, Лёньчик, я читала его стих. Там что-то про иудейского пророка и православного царя. Что-то черносотенное.

– Но это не мешало тебе на нём виснуть.

– Разве я похожа на ту, что виснет? – Илона Меркель шевельнулась, и студенистая сфера под розовым шёлком заволновалась и не сразу успокоилась.

– А какие настроения на телевидении? По возможности я смотрю твои программы. В них много шарма.

– Ах, Лёньчик, атмосфера ужасная. Почти все наши уехали. А я всё не решаюсь. Уеду, кому я там нужна?

– С твоим талантом ты везде нужна.

– Уж если уходить с телевидения, так хлопнув дверью. Какой-нибудь жест. Подскажи.

– Появись на экране в обнажённом виде и крикни: «Слава Украине!»

– Так и сделаю, Лёньчик, – Илона Меркель колыхнула студенистым шаром и отплыла от столика, как огромная розовая медуза.

До ночных увеселений оставалось время, и Ушац решил посетить Пилевского, совладельца химического холдинга.

Рем Аркадьевич Пилевский был из последователей реформаторов, царивших в России вместе с Гайдаром, Немцовым и Чубайсом, – «великий треножник», как называл их Ушац. Реформаторы царили, пока с ними жестоко не обошлась русская история, умело, во все века, расставлявшая для реформаторов плахи. Пилевский, испытав сладкий укус власти, отравленный ею, не мог примириться с историческим поражением, был «переписчик истории», мечтал о новой партии. Пригласил Ушаца создать привлекательный образ партии, увлечь в неё молодежь. Проект сулил деньги. Ушац мысленно запускал в небо красочные, как летающие лодки, парапланы, именуемые – «Парапланы Пилевского».

Штаб-квартира будущей партии помещалась на Новокузнецкой, в особняке, хранившем следы давних владельцев, – мраморные лестницы, лепнина на потолке, окружавшая розовых купидонов. Под этими розовыми, с воробьиными крылышками, купидонами восседал за старомодным столом Рем Аркадьевич. Перед ним, внимая и прилежно стуча в клавиши ноутбуков, поместилось четверо юношей. «Смертники Пилевского» – хохотнул про себя Ушац, когда секретарша ввела его в кабинет, а хозяин милостиво указал на кресло с резной готической спинкой.

– Мы как раз с молодыми соратниками обсуждаем основы будущей партии. Вам, Леонид Семёнович, будет интересно услышать голоса молодёжи. Она идёт на смену нам, старикам.

Пилевский печально улыбнулся, но его злые глаза скользнули по молодым собеседникам, убеждаясь, что те не поверили в его стариковскую жалобу. Он оставался деятелен, общался с теми, кого когда-то звали олигархами, был свой среди банкиров и промышленников.

– Итак, друзья, на чём я настаиваю. Осторожность, осмотрительность! – Пилевский цепко воспроизвел последнюю фразу прерванного разговора. – Осторожность и осмотрительность!

Он был одет в дорогой малиновый джемпер, из ворота белоснежной рубахи выглядывала смуглая шея. Длинное сухое лицо было в абрикосовом загаре, добытом на лыжном курорте. Волнистые, с синим отливом, волосы были тонко прошиты серебряной нитью. Большой коричневый нос шёл горбом от самой переносицы, едва не достигал длинных язвительных губ. На этом лице всё было крепко, основательно и надёжно, и, тем не менее, оно казалось кривым. Нос свёрнут в сторону, подбородок смещён, рот съехал. Два глаза, большой и маленький, смотрели в разные стороны. Собеседник не знал, в какой глаз смотреть, какой из двух смотрит на тебя. Терялся, сбивался с мысли, и в эту распавшуюся мысль впивалась отточенная мысль Пилевского, который обращал разговор в свою пользу.

– Мы станем строить партию, исходя из заветов Егора Тимуровича Гайдара, – Пилевский обернулся к стене, на которой висел писанный маслом портрет Гайдара.

Портретист Фавиан, знакомец Ушаца, был классической школы, чужд условностей. В портрете была пугающая подлинность, отталкивающая достоверность. Плешивый, с поросячьим жирком, крохотной присоской рта, лупоглазый, Гайдар намешал в себе столько кровей, родословных, фамильных хворей и тайных пороков, что облик его приближался к шару, утрачивал половые признаки, казался не человеком, а самкой неизвестной породы. Ушац однажды видел Гайдара на выставке скульптур Эрнста Неизвестного. Тот прошёл, рыхлый, потный, хлюпающий, как полная воды калоша. На чмокающих губках постоянно лопался пузырик. Он шаром прокатился мимо каменных и бронзовых уродцев, оставляя в воздухе сладкий запах тления. Ушац угадал в Гайдаре скрытого извращенца, чья садистская сущность проявилась в реформах.

– Гайдар был Джордж Вашингтон, отец-основатель Новой России, – Пилевский смотрел на портрет. Маленький и большой глаз менялись местами, кривое лицо благоговело. Казалось, он смотрит на икону. – Старая Россия лежала перед ним, как огромная оглушённая рыба. В ней ещё билось имперское сердце, она могла взыграть, очнуться от удара, который нанёс ей Ельцин. Могла вновь нырнуть в океан мировой истории. Гайдар взрезал ей брюхо, выдрал с корнем советское сердце, пузырь, кишки. Россия лежала с выдранным нутром, но всё ещё хлюпала жабрами, дрожала хвостом. В девяносто третьем Белый дом захватили красные путчисты. Они уже готовили верёвки для виселиц, рыли расстрельные рвы. Министры разбежались, Борис Николаевич пил стаканами, войска заперлись в казармах. Власть валялась на асфальте, как оброненный кошелёк. Во всей России один Гайдар обладал волей к власти. Посадил меня в машину, взял пистолет. Мы ночью помчались в Кантемировскую дивизию за танками. Мы не знали, как в дивизии встретят нашу машину, быть может, расстреляют из танка. Гайдар вызвал к проходной комдива и под жерлами танковых пушек произнёс свою «танковую речь», великий образец ораторского искусства. Комдив отдал приказ танкистам, танки колонной вслед за нашей машиной вошли в Москву и с моста расстреляли мятежников в Белом доме. Как сказал мне Егор Тимурович, его пистолет был не заряжен, – Пилевский поведал притчу молодым партийцам. Это был урок партийной учёбы.

– Но почему, Рем Аркадьевич, почему дело Егора Тимуровича погибло? Почему вы не удержали власть? Почему у рыбы вновь забилось имперское сердце, и она нырнула в Мировой океан, эта русская имперская акула? – вопрос исходил от юноши, переставшего стучать по клавишам портативного ноутбука. На нём был тёмный, застегнутый наглухо френч, какие носят северокорейские вожди. Шелковистые тёмные волосы спускались до плеч. На бескровном лице горели чёрные, без белков, глаза с фиолетовой поволокой, какая вдруг появляется на расплавленном металле. Пальцы тонкие, синеватые, как у измученной девушки. – Почему вы уступили власть имперским громилам?

– Коля Иноземский, – Пилевский представил юношу Ушацу. – Мы, Коля, были слишком наивны, упоены победой. Создавали банки, фонды, корпорации. Строили дворцы, меняли названия городов и улиц, ездили в Америку и Европу. И забыли о «глубинном народе», о «народе-подпольщике», который в своём подполье хранит имперское семя. Мы не погрузились в глубь русского народа и не отыскали заветное имперское зерно, – Пилевский говорил печально, покаянно, опустив веки, чтобы скрыть бегающие порознь глаза, и раскаяние казалось искренним, от сердца. – Увы, Коля, увы!

– А как найти это имперское зерно, чтобы оно никогда не проросло? – спросил рыжий юноша, похожий на цыплёнка. Нос клювиком, волосы хохолком, веснушки разом выступили на розовом от смущения лице. Есть такая песня: «Вот оно, вот оно, вот волшебное зерно». Юноша был в строгом пиджачке, белой рубашке и узком галстуке, – стиль прилежного выпускника средней школы.

– Алёша Рябцев, – Пилевский представил птенчика и усмехнулся, тронутый его наивной застенчивостью. – Мой друг, я же сказал, что мы виноваты. Мы открывали дискотеки и ночные клубы, а надо было открыть «Институт изучения „глубинного народа”». Знатоки фольклора, «волшебных сказок», «звериных орнаментов», солярных знаков. Псалмы старообрядцев, трактаты «космистов», декреты большевиков. Нужно было по-новому прочитать Толстова, Шолохова. Твардовского. Тогда бы мы нашли русское «заветное зерно», истолкли в муку, испекли пирожок и скормили собаке. Увы, теперь ваш удел танцевать на дискотеках и по приказу имперского людоеда идти воевать на Украину, – глаза Пилевского ненавидяще сверкнули, сначала большой, затем малый, в каждом поочерёдно случилось электрическое замыкание.

– Рем Аркадьевич, а правда, что в последний год жизни Егор Тимурович разводил белых мышей? – парень с выбритыми висками, тяжелым подбородком боксёра, расплющенным, с вывернутыми ноздрями, носом враждебно уставился на Пилевского. Ощутив враждебность, желая её смягчить, Пилевский заулыбался.

– А это наш Виктор Лодочников, мастер апперкота и нокаута, – Пилевский воздел плечо и двинул кулаком, изображая удар. – Действительно, Витя, у Егора Тимуровича появилась страсть, многим казавшаяся странной. Он покупал в зоомагазине белых мышей, кормил рисовыми, пшеничными, овсяными зёрнами и скармливал огромному коту по кличке Карл. Каждой мыши он давал имя русского полководца, расширявшего пространство империи. Князь Олег, Александр Невский, Дмитрий Донской, Суворов, Кутузов, Скобелев, Жуков, Рокоссовский, Конев. Кот Карл съедал мышь, а вместе с ней имперскую мощь России. Несколько раз я покупал мышей для Егора Тимуровича. Они выскакивали из ящика и разбегались по Белому дому. Потеха! Мы ловили их по всем кабинетам. Егор Тимурович давал мышам имена русских имперских повелителей – князя Святого Владимира, Ивана Грозного, Петра Первого, Иосифа Сталина. Скармливал их коту Карлу. Но случилось несчастье. Мышь, которой он дал имя нынешнего имперского выскочки, застряла в горле у кота Карла, кот бросился на Егора Тимуровича и оцарапал его. Через неделю Егора Тимуровича не стало. Три смерти случились почти одновременно, – белой мыши, кота Карла и Егора Тимуровича.

Ушац, до сей минуты молчавший, восхищённо воскликнул:

– Да это настоящий художественный проект! Предтеча «магического конструктивизма»!

– К сожалению, проект несчастный, – горько произнёс Пилевский.

– Не все художественные проекты заканчиваются счастливо! – наставительно заметил Ушац.

– Как же нам создавать партию, Рем Аркадьевич? – юноша, бритый наголо, «яйцеголовый», с блестящим черепом, взирал холодными голубыми глазами. Такой цвет бывает у мартовских сосулек, в которых трепещет ледяное солнце. – Все оппозиционные организации закрыты, оппозиционные движения разгромлены, лидеры – кто в тюрьме, кто в бегах. Как в этих условиях строить партию, Рем Аркадьевич?

– Осмотрительность, осторожность, Кирюша! – Пилевский приложил палец к губам, превратив рот в гриб сморчок. – Не произносим слово «партия»! Мы учреждаем «Институт традиционных ценностей», на деле же создаём «Институт „глубинного народа”». Лучшие лингвисты, историки, богословы, краеведы. Изучаем поговорки и прибаутки, исследуем русский мат, постигаем ремёсла пимокатов, шорников, бондарей, скорняков, исследуем народную кухню и народную медицину. И в какой-нибудь прибаутке: «Марток, надевай трое порток», или в старом лапте, или в рецепте щей из крапивы отыщется «заветное зерно», спрятанное туда разбойником Кудеяром или старцем святым Питиримом. Найдём зерно, перетрём в муку, испечём пирожок и скормим собаке! – Пилевский излагал соратникам план организации, которая замышлялась как тайный орден, как скрытый проект, способный жить среди слежек, доносов, подслушиваний, бесчинства спецслужб.

Ушац был свидетелем, как в старом особнячке, под плафоном с купидонами, рождается партия «нового типа». Юноша с огненными очами, рыжий птенец в веснушках, «яйцеголовый» с синим льдом в глазах, боец с изуродованным лицом были «отцами-основателями». Ушац искал себе место в этом увлекательном проекте, похожем на опасный фарс. Предчувствовал большие деньги. Купидоны на потолке и «Парапланы Пилевского» искали друг друга, обещая всплеск «магического конструктивизма».

– Этот подход мне кажется порочным! – Коля Иноземский полыхнул на Пилевского чёрными, без белков, глазами. Такие глаза с внезапным фиолетовым пламенем бывают у рассерженных лесных зверьков. – Пока мы будем исследовать гороховые супы и прибаутки: «Кто смел, тот и съел», Россия завоюет Украину, Казахстан и Прибалтику, ибо так имперский диктатор трактует «традиционные ценности»!

– Спокойней, Коля, спокойней, мой друг, – Пилевский говорил ласково, как говорят с нервным пациентом, боясь вызвать у него приступ. – Либо мы, Николай, найдём «заветное зерно» и уничтожим, либо преждевременные нетерпеливые выступления кончатся разгромом партии и арестами. Имперский диктатор раздаст своим ищейкам очередные ордена.

Юноша с глазами зверька молча проглотил упрёк, и только полыхнула бешеная фиолетовая поволока.

– Николай прав, Рем Аркадьевич! – рыжий цыплёнок с клювиком, Алёша Рябцев, одолевая робость и желая быть дерзким, нахохлился, так что на голове поднялся огненный хохолок. – Ваш «Институт „глубинного народа”» – ловушка, куда улавливают протестные молодые энергии. Там они затухают, сворачиваются, превращаются в мёртвые комочки. Может показаться, Рем Аркадьевич, что за вашим предложением стоит кремлёвский диктатор. Вспоминается притча о козле, который ведёт стадо в пропасть… – Алёша Рябцев, испугался собственной дерзости, стал пунцовым. Множество веснушек просыпалось на его круглое лицо.

– Извини, Алёша, мне послышалось, что ты сравнил меня с козлом? Хуже того, ты назвал меня провокатором, Азефом! С тем же успехом, я могу подозревать каждого, кто здесь сидит. Одного из вас уже внедрили в наше молодое сообщество, и какой-нибудь майор на Лубянке получит донесение о нашей сегодняшней встрече, – Пилевский зло дрожал разновеликими глазами, смотрел на дверь, желая указать на неё дерзкому юнцу. – Или мы доверяем друг другу и тогда идём к победе долгим тернистым путём, либо сейчас расходимся, и вы забываете, как выглядит этот кабинет.

Лицо Пилевского криво сдвинулось, он поднял глаза к потолку, предлагая юнцам навсегда забыть розовых купидонов.

– Алексей не хотел вас обидеть, Рем Аркадьевич. Вы много сделали для нас. Подарили дорогие айфоны и ноутбуки, купили оргтехнику, открыли финансирование. Без вас, без вашего опыта, ваших связей партия невозможна. Мы просто не хотим разделить участь наших травоядных предшественников, которых сожрали кремлёвские волки, – бритоголовый Кирюша, глядя чистыми ледяными глазами, успокаивал Пилевского. Ледяная синева остужала. В этой синеве, глядящей в будущее, читалось прошлое, от которого Пилевский стих. – Они разгромили общество «Мемориал» и тем самым, вторично репрессировали миллионы мучеников. Они закрыли «Сахаровский центр» и тем самым снова посадили Сахарова под арест. Они распустили «Фонд борьбы с коррупцией» и теперь безнаказанно воруют. Они распустят наш «Институт традиционных ценностей», и нашими ноутбуками завладеют секретарши Следственного комитета. Проповедь и увещевание себя исчерпали. Ваше слово, товарищ гранатомёт!

– Я не готов создавать боевую организацию, – замахал руками Пилевский, словно на него налетело полчище гадких летучих мышей. – В организацию тут же внедрят осведомителя, и мы все пойдём топтать Колымский тракт! Ищите «заветное зерно»! Варите гороховый суп и плетите лапти! Империю разрушает не гранатомёт. Империю разрушает идея. Найдите «русскую идею», уничтожьте её, и вы уничтожите империю!

Ушац не вступал в партийную дискуссию. Он несколько раз звонил Ирине, но та не отвечала. Он звонил Ядринцеву, но и тот не откликался. Ушац с раздражением воображал, как они стоят у храма Василия Блаженного, и Ядринцев очаровывает Ирину своей образной речью.

Он угадывал замысел «партии традиционных ценностей». Предвидел разрушение замысла и гибель участников, «смертников Пилевского». И тем ослепительней казался проект, сопровождающий строительство партии. Ещё одно воплощение «магического конструктивизма».

Пилевский проповедовал, чувствуя превосходство над незрелыми молодыми умами. Боялся, как боится одряхлевший вожак зубастых молодых зверьков. Нуждался в их молодости, злобе и ярости. Обманывал, устремляя к героической цели, не достигнув которой, они все погибнут. Вел их к пропасти, у края которой он отпрыгнет, наблюдая, как сыплются в неё кичливые недоумки.

– Мы должны верить друг другу. Мы не просто соратники, мы братья. Мы должны поклясться на крови. Кровь каждого на всех, и кровь всех на каждом! Это и есть «традиционная ценность»! – Боксёр с изуродованным носом по имени Виктор Лодочников извлёк маленькую финку, заголил руку с голубой веной. Был готов нанести порез. Остальные засучили рукава, выложив на стол голые по локоть руки. Пилевский мучительно улыбался, прятал руки под стол. Розовые купидоны реяли в лазури.

– Господа! – Ушац пришёл на помощь Пилевскому. – «Заветное зерно» русской империи следует искать не на земле, а на небе. Русская империя имеет небесную природу. «Заветное зерно» «глубинного народа» находится в раю. Храм Василия Блаженного – это образ Русского рая. «Заветное зерно» «глубинного народа» находится в храме Василия Блаженного. Разрушьте храм, и вы погубите зерно! – Ушац чувствовал, как рождался проект – из ничего, из пустоты, из молчавшего телефона, из раздражения, похожего на ревность, из голых рук, лежащих на столе, из туманного многоглавого чудища, всплывавшего в опьянённой памяти Ушаца. – Собор Василия Блаженного – образ русской империи. Множество народов в халатах, кафтанах, камзолах, звериных шкурах приведено на арканах и посажено бок о бок. Они пихают друг друга локтями, силятся разбежаться, но их не пускает «заветное зерно» «глубинного народа». Разрушьте храм, раздавите зерно, отпустите народы на свободу, и этим ваша партия будет прославлена в веках.

– Как же его разрушишь? Нужна атомная бомба! – У Коли Иноземского в глазах полыхнуло безумное фиолетовое пламя.

– Достаточно обычной взрывчатки. Возьмём в интернете рецепт, – Алёша Рябцев стал шелестеть клавишами ноутбука, шаря по сайтам.

– Да как ты к нему подойдёшь? Кругом камеры, агенты. Чуть что, подлетают машины, и полиция крутит, – боксёр Виктор Лодочников крутанул плечами, словно сбрасывал насевших полицейских.

– Не выйдет, храм не взорвать. Только себя подставим, – бритоголовый Кирюша не хотел убирать со стола голую руку. Сжимал и разжимал кулак, и вена его набухала.

– Леонид Семёнович Ушац – непревзойдённый эстет, – Пилевский извлёк из-под стола руки, выложил длиннопалые, с перстнем, ладони. – Это не более чем образ. Ни о каком взрыве не может быть и речи, – Пилевский возвёл глаза к потолку, где витали в лазури розовые купидоны. Он хотел унестись в благословенное время с обедами в ампирных московских усадьбах, с добродушными отцами семейств, дочками на выданье, играющими на клавесине милые ноктюрны, созвучные этой лазури и розовым купидонам.

«Купидоны Пилевского»! Они же «Парапланы Пилевского»! Они же «смертники Пилевского» – Ушац ухватил улетающего в лазурь Пилевского и вернул в кабинет, где сидели четыре революционера. Их появление было предсказано ходом русской истории. Их родила матка русской истории, плодоносящая революционерами. Они искали «заветное зерно» «глубинного народа», но они и были «глубинным народом», и в каждом было «заветное зерно» русских революций. Они искали в «глубинном народе» «заветное зерно», выносили зерно из глубин на поверхность, и там колосились русские революции и зрела русская жатва.

– Великий проект! Начало великой партии! – Ушац тыкал рукой в разные углы кабинета, – С четырёх сталинских высоток, с разных концов Москвы, взлетают парапланы с отважными пилотами. У каждого груз взрывчатки. Пролетают над площадями, проспектами. Пропеллеры за их спинами сверкают, шёлковые паруса наполняет ветер истории. Они долетают до Красной площади, сбрасывают бомбы на храм Василия Блаженного, видят с высоты клубы взрывов, падающие купола и шатры. Плавно разворачиваются и уходят за пределы Москвы, теряются в тумане подмосковных дубрав! – Ушац шагал по кабинету, воздевал руки, изображал полёт парапланов, падение глав и шатров. Воссоздавал великолепие зрелища, когда гибнет Русский рай, сгорает райский сад, испепеляются праведники в халатах, кафтанах, звериных шкурах, а вместе с ними Ядринцев и Ирина, и в разные стороны вселенной разлетаются перламутровые изразцы, белокаменные завитки, сусальные кресты, и мир живёт не по законам Ньютона и Архимеда, а по законам «магического конструктивизма», законам Ушаца.

– Но где мы достанем парапланы? Где раздобудем взрывчатку? Как проникнем на крышу высотных зданий? – допытывались революционеры, восхищённые зрелищем вселенского взрыва, и брали на себя бремя разрушения русского рая.

– Все сделает Рем Аркадьевич Пилевский. Егор Тимурович Гайдар благословляет вас на подвиг. Великой партии – великое начинание! – Ушац раскланялся, как раскланивается уходящий со сцены факир, и покинул кабинет, оставив в воздухе разноцветную пыль исчезнувшего русского рая.

Глава третья

Леонид Семёнович Ушац занял место в душистом салоне «Ауди» и велел ехать на Пресню, в ресторан «Ларио», где «рыбный король» Игорь Рауфович Костоньянц устраивал ночную вечеринку, которую должно было сопровождать действо, задуманное Ушацем, как художественный проект «магического конструктивизма». Его венцом был эротический танец Ирины Велиникиной. И её исчезновение злило Ушаца. Он ещё и ещё звонил ей, звонил Ядринцеву, но оба телефона молчали. В Ушаце зрела едкая мстительность.

Садовое кольцо в ночном сверканье, в слепящей метели, в пылающих рекламах казалось громадным циклотроном, в котором по кругу мчалось множество вспышек, светоносных частиц, лучистых потоков. Они обегали Москву, обретали скорость света и выстреливали в мирозданье, рассыпались по вселенной мерцающей драгоценной пыльцой.

Игорь Рауфович Костоньянц был бандит. Он родился в Еврейской автономной области, оправдывая название земли, давшей ему жизнь. Он был боксёр, входил в команду спортсменов, в лихие годы охранял владельца рыболовецких сейнеров. Спортсмены застрелили работодателя и завладели сейнерами. В перестрелке с другими бандами часть команды погибла, Костоньянц получил пулю, отсидел в тюрьме и стал заметен в рыбном бизнесе. Постепенно он обрёл респектабельность, побывал в депутатах, купил университетский диплом, был избран членом-корреспондентом Академии наук. Владея причалами, судами, холодильниками, заводами, поставлял в города все породы тихоокеанских, каспийских и черноморских рыб. Он был меценат, любил людей искусств, встречаясь с ними, отдыхал от изнурительного общения с банкирами, промышленниками, торговцами, прежними друзьями, в которых потускнели, но не исчезли черты былого зверства.

Игорь Рауфович Костоньянц поручил Ушацу привнести в вечеринку художественные затеи, главной из которых был эротический танец Ирины Велиникиной. Но она отсутствовала. Она танцевала эротический танец в другом месте, и это бесило Ушаца.

Ресторан «Ларио» располагался в закрытом квартале. Въезд преграждали шлагбаумы, стражи с автоматами. Под днища машин засовывали зеркала. Всё предупреждало взрыв и бесшумный выстрел, которые звучали в других заповедных местах, но не в этом.

Фойе ресторана было уставлено белыми античными статуями. Почти у каждой, будь то дискобол или Венера, стоял человек в чёрном, с витым проводком, погружённым в ухо. Перед Ушацем сквозь стеклянную карусель дверей прошли писатель Горошек и музыкант Ярошевич. Перед ними возник любезный служитель. На серебряном подносе лежали пухлые конверты. Гости сняли с подноса подарки и нервно сунули за борт пиджака. Ушац, получив конверт, помял его, на ощупь пересчитав подношение, сунул в карман, чувствуя приятную тяжесть гостинца.

В ресторанном зале были накрыты столы, но Костоньянц не появился, и гости стояли поодаль, держали узкие бокалы шампанского.

Великолепный белый рояль поднял сверкающее крыло. Звучал негромкий упоительный блюз. За роялем сидела молодая пианистка в аметистовом платье. Обнажённые руки взлетали и падали. Длинные пальцы тонули в чёрно-белых бурлящих клавишах. Чуткая нога давила медную педаль. Волосы проливались на лицо. Она зарывала глаза, будто играла во сне.

Все были знакомы Ушацу, участники премьер, презентаций, вернисажей. Художники, музыканты, писатели, критики, режиссёры. Избранная московская публика, напоминавшая пёстрых певчих птиц. Каждый жил отдельно, и вдруг слетались в стаю, когда одному из них грозила опасность, или успех одного делился поровну среди остальных. Ушац был одним из них, дружил, ссорился, завидовал, содействовал их успеху, использовал их успех себе на пользу. Он чувствовал каждого в отдельности и всю стаю. Не ведая, они участвовали в сегодняшнем проекте «магического конструктивизма».

– Они стая, а я весёлый птицелов! – усмехался Ушац, пожимая руки знакомцам.

– Ну что, Ушац, я слышал, ты сегодня разгромил русский танк и не пустил его в Киев? – художник Фавиан не выпускал ладонь Ушаца из цепких твёрдых пальцев. – Устроил танковое сражение?

На Фавиане был клетчатый пиджак, длинную шею скрывал фиолетовый шарф, сухое, с костяными скулами, лицо казалось ироничным. Его кисти принадлежал портрет Гайдара в кабинете Пилевского. Многие банкиры, политики, кумиры публики позировали ему, и в каждом он находил порок, который всплывал на портрете.

– Неужели вы и в самом деле считаете, что русские танки пойдут на Киев? Ведь это дико, дико! Это война! – толстенький, розовый, как шарик фруктового мороженого, критик Блекнер испуганно сложил на толстом животике пухлые ручки.

– Не война, а войнушка! – зло засмеялся писатель Горошек. Его лицо было в морщинах и складках, как грецкий орех, с которого сняли скорлупу. – Ему нужна войнушка, чтобы засунуть Россию под бронежилет, нахлобучить каску. Пусть сидит в окопе и не пикает!

– Но это кровь, большая кровь! – ахнула поэтесса Мелонская, с чёрной крашеной чёлкой, галочьим носом и когтистыми птичьими пальцами. Она нервно скребла ими воздух, как курица землю, ожидая увидеть зерно.

– Видите ли, – рассудительно заметил музыкант Ярошевич, раскачивая свисающими к плечам щеками, млечной сдобностью напоминающими коровье вымя, – сильная власть стоит на большой крови. Слабая власть на малой. Сегодня в России сильная власть.

– Но хватит крови! Хватит гробов! Кто-нибудь ему скажет «хватит!»? – поэтесса Мелонская повторила куриный жест. Она царапнула землю, отыскивая того, кто может сказать «хватит».

Мелонская писала надрывные стихи о мужчинах, которые являлись ей в образах быков, псов, тараканов, и она принимала их на своём ложе. У неё была мания. Она поджигала окружавшие её предметы. Несколько раз её дом горел, и её, обожжённую, выносили из огня. Она была пироманка, и в гостях у неё отбирали зажигалку.

– Кто скажет «хватит»? – повторила она.

– Европа скажет «хватит». Если русские танки пойдут на Киев, Европа забомбит Россию в каменный век, – писатель Горошек произнёс это спокойно и твёрдо, ибо его книги издавались в Париже и Лондоне, и он мог отвечать за Европу.

– России не страшно, – хмыкнул художник Фавиан. – Россия и так пребывает в каменном веке. А вот Европе жаль своего Кёльнского собора, Эйфелевой башни и Бранденбургских ворот.

– Всё это, скажу я вам, кончится Гаагой, железной клеткой и вторым Нюрнбергом, – колыхнул недоенными щеками музыкант Ярошевич.

– Ушац, создай проект «Второй Нюрнберг». А я изготовлю клетку! – едко засмеялся художник Фавиан, обнажая мелкие обильные зубы.

Все вдруг разом умолкли, стали оглядываться, сторонились друг друга, словно хотели разбежаться. Но бежать было некуда. Ушац достал телефон, узнал время. Близилась полночь. Ирина не отвечала на звонки. Ушац негодовал. Срывался проект. Мысленно назвав Ирину сукой, он перешёл к соседнему кружку гостей. Там негромко роптали.

– Вы слышали, что у Малкина сорвали спектакль? – режиссёр Краснянский, спрятав голос в глубь живота, делился новостью. – Ворвались казаки с лампасами, в крестах, с бородами. Нагайками исхлестали актёров. Зрители устроили давку. Черносотенцы! Ведь это погром, погром! – Краснянский возмущался, старался, чтобы его возмущение не выплескивалось за пределы кружка.

– А вы слышали про блогера Лучковского? Он назвал Украину наивной дамой, у которой русский карманник украл Крым. Его взяли ночью, из кровати, от жены и детей. Значит, время «чёрных воронков» возвращается? – публицист Найденный обличал, но так, чтобы обличение не достигло чужих ушей. Он складывал ладонь горсткой, заслонял звук. На его пепельном, голубоватом лице проступали тени реликтовых страхов.

– Не надо преувеличивать, – скульптор Рассадник, благодушный, с усами, в замшевой блузе, похожий на домашнего кота, мягко укорял публициста, – надо быть справедливым. Кремлёвский вершитель не доводит дело до сталинского террора.

– Подождите, доведёт! Всякая буря начинается с лёгкого дуновения. Сначала у Бунина «Лёгкое дыхание», а потом «Окаянные дни»! Уверяю вас, мы ещё вспомним Мейерхольда, Мандельштама, Михоэлса. Смерч начинается с дуновения, – утомлённая, поблекшая, как засушенный в книге цветок, произнесла художница Лядова.

Её изнурённый вид был обманчив. Она была непревзойдённым мастером граффити, одна, вооружённая цветными спреями, карабкалась на отвесные стены, рисуя яркие и жуткие панно, изображая человеческие органы. Лядова устала стоять, оглядывалась на столы.

– Ну когда же нас посадят? – обратилась она к Ушацу.

– Скоро, очень скоро. И всех сразу! – засмеялся Ушац, соорудив из пальцев обеих рук решётку.

Ушац любил их всех. Нервные, капризные, вероломные, талантливые, гениальные, беззащитные, они покрывали тонкой пыльцой поверхность угрюмой непостижимой громады, готовой колыхнуться, выдавить чудовищный пузырь ненависти и разрушения и сдуть эту хрупкую пудру. Ушац был, как и все они, талантлив, вероломен и боязлив. Но сегодня они, не ведая, были участники его художественного проекта, творили «эстетику магического конструктивизма».

Ирина опаздывала. Проекту грозил провал. Разгневанный Костоньянц мог отказать в деньгах. Ушац, браня Ирину, ненавидя Ядринцева, кружил среди гостей.

– Линять или не линять – вот в чём вопрос. Я задыхаюсь от смрада. Мне нужна кислородная маска! – философ Совейко схватил себя за толстое горло, изображая удушье. Он душил себя, кашлял, глаза вылезали из глазниц.

– Но ведь это не посмертная маска, не правда ли? – телеведущий Аносов весело наблюдал сцену удушения. – Ещё подышим!

– Так думали евреи в тридцать третьем. Могли уехать, но решили переждать. И попали в печи, – сценарист Козельский враждебно посмотрел на Аносова, упрекая в близорукости. – Хотите в печи?

– Они нас вынуждают уехать. Уедем, и что? С чем останутся? У них не будет художников, режиссёров, писателей, журналистов, философов. Их ждёт погружение в варварство, – актёр Итальянский мстительно посмотрел на стоящих поодаль официантов с салфетками наперевес, видя в них варваров.

– Мы уедем из России и увезём с собою Россию. Мы не просто сбежим, мы прижмём к груди Россию и унесём с собой, спасём от погибели, – философ Совейко прижал руки к тучной груди, словно обнимал, не отпускал от себя драгоценное, неповторимое.

– Морально ли бежать? Диссиденты оставались в стране, разрушали строй изнутри и садились в тюрьму, были мученики. А мы бежим, как дезертиры, – горько упрекал телеведущий Аносов.

– Надо бежать порознь, а там соберёмся вместе. Пусть Ушац нас соберёт! – актер Итальянский поймал Ушаца за руку.

– Вот я вас всех и собрал. Посмотрим, что из этого выйдет! – Ушац намеревался изложить суть «эстетики магического конструктивизма», но в ресторанную залу влетел бестелесный порыв. Ярче загорелись люстры, белый рояль ликующе взыграл, и появился Игорь Рауфович Костоньянц. Его крупное тело двигалось легко и пружинно, плечи совершали круговые боксёрские обороты, голова покачивалась, словно он перемещался по рингу и высматривал место для удара. Седые, по-звериному густые волосы и львиное лицо делали его величавым самцом, привлекательным для молодых женщин.

Рояль играл марш.

Костоньянц улыбался сразу всем искусственной белозубой улыбкой, и многие, кто его встречал, начинали зеркально улыбаться. Он принимал рукопожатия, с иными обнимался. Поэтессу Мелонскую поцеловал в щёку, и та зарделась. Ироничного художника Фавиана приобнял, и тот расцвёл.

– Друзья, спасибо, что откликнулись на моё приглашение. Мы встречались в тяжёлые времена и подавали друг другу руку. Встречались в счастливые времена и радовались успехам друг друга. Встретились сегодня, в тревожные дни, чтобы подтвердить нашу дружбу и сказать, что никто не будет оставлен в беде. Прошу, садитесь, угощайтесь, пейте вино, пьянейте, радуйтесь друг другу. К столу! – он хлопнул сильными белыми ладонями и занял место за столом, усадив рядом поэтессу Мелонскую, художницу Лядову и телеведущего Аносова.

Шумно расселись. Засновали официанты. Их руки в белых перчатках подавали блюда, подносы, наклоняли бутылки. Изголодавшиеся гости поедали стейки, соленья, копчёности, рыбу Охотского, Чёрного, Каспийского и Балтийского морей. Сначала не пили, поглядывая на рюмки со сверкающей водкой, стаканы с коричневым виски, бокалы с белым и красным вином. Все ждали первого спича хозяина. Но тот смешил поэтессу, забавлял художницу. И понемногу все начинали пить, чокались, хватали лепестки красной и белой рыбы, ещё и ещё сближая рюмки, стаканы, бокалы. Костоньянц весёлыми глазами хлебосола наблюдал, как оживают столы, громче звучат голоса, взлетают бокалы и рюмки. Дождался, когда от столов, согретых вином, дохнул ровный жар. Поднялся, возвышаясь над столами львиной седой головой. Рояль смолк, рука пианистки повисла в воздухе. За столами перестало звякать стекло, угасал смех. Вопрошающие глаза обратились к Костоньянцу, сжимавшему в крупных пальцах сверкающий хрусталик рюмки.

– Друзья, хочу сделать сообщение, – бархатно пророкотал Костоньянц, и сидящий рядом телеведущий Аносов, побуждая к тишине, заколотил вилкой о звонкий бокал. – Я завершаю строительство громадного культурного центра «Галактика». Поверьте, второго такого нет и не будет. Там родится галактика новой русской культуры. Галактика литературы. Галактика музыки. Галактика театра. Новая Россия нуждается в новых образах. Вы создадите образы новой России. Хочу, чтобы все вы стали учредителями Культурного фонда «Галактика». На открытии центра прозвучат ваши стихи, песни, философские эссе. Будут выставлены картины, показаны кинофильмы. Все рыбы мира всплывут из морей и станут хлопать плавниками, приветствуя открытие центра. Все мои накопления, все мои возможности я хочу направить в русскую культуру, которая всегда обогащала человечество. За вас, друзья! За Попечительский совет! За русскую культурную галактику!

Костоньянц метнул хрусталь к раскрытым губам. Рояль грохнул туш. Столы зашумели, задвигались. Гости, роняя салфетки, поднялись, потянули стаканы и рюмки.

Ушац пил водку, рюмку за рюмкой, и не пьянел. Проект «магического конструктивизма», ещё не явленный глазу, начинал осуществляться. Ирины не было. Проект срывался. Ушаца жгло предвкушение мести.

Поэтесса Мелонская, сидевшая рядом с хозяином, похорошела от поцелуя Костоньянца. Её румянец был, как красные яблочки. Она поднялась, держа рюмочку водки над седой головой Игоря Рауфовича.

– Дорогой Игорь Рауфович, вы удивительный, чудесный человек. Обилием талантов вы являете пример античного человека. Ваши стихи, напечатанные в моём альманахе, принадлежат к высокой поэзии. В них гражданское гармонирует с лирическим, светское с религиозным. В них пушкинское, тютчевское. Помогай вам Бог в ваших благородных деяниях! – поэтесса выпила горькую рюмочку, закрыла опалённые губы ладонью. Костоньянц перехватил её опадающую руку и поцеловал.

Поднялся художник Фавиан.

– Мы знакомы с вами, Игорь Рауфович, не первый год. Мне выпала удача и честь писать ваши портреты в разные годы. Я вижу, как с годами меняется ваше благородное лицо, приобретает сходство с великими предшественниками. На моём первом портрете вы вылитый Эйнштейн. Второй портрет, вы – Глен Миллер. Третий портрет, вы – Денира. Сейчас я смотрю и гадаю, кого же вы мне напоминаете? Вы Кеннеди, Игорь Рауфович! Я могу написать портрет Кеннеди, и это будете вы! – Фавиан захотел выйти из-за стола и подойти к Костоньянцу, но тот мягко остановил его.

– Любезный Игорь Рауфович, – скульптор Рассадник колыхал стаканом виски и раскачивался вслед за стаканом, – каждый, кто сидит за этими столами, может назвать случаи, когда вы приходили на помощь, спасали в прямом смысле от голода. Так поступали в давние годы купцы-старообрядцы, поддерживали людей культуры. Вы, Игорь Рауфович, старообрядец наших дней, – стакан в руке скульптора пошёл в сторону, но тот догнал стакан и жадно выпил.

Философ Совейко, известный экстравагантными суждениями, начал не сразу, а лишь после того, как Костоньянц кончил говорить с метрдотелем.

– Игорь Рауфович, недавно я читал исследование американских трансгуманистов. Они начали коллекционировать сперму самых выдающихся людей. Бил Гейтс, Рокфеллер, Илон Маск. Замораживают сперму, чтобы через сто лет оплодотворить ею прекрасных женщин и ждать от них гениальных потомков. Вашу сперму, Игорь Рауфович, надо охладить и через сто лет оплодотворить самую прекрасную женщину того, ещё не наступившего столетия. Думаю, каждый из нас хотел бы оказаться той женщиной! – философ понял, что допустил фривольность, и смущенно умолк. Но Костоньянц рассмеялся:

– Чтобы это случилось, вам нужно сменить пол, дорогой Совейко!

За столами смеялись, хлопали шутке Костоньянца.

Ушац не хлопал. Наступила минута, когда художественный проект себя обнаружил.

Костоньянц поднялся, властно кивнул роялю, и тот осёкся.

– Друзья, я знаю, многих тревожит мысль о скорой войне с Украиной. Вы боитесь военного положения, арестов, бедствий, чуть ли не продовольственных карточек. Не бойтесь! Нам с вами будет, чем закусить! И будет, что выпить! За нас! – Костоньянц поднял рюмку. Все встали, кивали. Их оставили страхи, они были избранники, эстеты, ценители. Они диктовали моду, управляли суждениями, были элитой, без которой невозможна страна, невозможна Россия!

– За процветание! – Костоньянц по-офицерски выставил локоть, опрокинул рюмку. Рояль восторженно приветствовал молодецкий жест, от которого у офицеров топорщились золотые погоны, а у Костоньянца приподнялось плечо итальянского пиджака. Все чокались, проливали водку, пили.

В ресторанную залу официанты внесли деревянную бадью, окованную обручами. Бадья доверху была наполнена чёрной икрой. В икре торчала деревянная ложка. Служители поднесли бадью к Костоньянцу, тот вытащил ложку из икры, облизнул. Зачерпнул икру и поднёс полную ложку икры сидящей рядом поэтессе Мелонской.

– За поэзию! За Ахматову! За Мандельштама!

Мелонская хотела схватить ложку, но Костоньянц не позволил, кормил сам, из своих рук. Поэтесса хватала икру губами, жадно глотала. Икра не помещалась во рту. Мелонская отводила голову, но Костоньянц совал ей ложку.

– За Есенина! За Маяковского!

Он накормил икрой сидящих рядом художницу Лядову и телеведущего Аносова. Лядова съела ложку и отказывалась от второй. Костоньянц силой запихивал ей ложку, марал художницу икрой, приговаривая:

– За Пикассо! За Матисса! Ах ты, Лядова-Блядова!

Костоньянц пошёл по столам. Философ Совейко упрямился, давился икрой. Костоньянц вымазал чёрной липкой гущей его благородное лицо. Критик Блекнер, заглотав первую ложку, уклонялся от второй. Костоньянц вывалил полную ложку икры ему на голову. Художнику Фавиану он измазал икрой клетчатый модный пиджак. Костоньянц шёл вдоль столов. Звучал свадебный марш Мендельсона. Служители несли бадью. Костоньянц, весь в икре, выгребал ложкой икру и швырял на столы, словно кропил святой водой, доставал кропилом рты, носы, лысины, артистические шарфы. Его лицо сияло зверским восхищением, он рыкал, скалил зубы. В нём ликовало звериное нутро, бушевала бандитская гульба.

Он обошёл столы. В бадье оставалась икра. Он приблизился к роялю.

– Бах, говоришь? Чайковский? – черпал икру, бросал из ложки на клавиши, на аметистовое платье пианистки, на её обнажённые руки. Она в ужасе смотрела на зверское лицо и продолжала играть, погружала пальцы в чёрную брызгающую жижу.

Костоньянц устало вернулся к столу, выпил водки, вытер скатертью рот. Все угнетённо сидели, пахнущие рыбой, очищали с одежды икру.

Ушац, с икрой на плечах, был маэстро, создатель «эстетики магического конструктивизма».

– Господа, пусть вас не смущает обилие икры. Вы попали на нерестилище. Отнерестился чёрной икрой осётр. Теперь сёмга отнерестится красной!

Заиграл марш из оперы «Аида». В ресторанную залу вошли жрецы. Они шли, приподнимая колени, полагая, что именно так совершались шествия при дворце фараона. Восемь официантов несли на плечах огромную фанерную рыбу. Блестела нарезанная из фольги чешуя, горели рубиновые жабры, лоснились слизью фиолетовые плавники. Рыба была тяжела, жрецы сгибались под ношей. Опустили рыбину на пол. Растворилась под хвостом дыра, как у военно-транспортного самолёта. Из рыбьего чрева стали выкатываться красные шары. Жрецы их подхватывали и укладывали в ряд. То были красные икринки, которыми плодоносила рыбина. Жрецы подхватили пустую рыбу и унесли. Шары круглились. Рояль играл «Времена года» Чайковского. Икра млела, ждала оплодотворения.

Жрец поднёс Костоньянцу глиняный кувшин. Костоньянц принял его, наклонил над столом, оттуда пролилось молоко. Костоньянц ухватил кувшин, понёс к красным шарам. Прижимал сосуд к паху, наклонял, поливал красные шары молоком. Оплодотворял икру молокой. И только опустошив кувшин, весь залитый молоком, он вернулся на место.

Красные шары созревали. Звучало свиридовское «Время, вперёд!». Под яростные громы красные шары раскрывались, из них выскакивали лилипутки, все в коротких юбочках и крохотных лифчиках. Плескали голыми ножками, воздевали гибкие ручки с алыми капельками маникюра. Маленькие круглые лица были одинаковые, целлулоидные, как у кукол. Они одинаково улыбались, одинаково раскланивались.

Гости рукоплескали. Ушац торжествовал. «Магический конструктивизм» был чередой аттракционов, где один истекал из другого. Ушац радовался, Костоньянца забавляла роль рыбьего самца, давшего жизнь прелестным игривым малькам. Лилипутки кланялись милыми поклонами гимназисток, перебегали под серебристый лепет рояля. И вдруг разбились на пары, лихо, безумно стали отплясывать рок-н-ролл. Перебрасывали друг друга через головы, падали на пол, крутились. Рояль грохотал, гости колотили по столам кулаками, лилипутки отплясывали. Рассыпались, залезали на колени гостям, как обезьянки, хватали руками с тарелок, пили из рюмочек, хохотали, пьянели, шалили. Иные вскакивали на столы и плясали среди тарелок и бокалов. Другие лезли гостям пальчиками в уши. Третьи бросались соленьями.

Костоньянц поманил пальцем Ушаца. Две лилипутки кружились на его столе вокруг бутылки французского вина, как стриптизёрши, совлекали с себя юбочки и лифчики, трепетали крохотными грудками.

– А где твоя балерина? Почему не вижу?

– У неё несчастье, Игорь Рауфович. Она подвернула ногу. В другой раз!

– В другой раз я выдерну ей ногу с корнем! – рыкнул Костоньянц, за ногу сволок со стола голую лилипутку и швырнул прочь. Так вышвыривают кошку. – Пока не приведёшь балерину, денег не дам!

Поздно ночью Ушац возвращался домой, обморочно откинувшись на заднем сиденье. В тумане, за метелью, в мутном небе проплывала огненная надпись «Галактика».

Глава четвёртая

Ирина Велиникина проснулась ночью, чувствуя на голом плече чужую мужскую руку, которая принадлежала тому, кто душно обнимал её, закрывал ей рот жадными губами, не отпускал от себя, шептал бессмысленное, а потом отшатнулся, исчез. Теперь его рука лежала на её плече. Всё, что она помнила о нём, это имя «Иван», и чудесное, золотое, перламутровое, осыпанное метелью, как клумба цветов под снегопадом. Ирина осторожно сняла с плеча руку – тяжёлую, тёплую, безвольную – уложила её рядом на одеяло и глядела в темноту, стараясь вспомнить комнату, где вчера сидела, замёрзшая, под торшером. Сейчас в комнате было темно, неясно мерцало окно или зеркало. Она угадала стеклянную коробку с бабочками. Их расцветка была неразличима, все бабочки казались чёрными. Ирина смотрела на чёрных бабочек, слышала дыхание мужчины. Ей хотелось проследить события, которые привели её в незнакомый дом, где она оказалась рядом с едва знакомым мужчиной и теперь смотрит на чёрных бабочек.

Событием, откуда она повела исчисление, был утренний душ в номере отеля «Сафмар». Она стояла под тёплым душем, смывая шампунь. Подумала, что если нырнуть в одну из тонких водяных струек, проникнуть в хромированное, брызгающее водой блюдце, пронестись сквозь бесчисленные трубы, то можно слиться со всей мировой водой. С озёрами, реками, океанами, с ливнями и подземными ключами, и стать водой мира, безымянной, необъятной. В ванную вошёл Ушац в белом махровом халате и смотрел, как она, подняв локоть, омывает себя. Ей было неприятно его появление, неприятен взгляд чёрных ищущих глаз, прервавших мысль о мировой воде. Она поставила ногу на край ванны, желая выйти из-под душа. Ушац наклонился и поцеловал стопу.

– Иродиада, тебе не больно?

– Зови меня Ира.

Ей не нравилось, когда он называл её библейским именем. Он чувствовал её недовольство и продолжал называть Иродиадой. Накануне она поскользнулась и подвернула ногу. Ушац тревожился, сможет ли она танцевать на ночной вечеринке у Костоньянца, который обещал дать деньги на мюзикл «Исход». И Ушац, целуя ногу, думал о мюзикле и Костоньянце. Он снял мохнатое полотенце, накинул на неё и отирал ей плечи, грудь, спину. Она чувствовала его властные прикосновения, хотела уклониться, но не решилась.

– Иродиада, позавтракаем в номере или спустимся в ресторан?

– Не называй меня Иродиада.

– Не буду, Иродиада.

Они завтракали в номере. На блюде сочились розовые доли грейпфрута, медовый полумесяц дыни, алое, с чёрными семенами, полукружье арбуза. Ирина глотала горькую душистую мякоть грейпфрута и всё той же мимолетной мыслью вообразила сад в южном солнце, дерево с розовыми и золотыми плодами.

– У меня просьба, – Ушац хлюпающими глотками пил кофе, проливал, оставляя на халате коричневые пятна, Ирине был неприятен жадно хлюпающий звук и неряшливость Ушаца. – Сегодня днем будешь танцевать в Музее современного искусства.

– Но мой вывих? Мне ночью танцевать у Костоньянца!

– Танцуй вполсилы. Я позвал людей. Мне нужен твой танец, – Ушац нежно, а потом больно сжал её руку, и она почувствовала исходящую от него слепую нетерпеливую силу, принуждавшую подчиниться. В Ушаце скапливалась удушающая сила, и он избавлялся от неё во время многолюдных презентаций. Сила изливалась тёмной огненной лавой. Танец, её голые ноги и плечи побуждали к этому бурному извержению.

– Что за презентация?

– Так, один мой знакомый дизайнер. Ничего особенного.

Зубы Ушаца сочно вонзились в алую арбузную гущу, на халат пролился сок и просыпались чёрные семечки.

В музее она увидела странное изделие, на которое ей предстояло подняться и танцевать. Изделие напоминало шалаш или стог сена, или колымагу, и она боялась, что сооружение рассыплется во время танца. Было много некрасивых и даже уродливых людей, похожих на птиц, рыб, собак и кошек своими ртами, глазами, носами, нелепых, как само изделие. Среди некрасивых людей находился автор изделия. Она старалась его угадать среди пёсьих и кошачьих носов, рыбьих глаз и птичьих клювов. Ей стало тяжело среди зверинца и захотелось уйти. Она пошла к дверям, но Ушац догнал и вернул.

– Не делай глупости! Устал от твоих капризов!

Она осталась, привыкнув подчиняться, тяготясь его гнётом, но не в силах противиться. Он заманил её в мучительную кабалу, удерживал обещанием чудесного сказочного мюзикла и выставлял напоказ на ночных вечеринках и модных презентациях.

Она уныло внимала пустопорожним суждениям, мнимым восторгам. Начинала болеть голова, пока не возник полный неуклюжий музыкант с кожаным футляром. В его руках появился серебряный инструмент. Музыкант стал его целовать. Полилась чудесная сладость, как медовый сок волшебных плодов с райского дерева, что померещилось ей в утреннем номере отеля «Сафмар».

Музыкант, целуя инструмент, стал невесомый, всплыл к потолку, летал, перевёртывался. Она, закрыв глаза, летала вместе с ним, ныряла в глубины, возносилась к высотам, пока Ушац не разбудил её сердитым окликом.

– Танцуй!

Она подбежала к берестяному изделию, взлетела на вершину и уже в полёте сбросила туфли. Босыми стопами тронула дощатую опору. Подпрыгнула и больше не касалась помоста. Её закружило, вихрь подхватил подол синего платья, расплескал волосы, и она, танцуя, не искала опоры, обрела невесомость. Музыка кружила её. Она следовала за музыкой, угадывала её переливы, ещё не прозвучавшие всплески, обгоняла музыку, влекла за собой, и музыкант предвосхищал её взлеты и круженья. Она танцевала с наслаждением, упоённо, балетные па, испанскую тарантеллу, безумный рок-н-ролл, а потом взорвалась неистовым танцем, раскалённым, безумным. Ощутила такое счастье, такое озарение, что полюбила всех, кто смотрел её танец, и всех, кто его не видел, но знал, что в морозной Москве танцует любящая прекрасная танцовщица.

Она задохнулась, сбежала с помоста, подхватила туфли и, босая, выбежала из зала, а музыка гналась за ней, хотела обнять и поцеловать на прощанье.

На фуршете люди жадно жевали, чокались. Казалось, они дождались, ради чего явились в музей. Ушац принимал поздравления, хохотал, и её раздражал его икающий смех, петушиный клёкот, и хотелось сказать ему обидное, про стариковский смех, про упавший на его пиджак лепесток красной рыбы. К ним подошёл человек и похвалил её танец, поверхностно и несущественно. В похвале не было ничего о её недавнем восторге и озарении.

– Это Иван Ядринцев, создатель «Милого танка», на котором ты танцевала. Ты, Иродиада, настоящий танкист, – Ушац засмеялся, словно икал, и в его голосе появились тирольские фистулы.

– Не называй меня Иродиадой.

– Не буду, Иродиада, – и всё тот же астматический смех.

Ей захотелось уйти.

– Проводите меня, – сказала она человеку.

– Не забудь, Иродиада, вечером у тебя Костоньянц.

В гардеробе она почувствовала, как подававший шубку мужчина задержал на её плечах руки. Она позволила ему это сделать. Она хотела досадить Ушацу, хотела, чтобы тот видел, как её обнимают за плечи. И вся её досада канула, все огорчения забылись, когда после душных залов они оказались в метели, в морозном блеске, среди пылающих, как павлинье перо, реклам. Лицо её спутника, попадая в павлинье перо, становилось золотым, изумрудным, серебряным.

Их круженье в метели среди дворцов, особняков, горящих громад. Сыпало в лицо летучим блеском, мимо летели красные угли, из неба падали волшебные светила. Вдруг открывался янтарный дворец, рубиновая звезда, и всё скрывалось в метели. Её спутник держал её под руку, вёл по сказочной бриллиантовой Москве, был поводырь, и она шла, радостно ему повинуясь. Он уводил её в другую жизнь, в чудесное будущее. Его глаза радостно смотрели на неё из метели, куний воротник его пальто был засыпан снегом. Он говорил ей, она не слушала, знала, что говорит о чём-то прекрасном, и улыбалась, и знала, что он любуется ею.

Каток на Красной площади был великолепен. В звенящей карусели неслись конькобежцы, и ей хотелось танцевать на синем льду волшебный сверкающий танец.

Собор был сказочный. Поводырь привёл её к этому чуду, к волшебной клумбе, где в снегах цвели соцветья райского сада. Он говорил ей необычное, небывалое. Никто не говорил ей такое. Его лицо наклонилось к ней, и он поцеловал её в глаза, и она испуганно поняла, что прогулка завершилась, и ей придётся возвращаться в отель «Сафмар», слушать астматический смех, не сметь сбросить со своей груди толстые ищущие пальцы.

Они медленно спускались к набережной, где млечной рекой текли огни. Прорывая метельный занавес, возникли два злодея, два убийцы, искавшие её, дабы убить. Их явление было ужасно. Они явились из будущего и в этом будущем канули. Её обнимали крепкие объятья, она прижималась к своему защитнику и спасителю, тайно радовалась, что он не может её отпустить. Когда он зажёг торшер и посадил её на диван, и она услышала, как разливается запах корицы и апельсина, она знала, что не уйдёт. Смотрела, как зажигается и гаснет экран телефона, и не отвечала на эти истошные вспышки. Когда он опустился перед ней на колени, взял её замерзшие стопы в ладони, и ладони стали скользить по ногам, коснулись бёдер, она положила руки ему на голову и прижала к груди.

Теперь, проснувшись в ночи, она проследила весь путь от утреннего душа в кафельной ванной отеля до тёмной комнаты чужого дома с коробкой чёрных бабочек.

– Ты проснулась? – голос прозвучал из-за её спины. – Ещё ночь.

– Мне надо идти.

– Куда в такую темень? Все спят.

– В отель можно являться и днём, и ночью.

– Не уходи.

Она не решалась назвать его по имени. Беззвучно произнесла имя, словно пощупала молчащими губами, и только после этого сказала:

– Нет, Иван, мне надо идти.

Кровать колыхнулась. Он встал. Она видела, как он удаляется в темноте. Старалась рассмотреть его плечи, ноги, но он исчез. В коридоре зажёгся свет, мелькнуло голое тело. Она продолжала лежать. Свет из коридора неярко освещал комнату, и теперь она рассмотрела бабочек в стеклянной коробке. Они были неведомых расцветок – зелёные, пурпурные, голубые. Таких она прежде не видела. Он вернулся в сером махровом халате. Стоял босиком. Его волосы намокли после душа. Она рассматривала его лицо. Оно было крепкое, твёрдое, ладное, с едва заметными чертами азиатских степняков или уральцев. Ей показалась в этом лице нежность, вина и смущение.

– Пойдёшь в душ?

– Отвернись.

Она сбросила одеяло, проскользнула мимо него, чуть задев плечом. Стояла под душем, чувствуя, как из сверкающей чаши льётся на неё множество струек. Хотела превратиться в струйку и слиться с мировой водой. Но ей не удалось. Она вышла из-под душа, отёрлась полотенцем, хотела посмотреть на себя в зеркало. Но зеркало запотело. Она тронула пальцем потное стекло и написала «Иван». Обмоталась полотенцем, скрыв грудь, и вышла в комнату. Иван сидел на диване и ждал. Её синее платье было небрежно брошено на спинку кресла, тут же белело бельё.

– Отвернись, я оденусь.

Он отошёл в дальний угол комнаты, где стоял длинный, похожий на верстак стол. Отвернулся и чем-то постукивал. Она быстро, гибко, боясь, что он обернётся, оделась. Огладила себя по бёдрам, скользнула ладонью по волосам, пощупала мочки ушей, желая убедиться, что изумрудные серёжки на месте, и их не придётся искать среди смятых подушек.

– Я сварю кофе.

– Не надо. Вызови такси.

Ей хотелось быстрее уйти и забыть их встречу, отпустить в прошлое, где встреча померкнет, сольётся со множеством мелькнувших встреч, впечатлений, незавершённых, бесплодных, как пустоцветы. И, быть может, через много лет, увидев на ком-нибудь пурпурное платье, вспомнит стеклянную коробку с пурпурной бабочкой.

– Откуда бабочки? У нас такие не водятся, – она спросила без интереса, готовясь услышать и тут же забыть ответ.

– Из Африки.

– Купил?

– Поймал.

– А что за цветы? – она рассматривала висящий под стеклом гербарий. Засохшие, утратившие яркость, нежно-лиловые, розовые, медово-золотые, алые, как чаши, со множеством лепестков, бубенчики, малиновые тюльпаны, багряные пионы, голубые колокольчики, фиолетовые ромашки – цветы произрастали в неведомых лесах, сорваны в лугах других планет, где побывал собиратель гербария. – Откуда эти неведомые цветы?

– Я их сорвал в Туве.

Ирина смотрела на мужчину, который обнимал её ночью и во сне произнёс чьё-то женское имя. Она была готова покинуть этот дом, где ещё витал винный запах корицы и апельсина. Она была готова забыть этот запах, чтобы никогда не узнать, чьё имя прозвучало из уст спящего рядом мужчины. Но эти африканские бабочки и тувинские цветы… Хозяин дома был ловец и собиратель. Его жизнь приоткрылась ей в этих бабочках и цветах. Захотелось больше узнать об этой жизни прежде, чем навсегда покинуть дом.

– А это что за стальной лепесток? – она тронула похожую на лезвие пластину, плавно изогнутую так, словно её лизнул металлический язык.

– Это лопатка турбины новейшего истребителя. Я работал над дизайном самолёта. Эту лопатку до микрона просчитал компьютер, а я лишь совершил последнее дуновение.

– Ты строишь из бересты не только танки, но и самолёты?

– Я строю их, а они строят меня, – он засмеялся. Его смех был рокочущий, бархатный, в нём не слышались астматические всхлипы и тирольская икота.

– А это что? – она всматривалась в картину. Среди голубого, солнечно-золотого, среди бурлящих вихрей и плещущих волн летел луч. Драгоценный, сверкающий, изгибался двумя белоснежными дугами, словно крылья ангела. – Это что? Икона?

– Крымский мост. Я рисовал его, сидя на развалинах генуэзской крепости в Керчи. Он и впрямь, как ангел.

– Ты увидел в железе ангела? – она рассматривала его лицо, которое вчера в метели и в сумраке слабо освещённой комнаты не успела разглядеть. Высокий лоб, выпуклые степные скулы, синие, словно изумлённые, полные тайного восхищения глаза. Его восхищала она или ангельский образ моста? Вчера у ночного собора его восхищала она или клумба небесных цветов?

– Тебе удаётся видеть невидимое.

– Крымский мост – это путь к Русскому чуду, путь к Херсонесу. В Херсонесе князь Владимир опустил стопы в купель, на него пролилась святая вода, и он стал православным прародителем русских царств. Уже тогда был построен Крымский мост из лучей небесного света. От Херсонеса в Россию ведёт световод, по нему в русскую историю изливается свет Херсонеса. Он озаряет наши дворцы и храмы, университеты и погосты. Враги России во все века хотят разрубить световод, отсечь Херсонес от России. Вся русская история – это битва за Херсонес. Битва за Крымский мост.

Сказанное им напоминало короткую проповедь. Она была мало понятна, но понятно было обожание, с каким проповедь произносилась.

– Ты ждёшь, что будет война? Придётся защищать Крымский мост?

– Мост защитит ангел Херсонеса.

Его слова были ей не ясны. Были словами из неведомого писания, которое ей не доводилось читать. Но в его словах была влекущая красота, и хотелось узнать, что ведомо человеку и скрыто от неё.

– Ты строил Крымский мост?

– Только чуть прикоснулся к его крыльям, чтобы они стали ещё воздушнее.

Вчерашнее опьянение вернулось. Ей захотелось оказаться среди его небылиц, заглянуть в его жизнь, питающую небылицы. Чтобы эти небылицы заслонили явь, раздражение, частые слёзы, ощущение бессмысленно тающих дней, заблудшей жизни, куда её заманили и держат в сумерках несбыточных надежд. Ей захотелось чудесных небылиц, населяющих чужую жизнь, и она боялась попроситься в эту жизнь, боялась, что её не пустят.

– Мне пора.

– Куда торопишься?

– Рано утром на «Сапсане» Ушац везёт меня в Петербург.

– Что там?

– Карнавал, на котором мне танцевать.

– Мне тоже в Петербург. Поедем вместе.

– Как ты это себе представляешь?

– Спускаюсь во двор. Щёткой сметаю снег с «мерседеса». Мы садимся и едем в Петербург.

– Так просто?

Она знала эту чудесную, пьянящую грань, когда, станцевав все мыслимые танцы, все болеро, тарантеллы и рок-н-роллы, она приближается к упоительной пустоте, и случается мгновение восторга, восхитительного безрассудства, и её танец не имеет названия, становится ликующим вихрем, с каким душа покидает тело, несётся в небо.

К ней снизошло безрассудство. Она ощутила чудное освобождение, бестелесность. На неё смотрели синие обожающие глаза, и она сказала:

– Согласна!

Глава пятая

Ядринцев чувствовал удивительную новизну. Всё вокруг помолодело, проснулось. Тусклый светильник из разноцветных стёкол стал сочным, ярким. На кожаном корешке старой энциклопедии просочилась позолота. Засохшие, под стеклом, тувинские цветы, казалось, благоухали. В коридоре он увидел своё пальто с куньим воротником и её норковую шубку. Они висели рядом, касались друг друга, и это умилило его. Когда они спускались в лифте, в звуках механизма зазвенел хрусталь. Ночной двор был окружён чёрными кубами домов, лишь на одном фасаде желтело окно. Там жил страдающий бессонницей старик или воспалённый ночной стихотворец. Ядринцев щёткой смахивал с машины снег, снежная пыль летела в лицо, лёгкие морозные ожоги веселили его. Лицо было молодым, жарким.

Ирина сидела в машине, и Ядринцев со счастливым испугом подумал, что его жизнь в эту предутреннюю минуту начинает новое летоисчисление.

Продавив колёсами нападавший снег, он свернул на улицу и повёз Ирину в отель «Сафмар» забрать вещи и ехать в Петербург.

Тверская была пустая, озарённая. Светофоры загорались и гасли над пустыми перекрёстками. Хрустальные люстры на фонарных столбах сияли, как бриллиантовые короны. Снег на тротуарах был свеж, нетоптан. Витрины сверкали, вывески и рекламы пламенели, и ни души. Ночная жизнь отхлынула, рестораны и клубы затворили двери. Снег белел с чёрными метинами случайных прохожих. Одинокие машины ошалело проносились, и опять озарённая пустота, бриллиантовые люстры, обезлюдевший город, откуда людей всех сразу унесла волшебная сила.

– Москва не хочет, чтобы наш отъезд был замечен, – сказала Ирина.

– Наоборот, Москва отправляет нас в чудесное путешествие.

– В какое?

– В свадебное.

Ирина тихо засмеялась и положила ладонь на его руку, сжимающую руль.

Ядринцев оставил машину у отеля «Сафмар». Величавый швейцар с позументами, похожий на камергера, пустил их в холл. Пахло кофе, кожей чемоданов, духами.

Из лифта выкатывалась тележка с медными рукоятями, полная поклажи. Служитель в малиновой жилетке толкал тележку.

– Я поднимусь с тобой в номер, – сказал Ядринцев.

В номере, не раздеваясь, он присел в кресло и смотрел, как она кидает в открытый чемодан платья, блузки, ворох разноцветных флаконов, пузырьков, узорных коробочек. Всё это напоминало счастливое бегство. Она спасалась от невидимых напастей, спешно устремлялась в новую жизнь, в которую он её поманил. Этой поспешностью она и его увлекала в счастливое бегство.

Он принял от неё чемодан, вытянул длинную рукоять и повлёк чемодан к лифту. И когда, отражаясь в зеркалах, улыбаясь друг другу, они вышли из лифта, увидели Ушаца.

– Прекрасно! Похищение сабинянок! Какого чёрта, я спрашиваю, не пришла к Костоньянцу? – Ушац жутко блистал чёрными жужжащими глазами. Их жар жалил Ирину, мельком скользнул по Ядринцеву, и тот ощутил жгучую боль, словно по щеке пробежала ядовитая сороконожка. – Я не запрещаю тебе спать с кем угодно! Но ты сорвала сделку! Костоньянц в бешенстве! Отказывается финансировать «Исход»!

– Я не могла танцевать. У меня болел вывих, – Ирина пугливо жалась, будто ожидала удара. – Не кричи на меня!

– Не кричать на неё! У неё болел вывих! А танцевать тарантеллу в чужой постели вывих не болел?

Бородатый швейцар в позументах невозмутимо смотрел от дверей. У него было выражение каменного сторожевого льва.

– Прошу, не кричи на меня, – мучительно повторила Ирина.

– «Прошу, не кричи на меня»! – передразнил Ушац, – Бери свой чёртов чемодан и возвращайся в номер. Завтра в Петербурге танцуешь на карнавале у Лазуритова. Мне наплевать, с кем ты по утрам встаёшь под душ. Но будь любезна, исполняй контракт. Я вложил в тебя деньги, и ты их отрабатывай!

В глазах Ушаца появился медный блеск, какой бывает на ягодах чёрной смородины. Ирина слабела, чахла. Под этим осьминожьим взглядом она безвольно тянула руку к чемодану. Её побег не удался. Её изловили, возвращали в неволю. Ядринцев чувствовал творимое над ней колдовское насилие.

– Ушац, шёл бы ты своей дорогой, – Ядринцев старался заслонить Ирину, как заслонил минувшим вечером от двух азиатских громил.

– Ты, воришка, украл с прилавка чужой товар! Не беда, что товар подержанный. Поносишь и бросишь. Другой подберёт. А она ко мне прибежит, пританцовывая. Что ты ей можешь дать? Лубяные танки и лыковые самолёты? Всю безвкусную несусветную дрянь. Это всё, что у вас здесь осталось. Все ваши «традиционные ценности» – это скелеты в расстрельных рвах, истлевший сталинский китель и груда ржавых нелетающих ракет, над которыми хохочет мир!

Ушац засмеялся, у него началась икота. Ядринцев испытал беззвучный удар тьмы, на мгновение затмило глаза. Ушац исчез, рассыпался на крупицы. Медленно собирался из рассеянных в пространстве соринок.

– Ушац, пойди поешь снег и успокойся, – Ядринцев чувствовал себя оглушённым. Удар исходил от Ушаца. Так бьёт электрический скат.

– Ты мелкий бездарный дизайнер. У меня были к тебе предложения, но теперь я вижу, что ты способен на мелкие кражи, будь то искусство или женщина.

– Пойдём отсюда, – Ядринцев с силой взял Ирину под локоть, подхватил чемодан и пошёл к дверям, слыша каркающий то ли смех, то ли плач. Швейцар с величием камергера выпустил их из отеля в бриллиантовый блеск Тверской.

Они мчались под высокими оранжевыми фонарями проспекта, и карканье летело за ними, чёрный ворон гнался за их машиной.

Они въехали на Кольцевую дорогу. Огромная орбита гудела в туманном стальном круженье. Дорога, как гигантский подшипник, шелестела, рокотала, мчала шары огней. Карканье стихло, но тьма продолжала гнаться, и чёрные осьминожьи глаза с фиолетовой поволокой смотрели вслед. Москва удалялась с громадами градирен, багровыми тучами пара, воспалёнными вывесками рынков и супермаркетов. Далеко в морозной мгле улетала окровавленное слово «Галактика».

Когда они свернули с Кольца на платную дорогу и свежие, как полные молока, фонари повлекли их по прямой в Петербург, погоня отстала, и они в тёплом бархате салона оказались вдвоём, увлекаемые в чудесное будущее.

– Ну, вот, слава богу, началось наше странствие. – Ядринцев снял с руля руку, перекрестился и снова положил руку на руль, чувствуя трепет машины.

– Странствие началось с африканских бабочек и тувинских цветов… – Ирина расстегнула жаркую шубку, и он увидел её синее платье. – Или ещё раньше, когда ты увёл меня из музея. Реклама «Ударника» была, как павлинье перо, пар у твоих губ был алый, золотой, перламутровый.

– Странствие началось, когда ты танцевала. Сделала летящий поворот, разрез твоего платья распахнулся, твоя босая ножка сверкнула. Всё началось с танца, – Ядринцев наклонился, поцеловал её волосы, почувствовал их аромат.

– Я люблю танцевать. Больше ничего не умею, только танцую. Должно быть, родилась танцовщицей. Мама рассказывала, мне было три года, она повела меня в церковь. Там висела икона, чудотворная, Богородица. Люди подходили, прикладывались. Мама подвела меня к иконе, хотела, чтобы я поцеловала Богородицу. А я стала танцевать перед ней, какой-то свой детский наивный танец. Люди сошлись и смотрели, как я танцую. Батюшка сказал: «Она танцует от любви к Богородице». Когда-нибудь я приду в эту церковь, ночью, когда не будет людей, и станцую танец.

Они мчались сквозь зимние ночные леса по озарённой дороге. Высокие белые огни убегали вперёд, машина их настигала, а они убегали. Полёт по трассе был погоней за огнями. Белая ослепительная дорога, полные снега еловые лапы, из ночи, как огненные острова, всплывали заправки. И снова леса, снег, редкие встречные вспышки.

– Когда была девочкой, всё время хотела танцевать. Чуть останусь одна и танцую. Ночью снилось, что танцую. Я слушала музыку Чайковского «Времена года» и танцевала «Март», огненную синеву в голых вершинах. Танцевала «Апрель» с капающими голубыми сосульками. «Май» с цветущими яблонями. «Январь» с воем ветра в печной трубе и лисьим следом в замерзшем саду. Я мечтаю о балете, где смогу танцевать любовь, смерть, воскрешение, бессмертие. Я верю, у меня будет такой балет.

Ядринцев выслушивал её маленькие тайны. Делился своими. Они складывали тайны в общую копилку. Там копилась их общая жизнь.

Он рассказал ей, как поймал в Африке первую бабочку и был искусан огромными чёрными муравьями. Сравнил этих муравьев с Ушацем. Поведал, как в Башкирии экскаватор грыз стальными зубами меловую гору, и он выхватывал из-под железного ковша окаменелые раковины, отпечатки водорослей, оттиск зубатой рыбы, след таинственного морского цветка. Он хотел объяснить ей искусство дизайна, когда нагромождение враждующих между собой механизмов прикосновением художника обретает внутренний мир и гармонию, и лепесток ревущей турбины становится лепестком цветка.

Часы летели в дороге. Они делились воспоминаниями, словно надеялись вспомнить такое, что касалось их обоих.

– Мне кажется, если изобретатель машины будет созерцать танцующую балерину, его изобретение обретёт совершенство, – Ядринцев вспоминал её недавний неистовый танец, похожий на синий вихрь, и то мгновение, когда мир на долю секунды обрёл восхитительное совершенство.

– Если изобретатель, или прорицатель, или философ будут созерцать танец великой балерины, им откроется будущее, прекрасное или ужасное.

– Когда я созерцал твой танец, мне открылось прекрасное будущее.

– Когда последний царь Николай созерцал танец балерины Матильды, ему открылось ужасное будущее.

– В танцах таинственные образы, загадочные письмена. Их нужно разгадывать.

– Русский старовер Щукин собирал картины французов. Заказал Матиссу написать хоровод. Матисс написал свой знаменитый хоровод. Алые танцоры под синим небом на зелёном лугу ведут хоровод. Матисс хотел изобразить новое счастливое человечество. Картина была написана за несколько лет до ужасной войны, чудовищной революции. Окровавленные танцоры танцуют танец погибели. Хоровод, как кровавое колесо, в котором человечество подверглось колесованию.

– Ты так чувствуешь Матисса?

– Это великая и ужасная картина. Когда я приезжаю в Петербург, я иду в Эрмитаж и долго смотрю на неё. Мне кажется, танцоры опять закружились в страшном хороводе. С них содрали кожу, они окровавленные. Их танец предвещает ужасное!

Ядринцев видел её огорченное лицо. Фонари налетали и меркли, лицо загоралось и гасло. Стрелка на циферблате коснулась красной отметки. Бак был пуст. Ядринцев свернул на заправку, полыхнувшую из лесов оранжевым заревом. С заправки, мигая красными габаритами, отъезжал одинокий автомобиль. Ядринцев подогнал машину к бензоколонке. Заправщик в толстых одеждах с серебристыми отражателями вставил пистолет в горловину бака. Ирина осталась в машине. Ядринцев пошёл в кассу оплачивать бензин.

В помещении было ярко, тепло. На полках теснились канистры с маслом, флаконы очистителей, дезодоранты, коробки, банки, – всё цветастое, манящее. Машина нуждалась в косметике. Ядринцев вдруг почувствовал стремительно бегущее время. В этом безлюдном озарённом пространстве, где он случайно оказался, проходят неповторимые драгоценные минуты его жизни, которые он не может сберечь, унести с собой, повторить. Эти минуты промчатся, унесут с собой обожание, нежность, чудесную женщину, сидящую в салоне автомобиля, всё, ещё не случившееся, ожидавшее их будущее. Минуты промчатся и унесут с собой Ирину, он выйдет, и машина пуста, Ирины не стало, её не было, её никогда не будет.

Ядринцев испугался, остро пережил потерю. Заплатил за бензин и вышел на мороз. Ирина стояла у машины, разминаясь, пританцовывала. Ни на минуту не переставала быть танцовщицей.

Бензин шелестел в баке. Цифры падали в счётчике. Заправщик в капюшоне отпустил пистолет, сутуло застыл. Казалось, он спит стоя.

– Как жизнь? – спросил Ядринцев, желая разбудить заправщика.

– Доживаем, – глухо ответил тот и не шевельнулся.

– Местный? – Ядринцев озирался, видя пустую дорогу, идущую сквозь безлюдные леса.

– Не отсюда.

– Откуда?

– С Донбасса.

– А там чего не живёшь?

– Там жить нельзя. Кто жил, поубивали. А кто убежал, как я, здесь доживаем.

– Неужели так плохо?

– Всё разбомбили. Ни дома, ни сада. А они всё кидают, кидают. Людям и собакам крышка.

– Сочувствую, – недавние секунды драгоценного счастья превратились в беспомощное ожидание, когда перестанет шелестеть в баке, замрут под стеклом цифры. Можно уехать от несчастного человека, в несчастье которого виноват Ядринцев.

– Чего мне сочувствовать! Ты мне войска пришли! Россия войска не шлёт, ждёт, когда от Донбасса угольная пыль полетит. «Защитим Донбасс!» «Своих не бросаем»! Брехня! Бросила нас Россия. Лучше бы не спасала, целее были бы. Спасает так, что скоро народу не останется. Я тебе что скажу. Если хохлов не остановите, они сюда придут. Ихние танки буду заправлять!

Заправщик повернулся к Ядринцеву. Из-под капюшона смотрели больные глаза. Среди чёрных ямин щёк криво торчал нос.

Заправщик вынул пистолет из бака. Безнадёжно махнул рукой, на которой блеснула лента отражателя. Кинул пистолет в замок колонки.

– Давай, счастливой дороги.

Ядринцев молча вёл машину. Ирина слышала разговор и молчала. Чужое несчастье налетело на них и не отстало в исчезающей череде фонарей.

На приборной панели светились циферблаты. Шоссе озарялось и гасло. Они неслись в чересполосице света и мглы.

Ядринцеву казалось, машину ведёт автопилот. Маршрут занесён в неведомую память. Помечено начало пути – та белизна, плеснувшая из-под синего шёлка. Африканская лазурная бабочка. Нежно-синий тувинский цветок. Гостиница «Сафмар» с бешеным Ушацем. Туманное, парящее в зареве слово «Галактика». Печальный заправщик. И это непрерывное мелькание путеводных огней. Они ведут не в Петербург, не в гостиницу «Гельвеция», а дальше, в не наступившее время. Оно властно влечёт, готовит ошеломляющее, небывалое.

– У меня в последнее время такое предчувствие, что скоро случится что-то огромное, великолепное. Я жду его много лет, а оно не наступает. Копится, как гроза, с громом, блеском, ливнем. Хочу, чтобы загремело, засверкало. Чтобы меня окатили воды небесные, – Ядринцев хотел, чтобы повторилось то чудесное, что явилось в московской метели у волшебного храма. Своим появлением, своим восхитительным танцем она наполнила его жизнь. Его творчество, его размышления, его философия обретут долгожданную полноту.

– А я чувствую, в будущем всех ждёт огромное несчастье. Косматое злобное чудище. Оно ещё невидимо, залегает в зарослях, в тростниках. Положило косматую башку на лапы, высматривает маленькими кровавыми глазками. Вот-вот прыгнет. Я его вижу в снах. На нём клочковатая шерсть, розовое, лишенное меха человечье лицо. От него пахнет горелой резиной. Оно прыгает мне на грудь, и я ночами кричу. Там, у собора, оно приняло вид громилы с золотым зубом и ножом.

– Приедем в Петербург, пойдём в Казанский собор, помолимся, чтобы чудище так и осталось лежать в тростниках.

Начинало робко светать. В серой мгле отчетливей заострились чёрные ели. Синяя заря просачивалась сквозь зубчатые верхи. Появились алые нити. Морозная красная заря всплывала из лесов.

– Доброе утро, – Ядринцев обнял Ирину, и они, прижавшись друг к другу, мчались на зарю.

Машин стало больше. Появились рекламные щиты. Леса расступались, в стороне возникали посёлки.

Задымились трубы, город надвинулся, разом их проглотил. Они залипли в утреннем потоке машин. Мелькнуло золото храма, белые колонны дворца. Невский проспект великолепно засверкал, зачернели толпой тротуары, прошумел громадный Казанский собор. В белой шапке поверх треуголки возник и пропал Барклай де Толли. Они свернули с проспекта, остановились у гостиницы «Гельвеция», излюбленное место московской артистической богемы, совершавшей наезды в Петербург. Ядринцев бросил на стоянке машину, и они с Ириной оказались в уютном номере с широченной кроватью. Не спускаясь к завтраку, рухнули. Обнимая Ирину, засыпая, Ядринцев видел мелькание ёлок, мерцающую крахмальную скатерть дороги.

Глава шестая

Ядринцев проснулся от жаркого, сквозь веки, солнца. На стене, близко от глаз, горела янтарная полоса. И первая после пробуждения мысль: «Пушкинское солнце!»

Они завтракали в ресторане среди хрусталей и белых салфеток. Свежий апельсиновый сок. Ломтики розового копчёного мяса. Разнообразие сыров. Душистый, домашней выпечки, хлеб. Чёрный, благоухающий кофе. Всё с неповторимым вкусом, цветом и запахом изысканной кулинарии. К ним подошёл владелец гостиницы Янус с ласковыми влажными глазами и улыбкой льстеца, привыкшего петь хвалу именитым постояльцам.

– Иван Степанович, наконец-то мы снова имеем счастье вас видеть. Вы любите Петербург, а Петербург любит вас, – Янус попеременно улыбался Ирине и Ядринцеву, желая угадать в них любовников или супругов.

– Ваша гостиница, дорогой Янус, чудесная. Она напоминает небольшие гостиницы на юге Европы, в Сицилии или в Ницце. Недаром у вас останавливаются самые привередливые постояльцы.

– К сожалению, их всё меньше. Многие эмигрировали из России. Не говоря уж об иностранцах. Помню, в свой последний приезд вы любезно согласились выступить перед группой голландцев. Они собирались открыть бизнес в России. Больше нет голландцев, нет итальянцев, нет французов. Европа боится России. Но, может быть, настанут лучшие времена, Иван Степанович?

– Дорогой Янус, они непременно наступят. Европа не сможет жить без «Гельвеции».

– Я очень на это надеюсь, Иван Степанович. Приятных вам дней в Петербурге.

Ирина звала в Эрмитаж, где танцевал мистический хоровод Матисса. Там, глядя на загадочных танцоров, они угадают наступление новых времён. Но Ядринцев повёл Ирину туда, где новые времена уже наступили, на Балтийский завод. Там строился небывалый ледокол для Северного морского пути. Ядринцев создавал дизайн корабельной рубки и кают-компании. Подружился с директором завода, величественным стариком Ильёй Захаровичем Волобуевым. Тот услышал в Ядринцеве отклик своим мыслям о русской истории, грозной, страшной и ослепительной, о России, подобной ледоколу, ломающему льды мирового зла.

Балтийский завод был скоплением тяжёлых закопчённых корпусов из железных балок, бетонных блоков, ручьёв расплавленной стали, пульсирующих вспышек сварки. Завод омывался Невой, был окружён дворцами, колоннадами, золотыми шпилями, сфинксами, львами. Тяжко, угрюмо вздыхал среди красот имперского города. Ядринцев и Ирина появились в приёмной директора Волобуева, когда дверь кабинета распахнулась, и в приёмную повалили шумные люди, продолжая гудеть сердитыми голосами о сроках, поставках, смежниках, отсеках, реакторах, якорях. Ледокол, о котором гудели голоса, находился за стенами кабинета, у пирса, высился тёмной громадой, полной рёва, огня и света.

Директор Волобуев приподнялся в кресле и тут же осел, рухнул, схватившись за край стола распухшими пальцами. Он был похож на огромный сруб, крепко сбитый, подгнивший в опорах. Хотел улыбнуться, увидев Ядринцева, но сморщил от боли губы.

– Не держат, Иван Степанович, нужен домкрат, – он протянул из-за стола большую руку, и Ядринцев, пожимая бугристую ладонь, почувствовал, что она холодна.

– Познакомьтесь, Илья Захарович. Это Ирина Велиникина. Она балерина, – Ядринцев представил директору Ирину, и та, не приближаясь к столу, слегка присела, как это делают танцовщицы. Ядринцев увидел смешок в глазах Волобуева.

– Балерина – это хорошо. Мы как раз формируем бригаду монтажников из балерин.

– Когда будете спускать ледокол на воду, пригласите Ирину. Она станцует на палубе. Ледокол железный, атомный, а душа у него – балерина.

– Душа у него – мечта. Пусть станцует мечту.

Им принесли чай в хрупких розовых чашечках, робких и трогательных среди чёрных ревущих громад. Стол Волобуева был завален бумагами, над головой красовался портрет Президента. На другой стене во всю длину висел чертёж ледокола в разрезе – в раме, застеклён, выцвел. Сделан не вчера, с линялыми пометками. Выглядел не рабочим пособием, а музейным экспонатом.

– Его в Эрмитаже повесить, чтоб любовались, – Волобуев с нежностью смотрел на чертёж.

Палубы, каюты, реакторный зал, машинное отделение, отсеки, трубы, кабели, бесчисленные сочленения, вертолётная площадка, антенна космической связи. Контур ледокола был наполнен кружевами, утончённой вязью, изысканным плетением. Ледокол был соткан из лучей. Ядринцев чувствовал его лучистую красоту. Среди лучей присутствовал и невидимый, излетевший из Ядринцева в пору, когда тот был приглашён на завод.

– Ваша мечта воплотилась, Илья Захарович. Ирина, станцуешь мечту?

– А какая мечта у Ильи Захаровича? – Ирина смотрела на чертёж, смотрела на Волобуева, стараясь найти между ними сходство. Ядринцев видел, что ей нравится Волобуев. Он был тяжёл, тёмен, могуч. Был создан для дробления льдов, которые в свою очередь оставляли на его лице тёмные вмятины, нарезали на лбу морщины, накрывали голову снежной шапкой. – Какая мечта, Илья Захарович?

– Чтобы ледокол был. Чтобы страна устояла. Чтобы ты станцевала на палубе прекрасный танец! – в сумрачных глазах Волобуева зажглось прозрачное северное сияние. – Мечту убивают, а она живёт. Человек умирает, а мечта остаётся. Я умру, а ледокол уйдёт в море. Когда его проектировали, хотели назвать «Коммунизм», а теперь назвали «Россия». Названия разные, а мечта одна. Её убивают, а она жива.

– Как её убивают? – Ирине предлагали танцевать мечту, которую убивают. Ей надлежало всё знать.

– Ледокол этот советский. Его проектировали лучшие умы, академики, военные, географы. Был великий советский проект «Северный полюс – Космос». Подводные города, надводные платформы, космические старты, орбитальные станции. «Цивилизация будущего», – так говорили. Космисты успели, построили «Буран» и «Энергию», а нас срезали, как говорится, на взлёте, – Волобуев хотел приподняться и рухнул, как подбитый. Он был подранок. Ядринцев чувствовал его огнестрельную рану.

– Они убивали не нас, они страну убивали. Приехали на завод Собчак и Гайдар. С ними свита, всё по-английски. «Приветствуем „красного директора”», – Гайдар мне руку жмёт, а лапка у него, как у лягушки, пальчики в пупырышках. Разбежались по цехам. Фотографируют оборудование, пирсы, изделия, которые не достроены. Этот самый чертёж в кабинете моём увидали. Гайдар тычет пальчиком: «А это что? А это что? По мнению мировых учёных, проект „Северный полюс – Космос” нанесёт непоправимый вред планете. В интересах человечества мы закрываем проект». Собчак говорит: «Ваш завод, Илья Захарович, как раковая опухоль на теле Петербурга. Мы решили снести завод, а на его месте открыть „Парк развлечений”. Построим самое большое в мире Колесо обозрения. Туристы с высоты смогут любоваться красотами Петербурга». Сказали, сделали. Отключили завод от денег, тепла, электричества. Так, знаете, мертвец остывает. Рабочие побежали в автосервисы, иномарки чинить. Инженеры на рынках китайскими игрушками торгуют. Воры металл расхищают, станки норовят увезти. Я сказал: «Стоп! Оборона Ленинграда продолжается!» Создали дружины – стеречь оборудование. Нашли кое-какие заказы, яхты миллиардерам строим, буксирчики, баржи самоходные. Не горим, а тлеем. Умираем, а заводу умереть не даём. Чертёж этот у меня в кабинете висит. Я на него, как на икону, молюсь.

Волобуев обратил к чертежу тёмное, как из глины, лицо. Глину грубо мяли, месили, грубо выдавливали нос, подбородок, глазницы. Не долепили и бросили высыхать. И теперь среди вмятин и трещин светилось лучистое, нежное, как у богомольца перед монастырскими воротами, лицо.

– Молодые рабочие, которых на мастеров готовили, пошли в бандиты, поубивали друг друга на стрелках. У инженеров – у кого рак, у кого инфаркт. От горя. Начальник цеха повесился. Главный инженер уехал в Америку строить авианосцы. А у меня инсульт. Речь пропала, отнялись руки-ноги, и голова, как котёл, бурлит. Лежу под капельницей, умираю и думаю: «Живи! Ты живёшь, и он живёт! Живи, пока не построишь!» – Волобуев смотрел на чертёж ледокола, как смотрят в зеркало. Ледокол был его отражением, и он обрёл черты ледокола.

– Им мало убить, а ещё надо надругаться! Что они с Балтийским заводом сделают? Американский Диснейленд построят? Лежу ночью под капельницей, со смертью сражаюсь. И вдруг полегчало. Разом руки, ноги зашевелились, речь вернулась, пульс поправился. Здоров! Что случилось? Время сменилось! Стрелочка на часах сместилась, и новое время пошло! Приехал на завод Президент. Всё обошёл, всё высмотрел. Вон у него какой взгляд. Ястребиный! «Илья Захарович, ледоколы строить сумеете? Вот и хорошо, начинайте!» Деньги пошли. Я к старикам-инженерам на квартиры ходил. «Вставай, русский народ!» Вернул на завод. По автосервисам ездил, зазывал рабочих, про ледокол «Россия» рассказывал. О проекте «Северный полюс – Космос». «Там, говорю, на Северном полюсе, пуповина, которая землю с Космосом связывает. Там из Космоса на землю льётся энергия». Проповедую. Мне верят, не верят. Мне монах из Александро-Невской лавры говорил, что от Северного полюса на небо улетают души умерших, а с неба души в нерождённых младенцев вселяются. Вот и я построю ледокол, дойду сквозь льды до полюса и улечу на небо! – Волобуев засмеялся. – Вот я тебе рассказал про мечту, Ирина. Танцуй, если хочешь.

– Буду танцевать вашу мечту, Илья Захарович!

Они оставили кабинет и отправились на пирс смотреть ледокол. В громадном стальном объёме существовало малое пространство, которого коснулся дизайнер Ядринцев. В рубке ещё не было хрустальных стёкол, циферблатов, переговорных устройств, клавиатур управления. Там скрежетало железо, шипел автоген. Но Ядринцев хотел привести в это пространство Ирину, чтобы она своей красотой одухотворила дорогой ему уголок ледокола, где они невидимо останутся вместе, когда корабль будет плыть среди полярных льдов.

Их сопровождал молодой инженер. Снабдил пластмассовыми касками, учил поведению среди огненных и железных работ.

Перед выходом на пирс, на столбе висела рында, корабельный колокол. Инженер щёлкнул рынду пальцами, она чуть слышно откликнулась.

– Илья Захарович говорит, когда ледокол пойдёт на воду, он ударит в рынду, и откликнутся все колокола России, которые в церквах, в монастырях. Вся Святая Русь прославит пуск ледокола.

Ледяное февральское солнце горело в студёной синеве. Нева подо льдом просторно белела. Вдали, над туманным городом, сиял Исаакий, словно огромная птица отложила золотое яйцо. Ледокол у пирса чернел горбатой громадой. В чёрном коробе гуляли огни, ухал металл, полыхали голубые лучи. Ледокол дышал, сотрясался, созревал, как огромный плод. Был связан с городом пуповиной. С берега ему подавали пар, тепло, электричество. Он жадно глотал, набухал, как ещё один квартал новостройки, среди дворцов, музеев и храмов. Ударит рында, ледокол отломится от города, и в ледовых морях будет плавать квартал Петербурга.

– Пойдём на борт, – Ядринцева влекла угрюмая мощь, сотворённая из бессчётных листов железа, болтов, сварных швов, драгоценных приборов, антенн, циферблатов, валов, лопаток турбин, урановых трубок, элементов реактора.

Он чувствовал красоту ледокола, созвучную Зимнему дворцу, решётке Летнего сада, колоннадам, львам, коням, пушкинской волшебной строке, пряному стиху Мандельштама. Ледокол был прекрасен. Его железная, атомная, электронная плоть требовала последнего прикосновения, божественного поцелуя, чудесного одухотворения. Танец балерины вольёт в него благодать. Так освящают храм, молитвой и святой водой соединяют храм с небом.

– Пойдём, – Ядринцев увлекал Ирину на ледокол.

– Боюсь, – она вздрагивала от ухающего в глубине железа.

Инженер провёл их по шаткому трапу на палубу, железную, из острых углов и уступов. Рабочие в белых касках несли на плечах связки стальных прутьев, крутили громадные гаечные ключи, шлифовали сталь, разбрасывая колкие искры. Ирина уклонялась от жалящих красных хвостов. Сверху на неё проливался обжигающий ручей сварки. Она отскакивала, но рядом шипела синяя струя автогена. У ног расцветал раскалённый цветок. Ядринцев видел, что Ирине страшно, она хочет уйти. Но он не пускал. Она своим страхом, своей женственностью, красотой одухотворяла слепое железо. Ядринцев чувствовал, как её хрупкая жизнь, её нежность и прелесть одушевляют корабль. Ледокол обретал совершенство, погружался в мир, для которого сотворялся. Сливался с морями, белыми медведями, тюленями, рыбьими косяками, стаями лебедей, радугами в ледяных кристаллах, с розовыми сияниями, с пылающими звёздами, с бриллиантом Полярной звезды.

– Хочу уйти… – Вокруг Ирины скрежетало, ухали глубинные удары, шипели огни, скрипело, свистело. Она шарахалась среди пугающих звуков, умоляюще смотрела на Ядринцева. Но он не откликался. Отбирал её красоту, цветущую прелесть, наделял ими корабль. Совершал переселение душ.

Это было жестоко. Он использовал её в своих таинствах.

– Ухожу! – Она порывалась уйти, закрывала ладонями уши, спасаясь от сверлящего визга.

– Ещё минуту! – Ядринцев вёл её по железным лестницам, переводил из отсека в отсек. Она едва шла. Ледокол выпивал её жизнь, умертвлял, сам становился живым и могучим.

Пахло окалиной, горелой пластмассой. Тлела резина, душил газ, обжигал металлический пар. В ледоколе сгорала материя. Ядринцев видел в ледоколе метафору новой России. Ледокол ломал льды русской истории, продирался сквозь мерзлоту грехов и злодейств. В нём бушевало, ревело чудовищное русское время, совершало свой роковой поворот. Сбрасывало былые царства, мёртвых царей и вождей, стремилось к ослепительному бытию, где кончается ревущее время, исчезает уставленное гробами пространство и начинается бессмертие.

Ядринцев хотел провести Ирину в рубку, показать своё мастерство дизайнера. Среди голых железных конструкций, визга свёрл, вспышек сварки хотел угадать следы своего художества, чтобы Ирина тронула ледяное железо тёплой рукой, и они сочетались с ней неразлучно.

– Посмотри, в этой рубке есть малый штрих моего искусства. Прикоснись рукой, и ты его ощутишь.

Она протянула рук к железному выступу, качнулась и стала падать. Он едва успел её подхватить.

– Что с тобой, милая?

С инженером они вывели её из громадного чадного короба.

В машине Ирина едва могла говорить. В гостиничном номере Ядринцев уложил её под одеяло, лёг рядом. Ему было худо. Совершенное им на заводе было ужасно. Он использовал Ирину, её женственность, красоту, в своих сумасбродных таинствах, как использовал её Ушац в своём чародействе.

Глава седьмая

Вечером они вышли из номера и спустились в ресторан. Ирина оставалась усталой. Ледокол стальными присосками выпил её силы. Он и теперь, в темноте у пирса, продолжал ухать, полыхал багровыми огнями, жадно сосал соки из города. Поедал плоть дворцов, храмов, царских надгробий.

Ближе к полуночи Ирину пригласили танцевать на ночном карнавале у рекламного магната Лазуритова. Карнавал был задуман Ушацем. Лазуритов обещал дать денег на мюзикл «Исход».

– Ты пойдёшь со мной? – Ирина отказалась от ужина, только пригубила апельсиновый сок.

– У меня нет карнавального костюма, – Ядринцев не хотел встречи с Ушацем.

– Наденешь маску домино.

– Туда может явиться Ушац.

– Но ты не хочешь, чтобы он снова кричал на меня?

– Пойду с тобой. Пусть кричит на меня.

Они сидели в уютном ресторане, полюбившемся литературным и театральным знаменитостям. Еда была вкусной, хотя таковой её во многом сделала реклама. «Звёзды» шоу-бизнеса фотографировались поедающими стейк. Именитый писатель, изображая мадонну, держал на руках морскую рыбину. Актёр, играющий Гамлета, втыкал вилку в «цыпленка табака». Но чем действительно был славен ресторан, так это напитком «Янус». Самогон, настоянный на перце, тмине, горных травах, семенах мака, лепестках кувшинок, почках ольхи, побегах бамбука и на чём-то ещё, отчего у «звёзд» расширялось сознание, и они улетали в запредельное.

Ядринцев выпил напиток «Янус», и когда хмель тронул сознание, и оно стало расширяться, из запредельного выпал сам Янус с медовой улыбкой и влажными глазами лани.

– Как прошёл день в Петербурге, Иван Степанович? Чем одарила северная столица?

– Хотел вас спросить, дорогой Янус. Это вы дали имя замечательному напитку, или он подарил вам своё имя?

– Мы родственники, Иван Степанович, близкие родственники! – смех Януса был приятен. В нём звучали бубенчики. Но, быть может, бубенчики звучали в Ядринцеве, звук доносился из запредельного.

– Через несколько минут, Иван Степанович, в конференц-зале начнётся выступление нашего знаменитого петербуржца Александра Яновича Узорова. Не хотите послушать? Это для гурманов.

– У вас богатое меню, дорогой Янус. С какой приправой вы подаёте Узорова?

– Чесночный соус и немного перца.

Вокруг невысокого подиума тесно стояли кресла. Их занимали обитатели гостиницы и приглашённые обожатели Узорова. На подиуме помещалась камера, транслирующая встречу. Ведущая, красавица с жадными глазами, устроилась в мягком креслице, вольно закинув нога на ногу. Её туфля на высоком каблуке красиво раскачивалась, юбка не скрывала колен, в глубоком вырезе платья светились разделённые тенью груди. Александр Узоров расположился в огромном кресле с резной готической спинкой. Он был в ярком красном камзоле на серебряных пуговицах, в галифе, погружённом в блестящие, со шпорами, сапоги. Его лунно-синее лицо было покрыто пятнами родовых пороков, наибольшее из которых напоминало лунное Море дождей. Левый глаз был закрыт чёрной перевязью. Красным камзолом, серебряным вензелем на груди, шпорами и чёрной перевязью он был похож на карибского пирата. И в этом виде был любим публикой, обожавшей его петербургский нигилизм. При входе в конференц-зал стояли два тучных охранника, которые, как утверждала молва, были массажистами Узорова и ублажали его плоть.

Ядринцев и Ирина заняли место в первом ряду. Ядринцев слышал назойливый запах духов, исходящий то ли от ведущей, то ли от Узорова.

– Любезный Александр Янович, недавно вы заявили о себе, как о ярком этнографе. Вам принадлежит труд о происхождении русского народа. Труд вызвал острую дискуссию в Лондонской королевской академии, – ведущая качала ногой, словно дирижировала туфлей на высоком каблуке.

– Да, это так, я этнограф. Я выпустил труд по этногенезу русского народа. Да, труд обсуждается в мировых кругах, – важно произнёс Узоров, мерцая пуговицами с таинственными серебряными вензелями.

– В чём суть вашего открытия?

– Я изучал ареал расселения русских, и он совпадает с ареалом распространения мхов. Из этого я делаю заключение, что русские произошли из мхов. Есть мхи болотные, мхи старых пней, мхи придорожных камней. Русские произошли от этих трёх видов. Что касается ягеля, здесь нужны дополнительные исследования.

Среди слушателей послышался смех. Им понравилась теория мхов. Понравилось замечание Узорова, что слова «замшелый» и «русский» – синонимы. Рядом с Ядринцевым сидел юноша с бритыми висками и крепкими скулами. Он не смеялся, смотрел на Узорова холодными голубыми глазами.

– Но как ваша теория, Александр Янович, объясняет ход русской истории? Национальный характер народа? Тип власти? Черты вождей и правителей? – ведущая была интеллектуалка, свободна в суждениях. Покачивание туфлей перед носом Узорова указывало на её независимость.

– Мхи наградили русских множеством грибковых заболеваний, – с профессорским назиданием произнёс Узоров. – Вся русская история – затянувшаяся грибковая болезнь. Русские князья, цари и вожди – это грибки, выросшие до исполинских размеров. Князь Владимир Святой – это гриб валуй. Иван Васильевич Грозный – красный мухомор. Петр Первый – бледная поганка. Ленин – «дедушкин табак». Сталин – сморчок. Как вы думаете, какой гриб правит сегодня Россией?

Зал смеялся, некоторые качали головами, удивляясь смелости Узорова. Задаваться подобными вопросами было небезопасно.

– Но русское религиозное сознание, – оно не противоречит вашей теории? Русские старцы, святые, праведники, богомольцы! – ведущая не соглашалась с Узоровым, искала уязвимые места в теории.

– Русские богомольцы – это мохомольцы. Русское мохоискательство. Мохооткровенные подвижники, населяющие мохотыри. Мох с тобой! Мох даст! Мохоподобие. Старцы, желая приблизиться к Богу, садились в бочку с гнилой водой и жили в этой бочке годами, пока не покрывались мхом, что означало слияние с Богом. Когда открывали раки с мощами, там находили клочки сухого мха. Заметьте, только мха! И никакого лишайника! – Узоров топнул сапогом, звякнул шпорой. На его лунном лице проступило несколько новых пятен. То были очертания кратеров и засыпанных лунной пылью каналов.

Зрители смеялись, иные аплодировали. Один восхищенно крикнул:

– Узоров, вы мохоборец!

Юноша с твёрдыми скулами холодно рассматривал Узорова синими глазами.

– Узоров не любит русских? Не любит Бога? – тихо спросила Ирина.

– Мох с ним! – ответил Ядринцев. Он понимал, что присутствует при магическом сеансе, где опытный маг совершает тёмный обряд.

– Александр Янович, что скажете о русских победах? Ведь русские – победоносный народ? – ведущая так сильно качнула ногой, что туфля слетела и, стукнув об пол, встала перед Узоровым на высокий каблук.

– Должен разочаровать вас, моя милая… – Узоров снисходительно, с состраданием посмотрел на ведущую, как многомудрый профессор смотрит на наивную курсистку. – У русских не было побед. Я снаряжал экспедиции на так называемые «поля русской славы». На Куликовом поле я не нашёл ни одного меча, ни одной сабли. На Чудском озере – ни одного копья или стрелы. Под Полтавой – ни одного штыка. На Бородинском поле – ни одной пули или кивера. На Прохоровском поле – только старая полевая кухня и кирзовый сапог. Но мох, мох, мох! «Мы русские, с нами мох!»

Зал хохотал, аплодировал. Ядринцев порывался оборвать глум, содрать шутовскую пиратскую повязку, вышибить Узорова из готического кресла. Удерживал себя. Он присутствовал при истреблении «русских кодов». Наблюдал магические технологии. Маг Узоров уничтожал сокровенные опоры, на которых стоит народ. Эти технологии следовало обнаруживать и улавливать. Они были разлиты в газетных статьях, на телевидении, в интернете, в сетях. Они были трудно уловимы, оставляли в душах, недавно верящих и любящих, едкую копоть сгоревшей любви и веры. Ядринцев не прерывал магический сеанс, желая постичь суть технологии.

Ведущая помахала узкой стопой, протянула ногу, ловко подцепила туфлю. Туфля повисла на кончиках пальцев и качалась, не падая.

– Александр Янович, русский народ поражён недугом «победобесия». Существует мифология о героях войны. Вы, я знаю, провели колоссальное исследование в архивах и содействовали разрушению мифов. Что вам открылось во время исследования?

– Моё исследование было беспристрастно. Я продирался сквозь заросли небылиц. Охотно поделюсь моими открытиями.

Узоров был проповедник. Он собрал вокруг себя паству. Это были обожатели и ученики. Он обладал даром очаровывать. Его речь была образна, внешность вызывающа. Тусклые омертвелые образы, в которые утомлённые и остывшие проповедники облекали сокровенные смыслы, – эти образы опадали, улетучивались из народного сознания. Узоров на место улетевших смыслов помещал их перевёрнутое подобие – антисмыслы. Порождал в народе бессмыслие.

– Сталин собрал «Красный синодник» из своих героев и мучеников. Им поклонялись исповедники «красной веры». Но кем же на самом деле были эти герои и мученики? – Узоров умолк, дожидаясь, когда заинтригованный зал станет нетерпеливо требовать ответа: «Кем? Кем?»

– Зоя Космодемьянская была пироманка, несколько раз пыталась себя поджечь. Немцы увидели, как она облила себя керосином и подожгла. Они погасили на ней огонь, вылечили в лазарете, и Зоя прожила в Германии долгую жизнь. Лётчик Виктор Талалихин совершил таран над Москвой, но протаранил не «юнкерс», а советский истребитель, за что был отправлен в штрафной батальон. Двадцать восемь гвардейцев-панфиловцев не погибли, а сдались в плен, а после войны были отправлены в советский концлагерь. «Молодую Гвардию» выдал вожак Олег Кошевой, которого видели после войны в Аргентине. Генерал Карбышев не был превращён в ледяную глыбу, а помогал немцам строить укрепления на Зееловских высотах.

Ядринцев чувствовал, как разрушаются клетки тела, меркнут зрачки, сгорают молекулы воздуха. Облачённый в пиратский костюм проповедник владел технологиями, уничтожающими бытие. Одно его слово губило жизнь, на сотворение которой понадобились сотни лет. Ядринцеву казалось, если зацепиться за любое из адских слов, то по их чёрному коридору можно достичь той жуткой глубины, где ревут костры и в котлах всплывают варёные, как раки, тела. Ядринцев хотел подхватить Ирину и убежать, но у него больше не было мышц и костей. Липкая сила приклеила его к креслу, и он, не двигаясь, испытывал нестерпимую муку.

– Хочу добавить, – Узоров избрал холодный тон исследователя, – Вы знаете, какие отношения связывали Пушкина и Кюхельбекера? Герцена и Огарёва? Толстого и Достоевского? Блока и Гумилёва? Доживи они до наших дней, мы узрели бы их на уличных шествиях, кого в бикини, кого в бюстгальтере, кого в женской ночной сорочке.

Сидевший рядом с Ядринцевым молодой человек поднялся и пошёл на подиум. Ядринцев видел плавные спортивные движения его бёдер и плеч. Он поднялся на подиум и коротким ударом в лицо выбил Узорова из кресла. Так бьёт металлический точный поршень. Узоров вылетел из кресла. Чёрная повязка упала, глаза дико крутились в глазницах, на лице расползалась кровавая клякса. Молодой человек повернулся и, вращая плечами, как боксёр, пошёл к дверям. Миновал охранников и вышел. Конференц-зал визжал, орал, взывал. Хозяин гостиницы Янус умоляюще складывал руки. Узоров в красном камзоле, сапогах, звенел шпорам. Ведущая платком отирала ему лицо.

– Боже, какой ужас! – Ирина закрыла ладонями уши.

– Идём отсюда, – Ядринцев уводил её, слыша ругань и вопль Узорова.

Глава восьмая

Леонид Семёнович Ушац выбежал из отеля «Сафмар» на пустынную, в оранжевых фонарях, Тверскую. Видел, как уносится, мигая красными хвостовыми огнями, машина Ядринцева. Он кричал вслед, плевал, грозил кулаком, пока рубиновые огни не пропали. Ушац в расстёгнутой шубе остался под хрустальной мерцающей люстрой, роняющей на снег множество летучих огней. Люстра поместила его в хрустальный круг, где он и стоял, осыпанный зайчиками света, и шарил по телефону замерзающими пальцами, набирая Ирину, но та отключила телефон. Ушац набирал Ядринцева, но и тот отключился. Он направлял Ирине бешеные послания: «Сука, вернись!» Взывал к благоразумию: «Опомнись, тебе сегодня танцевать у Лазуритова!» Каялся: «Прости, я погорячился. Я люблю тебя!» Ублажал: «Я еду в Петербург. Мы встречаемся у Лазуритова. Ты великая танцовщица!»

Ушац ненавидел Ядринцева, направлял ему ненавидящие послания.

Ненависть была такова, что люстра над головой вспыхивала, как ночное солнце. Проезжавшие по Тверской редкие ночные ездоки видели человека в чёрном, окруженного сверканием.

Ушац, стоя под люстрой, будил свойственную его организму способность. Он накапливал гулявшую в крови ненависть, как электрический скат накапливает ядовитую молнию. Ненависть по капле сливалась в таинственный сосуд, размещённый не в сердце, а ниже пупка, в паху. Сосуд копил яды своих и чужих пороков, своих и чужих злодеяний. Яды превращались в луч, исходящий из паха. Ушац направлял луч вслед Ядринцеву, чтобы ненависть поразила его, руки онемели, глаза ослепли, дыхание прервалось, и машина, потеряв управление, перевернулась, вращая колёсами, скребя крышей дорогу. Ушац источал ненависть (как источает тьму каракатица), пока накопленная энергия не иссякла. Обессиленный, он сел на асфальт – люстра над ним погасла.

Дома Ушац сбросил шубу. Она легла, как волчья шкура оборотня. Ушац обрёл человеческий облик и вошёл в комнаты. Картина Целкова – розовый, со свинячьим пятачком, олигофрен. Гипсовая маска, снятая с мёртвого Иосифа Бродского. Медное блюдо из Иерусалима. Диван с подушкой, на которой сиживал Борис Немцов, и златошвея золотой нитью вышила отпечаток его ягодиц. На подоконнике с чёрным ночным окном фиолетовая цветущая орхидея.

Ушац подошел к цветку. Цветок таил волшебство, вдохновлявшее несравненных художников, поэтов и архитекторов. Его лепестки появлялись на картинах, витражах, костюмах, были воспеты в поэмах и песнопениях. Цветок новолуний, колдовских обрядов, греховных соитий. Ушац любил орхидею мучительной пагубной любовью. Она была балерина, была Ирина. Ушац потянулся к цвету и тронул его губами. Лепестки были нежные, влажные, слабо дрогнули, откликнулись на его поцелуй. Орхидея поцеловала его. Он раздвигал губами лепестки, проникая в сокровенную сердцевину. Лепестки не пускали, трепетали, он дышал на них, растворял их губами, шептал. Лепестки сладко вздрагивали. Он целовал твёрдые зелёные листья, плотные, как плавник, с отточенной кромкой. Целовал хрупкий стебель, над которым кипели фиолетовые соцветья, словно слетелись бабочки. Ушац чувствовал на лице их нежные биения. Он любил орхидею, а орхидея любила его. Он снял цветок с подоконника, прижал к груди и стал танцевать. Он танцевал с балериной. Они кружились на деревянной веранде, сырой от дождя, с одиноким золотым фонарём. Сена под фонарём струилась, сверкала. В ночной воде ныряли и били крыльями утки. Он целовал балерину в голое плечо, в тёплую лунку ключицы. Ушац целовал цветок, его листья, стебель, соцветья, жадно, грубо, мял губами лепестки, задыхался, пока не полыхнуло фиолетовое пламя. Бабочки, огромные, фиолетовые, вылетели сквозь чёрное стекло в морозную московскую ночь.

«Сапсан» уходил в Петербург во второй половине дня, и Леонид Семёнович Ушац успевал до отъезда повидаться со своим куратором Всеволодом Петровичем Морковиным, полковником того ведомства, которому надлежит многое знать и мочь, самому же оставаться невидимкой и обнаруживать себя в минуты общественных потрясений. На эту встречу позвал Ушаца Всеволод Петрович. Такие встречи случались у них время от времени по настоянию Всеволода Петровича в незаметной квартире двенадцатиэтажного дома в Свиблове. В эту квартиру, надышавшись морозного стального воздуха, позвонил Ушац, испытывая неприязнь к пригласившему его Всеволоду Петровичу.

Квартира была однокомнатная. Её редко прибирали. В ней была кровать, на которой не спали, шкаф, где не было костюмов, стол, на котором стояла дешёвая вазочка с искусственной, кладбищенской розочкой.

Всеволод Петрович, недавно с мороза, с сизым носом, с хлебосольной улыбкой впустил Ушаца в дом, помогая снять шубу.

– Какая у вас шуба, Леонид Семёнович. Вы прямо волк! Вас хоть сейчас красными флажками обкладывай!

– Вы уже обложили, Всеволод Петрович. Куда деться волку от волкодавов! – Ушац шутливой бравадой старался скрыть свою унизительную зависимость от Всеволода Петровича. Тот усадил Ушаца на стул, напротив окна, чтобы оно освещало Ушаца. Сам же, спиной к окну, рассматривал Ушаца. Тот подумал, что на допросах в лицо заключённому всегда направляют свет, следователь же остаётся в тени.

У Всеволода Петровича был большой хлюпающий нос, добродушный, слегка шепелявый голос, лоб в чёрных порошинках, словно его посыпали маком, и внимательный взгляд сельского учителя, в котором вдруг метнётся необъяснимое бешенство.

– Не переношу мороз, Леонид Семёнович, – жаловался Всеволод Петрович, хлюпая носом. – Родился на Урале, а мороза боюсь. Насморк, и голову ломит, след контузии.

– А где контузило, позволю спросить?

– А в Южной Осетии, в Цхинвале. Выручал миротворцев. Миной чуток зацепило.

– А я мороз люблю. «Здоровью моему полезен русский холод!» – молодецки крякнул Ушац.

– А в Израиле, небось, сейчас розы зацветают.

– Я русский человек. И в Израиль летаю желудок лечить, – Ушац усмотрел в замечании Всеволода Петровича антисемитскую подоплёку.

– Вот и я говорю. В России медицина никакая. Ноль! Приходится в Израиле зубы лечить.

На стене в пластмассовой рамке висела картина. Горы, водопад, альпийский домик. Ушац тоскливо подумал, сколь ненужно, нелепо, постыдно его пребывание в этой служебной квартире. Только что, ночью, любимая женщина умчалась от него с мерзавцем. И он не умел её удержать, не погнался за ней, а ждал наступление дня, чтобы откликнуться на повеление неприятного и опасного человека, контуженного на постыдной русской войне.

– Хотел сообщить, Леонид Семёнович. Моё руководство высоко оценило ваше сообщение о публицисте Александре Узорове. Вы проявили себя не просто как ценный «источник», но как аналитик. Ваши предложения рассматриваются.

– Узоров дезертир, перебежчик. Перебегает из окопа в окоп. Дайте ему хорошие деньги, и он будет работать на государство. Он стоит денег, поверьте.

– Вы правы, Леонид Семёнович, он «звезда». Ему нет равных. Чем плодить пресные патриотические сайты, лучше заплатить Узорову. Он разгромит своих сегодняшних покровителей. Подлец, но чертовски талантлив.

– В Петербурге, в гостинице «Гельвеция» гнездо либералов. Оттуда Узоров сеет ядовитые семена по всей России. Мне кажется, нужно присмотреться к хозяину гостиницы Янусу. У него обширные связи с иностранцами. Я еду в Петербург, остановлюсь в «Гельвеции» и присмотрюсь к Янусу. – Ушац был деловит, инициативен. У него и у Всеволода Петровича было общее дело. Оба стояли на страже государства. Эта мысль волновала Ушаца.

– Вы, Леонид Семёнович, повсюду желанный гость. Вас любит либеральная интеллигенция. Вы незаменимый «источник».

Ушацу была лестна похвала полковника. Его ценили в ведомстве. Чувствуя себя сопричастным ведомству, он обеспечил себе безопасность среди бунтарских течений и крамольных высказываний, которыми полнились интеллигентские кружки. Но он, известный галерист, изысканный ценитель, создатель «эстетики магического конструктивизма», был в глазах ведомства не более чем «источник». Его авангардный дар не находил применения, и это говорило о замшелости и недальновидности ведомства.

– На прошлой нашей встрече, Леонид Семёнович, я передал вам просьбу руководства присмотреться к Рему Аркадьевичу Пилевскому. Он стал очень осторожен в контактах. У вас к нему есть подходы.

– Я присмотрелся к Пилевскому, – Ушац строго взглянул на Всеволода Петровича. Тому не следовало напоминать о задании. Всё было выполнено. – Пилевский не так уж безобиден, уверяю вас. Свою новую партию он называет «Союз молодых консерваторов». На деле это сетевая организация, которая планирует террористические акты в Москве.

– Вы уверены? – наивно испугался Всеволод Петрович, – Пилевский способен на такое? По-моему, он мечтает уехать в Израиль и в Иерусалимском университете преподавать историю иудаизма.

– Не заблуждайтесь, – недовольно перебил полковника Ушац, – Пилевский создал террористическую ячейку из четырёх молодых боевиков. Они планируют взорвать храм Василия Блаженного. Считают, что в храме таится «зерно русского бессмертия». На парапланах с разных концов Москвы полетят к храму и сбросят взрывчатку. Это будет грандиозное зрелище!

– Действительно, грандиозно! – Всеволод Петрович не знал, верить ли ужасному сообщению. – Тот, кто это придумал, мог бы потягаться с вами в изобретательности, Леонид Семёнович.

– Но ведь вам не интересна моя «эстетика магического конструктивизма».

– Очень интересна, очень! Руководство хочет подробнее с ней познакомиться.

– С удовольствием предлагаю услуги, – Ушац великодушно был готов делиться с коллегами своим достоянием. – Кстати, ведь я очень рискую. Если Пилевский заподозрит мою связь с вами, меня просто убьют.

– Вы настоящий патриот, Леонид Семёнович. Россия в вас очень нуждается. Просьба, занесите всё сказанное на бумагу и передайте мне.

Ушац представил, как в ночном озарённом небе появляются сверкающие винтами парапланы, делают круги над разноцветными главами храма, сбрасывают взрывчатку, и золото, перламутр, мрамор, самоцветы разлетаются в разные стороны мироздания, а вместе с ними разорванный на лохмотья мерзавец Ядринцев.

– Хотел вас спросить, Леонид Семёнович, что собой представляет общество, которое собирается у Игоря Рауфовича Костоньянца? – голос полковника был тихий, вопрошающий. Лёгкая шепелявость делала голос шелестящим. Так шелестят деревья или страницы книги. Всеволод Петрович обращался к Ушацу, как обращаются к ведающему, знатоку, специалисту. Полковник нуждался в советах, в помощи, вымаливал у Ушаца крохи знаний, и Ушац милостиво ими делился.

– Ну, что я могу сказать? Все они одарённые и известные люди. Прекрасная художница Лядова, рисует инфернальные граффити. Поэтесса Мелонская, пишет стихи и поджигает на себе платье. Все боятся, исполнены «страха иудейского». Ждут войну и репрессии. Хотят улететь за границу. Знаете, как скворцы собираются в стаю и улетают в тёплые страны.

– В Израиль? Там, где розы цветут? – переспросил полковник Морковин, уточняя маршруты скворцов.

– Мне кажется, Всеволод Петрович, их не следует выпускать за границу. В России их контролировать легче, – Ушац давал осторожные советы, не желая быть навязчивым, а только деликатным консультантом, – там их немедленно найдут зарубежные спецслужбы. Создадут центр, свергающий российскую власть.

– Вы очень дальновидный аналитик, Леонид Семёнович. Право наше руководство. Нам не хватает людей с широким кругозором.

Ушацу льстила похвала. Он был прозорливее, умнее, образованней этих мужиковатых полковников, которые прибегали к его услугам. Он и сам бы мог возглавить в ведомстве отдел, создавать оригинальные разведывательные схемы, управлять пугливой, вероломной, яркой интеллигенцией. Заземлять, уводить в землю молнии их ненависти, негодования, бунта.

– В России можно направить их творчество в безопасное для государства русло, – Ушац управлял политическим процессом в России. Его виртуозные замыслы подхватывались послушными исполнителями в полковничьих погонах. Тонкими воздействиями он укрощал бушующий в интеллигенции протест. Одних подкупал, других обольщал, третьих жестоко запугивал. Всё это Ушац испытал на себе и теперь, получив власть, использовал против недавних друзей.

– Как вы, Леонид Семёнович, предполагаете управлять интеллигенцией? – полковник заискивал перед Ушацем, был несведущий ученик перед многомудрым педагогом.

– Есть проект. Мюзикл «Исход». В нем задействовано множество певцов, танцоров, художников, поэтов, музыкантов. В этот проект мы вовлечём всю либеральную интеллигенцию. «Исход» – это не бегство евреев из Египта, или от испанской инквизиции, или от газовых печей Гиммлера. Это исход из гибнущего Израиля, окружённого ненавидящими мусульманами. Исход в Россию, в страну благоденствия, в страну консервативных ценностей, одинаковых, что у евреев, что у русских. Мюзикл воспевает историческое единение евреев и русских. Слияние еврейской и русской мечты в единую для всего человечества Мечту о божественной гармонии. «Встретимся в Иерусалиме!» – говорят друг другу евреи. «Встретимся в Новом Иерусалиме под Москвой» – поёт хор мюзикла. Мюзикл играется у стен Новоиерусалимского монастыря под Истрой!

Ушац импровизировал. Мюзикл «Исход», вещающий о единстве еврейской и русской мечты, звучащий у стен русского монастыря, – это откровение посетило Ушаца во время беседы с куратором на служебной квартире в Свиблово. И это место назовут родиной новой религии.

– Действительно, грандиозный замысел! – полковник был ошеломлён и смотрел на Ушаца восхищёнными глазами.

– Да, дорогой проект. Но он того стоит! – Ушац ликовал. Мужиковатый неотёсанный полковник был захвачен великим замыслом, – Деньги на проект могут дать еврейские предприниматели, которые задолжали перед Россией. Пусть ваше ведомство их об этом попросит. Сегодня в Петербурге я буду искать поддержку у Лазуритова. Кто, сами посудите, может отказать вашему руководству?

– Не преувеличивайте нашу роль. Кончились времена, когда слово «Лубянка» приводило в трепет. Сейчас мы ищем людей, работающих не за страх, а за совесть. Таких, как вы, Леонид Семёнович.

Ушацу опять стало лестно.

Его почитали за бескорыстное служение. Он служил государству, которое позвало его на помощь. Без Ушаца оно бессильно перед едкой, насмешливой, талантливой, вечно протестующей интеллигенцией. Туда нет доступа косноязычным и глуповатым полковникам, которых узнают по «оканью» и запаху железных запоров.

– Я государственник, Всеволод Петрович. Служу России, – Ушацу хотелось вскочить и щёлкнуть каблуками, как это делают те, кто получает из рук Президента орден.

– Мы это ценим, Леонид Семёнович, очень ценим. В этой связи передаю просьбу руководства. За границей создаётся антироссийский центр из покинувших Россию политиков, писателей, журналистов, банкиров. Вас ценят в этой среде, доверяют. Руководство хочет направить вас за границу, чтобы вы изнутри наблюдали работу центра и делились с нами своими впечатлениями.

Ушац испугался. Его хотели сделать нелегалом. Его забрасывали, внедряли, снабжали паролями, явками, шифрами. Ему грозило разоблачение, арест, застенок. Ему станут вкалывать психотропные средства, и он в бреду расскажет о конспиративной квартире в Свиблове, о кладбищенской розочке, об альпийском домике.

– Нет, не теперь, Леонид Семёнович, – увидел его испуг полковник, – Когда-нибудь после. И только, если вы согласитесь. Руководство не настаивает.

– Передайте руководству, – Ушац стал заикаться, – руководству, руководству, руководству!

Ушац не мог соскочить со слова «руководство» и продолжал его повторять. Оно разрасталось, занимало весь объём рта, всю вместимость мозга, всю комнату с искусственной розочкой в вазе и альпийским домиком, всю жизнь Ушаца и жизнь его рода, где кровавое руководство, оскаленное, кричащее, направляло свет лампы в лицо, снимало отпечатки пальцев, толкало в тухлые вагоны, запирало в ледяные бараки, и в этих бараках теснились великие актёры, режиссёры, поэты. Теснился Ушац, беспомощный, обречённый, получивший приговор.

– Нет, нет! – Ушац отшатнулся от полковника.

– Что «нет», Леонид Семёнович? – полковник испугался: таким белым стал Ушац.

– Нет, нет, – Ушац видел полыхнувшее в глазах полковника бешенство, его жестокое железное лицо. Это было железо тюремных замков, лязгающих дверей, хрустящих ключей, стучащих колес, звякающих затворов. – Нет, нет, Всеволод Петрович, я больше не могу! Больше не могу оказывать вам услуги. Передайте руководству, что Ушац больше не может!

– Что с вами, Леонид Семёнович? Вам плохо? – вопрос был полон сочувствия, но в нём было бешенство.

– Мне плохо, очень и очень плохо! Я не могу с вами сотрудничать. Вы оставите меня в покое. Если нет, я обращусь к прессе и расскажу, что подвергаюсь давлению! Обращусь к зарубежной прессе! Через социальные сети!

– Леонид Семёнович, вы переносите мороз так же плохо, как и я.

– Извините, я ухожу! У меня поезд в Петербург. Я зван к Лазуритову. Там будет цвет Петербурга. Я расскажу, как попал к вам в сети, как мне угрожали, склоняли к сотрудничеству. Будет громадный скандал, я вас уверяю. Я ухожу! – Ушац вскочил, торопясь убежать из квартиры, где оставался несвежий запах множества прошедших здесь встреч, запах доносов, потных рук, гнилых зубов, несвежих носков. Прочь, прочь отсюда! Шубу на плечи, и на мороз, на свет Божий, в народ, дурной, добродушный, русский народ, к которому он принадлежит и с которым его не разлучить.

– Ухожу! – Ушац отбросил стул.

– Конечно, если вам надо, Леонид Семёнович. Чтобы не опоздать на поезд. Чтобы не опоздать на бал к Лазуритову. Расскажите им о кровавом полковнике Морковине, который держал вас в наручниках, не давал пить и спать, подвешивал на крюк, выбивал из вас показания. Назовите того, кто устроил ту выставку, на которую выманили из Лондона оппозиционера Разгульного, заказали его портрет, созвали цвет интеллигенции, и он приехал, и у входа на выставку был арестован и доставлен в тюрьму? Вы, Леонид Семёнович, организовали выставку. Вы поехали в Лондон и пригласили в Москву Разгульного. Вы получили за это два миллиона рублей. Это подтверждает ваша расписка, Леонид Семёнович!

Ушац сел, тёр пальцами виски, словно трением добывал спасительную мысль.

– Ничего, Леонид Семёнович, это всё мороз. От него случаются спазмы сосудов. Мне это очень знакомо. Рекомендую народный рецепт. Горячее молоко, мёд и горчица. Сладкое и горькое. Как в жизни. Оно всегда рядом, Леонид Семёнович.

Они ещё посидели, обсуждали политические новости, пакости украинского президента Зеленского, фашиствующего еврея.

– Совсем забыл, Всеволод Петрович. Мне кажется, надо обратить внимание на дизайнера Ядринцева. Он недавно устроил презентацию танка из бересты и соломы. «Милый танк». А потом сжёг этот танк. Дескать, вся российская военная мощь – это блеф. Мне кажется, накануне войны с Украиной такая демонстрация преступна.

– Как, вы говорите, зовут дизайнера?

– Ядринцев Иван Степанович.

– Спасибо, Леонид Семёнович. Очень много полезного. Непременно доложу руководству.

Вечером Ушац отбывал на «Сапсане» в Петербург, чтобы прямо с вокзала поспеть на маскарад к рекламному магнату Лазуритову. «Сапсан», как выпущенная из Москвы торпеда, мягко шелестел, приближаясь к Петербургу.

Напротив сидела молодая женщина с грудным орущим ребёнком. В кружевном кульке, в который тот был замотан, виднелось розовое воспалённое личико, маленькие ноздри и беззубый открытый рот. Мать качала ребёнка, совала пустышку, доставала из блузки белую, с голубоватой жилкой, грудь. Ребёнок орал, мучимый невыразим страданием. Ушац ненавидел истошный крик, ненавидел мать, занёсшую больное дитя в вагон, сунувшую это исчадие прямо ему под нос. Он терпел, отвлекался, смотрел в чёрное стекло окна, за которым мелькали мутные огни безымянных посёлков. Крик был нескончаемый. Ушац с ненавистью смотрел на розовое пухлое личико, беззубые дёсны, маленький красный зев и думал, что из этого, закутанного в кружева младенца вырастет омерзительный, с сизым носом и лживой улыбкой полковник Морковин, и в этом детском крике уже различимы железные лязги замков, скрипы ключей, чавканье затворов.

Ушац ненавидел ребёнка, ненавидел мать с голой грудью, ненавидел полковника Морковина с маковыми семенами на лбу. Ему хотелось убить ребёнка.

Глава девятая

Ирина совершила побег, слепой, безрассудный. Она бежала от Ушаца, от ига, куда он её заточил, от дешёвого кабаре «Коти», пахнущего шампунями и псиной, от арабов, жующих зелёную пахучую мякоть, от больного, унизительного ожидания, в которое её заманил Ушац, выставляя на потеху капризным и дурным миллиардерам, торговцам рыбой, звериными шкурами, парным мясом. Ушац приводил её к мясникам, умолял потерпеть, обещал чудесную награду – мюзикл с её восхитительным танцем.

Ядринцев, к которому она убежала, был сиюминутным спасением. Он был иной. Вокруг него играла метель, танцевал волшебный хоровод голубых куполов. В его доме пахло апельсинами и корицей. Его большие ладони, обнявшие её замерзшие стопы, были нежные, тёплые. Чёрные, как траурницы, бабочки вдруг засверкали сказочными цветами. Он чувствовал её муку, осторожно освобождал от неё, бережно окунал в свою жизнь. В этой жизни ей было просторно, свободно. Она не встречала препятствий. И вдруг почувствовала отчуждение. Они мчались по ночному шоссе, среди мелькания огней, и он говорил о чудесном будущем. Это было его будущее. В её будущем притаилось чудище с косматой шерстью, розовым голым лицом, положило на лапы голову и смотрело из будущего маленькими кровавыми глазками. У Ядринцева и у неё было разное будущее. Уж лучше оставаться в настоящем, среди мелькания огней, в ночных, заваленных снегом лесах.

Когда утром она проснулась в милом, радостном номере «Гельвеции», и за окном сверкал снегами, янтарями, морозно хрустел Петербург, она торопилась лететь в Эрмитаж, в дворцовые залы и царственные гостиные, любоваться красным хороводом Матисса, чувствуя, как трепещут мускулы танцоров, и танец рождает безумный вселенский вихрь. Она позвала в Эрмитаж Ядринцева, но тот властно увёл её на завод. Тяжеловесный, угрюмый, больной директор предложил ей станцевать его жизнь. И опять возникло отчуждение к Ядринцеву. Она не хотела танцевать жизнь старика с болезнями, брюзжанием, нудными совещаниями, закопчёнными цехами, грязным железом, нелепым колоколом с уродливым названием «рында». Отчуждение превратилось в протест, когда Ядринцев повел её к ледоколу, оставил среди визга пил, уханья молотков, злобно шипящих огней, заострённых углов, о которые цеплялась её одежда. Ей казалось, Ядринцев умышленно ставит её под ужасные огненные водопады, заключает в жуткую клетку, заставляет танцевать на гвоздях, на раскалённой докрасна сковородке.

Вечером он повел её слушать отвратительного одноглазого пирата в красном мундире с чёрной повязкой. Пират что-то зло высмеивал, кого-то оскорблял, и этот кто-то ударом кулака вышиб его из кресла. Это испугало её, она не понимала, зачем Ядринцев повел её слушать ругань и видеть драку. Будущее, куда звал Ядринцев, изобиловало пиратами и ледоколами.

Теперь, в номере «Гельвеции», она собиралась на ночной карнавал к Лазуритову. Ей надлежало танцевать перед привередливым магнатом, и она облекалась в розовое невесомое платье, лёгкое бельё. Поворачивала перед зеркалом голову с маленькими изумрудными серёжками.

– Тебе обязательно танцевать на этом сомнительном карнавале? Ведь ты за день очень устала.

Она видела в зеркало, что он любуется ею, откинулся на кровати, и на подушке вокруг его головы образовались лучистые складки.

– Ты меня не пустил в Эрмитаж и повёл на ледокол, который похож на огромный чёрный топор.

– Виноват, напугал тебя ледоколом.

– Я чувствовала себя в консервной банке, которую закупоривают.

– Не думал, что этот лучший в мире ледокол вызовет у тебя такое сравнение, – его огорчало несовпадение их пристрастий.

– Я чувствовала себя рыбой, которую поджаривают на сковородке, чтобы подать к столу. Но теперь я хочу оказаться в танцевальном зале и делать единственное, что умею.

– Но туда примчится Ушац. Станет кричать на тебя, – Ядринцев раздражённо сел на кровати, и на подушке остался отпечаток его головы.

– Лазуритов даёт деньги на мюзикл. Я зарабатываю эти деньги.

– Но у меня даже нет маски!

– Я запаслась двумя, – она весело повернулась перед зеркалом так, чтобы розовая волна её платья плеснула ему в лицо.

Маски были из чёрной ткани – летучая мышь и домино. Ирина показала Ядринцеву буклет, приготовленный к карнавалу. Были представлены участники карнавала, проходившего, по замыслу Ушаца, в дворцовом зале, на балу у царя Николая Второго. Приглашённые на карнавал профессора, политологи, знатоки художественных и военных искусств, властные чиновники меняли свою внешность. Усилиями гримёров и костюмеров обрели сходство с царём в полковничьем мундире, с царицей в кружевах, с премьер-министром Столыпиным в манишке с поднятым воротничком, в тёмном чопорном галстуке. Здесь была фрейлина Вырубова, министр финансов Витте, камергеры с красными лентами и золотыми звёздами, пышнобородый адмирал Макаров, военный министр Сухомлинов, старец Григорий Распутин с чёрной гривой и путаной бородой. Ядринцев изучал наряды и лица, чтобы узнать их во время карнавала, задуманного Ушацем, как воплощение «магического конструктивизма».

Ночной Петербург сверкал ресторанами, розовыми и голубыми дворцами, роскошью имперской столицы. Вокруг фонарей пылали морозные нимбы. В великолепных автомобилях кутались в мех прекрасные женщины. Их обнимали блистательные кавалеры, готовые к увеселениям в ночных клубах, банкетных залах, неутомимые в прихотях. наслаждениях и утехах. Для карнавала был избран просторный особняк на Неве. Сквозь высокие хрустальные окна недвижно, оледенело синела Нева. Золотая игла грозно пронзила чёрное небо. Особняк был возведён петербургским камергером. В нём случались балы, съезжались министры двора. Многое уцелело от прежнего владельца. Тяжёлая готическая мебель, стоящие при входе средневековые рыцари в латах, лестница с чугунными опорами. Всё повествовало о масонских вкусах хозяина, сгинувшего среди революционных самосудов, расстрельных стенок, парижских ночлежек. Теперь, купленный рекламным магнатом Виктором Львовичем Лазуритовым, особняк полнился праздниками и увеселениями, торжественными приёмами и балами.

С мороза, жгущего ноздри, Ирина и Ядринцев оказались в тёплом душистом вестибюле, пахнущем вкусными табаками, духами и свежестью, что царит в цветочных оранжереях. Средневековых рыцарей окружали кадки с живыми цветущими деревьями, доставленными в ледяной Петербург из африканских садов. Швейцары с одинаковыми седыми, приклеенными бородами принимали пальто и шубы. Дворецкий с обожающими глазами держал на серебряном подносике рюмку водки. Ядринцев снял с подноса рюмку, лихо, залпом, выпил, молодецки щёлкнул пальцами.

В просторной зале, под сверкающей люстрой, напоминавшей бриллиантовую корону, расхаживали персоны, заявленные в буклете. Ядринцев стал искать министров Витте и Сухомлинова, думского депутата Пуришкевича и Феликса Юсупова. Найдя, поразился искусству гримёров. Среди бород, шитых золотом мундиров и алых лент он безошибочно узнал государя императора и старца Григория Распутина. Государь был в военном френче, с красивым ласковым лицом и одиноким «Георгием» на груди. Старец был в сером армяке, в сапогах с толстыми голенищами, в путанице нечесаных волос и неухоженной бороды.

– Да это наглядные пособия к учебнику русской истории! – Ядринцев весело обратился к Ирине. Он забыл надеть маску, чувствовал, как выпитая водка сладко кружит голову. – Ты – Матильда Кшесинская, а я кто? Обожающий тебя великий князь?

– Здесь мой царственный обожатель. Для него танцую, – Ирина влажно, пленительно блеснула глазами, глядя, как царь ведёт под руку утопающую в кружевах императрицу.

– Матильда, дорогая! – через зал подлетала молодая дама, волнуя лиловое бальное платье. И пока она подлетала, Ирина успела шепнуть:

– Фрейлина Анна Вырубова, мы с ней подруги.

– Матильда, вы чудесно танцевали в «Жизель». Государь спрашивал о вас, – фрейлина целовалась с Ириной, едва кивнула Ядринцеву, увлекла Ирину в дальний конец зала. Там дамы в бальных платьях, розовых, алых, изумрудных, напоминали букет гладиолусов.

По залу служители в чопорных сюртуках разносили на подносах шампанское. Пианист за белым роялем играл негромкую музыку. Ядринцев выпил бокал шампанского и ещё один. После водки шампанское пьянило. Он расхаживал среди знатных особ. Его забавляли наряды, взятые напрокат в театральных костюмерных, и сами особы, играющие странный спектакль, какие играют в кружках самодеятельные актёры. Он старался угадать устроителя карнавала магната Лазуритова, полагая, что им является государь император.

К царственной особе, окружённой знатными подданными, направился Ядринцев, неся в руках узкий бокал с шампанским.

– Он хочет сразиться с Европой, считает, что сможет её покорить. Он замыслил похищение Европы, и та с ужасом смотрит на подплывающего к ней быка, – царь Николай огладил русую бородку сдобной белой рукой с перстнем. Смотрел спокойными ласковыми глазами, милостиво скользнувшими по Ядринцеву. Тот хотел угадать, о ком говорит царь, он же магнат Виктор Львович Лазуритов. О кайзере Германии Вильгельме? Или о Президенте России, конфликтующем с Европой?

– Кто этот подплывающий бык, ваше величество? – в лобастом темнобородом вельможе Ядринцев узнал министра Витте. Тот был в длинном сюртуке с золотым шитьём, которое начиналось от подбородка и спускалось до колен. – Кто сей бык, государь?

– Полагаю, что его императорское величество имел в виду русского быка, – другой министр с золотым шитьем, – то был военный министр Сухомлинов, – любезно улыбнулся, смиренно закрыл глаза.

– Вы сравнили меня с быком? – засмеялся царь, прощая министру смелое сравнение. – Что ж, русские цари не раз носили на спине Европу. Для нас это дело привычное!

Все засмеялись, колыхая на животах золотое шитьё, радовались весёлости императора.

Голова Ядринцева чудесно плыла. Люстра солнечно сверкала. Кругом теснились генеральские мундиры, краснели камергерские ленты, шелестели бальные платья. Ядринцев прозревал магический умысел Ушаца, управлявшего историей: изымая из прошлого случавшиеся события, тот менял ход исторического процесса – перемещал в настоящее, вносил в события поправки, возвращал исправленные события в прошлое. Быть может, подслушанный им разговор предотвращал Первую мировую войну, революцию, гражданскую войну. Направлял русскую историю в иное русло, без Троцкого, Сталина, но и без Великой Победы и полёта Гагарина. Ядринцев чувствовал, как прошлое и будущее менялись местами. Чудесное опьянение позволяло этим насладиться.

Небольшое общество сошлось вокруг плечистого, грузного, в чёрном адмиральском мундире бородача, в ком Ядринцев признал адмирала Макарова. Тот беседовал с двумя камергерами, краснели их ленты, сияли на груди золотые звёзды.

– Как можно воевать с Украиной, когда твоя армия годится только для парадов! На складах нет снарядов, а стратегическое мышление генералов ограничивается пределами Садового кольца! – адмирал сердито тряс приклеенной бородой, гневно водил чёрными, с розовыми белками, глазами.

– Но позвольте, адмирал! Мы не можем истощать Россию непомерными военными расходами! – возражал камергер с целлулоидной лысиной и плохо прилепленными льняными прядками.

– Помни войну! – грозно рокотал адмирал. – Помни войну!

Ядринцев представлял адмирала Макарова на железной палубе броненосца. Дым из труб был так же чёрен, как борода адмирала. За орудийной башней на берегу желтели не опавшие дубы Порт-Артура. В синей дымке, куда нацелилась подзорная труба адмирала, едва виднелись японские миноносцы. Ядринцеву казалось, опусти сейчас адмирал медную, со стеклянным глазком, трубу, шагни он в сторону по клёпанной палубе так, чтобы тусклый луч солнца блеснул на стекле командирской рубки, и время дрогнет, история изменит курс, и начнётся другая история. Броненосец не пойдёт по заливу, усеянному японскими минами, адмирал Макаров не погибнет при взрыве, художник Верещагин допишет свою картину, изображающую бой русского крейсера с японскими миноносцами.

Ядринцев в прозрении ощутил тот несостоявшийся развилок истории, запах дыма, сладкий ветер с залива, синюю выпуклую линзу океана.

Пётр Столыпин был в чёрном, как воронье крыло, сюртуке. Воротничок белоснежной манишки зубчиками упирался в бороду. Белые, тонкой кости, пальцы теребили тёмный галстук. На манжетах блестели золотые запонки. Лицо было бескровным, с измученными, вздрагивающими бровями. Он беседовал с двумя профессорами. Ядринцев гадал, кто из них Милюков, а кто Набоков.

– Мне кажется, правительство избыточно в своей нелюбви к либералам. Оно само либерально и устроено на европейский манер. Гонения на либералов временны, – говорил Милюков, слегка грассируя.

– Отказываясь от либерализма, правительство рискует столкнуться с террором. Это не террор исламистов. Это русский террор. От него в очередной раз Россия превратится в храм на крови, – Набоков то и дело нервно облизывал губы, усы его над верхней губой были мокрые.

– Господа, – Столыпин взмахнул рукой, золотая запонка блеснула, как упавшая звезда. – Нам нужна великая Россия, вам нужны великие потрясения!

Его брови мучительно шевелились, словно хотели покинуть лоб. Ядринцев видел мертвенное лицо Столыпина. Пуля, которая его через минуту сразит, уже лежала в револьвере. Ядринцеву хотелось, чтобы спусковой механизм дал сбой, и пулю заклинило, и Столыпин благополучно покинул золочёную театральную ложу и поехал на молебен в Киево-Печерскую лавру; и чтобы там у стены не лежала теперь плита из чёрного камня, из-под которой раздавался подземный возглас: «Нам нужна великая Россия!»

Ядринцев разгадывал колдовской замысел Ушаца. Тот вовлекал в свои игры властных чиновников, именитых миллиардеров, успешных политиков. Давал им имена знаменитых предшественников. Явившиеся из прошлого предшественники меняли свои взгляды, совершали не свойственные им поступки и отправлялись обратно в прошлое. Вносили поправку в исторический процесс. Поправку на «ветер истории». Ушац поднимал могильную плиту умершей истории, воскрешал чёрными чарами исторический труп. Изуродованная трупными пятнами история двигалась в угодном Ушацу направлении. Он был реконструктор.

Ядринцев разгадал смысл очередного сеанс «магического конструктивизма». И Ушац явился. С порога углядел Ядринцева, и вид его стал ужасен. Брови, как две чёрные вороны, полетели вверх, глаза вылезли из век и зажужжали, как злые шмели. Он выбросил вперёд руки с растопыренными пальцами, словно хотел схватить Ядринцева. Сжал пальцы и сильно рванул, будто сдирал с него кожу. Это рассмешило Ядринцева, и он радостно воскликнул:

– Здравствуйте, князь! Ваш проект земельной реформы заслуживает внимательного рассмотрения!

– Какого чёрта ты здесь делаешь! – Ушац не крикнул, а издал шипящий звук, который завершился ненавидящим свистом. – Убирайся! Кто тебя впустил?

– В целом, князь, я одобряю реформу. Хотя о размере надела готов поспорить.

– Ты украл мою женщину и имеешь наглость сюда явиться! Я прикажу вышвырнуть тебя вон, как паршивую собаку!

– Ещё замечу, князь, реформа носит ограниченный характер. Не затрагивает земли Войска Донского.

– Что ты можешь ей предложить? Макетную мастерскую, где она станет клеить твои бумажные танки и самолёты? Я делаю из неё великую танцовщицу. Она будет танцевать в Петербурге, в Европе, на Бродвее! Ты ломаешь ей жизнь!

– Я поддержу вашу реформу, князь. Она спасёт Россию от крестьянских волнений.

– Да, она шлюха! Да, я подкладываю её под миллиардеров! Но она зарабатывает деньги на свой успех! Оставь её, слышишь?

– Россия – крестьянская страна, князь. В каждой крестьянкой избе, за каждой божницей вы найдёте топор.

– К чёрту, слышишь? К чёрту! Оставь её и убирайся! Иначе я тебя уничтожу! Поверь, есть силы, способные тебя уничтожить!

– Ну что ж, князь, на следующей встрече мы обсудим детали. А сейчас мне пора на встречу с министром.

Ушац хрустнул пальцами и побежал от Ядринцева. Пианист у рояля заиграл громче, и казалось, Ушац убегает в припрыжку под музыку.

Ядринцев в раздражении кружил по зале, среди приклеенных бород и несвежих театральных одежд. Удивлялся безвкусице придуманного Ушацем спиритического сеанса с выкликанием усопших душ, с натужной игрой самодеятельных актёров, в обычной жизни респектабельных чиновников и бизнесменов. Мода на реконструкцию, увлечение альтернативной историей превращалась Ушацем в обольщение богачей. Те, следуя моде, дарили деньги Ушацу на его сомнительные проекты.

Ядринцев видел, как Лазуритов, загримированный под царя, целует голую руку Ирины, от запястья к плечу. Должно быть, так царь целовал свою ненаглядную Матильду. Старец Григорий Распутин, косматый, как медведь, мял фрейлину Вырубову, задирал подол её лилового платья, свирепо восклицая:

– Дщерь лукавая!

Вырубова отбивалась. Смазанный дёгтем сапог старца наступил на подол платья, и шёлк с треском лопнул, обнажив бедро фрейлины.

– Дщерь лукавая!

Старец отпустил Вырубову и косолапо пошёл к императрице. Дико блестел глазами из-под нечёсаных волос:

– Убей немца! – старец намекал на немецкое происхождение царицы, повторял известную фразу Ильи Эренбурга.

Феликс Юсупов встал на пути старца. Выхватил пистолет и, картинно вытянув руку, выстрелил в старца. Пневматический пистолет несколько раз плюнул красной краской, оставив на армяке старца кровавые кляксы. Старец воздел глаза к люстре, опустился на колени, прижал растопыренные пальцы к окровавленной груди и повалился на бок, удобно сложив ноги в сапогах.

– Убит, убит! – воскликнул Феликс Юсупов. – В прорубь его! В Неву!

Два камергера в лентах, министр Витте и Пётр Столыпин схватили убиенного Распутина и поволокли по паркету к проруби. В руках у Юсупова появился стеклянный графин с водой. Он вылил на мертвеца воду, которая попала в лицо Распутину, и тот стал фыркать. Пианист ударил по клавишам, играя колокольные звоны. Убиенный старец воскрес. Его лобызал царь, царица, фрейлина Вырубова и убийца Феликс Юсупов. Старец достал из армяка золочёный крест, и все пошли крестным ходом за старцем под музыку «Боже, царя храни!». Шли министры с золотым шитьём, камергеры с алыми лентами, адмирал Макаров в чёрном мундире, шла Матильда со счастливым лицом. Крестный ход замыкал Ушац, пританцовывал и мелко крестился.

Ядринцеву было тошно. Хотелось подойти и выхватить Ирину из этой безвкусной бутафории, которая, по замыслу Ушаца, вносила порчу в историю, тревожила в могилах кости, и обряд воскрешения был некрофильским обрядом осквернения.

Крестный ход покружил под люстрой. Принесли два золочёных кресла, усадили царя и царицу. Все встали вокруг, блестя звёздами, сверкая золотым шитьём, переливаясь шелками.

– Матильда, сегодня вы танцуете не только для его величества, но и для всех нас! – Феликс Юсупов опустил глаза, боясь обнаружить своё страстное обожание.

Ирина видела окружавшее её многолюдье, камергерские ленты, звёзды, шелка. Люстра отражалась в паркете, как солнце в озере. Рояль сверкал белой льдиной. Пианист хищно впивался в клавиши. Звучали «Экстазы» Скрябина. Ирина сбросила туфли и ощутила стопами холод паркета. Вела глазами по яркому, пёстрому залу, и зал вдруг погас. Глаза перестали видеть бороды, лбы, золотое шитьё мундиров. Она стала видеть себя, каждую мышцу, каждый сустав, каждую напряжённую жилку, проверяя их готовность к танцу. Мгновение страха. Она собрала все гуляющие в теле биения в огненную точку. Сжала её последним вздохом, ударом сердца, за которым взрыв.

Она толкнулась босыми стопами и взлетела, раскрыв руки, желала обнять бриллиантовую люстру. Опустилась и снова бурно, страстно взлетела, старалась преодолеть тяготение, бренную тяжесть, порвать притяжение. Так выдирают с корнем дерево, оно страдает, выбивается из рук мучителя, расстаётся с землей. Её подхватил ветер небес, закружил в счастливых порывах. Плавно, на розовом парашюте платья, опустилась на паркет. Её платье распахнулось, превратилось в розовый мак. Окружённая лепестками, она танцевала в цветке. Её танец не имел названия, не имел рисунка, орнамента. Его геометрия рождалась в несуществующем пространстве, со случайно возникающими и исчезающими линиями, по которым её несла музыка. Она танцевала, закрыв глаза, перемещаясь в небывалых весях. Не пускала в эти веси созерцающих танец людей, не пускала знатных вельмож, заслуженных генералов, манерных фрейлин, а только одного, в строгом офицерском мундире с золотыми погонами, с одиноким «Георгием» на груди. Танцевала для него. А он счастливыми глазами целовал издалека её плещущие руки, её летающие стопы.

Ядринцев восхищался её бестелесными взлётами, пугался нежданных порывов, старался угадать, куда несут её круженья, и каждый раз ошибался. Она ускользала, появлялась там, где её не ждали, пропадала, оставляя на руках ловца серебристую пыльцу. Он видел, как Лазуритов, скверно загримированный под царя, страстно следит за ней. Но она не замечала его дурного липкого взгляда, плохо приклеенных бороды и усов, фальшивой безвкусицы переодеваний, неумелых и беспомощных подражаний. Она пребывала в ином пространстве и времени, где всё было подлинно. Взиравший на неё гвардейский кавалер в полковничьих погонах был царь, влюблённый в неё. Она танцевала его любовь, его судьбу и погибель.

Музыка бушевала и вдруг замирала, и буря, поднятая ею, продолжала бушевать в тишине. Музыка грохотала множеством неистовых звуков и утончалась до одинокого предсмертного стона. Мука не кончалась, и смерть не наступала, и избавление от смерти продлевало неизлечимую боль, в которой, как в жуткой паутине, бился царь.

Она танцевал обожание, в ослепительном блеске и красоте, когда летела, не касаясь земли, и платье плескалось, как розовые крылья. Танцевала ненависть, и танец превращался в сгустки боли. Боль сгибала её, вязала из неё узлы, и она, рассекая эти узлы, падала ниц.

Музыка и танец пьянили Ядринцева, рождали видения. Всплеск её рук, огненная вспышка звуков вырывали из прошлого лоскут исчезнувшей жизни, приносили Ядринцеву, и он становился ясновидцем. Перед ним расступалась тьма, и ему открывалась церковная фреска в Успенском соборе. Луч солнца, пролетев сквозь синий кадильный дым, падал на горностаевую мантию, и рука молодого царя скользила по чёрным язычкам горностая.

Она танцевала так, что казалось, её колесуют. Ядринцев запястьями чувствовал боль, какую испытывают её запястья. В бедре содрогалась мышца, словно её выдирала пыточная машина. Ходынка заваливала трупами ров, и Ядринцев видел бородатую голову с оскаленным ртом, изрыгающим проклятья царю.

За окном танцевального зала, заметённый снегами, сверкал ночной Петербург. Каменные львы, броненосцы, сиреневые и голубые дворцы, рёв закопчённых труб, свист казачьих нагаек, матросы в порванных клёшах, венок из цветков жасмина. Прижалось к оконному стеклу расплющенное лицо царя, белое, как посмертная маска.

Плясунья танцевала жизнь и смерть императора, в розовом платье, босыми стопами, спускалась по каменным ступеням подвала, и за ней, неся свечу, печально и молча нисходил император. Пахло сыростью камня, парижскими духами и ружейным маслом. Так пахнут смазанные, готовые к стрельбе револьверы.

Музыка смолкла. Пианист уронил руки. Ирина стояла, понурив плечи, бессильно склонив голову. Была похожа на дерево, с которого опала листва.

– Браво! Браво! – неслось к ней.

– Волшебница! – камергер посылал воздушный поцелуй.

– Фея! – восклицал бородатый профессор.

– Бис! – рукоплескал генерал.

Лазуритов, прилепив отошедший ус, подошёл к Ирине, поцеловал руку и отвёл к креслу.

– Я готов целовать узоры паркета, которых касалась твоя нога, – Лазуритов сказал это громко, чтобы слышали остальные.

Ядринцев был поражен. Она танцевала не только давнишнюю смерть императора с тихим кротким лицом, смерть камергеров с красными лентами, министров в золотом шитье, фрейлин в шелестящих шелках, генералов и адмиралов в мундирах. Она танцевала будущую жуткую смерть всех, кто обрядился сегодня в шелка, мундиры, красные ленты, наклеил усы и бороды. Всех, кто затеял бесхитростную игру пресыщенных сибаритов. Волшебный танец принёс из прошлого алапаевские шахты, расстрельные подвалы, пыточные на Лубянке. Танцовщица была вестницей смерти, но они не ведали, продолжали славить её.

– Браво! Бис! Волшебница!

Ушац не участвовал в славословье. Он торжествовал. Это был триумф «магического конструктивизма». Напялив личины исчезнувших вельмож и придворных дам на действующих политиков, коммерсантов и дипломатов, он получал возможность влиять на выходцев из прошлого. Вмешивался в их придворные интриги, дворцовые тайны, военные планы. Возвращал их в прошлое, откуда они меняли ход истории, наносили по ней удары, оставляя вмятины. Ушац зло посматривал на Ядринцева, выпроваживал взглядом из зала, мешал любоваться танцем. Подошёл к Лазуритову и шепнул. Лазуритов бережно и церемонно целовал Ирине руку. Она не отнимала руки, пришла в себя после изнурительного танца. Её тешили похвалы, она весело принимала ухаживания.

Ядринцев увидел, как Лазуритова отводит в сторону загримированный под Столыпина господин. Они проходили мимо Ядринцева. Господин говорил:

– Вы, Виктор Львович, очень рискуете. Русский народ мстительный. Он вам этого не простит.

Лицо Лазуритова с мягкой золотистой бородкой, миловидное, благодушное, покраснело сквозь грим. Глаза яростно полыхнули.

– Отстань, идиот! Завтра меня не будет в этой стране! А народ надо трахать, трахать и трахать!

Ядринцев шарахнулся от этой полыхнувшей ненависти.

Лазуритов вернулся к гостям. Был миловиден, благодушен, приветлив.

Кивнул Ушацу и громко, эстрадным голосом, произнёс:

– Господа, мы знаем, что царь Николай Второй был великим благотворителем. Он помогал больным и неимущим, раненным на войне и вдовам. Особенно он любил детей. Последуем же примеру его императорского величества и пожертвуем, кто сколько может, детям несчастной Украины, у которой Россия, как саблезубый тигр, откусила Крым, Донбасс и откусит многое, вплоть до Киева, если саблезубому тигру не подточат клыки. Прошу, господа! Детям Украины! Кто сколько может!

Появилась фрейлина Вырубова с серебряным подносом. Стала обносить царедворцев. Военный министр Сухомлинов достал из-под золотого шитья портмоне и высыпал на поднос кипу купюр. Столыпин извлёк из манжет золотые запонки и звякнул ими о поднос. Фрейлина с высокой причёской достала из волос усыпанную жемчужинами заколку и положила среди других дарений. Адмирал Макаров пожертвовал золочёную зажигалку. Министр Витте не пожалел золотой телефон. Царь Николай расстегнул на запястье золотые часы и положил среди прочих даров.

Фрейлина Вырубова подошла к Ирине, улыбаясь, протянула поднос. Ирина смутилась, стала трепетать пальцами, словно отыскивала и не находила дарения. Склонила голову и стала вынимать из ушей золотые, с изумрудом, серёжки.

Ядринцев, отталкивая бородатого профессора, приготовившего золотую цепочку, кинулся к Ирине.

– Перестань, что ты делаешь! Никакие не украинские дети! Все пойдёт на снаряды, убивающие детей Донбасса!

– Не кричи на меня! – глаза Ирины потемнели и дрожали от старинного страха.

– Не смей класть серьги! Забери их! – Ядринцев видел, как в глазах Ирины от его крика дрожит давнишний страх.

– Не кричи на меня!

– Сейчас же уйдём отсюда!

– Уходи!

– Уйдём со мной!

– Уходи! – её крик был похож на вопль. Ядринцев почувствовал к ней отвращение. Повернулся, расталкивая ряженых, пошёл из зала. Ушац бежал за ним вприпрыжку, смеялся икающим смехом:

– Убирайся! Лепи свои бумажные танки! А сюда не суйся!

Ядринцев набросил пальто, мимо надменного портье выбежал на крыльцо. Ночной Петербург осыпал его морозными огнями, и ему казалось, что кто-то неведомый вот так же, невыносимо страдая, выбегал на крыльцо, и в ночи грозно и тускло горела золотая игла.

Глава десятая

Ирина видела, как Ядринцев гневно покидает залу, Ушац поспевает за ним вприпрыжку, изгоняет его. В подпрыгивании галериста было торжество победителя. Ирину возмутил Ядринцев, посмевший прикрикнуть на неё, помешать её успеху, силой увести от очаровательных, чутких, любезных людей. Их восхитил её танец, и они окружили её похвалами. Ядринцев, чужой им всем, со своим железным ледоколом, был помехой, был случайным в её жизни. Она прогнала его и забыла. Но глядя, как тот удаляется из зала, она испытала мгновенную горечь от несбывшегося ожидания, преждевременно прерванного.

Лазуритов, отклеивая бороду и брови, стягивая с голого черепа парик, возгласил:

– Господа, всех приглашаю в трапезную. Нас ждёт застолье, где мы продолжим славить нашу неповторимую Матильду!

Все возбужденно загудели, роняя парики, отклеивая усы. Потянулись в соседнюю залу, где был накрыт длинный, сверкающий серебром и хрусталями стол. Прислужники стояли в ряд, как гвардейцы, перебросив через локоть белоснежные салфетки.

– Вас же, Ирина, хочу на минуту пригласить в гостиную и показать ваш портрет.

– Мой портрет?

– Ваш портрет, написанный великим художником.

– Не помню, чтобы я позировала. Но вы меня заинтриговали.

Из танцевального зала с солнечной люстрой они перешли в гостиную, уставленную ампирной мебелью с малиновой обивкой в золотых королевских лилиях. Большое окно с распахнутыми гардинами. За чёрными стёклами переливается ночной Петербург.

– Вот ваш портрет!

В золотой раме бирюзовая балерина летела, распахнув восторженно руки, подхваченная волшебным порывом.

– Но это не я. Это картина Дега. Вам удалось приобрести эту картину?

– Я купил её в Париже по случаю у торговца антиквариатом. Картина оказалась подлинной, и теперь я владею вашим портретом, – Лазуритов смотрел на картину, на Ирину, опять на картину, искал сходство. Оно и впрямь было в чудесной волне взлетающих рук, в мимолётном касании земли, от которой уносило танцовщицу волшебное дуновение.

– Вы чувствуете красоту танца, – Ирина видела близко крупное лицо Лазуритова, голую, правильную, без бугров, голову, красивые губы, говорящие ей похвалы, серые восхищённые глаза. – Я танцевала для вас.

– Вы танцевали судьбу царя-мученика. Танцевали гибель эскадры в Цусиме, Дворцовую площадь, усеянную телами, мокрые окопы и колючую проволоку. Танцевали печальный дом в Тобольске и ужасный подвал, телегу с обугленными телами и Ганину яму. Но я в вашем танце видел мой детский сон. Мне приснилась розовая балерина. Она закружила меня в своём танце и пропала. И я всю жизнь искал эту балерину по городам, странам, и вот нашёл. Нашёл мою розовую танцовщицу.

Ирину пленяли наивные ухаживания. Властный богач, повелитель вкусов, законодатель мод, старался обворожить её, пускался в романтические фантазии. Она поощряла его.

– Быть может, наша встреча всего лишь сон?

– Выпьем вино. Виноград, из которого оно приготовлено, зреет в долине Луары. Хочу чокнуться с вами, запомнить этот хрустальный звон.

Лазуритов подошёл к резному шкафчику, достал два хрустальных бокала, тёмную винную бутылку. Ирина слышала, как хлопнула пробка, полилось вино. Лазуритов нёс бокалы. Вино было чёрно-красное, как рубин. В каждом бокале играл потаённый огонь.

– За вас, моя розовая балерина. За ваш бесподобный танец!

Ирина приняла бокал. Пахнуло чудесным винным ароматом. Лазуритов радостно смотрел на неё. Она омочила губы в вине, сделала глоток, другой. Вино было густое, вяжущее. В нём играло солнце Франции. На неё смотрели серые обожающие глаза. Всё тихо текло, двоилось, троилось, множилось. Множество серых глаз смотрело на неё. Множество голубых балерин танцевало в золотых рамах…

Бокал выпал из рук, она опустилась на пол, и всё исчезло.

Ирина очнулась на мутном рассвете. В окне мглисто светало, рокотал город. Она лежала на диване голая. Было душно, липко. Её розовое платье комом валялось на полу. Тут же белело бельё. Были разбросаны отклеенные бороды, брови, парики. Стоял удушающий парной запах, как в мясных магазинах. Её изнасиловали.

Она помнила голый блестящий череп Лазуритова, его губы, произносящие хвалы, умоляющие глаза. Он достал из шкафчика хрустальные бокалы, и вино в бокале было красное, как рубин, и в нём дрожал золотой огонь. Она пила терпкое вяжущее вино долины Луары, видела близкие умоляющие глаза, и всё кануло. Её в беспамятстве раздели, кинули на диван и насиловали всем карнавалом. Выстроились в очередь камергеры, министры, генералы, философы, сбрасывали бороды и парики и насиловали. Среди разбросанных волосатых комков была борода адмирала Макарова, усы министра Сухомлинова, брови Витте и косматый скальп, содранный с головы Распутина. Картины с голубой балериной не было. Стоявший в гостиной запах был зловоньем насилия. Ирина ощутила страшное, совершённое с ней злодеяние. Её стало рвать, выворачивать. Рвало от ужаса, от омерзения, от выпитой отравы, от блеска голого черепа, от раскиданных по полу волосьев, от синей балерины, от своего танца, чудовищного города, куда её заманили и совершили надругательство, казнили за неведомую вину. Чувствуя боль в каждом суставе, словно её сняли с колеса, она села на диван. Глядела на свои голые ноги с малиновыми синяками, чувствуя к ним омерзение, желая от них избавиться. Синяки были на груди, и она хотела избавиться от искусанной исслюнявленной груди. На плече был след укуса, и ей хотелось избавиться от руки, которой касались мерзкие ногти и зубы. Ей хотелось избавиться от себя, осквернённой, попранной, изничтоженной.

Она собрала бельё, надела мятое платье, разыскала разбросанные по гостиной туфли. В прихожей привратник с оттопыренной губой брезгливо подал ей шубу. И она, едва не упав на ступенях, очутилась в морозной мгле зимнего петербургского утра.

По набережной, едва двигаясь, толпились машины. Светили водянистые фары. Нева, огромная, остановленная льдами, пучилась в гранитах. Едва золотилась в тумане беспощадная игла.

Ирина торопилась по набережной, продуваемая ветром с Невы. Ветер вырывал слёзы, и она шла вслепую. Жуткие видения гнали её. Она видела люстру, отражённую в паркете, уходящего из зала Ядринцева, бегущего вприпрыжку Ушаца. Оба, ненавидя друг друга, убегали, оставляя её на поругание. Она шла вдоль оледенелого гранитного парапета. Машины пучили на неё водянистые рыбьи глаза. Она задыхалась. Когда делала вдох, ветер с реки врывался в неё, забивал железом горло и грудь. Ей вдруг открылось. Ушац и Ядринцев были в сговоре, заодно. Оба заманили её в свирепый город, придумали дворцовый бал и танец Матильды Кшесинской перед очами влюблённого царя. Оба скрылись, подбросив её насильникам. В этом была «эстетика магического конструктивизма». Ей в этой эстетике уделялась роль одноразовой нарядной хлопушки, из которой разлетелось цветастое конфетти. Хлопушку вместе с фальшивыми париками и дешёвой позолотой смели в совок и выбросили вон.

Она бежала по набережной, неся в себе осквернение. Оно, липкое, горячее, хлюпало в её утробе, просачивалось в кровь, вселялось в плоть.

Парапет разомкнулся. К Неве вёл гранитный спуск. Ступени уходили в реку, в чёрную промоину. Чёрная, окутанная паром, бежала вода. Ирине показалось, что её окликнули. Она стала оглядываться, кто окликнул. Окликнула прорубь. Пар поднимался из воды, прорубь дышала. Пар туманил лёд, далёкие, вмороженные в реку зубцы крепости, взлетающую лучом беспощадную золотую иглу. Прорубь звала. Прорубь была живой, дышащей. Она звала Ирину, была родной в этом страшном городе, была утешительницей, была матушкой.

– Прорубь-матушка, – ледяными губами шептала Ирина, спускаясь по ступеням, – прорубь-матушка родная!

Она спускалась по обледенелым ступеням, а за ней, желая её схватить, толпились царь в полковничьем мундире с одиноким «Георгием», премьер-министр Столыпин с золотыми запонками, Витте с совиными бровями, косматый, заросший тёмными мхами старец, фрейлина Вырубова в бальных шелках. Все спускались по ступеням, блестя золотым шитьём, бриллиантами и перстнями. Ирина отступала от них, приближалась к проруби.

– Прорубь-матушка, – шептала она, – спаси и помилуй!

Беспощадная золотая игла лучом уносилась в небо, наблюдала за ней, ложилась на чёрную воду проруби позолотой. Прорубь стала золотой, как икона, перед которой в детве она танцевала. Оттуда на неё смотрели любящие золотые глаза.

– Матушка!

Она представляла, как вода захватит её, унесёт под лёд, и она станет невидима, недоступна. Станет мировой водой. Всё придворное толпище останется у проруби, упустив добычу. А она будет нестись подо льдами в чёрной воде, омытая и очищенная от скверны чудесными водами.

Станет мировой водой.

– Эй, девка, не дури! Что надумала, дура? – она услышала за спиной сиплый оклик. – Сюда девки топиться приходят. Вам рожать, а вы топиться! Народу не осталось в России. Весь народ в прорубь ушёл!

Ирина оглянулась. Наверху стоял человек в ушанке, небритый, с красными от вина и мороза щеками.

– А ну, вылазь оттуда! – приказал человек. Приказ был не страшный, не грубый, а ворчливый и сострадательный. Человек был один, в поношенном пальто, в солдатском треухе. Побрёл дальше по набережной.

Не было вокруг камергеров, генералов, фрейлин двора. Петербург набухал рассветом. Игла светлела. Парная прорубь чернела во льду, но из неё не слышался голос. Прорубь её не звала, отпустила.

Ирина не знала, куда бежать, к кому обратиться. Её вещи, деньги, телефон остались в гостинице «Гельвеция», но там находился Ядринцев. Заманил в чудовищный город, привёл в танцевальный зал, накричал и бросил среди насильников. В «Гельвецию» идти было невозможно. В «Астории» поселился Ушац, мерзкое отродье с икающим смехом и запахом муравьиного спирта. Запах издавало его возбужденное тело. Придумал карнавал, оговорил с магнатом Лазуритовым цену за её танец, отпустил в гостиную с голубой балериной в золочёной раме и умчался вприпрыжку вслед Ядринцеву. Оба совершили злодеяние, изуродовали её страшным увечьем. Она станет искать новую прорубь, которая окликнет и примет её.

Ирина бежала вслепую среди ледяных дворцов, заиндевелых храмов, застывших каналов, мёрзлых коней и львов.

– За что? За что? Господи, за что ты меня?

Ей казалось, она упадёт среди колоннад и бронзовых памятников. Чёрная утренняя толпа станет обтекать её, брезгливо оглядываясь на оголённые ноги.

Она увидела, как открылась дверь, вышел человек, укутанный в пар. Над дверью огненными красными трубочками было выведено слово «Мак». Ирина потянула дверь и почти упала в тёплый сумрак утреннего пустого кафе. На ощупь пробралась вдоль стены и опустилась на стул у пустого стола. Сидела, оттаивала. Её бил озноб. К ней подошёл служитель, сонный, поводя скулой, удерживал зевок.

– Что хотите?

– Чай, горячий! – Ирина торопила служителя, боясь, что горячий чай опоздает, и она умрёт.

В чашке был кипяток, заварка лежала отдельно в пакетике. Ирина жадно охватила ладонями чашку, впивая тепло, сделала несколько жгучих глотков. Озноб отпустил. Она окунула пакетик в чашку, смотрела, как распускается рыжая муть.

Кафе было никчёмным.

Низкий потолок с убогими светильниками, стеклянная витрина с увядшими бутербродами и лежалыми пирожными, скупая батарея бутылок. Кафе из самых неказистых, работало спозаранку, приют ночных пьяниц, рыскающих в утреннем городе в поисках рюмки водки. Двое из них сидели рядом с Ириной за соседним столиком, сражались с сумеречным похмельем, пробиваясь к спасительному просветлению. Один размотал на шее несвежий шарф, тянул пятерню к рюмке, желая схватить, и отдёргивал. Рюмка была пуста. Он разглагольствовал, толкал вперёд похожий на совок нос, словно рыл землю. Второй, в ношенной шапке, плохо держал голову, с усилием отрывал от груди, как отрывают от земли непосильную тяжесть.

– «Люблю Россию, люблю Россию!» – носатый едко смеялся, изображая того, кто мнимо любит Россию. – Ты любишь Россию райскую, а ты полюби адскую! Ты плахи её полюби. Алтари её всякий любит, а ты полюби плахи её! Дыбы её полюби! – носатый обличал товарища, звал любить Россию, как любит её сам. – Можешь плахи её полюбить?

Товарищ отлепил от груди голову, свёл на сторону челюсть, совершая усилие:

– Нет, не могу. Плахи полюбить не могу.

– Ребёнок! – укорял носатый, сожалея о слабоумии товарища. – Ребёнок!

Ирина слышала слова, видела шевелящиеся губы, пустые мокрые рюмки, но не понимала, о чём говорят. Она не понимала, о чём говорят люди. Люди над ней надругались, и в её изуродованном теле больше не было разума, способного их понимать.

– Если ты историк, ты её, матушку-историю, всю, как есть, полюби. Ты и плахи её люби, и «Утро стрелецкой казни», и Ипатьевский дом. Ты каждую пулю её полюби, каждую петлю, тогда ты историк! – носатый увещевал товарища в маловерии, требовал мужества. Поддевал его носом, словно выкапывал клубни. – Ипатьевский дом полюби!

Товарищ упрямился:

– Нет, Ипатьевский дом не могу.

– Ребёнок! – огорчался носатый.

Ирина силилась понять смысл разговора. Были звуки, слова. Иные слова казались знакомы, но смысла не было. Люди разговаривали на незнакомом языке. Она не понимала язык людей. Она была изуродована, извергнута из рода людского. Её поместили вне людей. Ей предстояло жить без них.

– Если ты благоговеешь перед жизнью, изволь любить все её сущности, – носатый ловил товарища на половинчатости убеждений. – Если ты утверждаешь, что жизнь во всех одна, и ты благоговеешь перед жизнью, то изволь любить эту жизнь в человеке и в червяке могильном, в олене и в слизняке, в африканском слоне и в палочке Коха! Скажи, можешь благоговеть перед палочкой Коха? – носатый ставил перед товарищем предельный вопрос, который изобличит всю половинчатость его убеждений. Выведет, наконец, притворщика на чистую воду. – Палочку Коха возлюбить можешь?

Товарищ мутными глазами глубоководной рыбы смотрел на вопрошавшего, медлил с ответом.

– Ну, ну! – торопил носатый.

Товарищ замотал головой, сильней и сильней, словно хотел, чтобы голова отлетела.

– Можешь или нет возлюбить палочку Коха? – требовал носатый.

– Палочку Коха не могу, – сокрушенно сознался товарищ.

– Ребёнок! – с нежностью произнёс носатый, сострадая товарищу.

Ирина старалась пробиться сквозь путаницу слов, поместить себя в мир людей, откуда её вышвырнули. Девочкой она приходила к бабушке в её солнечную комнату. Там стоял огромный платяной шкаф из красного дерева. В тёмной, пахнущей нафталином глубине висели наряды, принадлежавшие исчезнувшей родне. Ей было страшно заглядывать в шкаф, где пряталось множество умерших людей. Бабушка с серебряной головой, чудесными, нежными глазами, обнимала её, гладила: «Ты мой ангел небесный!»

Ирина ахнула, задохнулась и зарыдала, громко, слёзно, сотрясаясь плечами, захлебываясь. Двое за столом уставились на неё. Прислужник подошёл:

– Что с вами?

Ирина выхватила купюру из тех немногих, что оставались в кармане шубки, и выбежала из кафе.

Город был мутный, жёлтый, из капителей, шпилей, ступеней, завитков, сфинксов, броненосцев, лошадиных голов, львиных лап, остолбенелых царей. Валила по тротуарам чёрная, окутанная паром толпа. Бодались и тёрлись боками автомобили. Туманились, словно выведенные автогеном, вывески ресторанов и магазинов. И не было в городе ни одного человека, ни одного лица, в котором она не усматривала брезгливости, желания скорей пробежать, не задев её рукавом. Единственным местом, где её ждали, был Эрмитаж, был Матисс, его «Хоровод». У неё ещё оставались деньги. Коченея на морозе, она выстояла очередь в кассу среди шумных, маленьких, как куропатки, японцев. Купила билет и попала в блеск залов, где, запаянное в прозрачные голубые кубы, остекленело время.

Прежде она плавала по этим залам в чудесном сновидении. Картины являлись, как сны. Она видела в снах золотого павлина в переливах драгоценного оперения и озарённую деву с младенцем, столь прекрасную, что от нежности к ней выступали слезы. Теперь она бежала по залам, и за ней гнались ангелы, пророки, обнажённые сладострастницы, воины, нищие, святые, борзые собаки, морские раки, камбалы, скаты, улитки, и снова святые, воины, голубые и розовые ангелы. Она ускользала от них. Они были опасны, грозили насилием. Под карнавальными масками святых и пророков скрывались насильники. Она миновала безлюдные залы, тяготясь золотыми рамами и сумрачным миром картин. Воздух вокруг засверкал, заискрился, рассыпался на лучи, блестки, летучие радуги, зеркальные отражения. Среди лучей и мерцаний, обрызганный росой, возник «Хоровод» Матисса.

Ирина набежала на него и отпрянула. Упала в изношенное креслице, поставленное для смотрителя. Сидела, поражённая громадностью холста.

Это была картина сотворения мира, который был создан вихрем.

Хоровод был вихрем, сотворившим мир. Хоровод своим вращением раскалял солнца, свивал в спирали галактики, свинчивал планеты в солнечные системы. Хоровод сотворил небо, воду и землю, поселил на земле зверей и растения, выпустил в воду рыб, наполнил небо птицами, слепил из пылинок человека, содеял времена и царства. И теперь отбирал всё это обратно. Хоровод вращался в обратную сторону, и гибнущий в хороводе мир хлюпал кровью. В этом кровавом кружении гибла её одинокая жизнь.

Ирина чувствовала, как хоровод затягивает её. Танцоры влекут, зовут в свой бешеный круг. Она чувствовала их безумный танец, изгибы голых тел, напряжения мускулов, гибкие взлёты, всплески рук и ног. Мир погибал в кровавом волчке. Она противилась. Окровавленные, с содранной кожей танцоры неслись по земле, и кругом бушевали войны, тлели города, плодились болезни. Она не хотела в бесовское колесо, ужасалась освежёванных тел. Кричала, билась в кресле. Танцоры размыкали круг. Она с криком впрыгнула в кровавый вихрь. Крепкие руки сжали её пальцы. Она ощутила тёплую мокроту освежёванной плоти и неслась, отталкиваясь от земли, издавая бессловесный вопль.

Глава одиннадцатая

Ядринцев покидал особняк Лазуритова, негодуя на Ирину, на её грациозный жест, каким она снимала золотую серёжку с зелёной каплей изумруда. Негодовал на Ушаца, затеявшего пошлый карнавал с переодеваниями и бутафорским убийством Распутина. Негодовал на Лазуритова и его безвкусную, пресыщенную стаю, в которой клерк, игравший Феликса Юсупова, похоже, и вправду был гей. Но больше всего Ядринцев негодовал на себя. Польстился на красотку-плясунью, вскружил ей голову, умчал от любовника, а когда опьянение прошло, увидел обычную пустышку, привыкшую обнажать перед мужчинами красивые ноги.

Раздражённый, Ядринцев среди ночи вернулся в «Гельвецию». Хотел оставить вещи Ирины на ресепшене, сесть в машину и уехать в Москву. Но почувствовал усталость и отложил поездку на утро.

Несколько раз загорался экран его телефона. Это был Ушац. Ядринцев не ответил. Телефон Ирины оставался в номере. И его экран загорался и гас. Это был Ушац. Ядринцев вспомнил его петушиный, с тирольскими переливами, смех, перевернул телефон вниз экраном и заснул.

Утром Ядринцев завтракал в ресторане гостиницы. Он чувствовал облегчение. Ещё один эпизод его жизни, поначалу яркий, а потом удручающий, завершился.

Он стряхнул его, чтобы забыть. Подумал, так курильщик лёгким щелчком стряхивает с сигареты комочек пепла, оставляя свежий огонёк. Это сравнение позабавило его. Он представил себя франтом в модном пиджаке, свой палец с перстнем, изящно бьющий по сигарете. С сигареты падает хоботок пепла, открывая рубиновый глазок.

В ресторане было пустынно. Седовласая пара доедала омлет с ветчиной. За соседним столиком сидел плотный господин с почтенной седеющей бородкой и управлялся с глазуньей. Ядринцева занимало, как господин старательно отделяет ножом желток от белка, вилкой сдвигает обрезки белка на край тарелки, а желток, поддев вилкой, отправляет в рот. Тут же прижимает к губам салфетку.

Ядринцев усмехнулся, подумав, что господин таким образом отделяет сущностное от второстепенного, «зёрна от плевел». Господин заметил, что Ядринцев за ним наблюдает, улыбнулся и слегка кивнул. Пока Ядринцев поедал омлет с беконом, господин завершил завтрак, поднялся и подошёл.

– Если не ошибаюсь, Иван Степанович Ядринцев? – господин глазами указал на пустующий стул, испрашивая позволения сесть.

– Прошу, садитесь. С кем честь имею?

– Кирилл Кириллович Ахмутов.

– Мы знакомы? – Ядринцев искал в памяти это лицо. Появлялись подобия, иные из сюжетов книг, такими, как их рисовало воображение. Это лицо было из Чехова, из дачников, земских врачей. Внушало симпатию и лёгкую печаль по исчезнувшим временам.

– Я слушал ваше выступление на экспертном совете касательно Крымского моста. Вы сказали, что, занимаясь дизайном моста, увидели в нём образ ангела. Ваша дизайнерская работа вдохновлялась образом ангела?

– Правда. Я исследовал множество икон и фресок. Особенно волновали крылья рублёвских ангелов, овалы, пропорции. Смотрел на них часами. Начинало казаться, что у меня самого вырастают крылья, – Ядринцев мягко пошутил, не желая погружаться в творческие изъяснения.

– Как знать, быть может, тогда к вам слетел ангел.

– Если слетел, то ненадолго, – рассмеялся Ядринцев, продолжая уклоняться от темы художественных вдохновений, в которых земский врач едва ли был сведущ. И вдруг вспомнил, как недавно, в ночной мастерской стояли с Ириной перед картиной, и Крымский мост был похож на белокрылого ангела. Это налетевшее воспоминание остро, горько тронуло Ядринцева. Воспоминание пришло с появлением этого благообразного незнакомца.

– Ещё вы сказали, что Крымский мост – это световод, по которому в Россию льётся свет Херсонеса.

Ядринцева удивила настойчивость незнакомца, пожелавшего обсуждать давний эпизод его творчества.

– Я сказал, что строителям моста явился Ангел Херсонеса. Но это была только метафора.

– Ангел явился не только строителям моста. Он явился строителю нынешнего государства Российского.

Серые, спокойные глаза человека смотрели обыденно. Произнесённая им фраза казалась случайной.

– Хотите сказать, Ангел явился нашему Президенту? – Ядринцев сказал это так, что его ирония относилась к господину, но не к Президенту.

– Не будучи богословом, боясь прослыть фантазёром, скажу, что Ангел Херсонеса принёс в мир благую весть о предстоящем рождении Президента.

Ядринцев молча смотрел на господина. Лицо спокойное, ясное. Лоб большой, умный. Бородка придавала сходство с чеховскими губернскими докторами и помещиками. Он был добротный, домашний. Ядринцев представил, что из кармашка его брюк свисает золотая цепочка, господин достаёт карманные золотые часы, щёлкает крышкой, и золотой зайчик играет на его докторской бородке.

– Мы знаем, каждый человек, рождаясь, получает в поводыри ангела, который закрепляется за нами ещё до нашего рождения. Акушер принимает роды младенческого тела. Ангел, акушер души, принимает роды души. Ангел Херсонеса принял душу младенца, который впоследствии стал Президентом России.

– Вам было откровение? – Ядринцев не умел скрыть раздражения. Он встречал немало фантазеров, поэтов, лжепророков, создателей забавных апокрифов на тему Священного писания. Они объявляли себя учителями, смущали наивные умы. Но господин с бородкой не казался лжепророком. У него не было откровений. Ему не вещал в ночи голос. Он не был создателем новой религии. Он не проповедовал, а делился знанием.

Ядринцев пребывал в мире чудес, иногда прекрасных, иногда ужасных. В его жизни случалось необъяснимое. Мир был непознаваем. Для того, чтобы в нём жить, требовались не только знания, но и вера. Господин с бородкой излагал сведения, добытые с помощью веры. Ядринцев, слушая его, колебался между верой и недоверием, но выбрал веру.

– Когда будущему Президенту предлагали занять этот пост, он многократно отказывался. Ему предлагали возглавить страну, полную войн, мятежей, разорённую, с обезумевшим народом, осуждённую на распад. Он отказывался. Возглавить такую страну значило обречь себя на бесславие и позорную смерть. Он отказывался, молил, чтобы его миновала «чаша сия». Но явился Ангел Херсонеса и повелел: «Испей!» Не ведомо, где он ему явился. Во сне? В шумном собрании? На природе во время грозы, вырывавшей с корнем деревья? Или среди взрывов московских домов? Но ему явился Ангел Херсонеса. «И был невнятен гул его речений. Он порождал земель и вод трясенье. Он улетел, и в мировых теченьях, светя огнями, плыл ковчег спасенья», – незнакомец прочитал этот стих, вслушиваясь в подсказывающий голос. Ядринцева заворожил стих. Казалось, он его прежде слышал. В голосе незнакомца, прочитавшего стих, звучали тихие гулы. Такие звучат в большой черноморской раковине, если приложить к ней ухо.

– Ковчег спасения – это Россия. Кормчий на ковчеге – это Президент.

Человек, прочитавший стих, был поэт. Быть может, придворный, из тех, что вхожи в тронные залы царей или в тайные кабинеты вождей. Его лоб не чертили морщины прозрений, глаза не горели видениями. Его стихи не воспевали вождя. Они объясняли вождю его предначертание, переносили деянья вождя от земных пределов к небесным. Или, напротив, объясняли вождю его правление, как наказ свыше. Человек с бородкой исповедовал вероучение, почерпнутое не из книг. Он делился вероучением с Ядринцевым, не понятно, из каких побуждений. Ядринцев разгадывал его.

– Ангел Херсонеса явился Президенту и сказал: «Крым русский». Неведомо, где явился. Быть может, в удалённом приходе. Президент любит в тишине встречать Пасху. Или на заводе, когда спускали на воду гигантский подводный ковчег. Или в тайге, у костра, под крики таёжных кукушек. Ангел явился, колебля в храме пламя свечей, гасил огонь костра, накрывал синевой своих крыльев. Ангел произнёс: «Верни Крым России!» Все страшные сомнения отступили. «Верни Крым России!» – Ядринцев не понимал, чем обязан человеку откровениями. Они тяготили его. Было ощущение, что человек обратился к нему не случайно, знает его, наблюдает за ним. Быть может, явился в утренний ресторан «Гельвеции» с единственной целью – увидеть Ядринцева и поведать ему эту притчу.

– Вы, Иван Степанович, приобщились к возведению Крымского моста. У вас за плечами встал Ангел Херсонеса.

Кирилл Кириллович Ахмутов был автор апокрифа, что объяснял чудесное воскрешение России из мёртвых вмешательством сил небесных. Они одни могли укротить обезумевшие стихии распада, усмирить мятежи, утолить тоску ненавидящего народа. Президент, согласно апокрифу, был избранник небес, пославших ему на помощь Ангела Херсонеса.

Ядринцев не отвергал апокриф, не отвергал небес. Но не хотелось предаваться мыслям, требующим духовного напряжения. Он снова мучительно подумал об Ирине. В женском жесте, которым она снимала золотую, с изумрудом, серьгу, был страх, обречённость, зов о помощи. Он не услышал, в помрачении накричал на неё, оставил среди праздных, пошлых, бездушных людей. Она не вернулась под утро. В номере на столике осталась её помада, баночка с гримом, флакончик духов. Он заманил её в этот город, заманил в чудесное будущее и отрёкся. Он должен сейчас же бежать, найти её в громадном имперском городе среди дворцов, колоколен, пушек и вернуть себе, вернуть в чудесное будущее.

– Признателен, Кирилл Кириллович, за необычный разговор. Теперь буду искать в речах Президента фразы, подсказанные небесным суфлёром, – Ядринцев совместил благодарность с насмешкой. Завершал разговор, вытаскивал из-за ворота крахмальную салфетку.

Кирилл Кириллович встал. Приветливо, не заметив насмешки, пожал Ядринцеву руку.

– Поверьте, очень скоро Президенту явится Ангел Херсонеса и заставит его сделать грозный и страшный выбор.

– Какой?

– Ведь и вы, Иван Степанович, не чужды Ангелу Херсонеса, – Кирилл Кириллович удалился медленной тяжеловатой походкой, какой удаляются со сцены персонажи чеховских пьес.

На выходе из ресторана Ядринцева перехватил владелец гостиницы Янус.

– Не правда ли, замечательный человек? – Янус кивнул в пустоту, где только что находился Кирилл Кириллович.

– Кто он?

– Можно только догадываться. Его привозят машины с номерами небезызвестного ведомства. К нему в гостиницу приезжают генералы и вице-мэры. Должно быть, он из Администрации Президента.

– Не замечали, Янус, к нему ни является с визитом Ангел Херсонеса? Ну, вы знаете, такой высокий, до неба, с синими крыльями.

– О нет! – рассмеялся Янус – Однажды приезжал один высокий с крыльями, но с перепончатыми, – сказал и испугался опасной шутки.

Ядринцев в номере смотрел на плохо убранную постель, вспоминал, как вчера Ирина поднялась из постели и сидела, и по её спине, по ложбинке, проструился лучик света.

Её чемодан был приоткрыт, из него выглядывал край вязаной блузы, Ирина доставала из чемодана две маски, летучей мыши и домино. На тумбочке оставались флакончики, пудреница, фиолетовый гребень. Он взял гребень и осмотрел, ни остался ли на нём волосок. В круглом флакончике с резной пробочкой на дне оставались духи «Живанши». Они пахли чудесно, печально, пленительно. Впервые он уловил этот запах в Москве, в вестибюле музея, когда подавал ей шубку, и у храма, когда поцеловал её закрытые глаза, и ночью, когда ему на лицо сыпались её душистые волосы.

Он стоял в номере, держа флакончик, и в нём кричало, стенало из гулкой глубины, где была душа. Он знал, что с Ириной стряслось несчастье, случилось небывалое горе. В огромном морозном городе, среди ледяных камней, горит, как уголь, её горе. А он ест омлет, пьёт вкусный кофе, разглагольствует, а в громадном беспощадном городе гибнет она. Ядринцев держал флакончик. Ему казалось, что к нему несётся зов. Звала не она, а другой, огромный, с орущим ртом, жуткими глазами, развеянными волосами. Это был ангел. Ангел Херсонеса. Он ужасался бездействию Ядринцева, казнил, гнал из номера. Ядринцев в панике натянул пальто, не выпуская из рук пузырёк, вынесся из «Гельвеции». Духи на морозе чуть пахли. Их глушил бензин, дым сигарет, множество простуженных сиплых дыханий. Он искал Ирину по запаху духов. Так бабочка оставляет в воздухе аромат, и другая бабочка находит её в зарослях трав и цветов.

Особняк, где вчера она танцевала в окружении бутафорских вельмож, был с готическими окнами и чугунным крыльцом. Ночью он выбежал на это крыльцо, оскорблённый, гневный. Отрекался от неё, убегал от гнусного маскарада, оставляя её среди бессовестных негодяев. Ядринцев потянул тяжеловесную, в чугунных гнёздах, ручку двери. Дверь была заперта. В стене мерцал глазок камеры, виднелась кнопка звонка. Ядринцев нажал кнопку.

– Что угодно? – прозвучало из стены.

– Прошлой ночью здесь был праздник. Была танцовщица. Я хочу узнать, где она.

– Никого нет, – ответила стена.

– Мне нужен господин Лазуритов. Я был среди его гостей.

– Господин Лазуритов утром улетел из России.

Стена умолкла. Голос растворился в камнях.

Тесно, липко текли машины. Набережная дымилась. Иней на граните казался розовым. В тусклом солнце горела игла. Аромат духов вёл вдоль набережной. Чередой стояли особняки, янтарные, зелёные, бирюзовые. Снег на Неве был голубой. По нему расхаживали вороны. Мосты темнели дымчатой сталью. Загорались туманные вспышки. Парапет в розовом инее расступился, к Неве вели обледенелые ступени. У последней ступени во льду чернела промоина. Вода волновалась, вспыхивала, как ртуть. Запах духов уводил под лёд. И ужасная мысль. Ирина кинулась в прорубь. Её страдание было столь велико, что она кинулась в прорубь. И нужно кинуться следом, уйти под лёд, поймать подо льдом её уносимое тело, выхватить из промоины, чтобы они оба, замерзая, в ледяном сверкающем панцире, карабкались по ступеням. Он поднимал бы обледенелую руку, останавливал мигающую фарами машину…

Аромат духов увёл от проруби. Ядринцев метался среди дворцов, подворотен, замёрзших каналов, терял путеводную нить. Аромат пропадал у церквей, среди кадильных дымов, возле ванильных кофеин. Его глушили другие духи, приторные, едкие, удушающие. Ядринцев убегал от тошных ароматов и вновь находил дивный, мучительный запах, которым пахли её ночные волосы.

Петербург звенел от мороза. Ядринцев блуждал среди шпилей и куполов, коней и львов. Перед ним возникал розовый дворец и бронзовый царь, львиная морда и резная капитель. Его водило кругами, заманивало в обледенелые парки. Вокруг него грохотали площади и сверкали проспекты. Над крышами, в раскалённой синеве, звучал не молкнущий зов. Ангел Херсонеса растворил чёрный орущий рот, выпучил жуткие глаза, хлопал над городом ревущими крыльями.

К лысому фасаду прилепился железный козырек. Вниз вели ступеньки. На фасаде красными горящими трубками было выложено слово «Мак». Одна трубка мигала, и Ядринцеву казалось, что в глаз ему попала соринка. Он хотел миновать убогое кафе, но мигающая трубка подавала знак, звала. Ядринцев нырнул под козырек, сошёл по ступенькам и толкнул дверь.

В заведении было душно, пахло дешёвым кофе, хлоркой, прогорклым и кислым. Ядринцев с порога жадно оглядел кафе. Ирины не было. На застеклённом прилавке томились несвежие пирожные, вяли бутерброды. Блестела хромированная кофеварка. Сутулый буфетчик открывал шипящий кран.

Две девицы, расстегнув пальто и скинув меховые капюшоны, сидели перед мокрыми рюмочками. Тянули друг к другу носы, шевелили надутыми овечьими губами. Женщина кормила ребёнка эклером. Мальчик пачкался кремом, мать сердилась, тянула ему платок. Большая рыхлая женщина сидела одна, распаренная, жаркая, как из бани. Расстегнула пальто, кофту, сорочку, приоткрыв розовую коровью грудь.

– Извини, – Ядринцев обратился к буфетчику, – ты не видел здесь женщину? Молодая, в норковой шубке.

Буфетчик был сонный, нелюбезный, с мутными, полными дыма глазами.

– Здесь женщины не было?

– Бывают разные. Ночь с мужиком проваляется и бежит сюда причащаться.

– Нет, она молодая, красивая.

– Красивых здесь не бывает. Только такие, – буфетчик кивнул на девиц с овечьими губами.

Ядринцев достал стеклянный флакончик с резной пробочкой, протянул буфетчику. Тот осторожно приблизил к флакончику большой нос, сильно вдохнул, словно собирался нырнуть. Глаза его просветлели, дым улетучился.

– Была, была такая! Сидела, грелась чаем, а потом как заплачет! В слёзы. Я ей: «Что? Чего?» Вскочила и убежала.

– Давно?

– Часа как два. Мы только открылись.

И снова Ядринцев кружил по Петербургу. Жёлтые фасады дворцов в морозном солнце казались янтарными. Бронзовая императрица, покрытая инеем, была в ночной сорочке. И ревел поднебесный зов. Ангел Херсонеса гневно его торопил.

И вдруг осенило. Недавно, ночными лесами он мчал её в Петербург. Она мечтала пойти в Эрмитаж, к обожаемому Матиссу, к его волшебному хороводу. Войти в танцующий круг, нестись в космическом колесе.

«Ну, конечно, она в Эрмитаже! Скорей! Скорей!»

Дворцовая площадь дохнула стальным ветром. Из арки Главного штаба дул морозный сквозняк. Ангел Херсонеса взмыл на гранитный столп и благословлял Ядринцева идти в бирюзовый, уставленный статуями дворец.

«Скорей! Скорей!»

Вестибюль с огромной беломраморной лестницей, словно насыпали снег. Множество японцев, маленьких, юрких, как куропатки. Золотой павлин с рубиновыми глазками.

«Скорей!»

Дивный, как лунный свет, женский лик, окруженный жемчужным сиянием.

«Скорей!»

Он мчался по дворцовым залам. Из золочёных рам на него взирали пророки и мученики, архангелы и небесные вестники. Они гнались за ним, трубили в трубы, тянули пробитые гвоздями руки. Он убегал от них. Его не пускали томные, на распахнутых ложах блудницы, воины в широкополых шляпах, скользкие морские змеи, зубастые рыбины, жемчужные раковины и моллюски. Он убегал от них. В хрустальных окнах дворца синели невские льды, сияла золотая игла.

Он вбежал в зал и едва не ударился лбом в огромный холст. Красные, как стручки перца, танцоры вели хоровод, затягивали его в своё колесо. Он отбился от их цепких мускулистых рук, ускользнул от мозолистых топочущих пяток и увидел Ирину. Она сидела в кресле с ногами, сжавшись в комочек, желая уменьшиться, превратиться в невидимку. Руки бессильно брошены. Глаза закрыты выпуклыми синеватыми веками. Губы расплющены, искусаны, и на них нет дыхания. Сапожки сброшены с ног и лежат у кресла. Ядринцев смотрел на неё, боясь прикоснуться. И такая нежность, боль, слёзное, близкое к рыданиям обожание. Он всё это время думал о ней, искал, пугался её потерять, был бессилен уберечь от несчастья, потерял и снова обрёл. И теперь они вовек не расстанутся. Он любит её несказанно, горько.

Ядринцев подошёл к ней.

– Любимая! – целовал её холодные, с бескровными пальцами руки. Брал в теплые ладони её босые стопы.

– Любимая, драгоценная!

Он надел на неё сапожки, осторожно поднял с кресла и поставил на ноги. Она не могла стоять. Он приподнял её руку. Она обняла его за шею, и он повлек её по залам. Она останавливалась, оседала. Он удерживал её, вёл. Им вслед смотрели посетители музея, пророки, мученики, архангелы. Смотрели блудницы на смятых ложах, военные с копьями, в широкополых шляпах. Им вслед струились морские змеи, плыли рыбы, ползли улитки и крабы. Он нёс её. Так выносят раненых с поля боя.

В гостинице «Гельвеция» они вошли в номер, и она сказала:

– Хочу принять ванну.

Он наполнил тёплую ванну, щупал рукою воду.

– Отвернись, – сказала она, – я разденусь.

Он слышал, как шелестит её платье, падает из крана вода, как хлопает в ванной дверь. Он сидел у окна и ждал, когда она выйдет из ванной. На ампирном фасаде лежала оранжевая полоса вечернего солнца. Они вернутся в Москву, и она останется с ним. Он будет её исцелять, поить глинтвейном, брать в ладони её босые стопы. Станет рассказывать тихое, сказочное, про кота Самсона, сказку, что рассказывала ему в детстве мама, когда он болел, пылал в жару, и мама клала на лоб свою чудную прохладную руку, и он сквозь жар слышал её родной голос, в потолке горел старинный, собранный из узорных стёкол фонарь.

Оранжевое солнце на фасаде сместилось и теперь горело под самой крышей. Ирина не выходила из ванной. Он тревожился, ждал. Подошёл к ванной и приоткрыл дверь. Ирина спала в тёплой ванне. Запотевший хромированный кран блестел у её виска. Падала редкая капля. Всё её тело было покрыто укусами, синяками, ссадинами, Она была изуродована, обессилена пыткой. Она попала в руки палачей и мучителей. Они терзали её, а он в это время засыпал на просторной, с душистым бельём, кровати. А её терзали, и она звала, а её прижигали раскалённым железом.

Ему было ужасно. Его горе было неутешно.

Он собрал свои и её чемоданы. Подогнал к «Гельвеции» «мерседес». Помог выйти Ирине. Уложил её на заднее сиденье, прикрыв ей ноги своим пальто.

Провожать его вышел владелец «Гельвеции» Янус. Он был печален, сострадал Ядринцеву.

– Петербург очень жестокий город, Иван Степанович, очень жестокий, – и в его влажных, печальных, иудейских глазах была обречённость.

Они мчались в Москву среди вечерних лесов. Вершины ёлок были золотые, а у подножий лежала синяя тьма. Она медленно текла к вершинам. Всю дорогу Ирина лежала на заднем сиденье. Ядринцев думал, что она спит, оборачивался. Глаза её были открыты.

Бесплатный фрагмент закончился.

Текст, доступен аудиоформат
3,9
12 оценок
449 ₽