Цитаты из книги «Матисс», страница 2
Равнодушие разверзлось перед ним.
Равнодушие это стало самым страшным, что он испытал.
...Как раз она и выработала в нем понимание (так подневольный напрасный труд сообщает мышцам массу и твердость), что мир был создан вместе с человеком. Что все эти сотни миллионов лет хотя и имеют длительность, но они суть точка, «мера ноль» – несколько дней посреди течения плодородной вязкости человеческого зрения, его воплощенной в свет мысли. Что длительность доисторических миллионолетий фиктивна – подобно длительности угасшего сновидения, подделываемого исследовательской скрупулезностью припоминания.
...вот уже полгода он постепенно погружался в этот сладкий омут неизвестности, очень знакомой всем холодным самоубийцам, беглецам и когда-то, когда они еще были, — путешественникам-первооткрывателям.
Он был скорее на стороне гор, чем на чьей-либо еще.
“Время отхлынуло в другое русло? — озадачивался Королев, и дальше его несло: — В самом деле, почему иудеи нам братья? И мы и они — единственные нации, чья ментальность насажена на тягу — вектор стремления к исходу: из рабства, из-под крепостничества, из-под власти чиновников — в мировую революцию, перестройку, куда угодно; взять Чехова — как прекрасен умный труд, какие сады будут цвести, не важно — только бы становилось лучше, только бы дом построить, пусть незримый, пусть ради этого полстраны удобрит буераки, не важно, — высокое дороже, мы не можем жить в сытой остановке, мы — не голландец: он не мечтает о том, чтобы завтра перестать быть голландским голландцем, он не мечтает вообще, ни о каком апокалипсисе речи быть не может, спасибо, его пиво и сыр — лучшие”.
"У ангелов нет нервов и рассуждения. Почти как у птиц. Среди птиц прячутся некоторые ангелы. Исходя из подобия."
...жаждой наживы и занудством, которые он принимал за трудолюбие и чувство собственного достоинства...
Королев всегда следил за психиатрической гигиеной. Лучшим заземлением для него была физическая нагрузка: волейбол, баскетбол, футбол по колено в снегу, до упаду, каникулярные походы, изнурительные и счастливые; девушки, случалось, с благодарностью, как трава росу, принимали в себя его буйство.
Постепенно Королев составил автобиографию — и она поразила его такой потусторонностью, что он запрятал этот рассказ о человеке, который казался ему предавшим его братом-близнецом. Через месяц достал, чтобы снова поразиться: случавшееся с ним было описано хоть и безыскусно, но с такой отъявленной зримостью, что он даже внутренне подтянулся, поняв, что если бы не написал, то упустил бы многое, — многое бы просто не случилось.
Через год он еще раз открыл папку с рассказом о детстве — и не смог оторваться: позабытый им на парте пенал, сомкнувшись, пристукнул плашечкой и, замерев духом, безвозвратно громыхая карандашами, скрепками, шурупом, покатился вглубь, будто в объятия Черной курицы или — в кроличью нору за банкой варенья из невиданных слов…
Где-то Королев вычитал, что все попытки навести научные мосты к семиотическому подходу в музыке потерпели неудачу. Ничего не поняв в деталях, но откликнувшись на суть преткновения, он подскочил от радости узнавания. Давно у него сквозила наивная, но правдивая идея, что музыка – едва ли не единственный язык, чьи атомы-лексемы либо совсем не обладают означаемым ими смыслом, либо «граница» между этими сущностями настолько призрачна, что в результате слышится не музыкальная «знаковая речь», с помощью которой сознание само должно ухитриться восстановить эмоциональную и смысловую нагрузку сообщения, – а, собственно, музыка уже то, что мелодия только должна была до нас донести, минуя этот автоматический процесс усилия воссоздания. То есть – чистый смысл.

