Читать книгу: «Летучий марсианский корабль», страница 3
10
Летучий корабль Мороморо назывался «Любовь до гроба»; прятался он в низине на северной стороне острова. Когда я его увидел, то поначалу даже не понял, что это за нелепый зверь и почему он называется кораблём. Трудно было поверить, что это чудо рождено для полёта.
На широкой деревянной платформе стоял древний кузов автобуса – без колёс, с залатанными боками, в трещинах сварных швов, вместо стёкол, и то не везде, осколки разноцветного пластика. А сверху, на лохматых канатах, оживающая под дыханием ветра матерчатая туша баллона, похожая на беременную змею. Плюс несколько баллонов помельче, вроде как бы охрана. Баллоно-кондомы то есть.
– Нравится? – спросил Мороморо, когда мы сошли в низину. – Какова имиджевая отделка?
Я не понял, серьёзно он или шутит, но на всякий случай кивнул.
На красно-буром, цвета подсохшей крови корпусе поставленного на платформу уродца буквально места живого не оставалось, настолько он был изукрашен надписями, изрисован картиночками, исклеен афишками, девочками из модных журналов, всевозможной религиозной символикой – от катакомбных пеликанов и рыб до крестов Пещерного братства, сложенных из человечьих костей. Ещё были сверху по краске-крови: свастики всевозможных видов, двуглавый российский герб, мультяшный американский орёл с пучком стрел в левой цыплячьей лапке и гроздью оливок в правой, кресты викингов, Красный Крест, серп и молот, череп и кости, он же Весёлый Роджер… С передка хитро́ усмехался козлобородый бес Мефистофель, видимо исполняя роль гальюнной фигуры на корабле. На выпуклом автобусном лбу написано было «further».
Делия куда-то пропала; Мороморо попыхивал пахитоской и скакал вокруг корабля. Сейчас он был похож на ребёнка, неналюбующегося на подаренную игрушку. Он отбегал в сторону, задирал голову вверх, что-то шептал, причмокивал, опять подбегал к платформе, дёргал за крепёжный канат, запускал руку в штаны, хмурился и скакал дальше.
Я молча ходил вдоль корпуса, изучая калейдоскоп картинок.
Сюжет их был довольно однообразен – откровенные любовные сцены, нарисованные плоско и скучно; впрочем, попадалась и классика – в основном блеклые репродукции, вырезанные из дешёвых изданий. Я нашёл здесь «Юдифь, попирающую голову Олоферна», несколько Мадонн Рафаэля, парочку рисунков Пикассо из Овидиевой «Науки любви». Что-то было ещё, но всё ужасного качества.
Я смотрел на голову Олоферна, на смазанные черты лица в застарелых потёках грязи, расползшейся по краям картинки, и думал, кого же напоминает мне эта мёртвая, незрячая голова.
– Лунин, – донеслось от автобуса, – ты что-нибудь в механике пе́тришь? Давай залезай в каюту.
Я запрыгнул на деревянную палубу и протиснулся внутрь салона. В каюту, как её назвал капитан. Теснота здесь царила неимоверная. Нутро автобуса скорее напоминало склад, даже не склад, а свалку из отживших своё вещей. Заднюю половину перегораживал покоробленный лист фанеры с узкой прямоугольной щелью, занавешенной неплотно куском брезента. Спереди между двумя сиденьями, водительским и соседним, был установлен ржавый вертлюг типа пулемётной турели с присобаченным к нему пулемётом. Рядом в открытом ящике поблёскивали пулемётные диски.
Мороморо восседал на горе из пыльных мешков и тряпок: глаз не видно, голова опущена вниз; пальцы бегают, как паучьи лапы, пять – по лысине, другие пять по губе; на коленях плоский металлический ящичек с откинутой в мою сторону крышкой.
Вскинув голову, Мороморо посмотрел на меня. Я, с опаской, чтобы не оступиться – как на минном поле минёр, – пробирался по заваленному салону.
– Вот, – сказал Мороморо, бережно кладя ящичек на ладонь, – двигаю, а они не двигаются. Может, где пружину зажало? Ты уж посмотри, бога ради, сам я ни в зуб ногой.
Но я смотрел не на ящик, я смотрел за его плечо, туда, где из кучи хлама, как из мутной пены морской, выступала, маня обнажённым торсом, светлоликая богиня любви, беломраморная мать-Афродита. Холодная, с полуусмешкой-полуулыбкой она смотрела и на меня, и мимо, а я стоял, как загулявший матрос, перепутавший дверь кабака и храма.
– Лунин, не отвлекайся. Тебя опять на баб потянуло? Она же каменная и к тому же без рук. Или ты у нас фетишист?
– Откуда она?
– Потом, потом, – Мороморо хмурился и пыхтел, – есть дела поважнее. – Он вертел перед моим лицом ящичек. Осторожно, не урони. Присядь, си́дя удобнее.
Я взял металлическую шкатулку и рассмотрел её содержимое.
На дне, на жёсткой подставке, застыли две искусственные фигурки из дерева, а может быть кости, выкрашенные в телесный цвет. Нимфа и козлоногий Пан. Уродливая фигурка Пана тянулась к нимфе руками, нимфа от него убегала. Повёрнутое к преследователю лицо с чуть высунутым между губами маленьким розовым язычком светилось одновременно страхом и каким-то лёгким лукавством; похотливая рожица козлоногого была весёлой и благодушной.
– Механизм сбоку, там планочка, отколупни её пальцем. Надо их оживить.
Я пожал плечами, не понимая, зачем ему это надо, в игрушки он что ли в детстве не наигрался, но сделал, как он сказал.
Механизм был простой, как часы, – пружинки, валики, шестерёнки, несколько микросхем на плате, капсулки неясного назначения; к игрушке эти последние, похоже, отношения не имели.
– Есть пинцет или что-то острое? – спросил я, когда осмотрел всю эту механику немудрёную.
Мороморо из груды хлама вытащил пилочку для ногтей.
Я просунул пилочку под пружину, приподнял её, повернул к свету. На валике, у самого основания, темнел какой-то твёрдый нарост, я счистил его острым концом и сбросил на подставленную ладонь.
– Жвачка, вот что мешало.
– Жвачка? – Мороморо повертел в пальцах затвердевший сероватый комок, облизнулся и положил в рот. – Бубль-гум. – Лицо его сделалось таким же весёлым и благодушным, как у Пана в шкатулке.
Я поставил планку на место и отдал ящичек Мороморо. Тот установил его на коленях.
– Видишь, здесь рычажок? Берём. Передвигаем. И – р-раз!
Запела музыка. Мелодию я узнал мгновенно. Хозяин острова не расставался с ней даже во сне.
Нимфа задвигала локотками, фигура её наклонилась вперёд, язычок спрятался, ноги едва ступали. Под мелодию «Златокудрой вульвы» козлоногий догнал беглянку и, грубо обхватив её спереди, прижался к ней своими литыми бёдрами.
Музыка оборвалась. В наступившей вдруг тишине тяжело, глухо и одиноко ударил взрыв. Автобус качнуло; разноцветные блёстки пыли наполнили пространство внутри беглым карнавальным кружением.
Мороморо смеялся.
– Как он её! Вот это я понимаю!
Музыка заиграла снова. Лицо нимфы горело страстью. Пан, сияя благодушной улыбкой, повторил свой сокрушительный залп. Снова – тихо, и за тишиной – взрыв.
– Два. – Мороморо загибал пальцы; когда загнутых стало шесть, по числу прозвучавших взрывов, он встал, захлопнул шкатулку, выплюнул изо рта жвачку и сказал, довольно потирая ладони: – Теперь можно и выступать. Вроде как всё удачно. Пропустим по пахитоске, пока моя орава не набежала?
– Что это было?
– Было. И сплыло. Рыбки, которых напустили бесполые. Мы их — трах! – и взорвали. С помощью этой вот весёлой игрушки. – Наверное, он читал по лицу, потому что сказал с ухмылкой: – За кашалота своего не тревожься, с ним ничего не сделается. Он же умный, чуток подремлет на глубине, пока сверху не рассосалось. На, курни… – Та же тонкая пахитоса крапчатая, тот же душный запах ибога, тот же блеск в запавших глазах.
– Нет. – Я покачал головой. – Виски́ ломит, пойду глотну воздуха.
– Подыши, – сказал Мороморо. – Ну и помочись на дорожку. Как там говорят на передовой? Поесть, поспать и отлить – самые важные для бойца задачи, пока его ещё не убили. Для нас, мёртвых, это правило и подавно важно. Иди, отлей, подыши. Помогает от головной боли. Только не уходи далеко. Мало ли что…
Я вышел из тесноты каюты; Мороморо остался внутри.
Палубу легонько покачивало. Вялая туша аэростата трепетала на беспокойном ветру и ходила из стороны в сторону. Тихо поскрипывали канаты.
Я спрыгнул на упругий песок; над горбатым краем оврага светился фонарик Солнца. Я прошёл вдоль настила палубы; в тени под деревянной платформой суетились маленькие огнёвки; когда я проходил мимо, они ловко зарывались в песок, выставив из осыпающейся воронки светящийся стебелёк рецептора.
Метрах в двадцати от площадки, на которой стоял корабль, начиналась неразбериха зарослей и тянулась по склону вверх. Спутанные ветви акации, терновник, хвощи с крестообразной верхушкой, на Марсе их называют иродов крест.
Я дошёл до живой стены; вблизи заросли не выглядели такими дикими и пустыми, какими казались от корабля. Пригнув голову и защищая рукой глаза, я двинулся нешироким проходом между усеянными шипами ветками.
Наверное, берег был где-то рядом. Я слышал, как на севере за холмами шепчутся о чём-то своём песчаные волны моря. Как там мой Следующий за Солнцем? Жив? Почему молчит? Ушёл, меня не дождавшись, искать себе нового друга? Эти странные существа не могут без человека. Человек может, а они – нет. На Марсе их почти не осталось. Может быть, Гелиотропион последний.
Стайка песчаных блох посыпалась с мохнатой верхушки иродова креста. Хвощ был высокий, мощный, ростом почти с меня; бурый мясистый стебель обвивала петля кочевницы. Блохи станцевали свой танец и, подпрыгнув на пружинящих лапках, облепили стебель растения. Прыжок был похож на выстрел, на залп игрушечной артиллерии – резкий сухой щелчок, и в воздухе замелькали отливающие металлом точки.
Я подался от неожиданности назад и почувствовал, как что-то твёрдое и холодное упёрлось мне между рёбрами.
– Молчи, – тихо сказали сзади.
Делия, это была она.
Я медленно повернул голову; между рёбрами начинало жечь. Взгляд её был враждебный – глаза пустые, холодные, как у мраморной богини в автобусе, летучем корабле Мороморо.
Я попробовал улыбнуться. Я помнил её другую. Улыбки не получилось.
– Делия?..
– Не оборачивайся, смотри вперёд. – Голос был, как и взгляд, – такой же неестественный и холодный. Болезненный тычок под ребро; я покорно отвернул голову, уставившись на иродов крест. Вспомнил голову Олоферна, попираемую ступнёй Юдифи. – Говорить будем мы, ты будешь слушать и выполнять.
«Да», – ответил я послушным кивком.
– Ты чужой, – продолжала Делия, – ты не должен был сюда приходить, тебя не звали. Сейчас я отведу тебя в Старый купол, оттуда выхода нет, там мы тебя оставим. Идём. – Тупым стволом она больно подтолкнула меня вперёд, на вьющуюся меж зарослей тропку.
«Мы». В памяти запылали факелы, освещая ночную сцену и круг из сидящих женщин. Мороморо их называл Эннеадой.
– Ты меня спасала. Зачем? – спросил я, продираясь сквозь заросли.
– Чтобы принести в жертву.
«Понятно, – подумал я. – Спасти, чтобы принести в жертву. Ну, в принципе, почему нет? Оригинально даже».
– Тогда скажи… – хотел я продолжить, но получил удар.
– Молчи, тебе нельзя говорить.
– Нельзя, потому что «мы»? – всё-таки спросил я.
– Мы это мы – Девятка.
Тропинка уводила всё дальше; заросли редели, мельчали, идти становилось легче. Мы выбрались на голый пригорок, перед глазами мелькнуло море в барашках песчаных волн и – спряталось за цепью холмов.
Я глотнул холодного воздуха; на зубах заскрипел песок.
– Мороморо действительно твой отец? – спросил я, не оборачиваясь.
– Наш отец, мы – Эннеада, он отец нас, девяти.
11
И Тот, владыка божественных слов, писец нелицеприятный Эннеады, положил свою руку на плечо Гора и сказал:
– Выходи, семя Гора!
И оно сказало ему:
– Откуда я должно выйти?
И Тот сказал ему:
– Выходи через его ухо.
Тогда оно сказало ему:
– Неужели мне подобает выйти через его ухо: я – божественное истечение!
И Тот сказал ему:
– Выходи через его темя.
И оно появилось в виде золотого диска на голове Сета.
И Сет сильно разгневался. Он протянул руку, чтобы схватить золотой диск.
И Тот отнял его у него и поместил как украшение на своей голове.
И боги Эннеады сказали:
– Прав Гор, не прав Сет…
12
Сон был странен.
Кто был в нём я?
Гор? Сет?
Но уж не Тот – точно.
Сама ночь была странной.
Старый купол, куда Делия меня привела и бросила на что-то пахучее, горбатящееся, скрипящее при каждом движении, напомнил мне последнее моё земное прибежище. Как меня убивали…
Меня убивали так: ждали сначала, когда я, пьяненький, суну ключ в замочную скважину, не попаду, открою с третьего раза, войду в прихожую. Сказали: «Здрасьте». Их было двое. Собакорылых. Таких я раньше не видел. Здесь их много. Но это Марс. А на Земле – не видел. Главный из тех двоих, бульдожьего вида хрыч с брылами по самые плечи, сказал: «Всё, Лунин, приехали! Поезд дальше не пойдёт. Земля кончилась, твоё время вышло». Я сказал: «Кто ты, собака?» Собакорылый, бывший с ним рядом, выдал мне в солнечное сплетение. Я согнулся, а этот смердящий пёс положил мне на темечко «Аэлиту», сочинение Алексея Толстого издания редкого, довоенного, в бледно-жёлтом коленкоровом переплёте, взятое с моей книжной полки, и главный, перед тем как вдарить мне молотком, сказал наставительно и злорадно: «Зажился, Лунин? Нравилось тебе на Земле? Ничего, нравилось – перенравится». Меня повалили на пол и били, били по голове через плотный коленкор «Аэлиты». Это чтобы следов на черепе не было, а были только под черепной коробкой. Я всё думал, пока голова работала: «Ладно, бейте, не убивайте только. Мы же с ней договорились о встрече. Я же обещал… Завтра…». Но эти двое моих мыслей не слышали.
«Лежи пока, – сказал из них кто-то, – сдохнешь полностью, тогда и придём. Сразу провожать не положено. Правило потому что есть: “Душа до тех пор не должна быть низведена в аид, пока тело целиком или в одной из существенных своих частей не будет разрушено и не лишится душевных сил; что даже после того, как они разобщатся, душа, пребывая вне тела, целых три дня должна находиться рядом; только по прошествии этого срока проводникам усопших дозволяется овладеть ею”. Так ведь, товарищ мой Никтион?»
«А то, Оксивант, а то, – ответил на это собакорылый, который Никтионом был назван, и хитро́ подмигнул брыластому: – Но из правил есть исключения».
Что было потом, не помню. Осталось только смутное ощущение, что я, как шерсти комок, был сдавлен в своём собственном теле и вытолкнут через ноздри и рот, подобно ядру Мюнхгаузенову.
Вот и здесь, в куполе этом, я всё думал и спать не мог: придёт сюда божественная Девятка, повалят меня на матрас скрипучий и будут бить молотком по черепу, приносить кому-нибудь в жертву.
Этого не случилось.
13
Мороморо был разъярён.
– Опердене́ть! – орал он на Делию. – Дура, дурнее некуда! Отдонбасить тебя по кобзде мешалкой, чтобы шарики из глаз повылазили!
Я спросил:
– Жертвоприношение отменяется?
Мороморо на меня посмотрел, сказал:
– Чуть не забыл. Ты же с Иличем был знаком?
– Сосед мой, – ответил я.
– Нет у тебя больше соседа. Умер он, прости меня Вседержитель, хвост собственный поедающий. Одним обормотом меньше. Переместился на дальний круг, куда-нибудь за Уран, представь? Холодно там ему. Мёрзнет, душа пропащая. Не отведает уж больше уши́цы.
– Совесть тебя не мучает? – спросил я Мороморо.
– Совесть – это там, на Земле, – ответил он, на меня не глядя. – Пока люди ещё живые. Знаешь что? – Мороморо переменил тон. – Давай рассудим по-философски: если я сделал плохо, а меня не посетило чувство вины, значит, я сделал хорошо? Так?
– Ты – убийца. – Я был непримирим. – Ты – субъект, ты наблюдатель, а он, жертва, – он объект, наблюдаемый…
– Ой, не надо, Лунин, ля-ля… То есть, если убью я кошку, это…
– Мороморо, какое у тебя имя? Что это вообще – «Мороморо»? Нету такого имени.
Мороморо достал коробочку, красивую, бархата алого, с жемчужиной, вправленной прихотливо в крышку. Открыл её, выбрал из слёз слезу, выражающую эмблему печали, и повесил себе на веко. Убрал коробочку, вынул из-за спины мандолину (откуда у него мандолина?), и та запела под его пальцами, и он подпел её грустным струнам трудную песнь судьбы:
Бедный я, бедный, нещасный,
позабы… позаброшенный й-ааа…
Он отбросил в сторону инструмент, тот ударился хрупким сердцем о равнодушный кусок базальта, почему-то оказавшийся в куполе, не доиграв.
Певец перешёл на прозу:
– Впробиркерождённый я, без ласки материнской, без доброго отцовского наставления… Поднасуро́пил кто-то в пробирку, вот и вышел из неё я. Й-ааа! Й-ааа? – Мороморо сунул голову меж коленей, плечи его дрожали. Он с трудом приподнял веко, чтобы видеть меня немного, увидел и подмигнул. – Грустно, как ты считаешь? А по мне, так весело, даже очень. Ни перед кем не отчитываюсь. Ни перед мамой, ни перед папой, ни перед дядей, ни перед тётей Надей. Нету у меня никого, перед кем отчитываться. Хорошо это, плохо ли, я не знаю. Иногда, бывает, что-то у меня вздрагивает внутри, убиваю я, скажем, человечка какого или зловредное насекомое, который или которое меня укусило больно – насекомые и люди кусаются, – и здесь, – Мороморо встал, показал место в области паха, – как затрепещет, зажжёт, и я подумываю, а может, зря? Может, думаю, жил бы он, человек, или оно, насекомое, клоп какой-нибудь, комарик там, блошка ль мелкая? А я его… её… – сделал он жест убийства. – Нет?
Я промолчал.
– Ну, хорошо, – продолжил он в обход моему молчанию, – тогда собирайся. Делия хоть и дура, но родная, не чужая, моя. Кровиночку водой не испортишь. Делия! – крикнул он. – А ну-ка улыбнись гостю.
Делия улыбнулась. Улыбка была холодной.
– Отбываем через два восемнадцать. И ни секундой позже.
Потом снова посмотрел на меня:
– Илича не жалей, зря. Тебя он не пожалел бы.
14
– Вперёд, на Север! – Мороморо, как знаменитый капитан Гаттерас или Тур Хейердал на худой конец, тыкал средним пальцем правой ноги на Север. Север был с большой буквы, потому что юг был с маленькой буквы. Как запад и как Восток. На Марсе важно, с какой буквы, прописно́й ли, строчно́й ли, называют сторону света.
Летучий корабль пари́л. Рулевое колесо, выточенное из дерева еребуни податливо дрожало в руках, и дрожь его рождала содействие. Мороморо, в пробковом шлеме и в лётчицких очках в пол-лица, смотрел в потрескавшееся стекло автобуса, превращённого божественной прихотью в небесную гусеницу-корабль. Гусеница ползла по небу. Небо благоволило ей.
– Летим, чмонь перелётная! – подмигнул мне командир корабля. – Хорошо летим.
Я сидел справа от Мороморо. Кресло было удобное. Между ним и мной, но ближе ко мне, рыжела ржавчина пулемёта, хрипло похрапывающего на турели. За спиной погогатывала Эннеада (анекдоты они, что ли, там травили похабные?), я чувствовал упругие взгляды, пробующие меня раздеть. Я этим взглядам не поддавался.
Пришёл сигнал от Следующего за Солнцем. Он плыл внизу параллельным курсом, плавя телом марсианский песок. Не захотел остаться без дружбы. Я ответил ему словами, слышными только нам двоим: «Всё нормально, держись, дружище».
Мороморо странно молчал. Кладезь спонтанной речи, словотворца и великого очковтирателя как-то резко обуяло молчание. Или он победил слова?
Я смотрел на вечерний Марс.
Он был мёртв, как вселенский вакуум.
В паутине каналов Скиапарелли, выдуманных мечтателями с Земли и описанных в десятках романов, гибло марсианское население, а главный марсианский паук, Тускуб, джеддак всех джеддаков, Мориарти марсианского космоса (не путать с Мороморо, однако), тоже вымышленный, но воскрешённый смертью, приказывал своим живодёрам ударить лучом фелуйфа по мо́рдору планеты Земля, вы́парить на ней океаны и обратить, подобно Луне, всё, что дышит, мыслит и размножается, в первичную, разжиженную материю.
– Я поэт, Лунин, – ожи́л Мороморо вдруг. – Как этот ваш… дуэлянт… Кукушкин? Напишу к своему шестисотшестидесятишестилетию три шестёрки гениальных стишков, тисну книжку в Плато-Сити, в издательстве, которое побогаче, повешу её на гвоздь у себя в сортире и буду всякий раз, когда подопрёт, вырывать из неё страницу и читать вслух по стишку, себя ублажая. Вот, послушай, Лунин, из незавершённого:
Сиделка сидела,
лежанка лежала,
а птичка по небу от тучки бежала…
Дальше что-то не сочиняется, стормозило. Чего она, дура, от тучки бежала? Хрен её знает. Но оцени, каково начало! Хуже я Кукушкина или нет?
– Лучше, – подольстил я ему. – И рифма довольно редкая: «лежала – бежала».
– Спасибо, – Мо-Мо ответил. – Добрый ты человек, Лунин. Я бы даже сказал – «добродеятельный». Только вот что скажу я тебе: здесь, на Марсе, такие не приживаются. В червяков мы превращаем таких, в пиявочек. К жизни вечной приобщаем, безпозвоночной, Линнеем управляемой, капитаном. Он на складе моём работал, этот Линней, кишки́ из трупных извлекал чрев. Заправляли крысиным мясом эти кишки вонючие, потом бензосоставом опрыскивали. И как деликатес продавали. Отбою от покупателей не было. Жрали колбасу только так. Мёрли, правда, потом вагонами. А потом вагонами воскресали. Не здесь – в Поясе астероидов или под юпитерианскими кольцами. Туда этих лазарей отправляли, чтобы здесь заразу не разводить.
– Природа искусства не объяснима, – свернул я с опасной тропки на утоптанную философическую стезю. – Это я к вопросу о тучке. Вот был у меня в жизни такой приятель Жорик Тер-Поганян. В той жизни ещё, не в этой. Устраивал он перформансы. Или, на его языке, – контемпорари-арты. В шахматы с желающими играл. Вместо фигур – рюмки. Проигрывал, и всегда – намеренно. Чтоб нажраться и вырубиться. Иконы колол прилюдно. Топором, как когда-то на Лобном месте в белокаменном Третьем Риме. Великий художник был. Помер вот только рано.
– От топора?
– Если бы! От гроба, его угробили. Положил он себя во гроб. Типа контемпорари-арт. Крышку привинтили винтами. Яму вырыли. Опустили. Землёй засыпали. Помянули. Зрители разошлись. А про него – забыли. Так с тех пор и лежит. Косточки лишь одни остались. На Марсе я его не встречал. Может, на Плутон переехал?
– Вряд ли, – Мороморо ответил. – На Плутоне своих хватает. Без этой самой ихней «контемпорари».
Автобус-гусеница летел на Север.
Небо Марса, расписанное, как в праздник, хороводами вечерних созвездий, медленно текло нам навстречу.
– Вечереет. Посмотри вправо. Видишь, там, на сколе красной скалы? – Мороморо показал вправо.
Я посмотрел туда. Что-то там шевелилось, множилось, какие-то мохнатые тени, лапы, ногощупальца-педипальпы, глазки злые пёрли из скальных недр. К звёздам тянулись ближним, жевали их жадно жвалами.
– Земля королевы Магр, заповедные земли Марса. Эй, Эннеада, эй! – крикнул Мороморо, не оборачиваясь. – Есть желающие скормить себя королеве Магр? Принести себя в жертву Великой Паутине Вселенной? Приобщиться к вечности? Нет желающих?
– Что, папаня, удолбался до сиреневых трусов и тю-тю? Понесло-поехало? Вон, нахлебничка своего приобщи. Чтобы эта Магра им подавилась.
Не было, короче, желающих приобщиться к вечности.
– Бабы – дуры, не понимают, – подытожил капитан корабля. – Мы туда за паучьим мясом ездили. Выгодные времена были. Набьёшь доверху ладью паучатиной – и на комбинат в Гелиополь. Там консервы из пауков делали. Жирно жили, не то что нынешние. – Мороморо расцвёл в улыбке. – Юность, юность! Её уже не вернёшь. Глянь налево, видишь холмы в пустыне? Нет, не те, которые постоянные. Перемещающиеся холмы видишь? Крест видишь на скале-треуголке? Там, за ним, разводил я олгой-хорхоев. Ой, доходное было дело. Один хорхой – год на него живу. Марсианский олгой-хорхой не такой, как ваши, земные. Мой хорхой буравит недра до магмы, окунается в неё, обгорает, обрастает бронёй покрепче, чем у боевого звёздного корабля. Ничего его не берёт. Никакая юпитерианская тля. Никакой нептунианский валуй. Ни новоандромедянский хвощ.
– Жрать хотим, – заныла за спиной Эннеада. – Давай, сажай уже, папик, свой драндулёт вниз. Ужинать больно хочется. Примарсианивайся.
Бесплатный фрагмент закончился.
Начислим
+13
Покупайте книги и получайте бонусы в Литрес, Читай-городе и Буквоеде.
Участвовать в бонусной программе