Читать книгу: «Тума», страница 2
Ответа не прозвучало.
Стражник замолчал.
Вокруг стояла плотная, как вода на дне, тишь.
Битое тело его оставалось посреди вездесущей боли, как одинокое дерево в ледяное половодье. Знобило плоть, точило душу под самое основанье.
Он упрямо чуждался своей боли, как не к нему пришедшей.
Ненарочно, без усилия, понял о себе так: буду, пока я есть, а дальше – рассудят без меня. Смерть не явилась, и, бог весть, может, впереди ещё многие, как курлыкающие стаи, дни.
Медленно вдохнув во всю грудь, открыл прозревший глаз – и тут же ощутил, как дрогнуло веко второго.
…может, и тот, ежели откроется, прозреет?..
Вглядываясь, опознал, где под потолком оконце: тьма вокруг была мутно-чёрной, а там – почти синей.
Исхитрился рассмотреть одну, еле различимую, звезду. Звезда стояла ровно посреди окна, но натекающая слеза всё словно бы сдвигала звезду в сторону. Та скользила по небу, как по льду, слабо мигая.
Насухо протерев глаз, уставился в ставшую, наконец, на место своё звезду, и смотрел, смотрел, пока не заныло веко.
«Господи, смилуйся», – повторял без истовости, глядя в синий свет.
Серб и второй, лях, спали где-то поодаль.
Прислушиваясь, различал их дыхание.
В темнице могла б уместиться и дюжина полоняников.
Их, троих, держали здесь потому, что пока не собирались продавать.
Переломанный – кому он был нужен? Однако ж его не порешили сразу, не кинули в яму, – и в том таилась своя надежда.
Она согревала сердце.
До сих пор отчаянье не постигло его.
Он готов был улыбнуться тому, что по-прежнему дышит.
…и здесь осознал, что ему снова надо на лохань.
Повернулся набок, горько уверенный в том, что серб убрал поганое корыто в дальний угол, где оно и стояло. Успел огорчиться, что придётся его будить, звать, – и тут же рассмотрел в тёмно-синем свете: лохань здесь же, причём опустошённая. И рядом – он дотянулся рукой и убедился – кувшин с водой.
Преодолевая боль, зацепил кувшин своим одеревенелым пальцем, подтянул, стараясь не обронить, и, завалившись на спину, отпил.
…теперь надо было найти стену, чтоб опереться, чтоб суметь…
Долго ворочался, изнывая от муки, сопровождавшей всякое его шевеление.
Переломанная нога вгрызалась в него, как зверь.
Голова колокольно гудела.
Ныли поломанные рёбра и отбитые кишки.
Плоть отчаянно противилась ему.
…кусая раскровавившиеся, тонкокожие и шероховатые, как померанец, губы, всё-таки засунул лохань под себя.
…и потом, отирая себя соломой, ощущал себя победившим в схватке, где и святые отчаялись спасти его.
Лежал в приспущенных шароварах, согревшийся от усталости.
Видел в свете звезды ступни ног.
Одна нога лежала чужой, недвижимой. Штанину вздымала поломанная кость. Скоро та рана начнёт гнить.
На второй ноге весело, как скоморохи, шевелились пальцы.
…открыл глаза, а серб уже сидел подле, предовольный.
Солнце светило ему в затылок, и были видны на просвет распушившиеся, рано поседевшие волосы и соломины в них.
– Довешче ти видара (Лекаря приведут. – срб.), – серб часто моргал, будто переспрашивая: понимаешь ли? слышишь ли? – Мислили су да чеш издахнути – и дигли су руке. Али ускоро че ти дочи видар. Грк, добар видар. А слуга му е од Молдаваца, добар слуга. (Думали: ты умрёшь – и всё не вели. Но скоро лекарь явится к тебе. Грек – добрый лекарь. И служка его из молдаван, добрый служка. – срб.)
Степан, как зверь, задирая нос, принюхался: пахло съестным.
– Ево, еди, мораш да едэш (Вот, ешь, нужно есть… – срб.), – серб сунул ему в руку кусок лепёшки.
Встрепенувшись, вскочил – с ног посыпалось сено – и поспешил к тяжёлой двери. Уперевшись ладонями, потряс ей, и тут же, прижав лицо к самому косяку, скороговоркой, на дурном турском языке, затараторил.
Ему нехотя, растягивая слова, отвечали, как отвечают, изготавливаясь вдруг заорать, – но серб не пугался, и продолжал твердить своё.
Недолго спустя загрохотала цепь с той стороны. Сербу сунули в руки плошку.
Степан по крошке втягивал на язык данный ему хлеб, но успел разглядеть: дверь – в четыре доски, с железным засовом. Открывалась наружу. Значит, той дверью можно ударить стражника в лоб.
…в плошке, принесённой сербом, лежали две неочищенные луковицы и холодное баранье ребро.
Запахло так, что у Степана перехватило дыханье.
…серб сидел подле, ломая луковицу на малые кусочки и подкладывая их в плошку, лежащую на груди Степана.
Луковичные крохи Степан клал себе на язык. Спихивал на зубы. Давил из них сок, мешавшийся с размокшей во рту лепёшкой и лепестками мяса.
…снова положив ребро на губы, неспешно рассасывал его, придерживая неумелой ещё рукой.
В груди растекалась тишайшая благость.
– Азов? – Степан медленно кивнул в сторону окошка. – Аздак?
– Како? (Как? – срб.) – переспросил, задирая тонкие брови, серб, и глубокие морщины на его лице тоже ушли вверх – А!.. Тако. Град Азак. Био си овде? (А!.. Так. Азак-город. Ты был здесь? – срб.)
Степан задрал край плошки, глядя, сколько ещё осталось луковичного крошева. Ничего не ответил.
Серба молчанье Степана нисколько не обидело.
…он ещё обсасывал совсем уже белую кость, когда вошёл лекарь: ссутуленный, в широкополой шляпе, грек. Чёрные его глаза смотрели устало и блёкло.
Сразу поднявшийся Стеван, часто кланяясь, уступил ему место.
Не глянув на серба, грек присел.
Тут же, торопясь, с коробом на боку явился его молодой, смуглый служка, по виду – из молдаван. Худощавый, с тёмной, в сливовый цвет щетиной.
В коробе лежали, топорщась в стороны, пучки трав, перезвякивали многочисленные склянки с мазями и отварами. Запах от короба шёл настолько сильный, что перебивал здешний смрад.
Серб, ничем не смущаясь, всё стоял за спиной у грека, то заглядывая в короб молдаванина, то, повеселев, кивая Степану: тебя поправят, казак!
Грек, не оглядываясь, показал сербу рукой: уйди, от тебя тень.
Кисти его были тёмными, с поношенной, дряблой кожей, а ногти – длинными.
Немилосердно он мял голову, шею, грудь, бока Степану. Кривил губы, ломая их не надвое, а натрое, как волну.
Не оглядываясь, махнул рукой служке. Тот достал нож.
На Степане разрезали рубаху и шаровары. Он стал наг.
Вонючую рвань его грек брезгливо отбросил ногой.
Тело Степана было покрыто многими ссадинами. Из многочисленных ран на ногах и на боку подтекало. Где-то кожа синела, где-то подтёки оказались тёмными до черноты. Надрывно белела вылезшая из плоти кость сломанной ноги. Топорщилась кость грудины.
Он был как ящерица, которую переехало колесо.
…принесли и воткнули над изголовьем Степана смоляной факел.
Подивился, сколь гадок он при лохмато трепещущем пламени.
Молдаванин напоил из кружки горьким отваром.
Завалили на бок.
Сырой тряпкой молдаванин отёр ему голову, грудь, спину, зад, ноги.
Долго смазывали драные раны и синяки.
Он понимал каждое слово, что бросал лекарь служке:
– Липос хинас… холи… охи афти… нэ… (Гусиное сало… желчь… не ту… – греческий.)
…обстригли грязные, слипшиеся волосы на голове.
Затем грек долго, порой касаясь щеки и лба Степана длинным усом, мял ему виски, темя, затылок.
…дали в зубы жгут.
– Ми м’энохлис… (Не мешай… – греч.) – сказал грек, всё так же не глядя на Степана. – Мэ каталавэнис? (Понимаешь меня? – греч.)
Молдаванин упёрся Степану в плечи, нависнув над ним.
Грек, помяв недвижимую Степанову руку, вдруг вправил её одним рывком. Молдаванин, озирая стену перед собой, жевал и улыбался.
Степан глядел ему в подбородок, в ленивой истоме заметив: нет гайтана на шее.
«…оттого, что побасурманился малый», – ответил сам себе.
…теперь грек, сделав разрез на сломанной ноге, лазил внутри плоти тонкими пальцами.
Серб, вставший с другой стороны, хмурился и, вздымая брови, ошарашенно вглядывался в Степана.
Подолгу сдерживая дыхание, Степан выдыхал через нос. Время от времени сильно жмурился.
Грек прогонял его боль. Происходившую с ним муку Степан считал наказаньем не себе, а самой боли, которую травили, как зверя.
Наконец, поняв, как собрать перелом, и враз обильно вспотев, грек поставил кость на место.
…липкий от духоты молдаванин вглядывался в Степана: в сознании ли тот…
Степан сплюнул жгут и терпел так.
На сломанной ноге сделали перевязку – мягкая, пока заматывали ногу, она тут же каменела.
Следом ловко поставили крепёж: две струганные крепкие палки, жёстко связанные тонкой бечевой.
…закрыв глаза, грек, стоя, с минуту отдыхал.
Снял шляпу – и, не желая бросать её на сено, надел на тут же приклонившего голову простоволосого молдаванина.
Грек оказался лысым: волосы росли только за ушами и на затылке. Лысина его была как бы в чёрной крупе. На макушке росли несколько длинных волос.
Степана усадили.
Будто кукле, грек впихнул ему в зубы несколько зёрен. Ещё полгорсти пересыпал Степану в ладонь.
То был гашиш.
Не дожидаясь, когда невольник начнёт жевать, грек принял от молдаванина иглу и, заметно уставший, начал зашивать разбитую голову Степана, шумно дыша через нос.
Перемазав снадобьями, голову крепко перевязали.
Затем грек зашил ему бок, плечо, живот, бедро.
Торчащие нитки посыпа́ли едкой мукой.
Сняв с молдаванина шляпу, грек обмахнул себя ей несколько раз и вернул себе на голову.
– Ферте то афепсима! (Принеси отвар! – греч.) – велел служке.
…молдаванин вернулся с кувшином и поставил Степану на грудь.
Степан расслышал запах – и сразу же, уперевшись на локоть, пригубил.
– О Тэос на сэ филай, калэ му Эллина! (Спаси тебя Господь, добрый грек! – греч.) – сказал, облизываясь.
…грек уже выходил и, поправляя шляпу, не обернулся.
На ногах его были сандалии. Одну, сползшую, он ловил ногою, усаживая, как следует.
Штаны у грека были короткие, а ноги – в густом поседевшем волосе и худые.
…днём его снова мутило, бросая то в жар, то в озноб.
Изводила сломанная нога. Тошнотворно кружилась голова. Чесались подшитые бока. В ноздри и в уши лезла мошкара. Раны облепляли мухи.
…в кувшине был маслак: отвар сухих листьев конопли.
Изредка отпивая по глотку, Степан еле-еле забылся к полуночи.
Караульные во дворе каждый час били в барабан.
Раздавался крик:
– Каравыл! (Стража! – тат.)
– Дестур! (Внимание! – тат.) – кричали в ответ.
…очнувшийся в ночи Степан отчётливо слышал, как ночной янычарский караул разговаривает через ворота с тюремной стражей.
На янычар лаяла собака. Её отгоняли.
…проснулся – засветло, от крика муэдзина.
Муэдзину отзывались азовские петухи.
За ночь смрад осел.
Принесло новые запахи: горячих лепёшек, поднятой первой повозкой пыли, кальянного дыма, кофе, конюшен.
…отвлекая себя от зуда и головокруженья, Степан теребил свой заплывший глаз, на ощупь пытаясь осознать, где бровь, где глазница.
Поддев мизинцем, натянул, претерпевая рассыпающиеся всполохи боли, веко – и в образовавшуюся щёлку, сквозь колтун слипшихся ресниц, разглядел вторым глазом сначала заплесневелую стену напротив, а затем, ища свет, – трепетанье смоляного факела в щели над дверью.
Вслух засмеялся: одна рука, одна нога, полтора глаза – тряпичная кукла! И ничего ж: дышит, мыслит, зрит.
Кормили хилой овощной похлёбкой с очистками.
Лях ругался на кухарей, приносивших кормёжку, требуя иных угощений.
– Дьябэльские помёты! Подайче менса! (Чёртовы дети! Подайте мяса! – пол.)
Те, оставив корзину с битыми яблоками и подгнившими луковицами, молча уходили.
У ляха того был свой, за выступом, угол.
Разминая кости, лях вышел оттуда и встав напротив; разглядывал, будто на торгу, Степана.
Русые волосы ляха были расчёсаны гребнем. Голову он имел, как дыню, вытянутую. Глаза его казались как бы вдавленными и смотрели борзостно.
Белый атласный жупан, хоть и драный, выдавал в нём шляхетское происхожденье. Роста он был малого, но держался так самоуверенно и прямо, что выглядел высоким.
Степан не стал играться с ляхом в гляделки – и сразу смежил очи.
Лях цыкнул и отошёл.
Серб старался Степана не беспокоить: сидел, навалив соломы под спину, у другой стены. С хрустом чесал бороду. Размахивая руками и шёпотом ругаясь по-сербски, отгонял мух.
Время от времени как бы случайно оглядывал Степана – и, если тот отзывался на взгляд, торопился пересесть ближе, предлагая наполнить его кувшин водой или поспособствовать чем иным.
Степана едва хватало на слово-другое – и он тут же начинал задыхаться. Долго потом кашлял, глядя на ногу и опасаясь, как бы тряска не разломила её заново, как бы не поползли многие его швы.
…показывал сербу: тяжело, прости.
…завалившись на бок, отхаркивался – и всё не мог отплеваться.
Успокоившись, ложился на спину и слушал свою кровь, то бьющуюся в больной глаз, то колобродящую вкруг сломанных костей.
V
В тот год к отцу Тимофею явились его побратимы с запорогов – сечевики, запорожцы, бритые наголо, с въевшейся в головы несмываемой степной и пороховой пылью. С голов свисали длинные оселедцы, оттого звали на Дону их хохлачами.
Бороды у них, в отличие от донцев, были бриты.
Широко, троеперстно, крестились, на миг примёрзнув взглядом к Богоматери, и тут же принюхиваясь к столу, где стояли два длинных блюда – с холодцом и квашеной капустой. Вокруг них вперемешку толпились разной величины тарелки, полные солений, и малые – под мёд, вино, пиво – деревянные баклаги.
Собинные дружки, поскидывав кожухи или чёрные чумарки, оставались в грязно-белых или рыжеватых вышиванках, заправленных в шаровары. К шароварам были пришиты кожаные кобуры. Из кобур торчали пистоли.
Пищали и мушкеты оставляли в углах куреня.
– Шляхетно зажил, Тимоха! – обнимая хозяина, ревел рукастый, щедро слепленный, с чёрной щетиной, с круглыми, как азовские орехи, глазами. Он притоптывал сафьяновым сапогом превеликого размера так, словно слышал песню.
– А ты измождал, Дёма, – без смеха в голосе отвечал Тимофей, редко, но звучно охлопывая огромного сечевика; чёрный полукунтуш от каждого удара вспыхивал пылью.
Прозванье того Демьяна было – Раздайбеда.
Вокруг его багрового с мороза уха был обёрнут трижды оселедец.
– Та ж зима, Тимоха, – хохотнул вошедший и тут же сам себя перебил, заметив явившуюся с очередным подносом пирогов хозяйскую жену. – Дивовысько яке! Султана!.. Лягу у тебя, Тимох? Может, и мне невеста приснится? – голые щёки его мясисто сплясали от хохота; рот был полон крупных, как головки чеснока, зубов.
Многое хохлачи называли на свой лад, и округлость их языка щекотала слух. Балагурили, бесстыдно бранились. Звали себя – лыцари. Отряд свой – батавой. Сообща всех сечевиков – товариство. Господа поминали: Пане Боже.
Пили хмельного больше и жаднее донцев. К еде и вовсе были ненасытны.
– Не ради пьянства, а за-ради духовного братства, – выкрикивали, стуча баклагами.
По оттаявшим головам их тёк от усердия пот.
– Двинем до Азова? – спросил Демьян Раздайбеда у Тимофея, выпив и отерев огромной рукой рот.
Тут же сидели два отцовских товарища: живущий в соседском курене Трифон Вяткин, чернявый, с головой, будто вбитой в тело, и лбом, заросшим волосом едва не до бровей, и крепкий дружок Васька Аляной, белобрысый, с криво постриженной, редкой бородою, непрестанно менявший жён, имевший привычку произносить по делу и без дела: «Акуля, что шьёшь не оттуля?». Иной раз он резал свою поговорку, произнося лишь, то задумчиво, а то и ругательно, нараспев: «Аку-у-уля…».
Раздайбеда, не дождавшись ответа, перевёл взгляд на Ваську.
Аляной сказал таинственно:
– Аку-у-уля… – но тут же, хмуря редкие, словно выгоревшие брови, спросил про любопытное ему: – Хохлачи, сказывают, опять атамана поменяли?
– Которого? – спросил Раздайбеда.
– Да я и прежнего запамятовал…
– Нонешний – славный козачина, – добродушно сказал Раздайбеда. – Не то прежний. Задушили его, бисову душу.
Васька согласно и всерьёз кивал, хотя знавшие его могли разглядеть: он дурачится.
…нашумевшись, сечевики возвращались к основному, пытая донцев за скорый поход, о котором прослышали.
– Круг ещё не сказал… Как круг порешит, – глушил их интерес Вяткин, несогласно качая головой, и тут же громко вопрошал: – Сколь нынче в Азове башен, кто посчитал?
Спрашивая, он топырил обе пятерни, как бы показывая тем самым множество башен; но на левой его руке недоставало двух, косо срезанных пальцев.
Глядел он при том не на сечевиков, а на Ваську Аляного, сидящего напротив.
– Я в счёте слаб, Трифон, – всерьёз отвечал Аляной. – Сказывали, одиннадцать. То, должно, возле десяти: как у тя пальцев.
Сечевики загрохотали: как яблоню со спелыми яблоками протрясли.
– Азов-город – одиннадцатибашенный, – гудел, супя брови, Трифон, на потеху не отвечая, но и не сердясь. – И азовцев там боле, чем всех донцев в городках наших…
– А с хохлачами? – не соглашался Аляной; бледно-голубые глаза его по-прежнему смеялись, но губы были строги, и даже борода торчала вопрошающе.
Вяткин вместо ответа поискал в ближайшей плошке солёный огурец; нашёл огрызок и безгребостно съел.
– …так мы ж не все одиннадцать будем брать, Трифон, – примирительно уговаривал его Аляной. – Одну возьмём, и станем с азовцами соседи.
Трифон снова, нарочито недовольный, загудел своё:
– У азовцев – с двести пушек. А мы и ста не наберём. За Азовом лежит всё Крымско ханство, а наш всеблагий царь-государь – он за кем? За кем, говорю?
Вяткин, как и Аляной, забавлялся, но хохлачи верили в их препирания.
– Батюшка наш милостивец? – переспрашивал Аляной. – За царицей, так мыслю.
Вяткин, махнув с досадой беспалой рукою, повернулся к Демьяну:
– За Крымским ханством и турское войско, коего тьма, и большая, и малая ногайские орды – они ноне служат крымскому хану. Ну?.. Вы с ими не замирились, сечевики, с ногаями?
– Мы с ыми заругались, – Раздайбеда легко ткнул Трифона в плечо и снова захохотал, тараща круглые глаза.
– Ты б не стращал гостей, – просил Аляной Трифона. – А то сечевики развернутся и намётом до самых запорогов пойдут.
Сечевики снова реготали, расплёвывая харчи. Они не пугались ничего на свете.
Не дозволяя себе и малой ухмылки, Васька Аляной твердил Вяткину:
– А как возьмём Азов – государь наш батюшка оправдает нас и наградит. Потому как: куда поганые ведут полон со всех украин? В Азов-город. Где поганые торгуют православными людишками государя нашего и короля посполитного? В Азове-городе. Где торг идёт всеми святыми, и окладами с их икон, что посдирали в церквах наших? В том же собачьем месте! Наградит, говорю, а то и сам приедя…
– С жонкой-царицею… – вдруг согласился Трифон.
Иван и Степан слушали с печи казачьи пренья.
Иван так и заснул, свесив, как грушу, голову. Степан потянул его за рубаху в обрат, но уронил набитую гороховой соломой подушку, которую, не глядя, откуда она взялась, обнял спавший уже хохлач.
Наевшиеся сечевики ложились на пол, укладывая под головы сёдла. Лёжа, продолжали встревать в перепалки за столом; но вскоре храпели так, что дрожало под божницей пламя, играя на бураковых лицах тех, кто продолжал вечерять.
Лампады трещали: в курене от многолюдия становилось жарко.
Отец и несколько самых говорливых сечевиков то ли ложились почивать, то ли вовсе нет. Ночью Степан, сдвигая Ивановы колени, упиравшиеся ему в бок, услышал, что теперь они говорят смуро, глухо, рисуя на столе гнутыми пальцами.
– Подымайтесь, абреутни… – будил нескольких, всё ещё лежавших на полу сечевиков отец.
Мать, легко и равнодушно переступая через ноги, накрывала утренний стол.
В курень уже входили, кланяясь, но не крестясь, новые гости.
– Татарове… – прошептал Иван, больно пихнув всё ещё раздирающего глаза Степана. – Астраханские… Заедино с нами пойдут имать Азов-город. Как выходил на зорьке – стояли уж у плетня.
Тимофей пригласил гостей за стол.
Круглолицые татары – в тёплых халатах, в жёлтых сапогах, в четырёхклинных стёганых буреках – вели себя с большим достоинством.
Одному из татар мать, будто по незнанью, придвинула нарезанное на доске сало. Запорожцы, чтоб не обидеть гостей, не смеялись, лишь играя повеселевшими глазами; один даже замахнулся, чтобы хлопнуть мать по боку, – но, взглянув на Тимофея, раздумал.
Смотреть на женщину татары избегали: их жёны никогда не являлись гостям.
Говорили татары мало; больше слушали. Когда говорили – Степан понимал их.
– Русский царь – добрый царь, – сказал их старшак. – Урус чары ичюн Азавны алсак – Азавдаки ат базарында Ас-Тархан алыш-вериш эте билир! (Возьмём Азов для русского царя – Астрахань будет торговать конями в Азове! – тат.)
Пробыли недолго.
…скоро и сечевики стали собираться.
Степана снова поразили их персидские шёлковые, невиданной длины узорчатые пояса с разноцветной бахромой и шаровидными кистями на свисающих концах. Поясами этими, казалось, можно было два раза обернуть часовню. В шаровары же – спрятать козу или собаку.
У Раздайбеды висели на поясе: фляга, пороховница, мешочек для пуль, трубка, кисет, кинжал в изукрашенных ножнах – всё хотелось потрогать, сравнить с тем, что было у донцев, у отца.
Совсем молодой, улыбчивый, зеленоглазый, пригожий сечевик Боба, с нарочно выпущенным из-под сивой смушковой шапки оселедцем, закрывавшим почти пол-лица, подмигнул Степану, даря ему шахматную фигурку – воина с копьём.
– Я наигрался, дядько, – сказал.
Но, чтоб не обидеть малолетку таким подарком – будто и не казак перед ним, – тут же спросил:
– А твоё ружьё – какое, где? Гляну?
Степану в тот год было семь. Ивану – восемь.
…спустя день казаки грузились на струги.
В недалёкой от Черкасска казачьей столице – Монастырском Яру – созывался войсковой круг.
Одни уходили конными, другие, безлошадные, на каюках и стругах.
Весенний Дон тёк с ледяными всхлипами. Небо гнало к морю тяжёлые и грязные, в собачьей шерсти, облака. Река обгоняла небо.
Иван и Стёпка в толпе иных казачков вертелись меж отцов и старших братьев. Завидовали тем малолеткам, что по возрасту были допущены к войсковому кругу.
Степан, нарвав кленовых почек, тёр их в ладонях; кружило голову.
То и дело, не причаливая, проходили струги с верховых городков. Опознавая знакомцев, казаки с берега кричали, разевая чёрные галочьи рты.
…как последний струг отчалил, стало на удивленье тихо: только степной ветер, только бурливый ток ручьёв и шум в протоках.
Степан так и не ушёл с берега.
Привычный к чувству голода, дождался, когда в начинающемся сумраке явилась первая лодка, торопившаяся в свою верховую станицу.
Неспешно вышел на берег, глубоко вонзая ясеневый посох в хрусткую землю, дед Ларион Черноярец.
– …на кругу положили идти, дедко! – крикнули с лодки. – Слава Господу Иисусу!
– …на Азов – прямым приступом… – сказал сам себе дед Ларион.
Опершись подмышкой на посох, стал выбивать трубку, стуча по руке, как по деревянной:
– …а как пошёл бы казакам свой каменный город: у самого моря. Хошь, в Кафу иди. Пожелаешь – в Царьград.
…потные, уже отрешённые от жизни казаки грузили струги: ядра, порох, смолу, вяленое мясо, рыбу, связки лука и чеснока, сухари, кузнечные снасти, лопаты, топоры, кирки, разобранные лестницы…
Выгребали весь запас.
Стаскивали с черкасских стен пушечки.
Иван со Степаном, как и прочие малолетки, трудились, тягая, в надрыве, с казаками наравне.
Вываривали вёсла в масле. Конопатили днища и борта стругов.
От всех разило дымом, как от чертей. Перемазались в дёгте.
Смердело варом.
Резали камыш и, спеленав в снопы вишнёвым лыком и боярышником, крепили к бортам.
Струги пахли ивой.
Умелые и строгие казацкие жёнки кашеварили, но матери среди них не было.
С верховых городков до самой ночи подходили судна уже с готовыми, собранными, вооружёнными казаками. Торчали пики, пищали, луки.
Казаки были в крепко перешитом, но старом, неярких цветов платье.
Их тут же, у причала, кормили варёным, с луком, мясом.
Бегал от причала до войсковой площади и обратно поп Куприян – рыжебородый, с рыжими ресницами, и сам весь – будто в лёгкой рыжей дымке. Не было ни одного казака, которого он бы не перекрестил трижды.
Где-то поодаль лилась, затихая и вновь возникая, тягучая песня: «…ай, ну, поедемтя мы, братцы… на охо… на охотушку…».
Звёздный свет был зеленоват.
В факельных сполохах лица казаков казались скорбными.
Меж лиц струился еле слышный, чистый запах смерти.
Заслышав тот запах, в самый чёрный предутренний час выходили на тот берег неотпетые, могил не имевшие, навсегда утерянные казаки.
Головы их были дырявы насквозь, лоскуты сгнивших одежд трепетали.
Аляной, высоко подняв смоляной факел, крикнул, вглядываясь:
– Дядька Исай, ты?..
Задул ветер – у ближнего сорвало с костей драную рубаху, понесло во тьму, пугая волков.
На одиннадцатый после Войскового круга день, помолившись и коротко, без мёда-вина отпировав, казаки конными и судами ушли на закате к Азову.
Остался вытоптанный берег.
В отцовской походной торбе лежали шаровары да сорочка, просусленные дёгтем, и запас харчей.
Иван со Степаном с первого света до чёрной тьмы то бегали к парому, то ходили на валы, внимая степи и воде. Услышать отсюда ничего не смог бы и зверь.
…две ночи спустя, до полудня, вестовые крикнули, что идут струги.
Возвращали с азовских приступов раненых и побитых.
Малолетки, жёнки, старики, крестясь, толпились у берега.
Какая-то баба раньше срока, провидев беду заранее, тонко завыла. Дед Ларион ударил ей посохом по спине. Казачка охнула, открыв рот. Нитка слюны протянулась от губы до губы.
Самая больная жилка у Степана тонко дрожала внутри, как леса.
Иван, ставший в стороне, с остервенением бросал в воду ледяной грязью.
Первый струг ткнулся в причал; полетели с носа верёвки.
Степан неотрывно смотрел на раненого казака, свесившего с борта остаток руки. Из рукава торчали распушившиеся как сырой веник жилы. С них подтекало и капало в воду.
Надрывно пахло плотью. Раненные кто в грудь, кто в спину, кто в ноги – лежали вповалку.
Были поломанные до торчащих, как коряги, наружу костей.
У одного рука завернулась калачом, как у тряпичной игрушки.
Были лишившиеся куска мяса на боку.
Были безглазые, безухие, с пробитыми щеками, с проломанным теменем.
У другого ноздри расползлись в разные стороны, и мелкие битые косточки торчали, как рыбьи позвонки.
Были резаные, посечённые, проколотые, ошпаренные и обожжённые до кожного оползня.
Торчали бороды колтунами. Грязно дыбилась одежда.
Стонали лежавшие в забытьи, но остававшиеся в рассудке – безжалобно крепились.
Казаков, бережно вынося, грузили в подводы.
Один держал у груди срубленную свою руку; выронил в воду, заругался, чтоб достали.
…развозили битых по куреням и землянкам. Кони прядали ушами и, подрагивая, косились…
…следом подошедший струг, будто плавучая мясная лавка, оказался полон мертвецами.
Тут были разрубленные до полтулова и наспех перевязанные поперёк верёвкой, чтоб не развалились совсем.
Были убитые в сердце, в лоб, в брюхо.
Намертво налипли к бортам и рёбрам стругов спутанные сгустки кишок.
На дне струга, будто в похлёбке, плавали в кровавой жиже лохмотья кожи, требуха, белеющие персты.
…побросали всё рыбам.
Старший внук деда Лариона Черноярца вернулся короток – оттого, что лишился ног и задницы. Сам же – с распахнутым и отвердевшим ртом – глядел ликующе.
Дед без удивления сказал:
– Не то, унучек, ножки сами дойдут?..
Тимофея не оказалось ни на первом, ни на втором струге.
Степан побежал к матери – сказать.
Не застав её в доме, кинулся, слетев по ступеням, на баз, и едва, с разбегу, успел встать возле котуха, поражённый: мать тихо пела по-турски – то ли козе, то ли самой себе.
VI
…снова накатывала дурнота. Череп, едва сдерживая свинцово разбухающую кровь, трещал. В лоб влипло копыто.
Не мог уже лежать на спине – изводил кашель, а улечься на живот со всеми переломами своими был не в силах.
Затёкший глаз, словно птенец в яйце, ворочался, и будто даже пищал: отдавалось в ухо.
Степан открывал рот и дышал, дышал, набираясь воздуха, – пока не высыхала, словно песком присыпанная, гортань.
Иной раз, надышавшись до пьяного головокружения, ощущал краткое облегченье, но тут же накатывало снова: тошнота, жажда, ломота.
Озноб сменял жар, а посреди жара вдруг становилось предсмертно мёрзло, тоскливо.
…смотрел, задирая голову в оконный проём: может, прилетела смерть, сидит, смотрит.
…подозвать, что ли, как кошку, чтоб забрала, избавила?..
Но на всякую ночь – неизбежное, являлось утро.
…лях негромко пел:
– Щеджи собе зайонц под медзом, под медзом… (Сидит себе заяц под межой, под межой… – пол.)
Словно забывшись, что не один, тянул:
– …а мыщливи о ним не ведзом, не ведзом… (…а охотники о нём не знают, не знают… – пол.)
Голос его улыбался – лях вспомнил о чём-то, развеселившем его.
– По кнеи щеу розбегали… (По лесу разбежались… – пол.) – пропел он ещё громче, и здесь задумался.
Продолжил уже шёпотом, но Степан, в голос, ему подпел:
– Абы шарака схвытали фортэлем, фортэлем! (Чтобы серого поймать обманом, обманом! – пол.)
Лях осёкся. Недвижимый, раздумывал: послышалось или нет.
Рывком встав, выглянул.
Степан лежал, закрыв глаза.
Выждав, строгий лях исчез в своём углу.
Серб, вороша вокруг себя сено, тихо засмеялся, поглядывая на Степана.
Спустя минуту, обхватив колени и раскачиваясь, красиво запел:
– Рано рани, у нэдзелю младу… Рано рани, да ловак улови… уловио змию шестокрилу. (Встаёт рано поутру, в первое воскресенье после новолуния… Встаёт рано, чтобы поохотиться… поймал змею шестикрылую. – срб.)
Покопошившись в своей растрёпанной корзинке, серб извлёк вяленого леща и пересел к Степану.
Тот открыл, насколько смог, глаза.
– Молдавац е то пренэо од видара, доброг Грка! (Молдаванин передал от лекаря, доброго грека! – срб.) – поделился серб; морщины на его лице дрожали, как паутина на ветру.
Потряс лещом, как бы спрашивая: «…разделаю, брат мой? угостишься?..».
Степан согласно качнул грязной бородой.
Серб затрещал рыбой. Терпко пахну́ло.
Первый, с позвонков сорванный кус серб дал Степану.
Лещ был масляный, томящий душу.
…медленно жевал, чувствуя, что пережёвывает саму боль свою.
…сглодали всю рыбу. Лещиные глаза высосали насухо. Плавники погрызли.
…пока ели, не сказали ни слова друг другу.
Вытерев руки и рот соломой, Степан пропел, глядя на серба:
– Уловио змију шестокрилу – од шест крила, од четири главе!.. (Поймал змею шестикрылую – с шестью крыльями, с четырьмя головами!.. – срб.)
Кинул предпоследнее зёрнышко гашиша под язык. Последнее предложил сербу.
Тот, улыбаясь, сказал:
– Нэчу, ёк. Твое е. (Нет, нет. Твоё. – срб.)
Протянул Степану кувшин с водой.
…на рассвете выползали, обнюхиваясь, выкатив бесстыжие бусины глаз, крысы. Возились со вчерашними рыбьими костями.
Самая крупная – крысиная, казалось, мать – недвижимо сидела в углу.
Уползала последней, с нарочитой неспешностью.
…трогал голову, замечая, что отёк становится меньше, а второе веко, если ему помогать пальцами, раскрывается почти целиком.
…двигаясь мал-помалу, нагрёб под себя сена, и всё-таки завалился на живот. Такая явилась благость, что тихо застонал.
…с тех пор откашливаться получалось проще.
Начислим
+16
Покупайте книги и получайте бонусы в Литрес, Читай-городе и Буквоеде.
Участвовать в бонусной программе