Читать книгу: «Путешествие в Россию»

Шрифт:

© С. Тахтарова, Т. Заглядкина, И. Рахимбердиева, П. Ахметзянова, А. Зарипова, М. Сунцова, Н. Печунов, И. Бурак, И. Алексеева, перевод, 2023.

© Музей-заповедник «Остров-град Свияжск», изображения, 2023.

© Анна Наумова, Кирилл Благодатских, дизайн, 2023.

От редактора

На момент путешествия Рота в советскую Россию в 1926 году карьера Йозефа Рота-фельетониста, как и его отношения с газетой Frankfurter Zeitung, переживала кризис. Газету не устраивал стиль Рота, значительная часть его репортажей, например, из Франции, где Рот, почти всю жизнь проживший в отелях, обрел новый дом, была забракована. Незадолго до этого Рот также был лишен статуса специального корреспондента газеты за рубежом. Он подозревал, что виной тому интриги, его политические убеждения и независимость, хотя на самом деле газета боролась за выживание, сокращая расходы – издательская индустрия переживала не лучшие времена. Нельзя не отметить, что Рот оставался одним из самых высокооплачиваемых журналистов своего времени, он получал ежемесячный гонорар в 1 000 марок, тогда как выпуск Frankfurter Zeitung стоил 10–20 пфеннигов. Рот впал в глубокий пессимизм, сомневаясь в спасительной роли культуры в целом. Однако он продолжал писать для Frankfurter Zeitung, пусть и стал осторожнее в выборе тем, уделяя основное внимание событиям светской жизни.

В качестве компромисса газета предложила Роту отправиться в путешествие, ему были предложены на выбор Италия, Испания и Россия. Убежденный либерал, Рот попросту не мог отправиться в фашистскую Италию (он всё же совершит поездку в 1928 году), в Испании для него не было интересных тем, а вот командировка в Россию во всех смыслах послужила для Рота спасением – практически все его заметки были приняты к публикации, он нашел новый материал для пера. К тому же его не оставляла ревность к уже посетившим советское государство коллегам Эрнсту Толлеру и Эгону Эрвину Кишу. (Из письма Бернарду фон Брентано1 от 26 сентября 1926 года: «Всё, что рассказывали о России Толлер и Киш – ложь».)

Рот отправился в Россию в июле 1926 года. Его приезд был освещен рядом советских газет. В дневнике Рот описывает ход работы над репортажами: первые полны живых впечатлений и написаны по следам его перемещений, однако скоро он обращается к волнующим его прежде темам, раскрывая их на советском материале. В России Рот продолжает работу над романами, необходимость записывать материал для фельетонов очень скоро начинает его тяготить, к тому же Рот осознает, что на книгу о Советской России материала не набирается. Корреспондент был отозван в конце ноября, и то лишь потому, что не согласовал продление своего путешествия с газетой. К тому же газета постоянно нуждалась в свежих темах, уже в мае Роту предстояло отправиться в Албанию. Из переписки Рота с редакцией мы можем сделать вывод о скорости его работы и объяснить зазор между датой его прибытия в Россию и публикацией первого репортажа. Так, он пишет, что четырех недель в Албании ему будет мало, за четыре недели он может собрать материал для одного репортажа. Чтобы оценить важность репортажей Рота из России, достаточно упомянуть, что многие его фельетоны из Албании опубликованы не были.

Первый очерк Рота из советской России появился во Frankfurter Zeitung 14 сентября. Заметки выходили почти всегда раз в неделю, при этом некоторые были перепечатаны в Prager Tagblatt. Первые очерки Рот отправил в газету с письмом Бенно Райфенбергу2 от 30 августа 1926 года: «До сих пор я ничего не мог написать. Я был ошеломлен, голоден, я смотрел вперед. Это длилось два месяца. Окажись я на другой планете, и то впечатления были бы не такими чуждыми и странными». Позволим себе, впрочем, процитировать это примечательное письмо еще немного: «Денег у меня нет. В день я трачу 42 марки ровно3, и это не считая денег на транспортные расходы и невероятных сумм на чаевые, которые здесь ожидают от всякого иностранца. Питаюсь я черным хлебом и луком и 3–4 дня в неделю живу крестьянином ‹…› Восемь дней я шел пешком по чувашским болотам. Я был в Минске и Белоруссии. Теперь еду в Баку, Тифлис, Одессу, по всей Украине ‹…› Я ничего не посетил по официальной линии, хотя большинство дверей для меня открыты».

Заметки «Русский театр» и «Боженька в России» были опубликованы 5.2.1927 и 20.2.1927 соответственно, но традиционно не включаются в корпус текстов «Путешествия в Россию», так как были написаны уже по возвращении Рота. Также не принято включать в публикации серии очерков заметку «Священный петролеум», написанную в октябре 1926 года (примерную дату можно установить по письму Рота Райфенбергу, в котором он сообщает, что потерял беловую рукопись заметки), но отклоненную газетой. Текст о московском еврейском театре явно написан по следам поездки Рота в Россию, но опубликован в проспекте театра (наряду с текстом Толлера), напечатанном в издательстве Die Schmiede в 1928 году. Доклад при жизни Рота опубликован (и прочитан?) не был. Неизвестно также, по какому поводу он был написан.

Литература:

Roth J. Briefe 1911–1939. Köln; Berlin: Kiepenheuer amp; Witsch, 1970.

Roth J. Der neue Tag. Unbekannte politische Arbeiten, 1919 bis 1927: Wien, Berlin, Moskau. Köln; Berlin: Kiepenheuer amp; Witsch, 1970.

Roth J. Werke 2. Das journalistische Werk 1924–1928. Köln: Kiepenheuer amp; Witsch, 1991.

Westermann K. Joseph Roth, Journalist. Eine Karriere 1915–1939. Bonn: Bouvier, 1987.

Эта книга была переведена на Первой Волжской переводческой резиденции, проведенной Центром современной культуры «Смена» и Домом творчества Переделкино. Переводчики из Казани, Волгограда, Астрахани, Минска, Москвы и Петербурга переводили очерки Йозефа Рота летом 2023 года в Национальной библиотеке Республики Татарстан и на острове-граде Свияжск.

Йозеф Рот

Путешествие в Россию

I
Эмигранты из царской России
(Перевод Светланы Тахтаровой)

Frankfurter Zeitung, 14.9.1926

Задолго до того, как кому-то пришло в голову посетить новую Россию, к нам пришла старая. Эмигранты несли с собой дикий запах родины, одиночества, крови, нищеты, необычной судьбы, достойной пера писателя. Всё это соответствовало европейским клише о русских, изгоях, отлученных от теплых очагов; они бесцельно скитаются по миру, сбившись с пути, они нарушают установленные законом границы, оправдывая это «загадочной русской душой». Европа знала казаков по водевилям, русские крестьянские свадьбы – по оперным постановкам, а еще русских певцов и балалайки. Она так и не узнала (даже когда Россия пришла к нам), насколько французские романисты – самые консервативные в мире – и сентиментальные читатели Достоевского переврали русского человека, превратив его в китчевый образ, объединивший в себе благочестие и варварство, алкоголь и философию. Самоварную атмосферу и азиатчину. А во что превратилась у них русская женщина! В некое человекоподобное животное, наделенное верностью и при этом неудержимой страстью к обману, в расточительницу и бунтарку, писательницу и бомбистку. Чем дольше длилась эмиграция, тем больше соответствовали русские тому представлению, которое о них сложилось. Они были так любезны, что всё сильнее ассимилировались с нашими представлениями о них. Возможно, осознание этой «особой роли» в какой-то мере облегчало их страдания. Им было легче, когда их воспринимали как литературный образ. Русский князь, ставший шофером парижского такси, словно сошел со страниц книги. Судьба его, может быть, и ужасна. Но вполне сгодится для романа.

Частная жизнь эмигрантов становилась достоянием общественности. Они сами выставляли себя на всеобщее обозрение. Сотни людей создавали театры, певческие хоры, танцевальные группы, оркестры балалаечников. Два года все они были в новинку и поражали колоритом. А потом приелись и уже навевали скуку. Они всё больше теряли связь с родной землей. Всё больше отдалялись от России, а Россия – еще больше от них. Европа уже знала Мейерхольда – а они всё еще цеплялись за Станиславского. «Синие птицы» запели по-немецки, по-французски, по-английски. В конце концов они улетели в Америку и растеряли там свое оперение.

Эмигранты считали себя единственными представителями всего исконно русского. Всё, что появилось и стало значимым в России после революции, они клеймили «нерусским», «еврейским», «интернациональным». Европа давно уже привыкла видеть представителя России в Ленине. А эмигранты всё еще цеплялись за Николая II. Они с трогательной верностью цеплялись за прошлое, но шли наперекор истории. И сами свели на нет трагичность ситуации.

Увы и ах! Надо было как-то жить. И вот они скачут по парижским ипподромам, родным казачьим галопом на лошадях чужих кровей, цепляют на себя кривые турецкие сабли, купленные на блошином рынке в Клиньянкуре, выгуливают на Монмартре пустые патронташи и тупые кинжалы, водружают на головы большие медвежьи шапки из натуральных кошачьих шкур и с грозным видом казаков из донских степей стоят перед вращающимися дверями заведений, даже если сами родом с Волыни. Некоторые, благодаря паспортам щедрого Нансена4, и вовсе произвели себя в великие князья. Да это было, по сути, и не важно. Все они могли с одинаковым мастерством набренчать на балалайке нечто тоскливое и заунывное и, натянув красные сафьяновые сапоги с серебряными шпорами, в глубоком приседе крутиться в танце на одном каблуке. Видел я одну такую княгиню на сцене парижского варьете. Она изображала сияющую от счастья невесту, «блюстители порядка» с рю Пигаль5, ряженные боярами, стояли живым коридором, на заднем плане светился картонный собор, из него вышел поп с бородой из ваты, стеклянные самоцветы сверкали в лучах русского солнца, струившихся из прожектора, а приглушенные скрипки оркестрика по капле вливали в сердца зрителей песню о Волге. Другие княгини служили официантками в русских кабаках, на фартуках – блокноты для записи заказов на цепочках из тульского серебра, гордо вскинутые головы, непоколебимый образчик эмигрантской трагедии.

Иные, сломленные, молча сидели на скамейках Тюильри, Люксембургского сада, венского Пратера, берлинского Тиргартена, на берегах Дуная в Будапеште и в кофейнях Константинополя. Где бы ни находились, они поддерживали связь с реакционерами. Они сидели и оплакивали погибших сыновей и дочерей, пропавших жен, подаренные Александром III золотые часы… Многие покинули Россию, будучи не в силах видеть «страдания своей страны». Я знаю русских евреев, чью собственность всего несколько лет назад «экспроприировали» Деникин и Петлюра, но сегодня они больше всего на свете ненавидят Троцкого, который им ничего не сделал. Они мечтают вернуть фальшивые свидетельства о крещении, с которыми они, пусть покорные и униженные, но могли, вопреки запрету, проживать в крупных русских городах.

В маленьком парижском отеле в латинском квартале, где я жил, остановился известный русский князь с отцом, женой, детьми и «бонной». Старый князь был истинным аристократом. Он варил на спиртовке суп, и, хотя я знал его как ярого антисемита и знатока в вопросах сельского хозяйства, этими промозглыми осенними вечерами он казался мне трогательным, он пробивался сквозь них дрожа, неким символом, не человеком, а листом, сорванным с Древа жизни… Но его сын, воспитанный на чужбине, элегантно одетый парижскими портными, доставшимися от более богатых великих князей, – насколько другим был он! В телефонной комнате он совещался с бывшими лейб-гвардейцами, посылал поздравления ко дню рождения фальшивым и настоящим Романовым, а дамам в отеле оставлял в ящичках для ключей любовные записки на розовой бумаге. В автомобиле спешил на собрания, организуемые царской семьей, и жил во Франции как некий эмигрантский божок. К нему приходили предсказатели, попы, гадалки, теософы, все, кто знал о будущем России, возвращении Екатерины Великой и троек, медвежьих охот и каторги, Распутина и крепостного права…

Все они потеряли самих себя. Потеряли русскость и аристократизм. И поскольку они были ничем иным, как аристократами и русскими, они потеряли всё. Они опустились из-за собственного трагизма. Великая трагедия потеряла своих героев. История неумолимо шла своим железным и кровавым путем. Наши глаза устали смотреть на страдание, которое само себя обесценило. Мы стояли перед останками, которые не осознавали собственной катастрофы, мы знали о них больше, чем они могли нам рассказать, и, идя в ногу со временем, мы прошли мимо потерявшихся и пошли дальше, как бы это ни было жестоко и в то же время печально.

II
Граница у Негорелого6
(Перевод Светланы Тахтаровой)

Frankfurter Zeitung, 21.9.1926

Пограничная станция Негорелое – это большое деревянное здание коричневого цвета. Входим. Добрые носильщики вытаскивают из поезда наши чемоданы. Ночь непроглядно темна, холодно, и идет дождь. Поэтому носильщики кажутся нам такими добрыми. Сильные, в белых фартуках, они помогают нам, чужеземцам, на границе. Уполномоченный забрал у меня паспорт еще в поезде, лишив меня личности. Так я, уже не будучи самим собой, пересек границу. Меня можно было бы спутать с любым другим путешественником. Но позже выяснилось, что российские таможенники меня ни с кем не перепутали. Более умные, чем их коллеги в других странах, они знают цель моего путешествия. В коричневом деревянном зале нас уже ждут. На потолке зажглись желтым теплым светом электрические лампочки. На столе, за которым сидит начальник таможенного управления, словно улыбаясь круглой горелкой, сияет керосиновая лампа, дружеский привет из былых времен. Часы на стене показывают восточноевропейское время. Путешественники, вынужденные ему следовать, переводят часы вперед. Значит, уже не десять, а одиннадцать. В двенадцать мы отправимся дальше.

Нас мало, а чемоданов много. Большинство принадлежит одному дипломату. По закону их нельзя досматривать. В том виде, в каком были упакованы, они должны прибыть нетронутыми в пункт назначения. Они содержат так называемые государственные секреты. По этой причине их тщательно заносят в списки. Это занимает много времени. Прилежные таможенники занимаются дипломатом. А восточноевропейское время идет.

Снаружи, во влажной черноте ночи, показался русский поезд. Русский паровоз не свистит, а воет, как корабельная сирена, протяжно, безмятежно, как океанский лайнер. Смотришь через окно во влажную ночь, слышишь паровоз, и кажется, что ты на берегу моря. В зале становится почти уютно. Чемоданы начинают сами собой раздвигаться, раскрываться, словно им жарко. Деревянные игрушки, змеи, цыплята и лошадки-качалки вылезают из толстого чемодана тегеранского торговца. Маленькие Ваньки-встаньки тихо раскачиваются на утяжеленных свинцом животах. Их яркие забавные лица, то ярко освещенные керосиновой лампой, то затемненные тенями мелькающих перед ними рук, оживают, меняют свое выражение, ухмыляются, смеются и плачут. Игрушки взбираются на весы, взвешиваются, скатываются обратно на стол и заворачиваются в шелестящую папиросную бумагу. Из чемодана молодой, красивой и немного отчаявшейся женщины выглядывает переливающийся, тонкий, разноцветный шелк, полоски разрезанной радуги. Затем следует шерсть, которая раздувается, размеренно дыша после долгих дней безвоздушного, спрессованного существования. Узкие серые полуботинки с серебряными застежками сбрасывают газетную бумагу, которая должна была их скрыть, четвертую страницу Le Matin. Перчатки с вышитыми манжетами выбираются из картонного гробика. Белье, носовые платки, вечерние платья, настолько большие, что в них можно облачить разве что руку таможенника, парят в воздухе. Вся эта игривая атрибутика богатого мира, все эти изящные, полированные вещицы чужды и трижды бесполезны в этом суровом, коричневом, ночном зале, под тяжелыми дубовыми балками, под строгими плакатами с угловатыми буквами, похожими на заточенные топоры, в аромате смолы, кожи и керосина. А вот плоские и пузатые хрустальные флаконы с сапфирово-зеленой и янтарно-желтой жидкостью, кожаные маникюрные чехлы распахиваются, как святые храмы, маленькие женские туфельки постукивают по столу.

Никогда прежде я не видел такого пристального досмотра, даже в первые годы после войны, в период настоящего разгула таможенников. Кажется, что здесь не обычная граница между странами, – это граница между мирами. Пролетарский таможенник, самый искушенный в мире – сколько раз ему самому приходилось прятаться и убегать! – досматривает граждан, пусть и нейтральных и даже дружественных государств, но всё же людей враждебного класса. Это эмиссары капитала, торговцы и специалисты. Они прибывают в Россию, приглашенные государством, которым верховодит пролетариат. Таможенник знает, что эти торговцы посеют в магазинах счета, и в витринах вырастет урожай чудесные, дорогие, недоступные пролетариату товары. Он изучает сначала лица, а затем чемоданы. Опознает возвращенцев, у которых теперь новые польские, сербские, персидские паспорта.

Поздно, уже ночью, путешественники стоят в проходе вагона и не могут преодолеть боль от таможни. Они рассказывают друг другу обо всем, что привезли, за что заплатили пошлину и что провезли контрабандой. Пищи для разговоров хватит на долгие русские зимние вечера. Да и внукам доведется послушать.

Внуки услышат всё это, и перед ними предстанет странный, искаженный облик того времени, времени на его собственной границе, времени с его беспомощными детьми, красными таможенниками, белыми путешественниками, фальшивыми персами, красноармейцами в длинных песочно-желтых шинелях, подол которых касается земли, промозглой ночью у Негорелого, с громким хрипом нагруженных носильщиков.

Несомненно, эта граница имеет историческое значение. Я чувствую его, когда гудок паровоза протяжно и хрипло взвывает, и мы уплываем в темную, далекую, тихую страну.

III
Призраки в Москве
(Перевод Татьяны Заглядкиной)

Frankfurter Zeitung, 28.9.1926

Кто смотрит на меня с многочисленных киноафиш? – «Махараджа»7. В центре Москвы! Гуннар Толнес8, немой тенор с далекого норвежского севера, победоносно шествует сквозь пушечный гром, кровь, революцию, неуязвимый, как и положено настоящему призраку. В его свите – старейшие кинодрамы Европы и Америки. Кинотеатры переполнены. Не для того ли я ехал сюда, чтобы скрыться от махараджей и им подобных? Русские отправляют к нам «Потёмкина», а у себя хотят видеть Гуннара? Какой странный обмен! Выходит, мы революционеры, а они буржуи? Мир сошел с ума!.. «Махараджа» в центре Москвы…

В витринах немногочисленных магазинов женской одежды висят старомодные наряды, длинные, широкие, словно колокола. Даже у модисток – сплошь шляпки древнейших фасонов. У женщин – не лучше. Широкополые шляпы с перьями цапли, наполеоновские треуголки, колпаки с вуалью, длинные волосы и длинные платья по щиколотку. Всё это – не только следствие крайней нужды, но и отчасти проявление консерватизма. В руках – кружевной зонтик…

Я отправился на «Махараджу» посмотреть, кто еще решил к нему заглянуть. Все те же колпаки, вуали, корсеты и зонтики.

Старая, побитая буржуазия. Видно, что она не пережила революцию, она ее переждала. За последние несколько лет ее вкусы не изменились. Она не прошла путь европейских и американских высших и средних слоев общества, путь от «Сна в летнюю ночь» до негритянского ревю, от военных наград до дней памяти, от поклонения героям до поклонения боксерам, от балетного корпуса до женского батальона и от военных облигаций до могилы Неизвестного солдата. Старая русская буржуазия осталась в 1917 году. Она хочет видеть в кино нравы, обычаи, судьбы, предметы мебели своих современников: офицеров, которые не служат в Красной армии, а обретаются в шикарных казино; любовные страсти, которые приводят к мальчишнику, а не к торжественному советскому бракосочетанию с записью в книге актов гражданского состояния; дуэли между людьми чести; стол в мансарде; буфеты с фарфоровыми безделушками и романтическую эротику. Человек хочет снова увидеть мир, в котором жил – пусть не идеальный, сегодня он кажется райским. Вот почему билеты на старые фильмы распроданы. В Париже такие кинодрамы уже идут под глумливым названием «За 20 минут до войны»9. Французский буржуа смеется над кадрами, которые у его русского брата по классу вызывают серьезное волнение.

Я говорю о старом русском буржуа. Ибо новый уже растет, появляется в разгар революции, оставленный ею в живых. Ему разрешено вести дела по ее милости, и он умеет обходить ее ограничения. Сильный, живой, сделанный совсем из другой материи, чем его предшественник, наполовину разбойник, наполовину купец, он с некоторым вызовом носит имя «нэпман», которое уничижительно звучит внутри страны и за ее пределами. Он лишен сентиментальности, его не сковывают ни мировоззрение, ни вещи, ни мода, ни искусство, ни мораль. Он резко отличается и от старого буржуа, и от пролетариата. Лишь через несколько десятилетий он обретет собственную форму, традиции и собственную общепринятую ложь – если останется в живых… Так что я говорю не о нем, а о старом буржуа и о старом «интеллигенте». В нем уже нет жизненной силы. Его честный, мелкий, религиозный идеализм, его добросердечный, но ограниченный либерализм подавлен великим пожаром революции – как свеча в горящем доме. Он служит советскому государству. Он живет на мизерную зарплату, но ведет прежний образ жизни, пусть и с меньшим размахом. У него сохранились несколько уродливых сувениров из Карлсбада, семейный альбом, энциклопедия, самовар и книги в кожаных переплетах. Тихими вечерами его жена играет на пианинах. Смыслом его существования было принести пользу обществу и вывести в люди сына. Внешними проявлениями успеха были для него скромные награды, неспешное продвижение по службе и регулярная прибавка к жалованию, тихие семейные праздники и надежный зять.

Но всё это в прошлом. Съезжая к мужчине, его дочь уже не спрашивает разрешения. А с сыном он уже не может поделиться своими «жизненными принципами». Сын лучше разбирается в жизни современной России и ведет по ней отца, как слепого. Отца похоронят без почестей и титулов. (Смерть тоже утратила торжественность.) Пусть сегодня он верой и правдой служит новому хозяину, являя собой образец добродетельного гражданина. Возможно, он даже доволен этим миром и принимает его. И всё же, всё же в этом мире он чужой. Он не стремился к нему, не боролся за него, но тем не менее оказался в нем, и это ставит его вне границ этого мира. Он никогда не сможет постичь кровожадную решительность, с которой возник этот мир. Его развитое чувство справедливости не может примириться с несовершенством новых порядков. Он видит недостатки нового мира гораздо острее, и он более критичен к ним, чем когда-то к недостаткам старого. С ними он тоже боролся. В конце концов, он был ребенком того мира, даже если тихо возмущался. (Вслух он никогда этого не делал.) Либеральная буржуазия, которая в 1905-м сочувствовала мятежному «Потёмкину», салютовала красному знамени восставших в Одессе и в конце концов была расстреляна казаками, не желает видеть «Потёмкина» на экране.

Дурной вкус довоенных буржуа; наивный экстаз довоенной юности; узколобое рвение, подобное тупой стреле, лишь скользящей по поверхности; сознательное отмежевание от всего, что в 90-е годы ошибочно называли «роскошным» и «бесполезным»; добровольный отказ от духовной избалованности и метафизического изящества; упрямое смешение важной и мощной, хотя и не сиюминутной политики с аполитичной красотой и мещанской игривостью – всё это лишь призраки революционеров. Всё это родом из просвещенного либерализма мелкой французской буржуазии. Это здоровые, краснощекие, крепкие призраки сегодняшнего дня. В них слишком много плоти и крови, чтобы они были живыми.

Гомер как вид «религиозного воспитания» изгнан из школы. Никогда больше не звучать в России гекзаметру. Произошло, так сказать, полное отделение государства от гуманизма. Софокл, Овидий и Тацит записаны в представители буржуазной духовности. То, в чем буржуазные преподаватели согрешили против античности, она, вероятно, должна искупить сама. А ведь какая была бы возможность в истинно революционном духе революционно разоблачить лживость античных толкований! Показать, насколько далека историческая реальность, а также внутренняя правда от передаваемых из поколения в поколение благородных и «классических» образов; насколько велика разница между героями-аристократами, командующими гребцами, и тысячами рабов, прикованных к скамьям, ведущих флот против «врага», который был их братом; насколько жестокой, бессмысленной и варварской была гибель трехсот человек при Фермопилах – для отечества, посвятившего им целых два стиха; спросить, что стало с вдовами и сиротами этих трехсот; уточнить, что Патрокла всегда хоронят и что Терсит всегда возвращается; прочитать о страшном осквернении трупа Гектора Ахиллом так, как это описывает Гомер, – чтобы все содрогнулись от страха перед любимчиком слепых, несправедливых, жестоких богов – правящего класса; представить подневольно-льстивые посвящения Овидия не только как образцы латинского «раннеэпического» стиля, но и как леденящее душу свидетельство времени, когда творец, то есть, в конечном счете, и рабочий, предает свой труд и отказывается от собственного достоинства.

Всем этим революция в России хочет пренебречь! В школе она защищает «практическое», которое, несомненно, годится для завтрашнего, но уже не для послезавтрашнего дня. Она отказывается от фундаментального материала, на котором могла бы построить дома, как старый мир – храмы и дворцы…

В духовной жизни России ощущается свежее веяние, умолчим, что у нас оно было свежим двадцать лет назад. Это было время, когда ворот à la Шиллер на груди у каждого мужчины обнажал рационализм и восторженное отношение к природе. Вместе с ним свирепствовало так называемое сексуальное просвещение, которое, вместо того чтобы приоткрыть завесу, распахнуло двери настежь. Гигиена приобрела характер эпидемии. Литература с ее мелкобуржуазными выразительными средствами, словно защищаясь, спряталась под маской установившихся тенденций, так что ее нельзя было тронуть, не задев революции. Дешевый символизм, характерный для выставок изобразительного искусства, переводит сложные метафоры на язык примитивных картинок и форм. Буквы на плакатах настолько четкие, что расплываются, округлости превращаются в углы, а плавные, размашистые линии – в зигзаги.

Государство перестало содержать попов, и большинство убедилось, что бог перестал существовать. Такую абсолютную наивность в метафизических вопросах встретишь теперь разве что в Америке. В Москве же глава одной из многочисленных американских делегаций всерьез спорит с московским профессором о существовании бога и о совместимости веры с марксистским мировоззрением. Прямо как в каком-нибудь нью-йоркском клубе…

Конечно, иначе и быть не может. Вероятно, массам только предстоит пройти путь осознания. Они лишь несколько лет назад излечились от глубочайшей слепоты! Вероятно, потребуется время, чтобы новые творческие методы стали действительно всеобщими. В России появился новый способ творить и чувствовать, писать и читать, думать и слушать, учить и учиться, изображать и созерцать. При этом всё остальное по-прежнему… призрачно.

IV
По Волге до Астрахани
(Перевод Татьяны Заглядкиной)

Frankfurter Zeitung, 5.10.1926

Нарядный белый пароход, плывущий по Волге из Нижнего Новгорода до Астрахани, стоит у пристани. Атмосфера воскресного дня. Матрос ударяет в маленький, но неожиданно громкий колокол. Грузчики, одетые в легкие полотняные штаны и с кожаными лямками на плечах, снуют по деревянным мосткам. Они похожи на борцов. У билетной кассы толпятся сотни людей. Десятый час. Дует ласковый летний ветер. Всё напоминает прибытие бродячего цирка на окраину города.

Пароход с каютами четырех классов носит имя известного русского революционера. Первым классом, на летний отдых на Кавказ или в Крым, плывут новые русские граждане – нэпманы. Они обедают в столовой, сидя в редкой тени небольшой пальмы, напротив портрета известного революционера. Он висит над дверью на гвозде. Дочери нэпманов играют на пианино. Резкие звуки, как удары металлических ложек о чайные стаканы. Отцы семейств режутся в «шестьдесят шесть»10 и сетуют на правительство. Матери семейств набросили на плечи шали – налицо отчетливое пристрастие к оранжевому цвету. Официанту не до классового сознания. Он был официантом еще в ту пору, когда пароходы называли в честь великих князей. Чаевые придают его лицу выражение раболепного почтения, заставляющее забыть о революции.

Глубоко внизу – каюты четвертого класса. Здесь пассажиры с трудом волочат тяжелые тюки, дешевые плетеные корзины, музыкальные инструменты и деревенскую утварь. Здесь представлены все народы, живущие на Волге и дальше – в степях и на Кавказе: чуваши, чуванцы, цыгане, евреи, немцы, поляки, русские, казахи и киргизы. Католики, православные, магометане, ламаисты, язычники и протестанты. Старики, отцы, матери, девушки-подростки и дети. Батраки, бедные ремесленники, бродячие музыканты, слепые корсары, торговцы вразнос, подростки – чистильщики обуви и беспризорники, питающиеся, вероятно, одним воздухом да несчастьями. Все спят на деревянных нарах в два яруса, друг над другом. Едят тыквы, ищут паразитов в головах у детей, кормят младенцев, стирают пеленки, заваривают и пьют чай, играют на балалайке да губной гармошке.

Днем в этом тесном и шумном помещении тягостно и убого. Ночью же оно наполняется благоговением. Так выглядит святая спящая нищета. На лицах – неподдельный пафос наивности. Они – как распахнутые ворота, через которые можно заглянуть в белые, чистые души. Раскинутые во сне руки отмахиваются от горячих ламп, будто от назойливых мух. Головы мужчин зарываются в женские волосы, крестьяне судорожно сжимают священные серпы и косы, а дети – потрепанных кукол. Лампы раскачиваются в такт грохоту машины. Краснощекие девушки улыбаются, показывая белые и крепкие зубы. Над бедным миром царит умиротворенное спокойствие и человек, пока он спит, оказывается существом абсолютно мирным.

Такой дешевый символизм: верхи и низы, богатые и бедные, вместе. В четвертом классе – зажиточные крестьяне, в первом – не всегда богатые купцы. Русский крестьянин предпочитает четвертый. Там не только дешевле. Там он как дома. Революция освободила его от покорности «хозяину», но не от смирения перед вещами. В ресторане с расстроенным пианино он не сможет съесть с аппетитом тыкву. Несколько месяцев богатые и бедные катались во всех классах вместе, а потом разошлись почти добровольно.

– Вот видите, – сказал мне американец на теплоходе. – Чего добилась революция? Бедняки так и теснятся внизу, а богачи играют наверху в шестьдесят шесть!

– Но это же единственное занятие, – сказал я, – которому они могут беззаботно предаться. Самый бедный чистильщик обуви в четвертом классе знает, что может подняться к нам, наверх, если только захочет. А богатые нэпманы именно этого и боятся. Быть «внизу» или «вверху» здесь, на пароходе – не символические обозначения, а факт. Возможно, когда-нибудь они снова станут символическими.

– Станут, – сказал американец.

Небо над Волгой словно нарисованное, с застывшими облаками, близкое и плоское. По обеим сторонам, далеко вдали за кромкой берегов видны каждое высокое дерево, каждая парящая птица и каждое пасущееся животное. Лес как искусственное творение, где всё будто расстилается и рассеивается. Деревни, города и народы далеко друг от друга. Усадьбы, хижины и временные жилища бродяг окружены одиночеством. Проживающие там многочисленные народности не смешиваются. Даже те, кто стал оседлым, всю жизнь в движении. Эта земля дает ощущение свободы, как у нас вода или воздух. Здесь даже птицы не летали бы, если могли бы ходить. А человек бродит по этой земле, будто по небу, упоенно и бесцельно… Вольная птица на земле.

Река – как земля: широкая, бесконечно длинная (от Нижнего Новгорода до Астрахани более двух тысяч километров) и течет очень медленно. По берегам простираются холмы, похожие на невысокие кубики с каменистым ландшафтом со стороны реки. Они здесь только ради разнообразия. Господь Бог, словно играя, сотворил их за какие-то четверть часа. За ними простирается равнина, уходящая всё дальше и дальше за горизонт до самой степи.

Тяжелое дыхание равнины – над холмами и над рекой. В нем ощущаешь горечь бесконечности. При виде больших гор и бескрайних морей чувствуешь беспомощность и страх. На фоне бескрайней равнины человек потерян, но спокоен. Он не более чем стебелек, но он не погибнет: как ребенок, проснувшийся в первые часы летнего утра, когда все еще спят. Он растерян, но защищен безграничной тишиной. Жужжит муха, раздается приглушенный звук маятника, и в этих звуках таится утешительная, неземная и неподвластная времени печаль бескрайней равнины.

Пароход останавливается возле деревень, домишки из глины и бревен, а крыши покрыты дранкой или соломой. Иногда среди хижин, словно детей Божьих, возвышается широкий, по-матерински добрый купол церкви. Иногда церковь стоит в начале длинного ряда хижин, а на купол насажен изящный остроконечный длинный шпиль, похожий на квадратный французский штык. Эта церковь вооружена, и в случае беды она для деревни защита.

Перед нами Казань, столица татар. Их яркие, шумные, торговые шатры разместились на берегу. Казань приветствует нас открытыми окнами, словно стеклянными флагами. Слышен топот лошадей, запряженных в дрожки. В заходящих лучах солнца сверкают зеленые и золотые купола.

От пристани в Казань ведет проселочная дорога. Из-за вчерашнего дождя она превратилась в реку. Повсюду в городе озерца. То тут, то там торчат из воды камни разбитой мостовой. Таблички с названиями улиц и вывески магазинов забрызганы грязью, их невозможно прочитать. Еще кстати и потому, что написаны они старым турецко-татарским шрифтом. Поэтому татары предпочитают сидеть перед магазинами и перечислять каждому свой товар. Говорят, они умелые торговцы. У мужчин черные бороды-кисточки. Со времени революции количество безграмотных (принимая во внимание их давнюю традицию малограмотности) сократилось на 25 %, и теперь многие могут читать и писать. В книжных лавках есть татарская литература, мальчишки-продавцы выкрикивают названия татарских газет. На почте сидят служащие-татары. Один из них поведал, что татары – самый храбрый народ. «Но вы же смешаны с финнами», – сказал я язвительно. Он очень обиделся.

За исключением трактирщиков и торговцев все довольны правительством. В гражданской войне крестьяне-татары боролись то с красными, то с белыми. Иногда даже не понимали, за что. Все села Казанской губернии сегодня политизированы. Молодежь состоит в комсомольских организациях. У татар, как и у большинства мусульманских народов России, религия скорее навык, чем вера. Революция, вероятно, разрушила привычку, но не подавила потребность. Крестьянская беднота здесь довольна всем, как и повсюду в поволжских губерниях. Богатые же крестьяне, лишившись многого, недовольны, как и везде: как немцы в Покровске, как крестьяне в Сталинграде и Саратове.

Поволжские села, кстати, за исключением немецких, поставляют партии самых преданных сторонников из числа молодежи. Политический энтузиазм более заметен у сельских жителей, чем у городского пролетариата. Многие деревни далеки от культурного развития. Чуваши, например, и сегодня остаются тайными язычниками. Они поклоняются идолам и приносят им жертвы. Для этих детей природы, выросших на поволжской земле, коммунизм – цивилизация. Молодому чувашу городская казарма Красной армии кажется дворцом, а дворец, к тому же открытый для него, – вершина счастья. Электричество, газеты, радио, книги, чернила, пишущие машинки, кино, театр – словом, всё то, что нас так утомляет, оживляет и обновляет бедного деревенского необразованного человека. Всё было сделано «партией». Она не только свергла богатых господ, но и изобрела телефон, придумала алфавит. Научила гордиться своим народом, своей малочисленностью, своей бедностью. Превратила ничтожное прошлое человека в заслугу. Инстинктивно недоверчивый крестьянин не сопротивляется натиску величия. Его осознанное и критическое чувство восприятия действительности еще не развито, и он становится фанатиком новой веры. Отсутствующее чувство «коллективизма» вдвойне и втройне компенсируется экстазом от происходящего.

Города на Волге представляют собой самое удручающее зрелище из всего, что я когда-либо видел. Они напоминают разруху французского театра военных действий. В горниле Гражданской войны они сначала сгорели, а потом по их руинам галопом пронесся голод.

Люди гибли сотнями, тысячами. Они ели кошек, собак, ворон, крыс и умирающих с голоду детей. Прокусывали себе вены и пили кровь. Выковыривали из земли жирных дождевых червей и белую известь, которую замутненное голодом сознание принимало за сыр. Через два часа умирали в страшных муках. И эти города еще живы! Люди торгуются, таскают чемоданы, продают яблоки, рожают и воспитывают детей. Уже подрастает новое поколение, не знающее этого ужаса, уже стоят строительные леса, каменщики и плотники уже возводят новые дома.

Меня не удивляет, что эти города так красивы лишь с высоты или издалека; что в Самаре из-за козла, преградившего мне путь, я не мог зайти в гостиницу; что в Сталинграде ливень залил мой номер; что салфетки сделаны из цветной оберточной бумаги. Вот бы прогуляться по красивым крышам, а не по ухабистым дорогам!

От общения с людьми в городах Поволжья возникает одно и то же впечатление: торговцы везде недовольны, а простые рабочие оптимистичны, хотя и устали; официанты почтительны, но ненадежны, портье смиренны, а чистильщики обуви угодливы. Молодежь революционна везде. Половина городской ее части состоит в пионерских и комсомольских организациях.

Люди судят обо мне по одежде: если надеваю сапоги и снимаю галстук, жизнь вдруг становится сказочно дешевой. Фрукты стоят несколько копеек, а прокатиться на дрожках – полрубля. Меня принимают за политического эмигранта, живущего в России, и обращаются ко мне «товарищ». Официанты проявляют пролетарское сознание и не ждут чаевых, чистильщики обуви довольствуются десятью копейками, а торговцев устраивает их теперешнее положение. Крестьяне в почтовом отделении просят написать адрес на конверте моим «четким почерком». Но какой дорогой становится жизнь, когда я повязываю галстук! Мне говорят «гражданин» и даже робко «господин». Попрошайки из поволжских немцев обращаются ко мне «господин соотечественник». Торговцы жалуются на налоги, кондуктор в вагоне ждет от меня рубль, а официант в вагоне-ресторане рассказывает, что закончил торговую академию и «вообще-то интеллигентный человек». В доказательство он добавляет к моему счету еще двадцать копеек. Антисемит признается мне, что от революции выиграли евреи. Им «даже в Москве» жить можно. Незнакомый мужчина, желая произвести впечатление, рассказывает, что на войне был офицером, потом пленником в Магдебурге. А какой-то нэпман предупреждает: «Всего у нас вы всё равно не увидите!»

Мне кажется, в России я могу увидеть столько же, сколько и в других странах. Нигде незнакомые люди не приглашали меня с такой естественностью и свободой. Могу заходить в государственные учреждения, суды, больницы, школы, казармы, арестантские, тюрьмы, к начальникам милиции и профессорам университетов. Критика простого гражданина более открыта и остра, чем желательно иностранцу. Могу поговорить с солдатом и с командиром полка Красной армии в любом трактире о войне, пацифизме, литературе и вооружении. В других странах так действовать намного опаснее. Тайная полиция, вероятно, настолько искусна, что я ее не замечаю.

Всем известные бурлаки на Волге до сих пор поют замечательные песни. В русских кабаре на Западе «бурлаков» представляют в фиолетовом свете прожекторов и приглушенных звуках скрипки. Настоящие бурлаки печальнее, чем играющие их актеры. Хотя их песни и пропитаны традиционной романтикой, они глубоко и с болью проникают в слушателя. Вероятно, они самые сильные мужчины эпохи. Каждый может нести на спине двести сорок килограммов, поднять с земли сто, раздавить орех пальцами, удерживать весло двумя пальцами, съесть три тыквы за сорок пять минут. Они выглядят как бронзовые памятники, обтянутые человеческой кожей и еще одной, позволяющей перетаскивать тяжести. Зарабатывают хорошо, в среднем четыре-шесть рублей. Сильные, здоровые, они живут у вольной реки. Но никогда не смеются. Не радуются. Пьют водку. Алкоголь уничтожает этих гигантов. С тех пор как по Волге стали перевозить грузы, здесь живут самые сильные из титанов, и все пьют. Сегодня здесь курсируют более 200 пароходов с мощностью двигателя около 85 000 индикаторных лошадиных сил, общим тоннажем 50 000 тонн. – 1190 несамоходных барж с тоннажем почти два миллиона тонн. Грузчики всё еще заменяют работу кранов, как и двести лет назад.

Звук их песен идет не из гортани, а из неведомых глубин сердца, где песня и судьба, вероятно, сплетены воедино. Они поют, как приговоренные к смерти. Как рабы на галерах. Певец никогда не освободится ни от второй кожи, ни от спиртного. Работа – благо! Когда человек – кран!

Редко услышишь целую песню, только отдельные куплеты, несколько тактов. Музыка, механический инструмент, действует как рычаг. Одни песни поют, когда тянут канат, поднимают груз, другие – когда сбрасывают или медленно опускают. Тексты старые и примитивные. Я слышал разные тексты на одни и те же мелодии. Некоторые рассказывают о тяжелой жизни, легкой смерти, тысяче перенесенных пудов, девушках и любви. Как только груз принимается на спину, песня обрывается. Человек превращается в кран.

Не могу больше слушать скрипучий рояль и наблюдать за игрой в карты. Покидаю пароход. Сажусь на крошечное суденышко. Рядом на свернутых в пучок канатах сладко спят два грузчика. Через четыре-пять дней прибудем в Астрахань. Капитан отправил жену спать. Он сам себе команда. Жарит шашлык, который будет скорее всего жирным и жестким, а мне, вероятно, придется его отведать.

Прежде чем я сошел, американец описал указательным пальцем широкую дугу, указал на известняковую и глинистую почву, на песчаный пляж и сказал:

– Сколько здесь ценного и неиспользованного материала! Какой пляж для больных и тех, кому нужен отдых! Какой песок! Если бы всё это вместе с Волгой было в цивилизованном мире!

– Если бы это было в цивилизованном мире, здесь дымили бы фабрики, гремели моторные лодки, парили черные краны, болели люди, а потом отдыхали на пляже в трех километрах отсюда и это была бы определенно не пустыня. На приемлемом расстоянии от кранов – рестораны и кафе с террасами, на которых можно было бы вдыхать богатый озоном воздух. Небольшие оркестры играли бы «Песню о Волге» и задорный чарльстон «Волжские волны» на текст Артура Ребнера11 и Фритца Грюнбаума12…

– Ах, чарльстон! – воскликнул американец…

1.Бернард фон Брентано (Bernard von Brentano, 1901–1964) – писатель, поэт, драматург и публицист. Изучал философию. Юношеское произведение Б. «Деньги» были переложено в 1924 году для сцены Петером Зуркампом. Вероятно, именно Зуркамп свел Б. с Брехтом, они планировали издавать литературный журнал. С 1925 по 1930 год был сотрудником раздела фельетонов Frankfurter Zeitung. Был близком другом и учеником Рота. Дважды посещал Москву (в 1930 и 1932 годы), после чего отошел от марксизма и порвал с Коммунистической партией Германии. Книги Б. были запрещены в нацистской Германии, в 1933 году он эмигрировал в Швейцарию. Однако вскоре подал прошение о разрешении вернуться. Прошение было одобрено, однако Имперская палата культуры не сняла для Б. запрет на литературную деятельность. Б. неоднократно высказывал антисемитские тенденции, пытаясь следовать господствующим политическим веяниям. Б. вернулся на родину лишь в 1949 году, его автобиография 1952 года носит название «Страна любви».
2.Бенно Райфенберг (Benno Carl Reifenberg, 1892–1970) – журналист, критик, писатель и публицист. Один из редакторов Frankfurter Zeitung, с 1924 по 1930 год заведовал разделом фельетонов, с 1932 года и до закрытия газеты Министерством пропаганды в 1943 году редактировал раздел политики. С 1945 по 1958 год издавал журнал Die Gegenwart. Принимал активное участие в возрождении газеты и был одним из издателей Frankfurter Allgemeine Zeitung до 1959 года.
3.В том числе на номер в самой дорогой гостинице города – Большой Московской.
4.После назначения Нансена верховным комиссаром Лиги наций по делам русских беженцев в 1921 году он предложил создать «паспорт вынужденного беженца». Паспорта Нансена спасли жизнь множеству эмигрантов, не только русских, но и бежавших от турецкого геноцида армян. Временный паспорт позволял подавать прошения в государственные органы, претендовать на вид на жительство и разрешение на работу. Паспорта выдавались с 1922 по 1951 год, всего было выдано около 600 000 документов, по паспорту Нансена жили за границей, например, генерал Деникин, Анна Павлова, Сергей Рахманинов, Владимир Набоков. – Здесь и далее прим. ред.
5.Квартал красных фонарей в Париже. Именно здесь находится знаменитое кабаре «Мулен Руж».
6.В настоящее время на территории Белоруссии. С 1921 по 1939 год советская пограничная станция. Сохранился дом офицерского состава погранзаставы, а вот деревянное здание вокзала было разрушено в ходе нацистской оккупации.
7.В 1925 году на экраны вышла четвертая часть датского немого фильма «Возлюбленная махараджи» («Maharadjahens yndlingshustru»).
8.Гуннар Толнес (Gunnar Tolnæs, 1879–1940) – популярный норвежский кино- и театральный актер, певец. Получил юридическое и медицинское образование. Исполнял характерные роли изысканных и загадочных джентльменов. Кинокарьера Т. завершилась с приходом звукового кино, во многом из-за его сильного норвежского акцента. Он сконцентрировался на театре, много играл в пьесах по Ибсену, но выступал и в оперетте.
9.Отсылка к одноименному фельетону Рота (Frankfurter Zeitung, 11 июня 1926 года).
10.Изобретенная в Германии карточная игра, напоминающая марьяж. Существует особый, русский вариант. Упоминается в произведениях Куприна, Грина, Паустовского, Ильфа и Петрова, Гашека и Николая Островского.
11.Артур Ребнер (Arthur Rebner, 1890–1949) – шансонье и автор песен. Уроженец галицийского Лемберга Р. рано перебрался в Вену, где получил философское образование. Кроме успешной карьеры в качестве либреттиста оперетты писал киносценарии. После аншлюса эмигрировал во Францию, был интернирован, а после освобождения бежал в Мексику, затем в США.
12.Фритц Грюнбаум (Fritz Grünbaum, 1880–1941) – австрийский кабареттист еврейского происхождения, артист оперетты, актер театра и кино, сценарист, режиссер. Родился в австро-венгерском Брюнне (ныне чешский Брно), в качестве добровольца сражался во время Первой мировой на итальянском фронте. В 1919 году Г. женился на Элизабет Херцль, племяннице Теодора Херцля. Погиб в концентрационном лагере Дахау. Г. был страстным собирателем живописи и графики. Его невероятная коллекция включала десятки работ Шиле, Дюрера, Рембрандта, Дега, Кокошки, Кете Кольвитц. Борьба наследников Г. за реституцию его имущества продолжается по сей день.

Бесплатный фрагмент закончился.

250 ₽
Возрастное ограничение:
12+
Дата выхода на Литрес:
18 декабря 2023
Дата перевода:
2023
Дата написания:
1927
Объем:
157 стр. 13 иллюстраций
ISBN:
978-5-91103-732-1
Переводчик:
Коллектив авторов
Правообладатель:
Ад Маргинем Пресс
Формат скачивания:

Похожие книги