Читать книгу: «Пирожок»
На сегодня миссия – испытать это ощущение. Чувство беcтревожности, так редко посещающая меня нега. Когда у хорошего стоматолога, проверенного многими записями, сидишь в кресле и слушаешь подборку песен в стиле хюгге, негромко, но отчётливо дымящейся из сообразительной колонки. Когда на тебе уже и закрытые твои глаза, и тёмные медицинские очки, превращающие лампу в пляжное солнце, и руки сложены во что-то спокойное, в лодочку или горсточку, в то, перестающее менять положение каждую секунду. Когда сделан укол анестетика, практический тонкий укус внутрь тебя, выполненный, поставленный, как говорят люди, и тут же исчезнувший из твоего настоящего. Когда не просто занемело, а полностью погасло, испарилось всё, что болело, ныло, драло, царапало. Когда тебя больше не волнует, что там измельчает стоматолог и ты закрываешь глаза под тёмными очками и опушенными веками, закрываешь по собственному желанию, не из чувства долга перед сном. Когда легко клонит в фантазии, а пустая обезболенная голова отчего-то не хочет уходить в мир грёз, цепляется за музыку, переводит слова, ищет тепло у света над тобой, пробует на вкус неяркие оттенки технологического вокруг. Когда легко дышать, расслаблены ноздри, расслаблены колени и потерялось ощущение вечно согнутых пальцев. Тогда внутренний суетливый человек, паразитом живущий в тебе множество лет, и ты, более старый, помнящий покой дома, малокорыстную дружбу, радость от новой песни, вы оба, эти люди внутри тебя, суетливый и старый, вы оба чувствуете. Признаёте, что наступила беcтревожность.
Вы оба, тот, кому принадлежит нутро под кожей и тот, кто считает, что одной головы достаточно для всех дел. Оба вы чувствуете, как журчат трубы глимфатической системы, очищают мозг от готовности к неприятностям, от низкого старта конфликта, от предвзятости ко всему млекопитающемуся. Как уходит в слив страх всего на свете и готовность первым обозвать, ударить, лгать, первенство в суете. Самое первенство в броуновской лихорадке. Дренируются зоны коры, течёт тревога по канальцам, через цистерны, исчезает, растворяется ликвором и падает в общую канализацию на съедение народившимся в костном мозге тревогофагам. Капает глимфа в спинного-мозговой канал по берегам которого эти фаги охотятся на твою тревогу, как рыбак на рыбу. Глимфа редеет, ложится потрохами на дне реки, где-то у поясничного позвонка. Там, где конский хвост не прочь задрать себя вверх. Весь мозг выдыхает свободно. Весь он как кот в новой квартире. Обалдел от простора и беcцельности. Оба, старый уличный дикий и новый цивилизованный тревожный, вы, два человека-ума во мне удивляетесь пустоте и пространству внутри, тому, как крохотные трубочки очистили отвалы тревоги, упиравшиеся уж в мозжечок. Ай да, дренаж, ай да пылесос! Оба вы, начинаете шарить глазами и ушами, заполнять место пока ещё чем-то из памяти. Наугад из чертогов, из коробок с ненужным бесцветным заношенным. Но, главное, бестревожным. Пыльным, может быть, нелегитимным и бесполезным. Но невредным. Не разрушительным. Не заводящим бешенство. Не палящим костёр гнева день и ночь. Когда этой старой памяти не хватает, вы оба тащите новую, недавнюю радость от чего-то невзрослого и примеряете её на стену головы изнутри. Кажется, стоматолог со своей стороны вытряхнул ещё кулёк мусора, ещё объедки гнёта мыслей. Вынул изо рта гниль нерва, что был щупальцем тревожного разума. Пора рыскать по уму и занимать блаженную пустоту. Пока ещё попадаются идеи и конструктив, скорее распихать, поставить одно на одно. Пока не больно передвигать картотеку чертогов, пока укол подарил вседозволенность.
Но скоро, после исхода анестезии, после пиканья карты у регистратора-кассира, после цыканья сигнализации, пробуждающей авто, после тика светофора, всё возвращается. Наступает время тревог. Фоном, атмосферой, как дождь, как ветер, через всё идёт тревога времени. Приходит время. Начинается бешеная жизнь. Начинается самая бешеная на свете жизнь и по совпадению она моя. Сначала сезон чёрной пижмы. Яичная и одуванчиковая, она вдруг стареет в хлам. Растопыренные её отмороженные пальцы с некрозами торчат над переставшей расти травой. Торчат как крик недождавшихся помощи, как несобранный урожай в покинутом поле. Тут же, не успеваешь подобрать ассоциацию к черноте, как наступает хвоепад. Всякая пушистая сосна, украшение дороги и обочины, казалось бы, только что кудряво ждала новогоднюю гирлянду. Вдруг. И вдруг. Задолго до первого снега. Каждая сосна в глубине, вдоль крупных веток и ствола покрывается коричневым налётом времени. В один день стареют её длинные иголки, теряют зелень жизни и потихоньку опадают. Она так линяет, так готовится к зиме. Снаружи колючая зелень невинна и чиста, не собирается покидать кончики веток. Шишки на месте. Кора на месте. Однако это коричневое нутро, оно всё время говорит о времени. Сердцевина сосен стареет, осыпается хвоя с началом осеннего солнцекрада. Если заглянуть внутрь каждого ствола, то там будет только иссыхающее время. Что же засыхает во мне? От чего я навсегда избавлюсь в этом ускоряющемся времени, в этом сентябре? Зачем вышел от стоматолога? Зачем не попросил на дорожку новую анестезию. Укола, доктор, укола мне! Как же было с ней хорошо, с дозой безвременья, там, под лампой и очками, под закрытыми веками, под музыкой из далёкой переоцененной страны и без тревоги, без огня нерва.
Не запретить ли нам растения? Чтобы они не указывали нам ежегодно на время, не подвергали сомнению бессмертие. Не запретить ли нам лето? Чтобы мы не сравнивали его с остальным миром озноба и не подмечали ущербность и конечность всего, следующего за ним. Не запретить ли нам книги? Кстати, они из деревьев, связанные запреты. Книги содержат так много информации отвлекающей от жизни, чем дольше тратишь на них время, тем скорее иголки в центре сосны коричневеют и отрываются с качанием ветвей и падают вниз, покрывая всех книголюбов, заметивших хвоепад до тебя. Запретить книги. В них же могут быть главы про лето! Синие книги про море, жёлтые книги про пляжный отдых, красные книги про родину. У меня дома много книг. В одной из них что-то такое написано, что не даёт мне успокоиться, толкает в гору мою тревогу вжиться, стучит чугунным языком по колоколу беспокойства. Вжиться, не жить. Книга является источником тревоги, поразительно, она же её и купирует. Само чтение, процесс расшифровки символов, проглатывание мыслей успокаивает, обестревоживает. Почти как толика того укола. Стоит только закрыть книгу, самые мелкие подозрения и наблюдения, самые нестоящие ничего размышления, вдруг покупают весь мир в голове. Тревожность. Тревожный момент. Серия из 3600 тревожных моментов каждый час. Я генерирую больше тревожных щелчков, чем моё сердце ударов. Я тревожусь частотой выше, чем моргание моего монитора. Я не могу остановиться и потерять это чувство, что что-то вот-вот где-то произойдёт. Со мной. Упадёт на мой мир хвоинка и тот треснет пополам, а я буду разорван этой трещиной мира.
Когда я устаю тревожиться, проваливаюсь в тесто медленных мыслей, в перечисление про себя всего что я мог да не смог, помнил да забыл, в этом клее, в этом жидком гвозде я перестаю осознавать, что тревожусь. Я так устаю, что на тревогу не остаётся сил. Прислушиваюсь, но не могу – засыпаю. Присматриваюсь, тру глаза и мне всё равно, что я вижу и что мне кажется. Принюхиваюсь и только мой собственный запах попадает в меня. Я устал и не воспринимаю. Я устал и остановил тревогу. Я весь теперь её тело, оттого и не понимаю где она закончилась. Однако в тот же миг, неутомимые мышцы, неутомимые в отличие от головы-кости мышцы, начинают ритмично сокращаться. Опережают сердце, опережают тиканье лампочки. Мышцы подёргивают мои ноги, трясутся вне зависимости от того что я думаю об этом. Я усталый не могу спокойно быть, сидеть или лежать. Мышечная память тревожится за меня. Тремор всегда при мне. Приходится потратить последнюю волю чтобы унять дрожь ног, и, как только мне показалось, что я контролирую своё тело, где-то в груди открывается у меня дверца, дверца в меня, и в неё входит тревога. Уже в более привычном статусе, не мышечная, а сознательная. Сразу весь я становлюсь ежом и тыкаю в окружающий мир иглу-щуп, и каждый таким зондом нахожу опасность, неприятность. Тревога начинает палить изнутри, создавая очередное пламя страха, новое ожидание чего-то неприятного на кострище только что пережитого подобного. Я – тревожный человек. Я не умею жить иначе. Я люблю стоматологов за их минуты обмана, за их тёмные шоры на глазах, за ложь и укус убивающий нервный импульс. Сам я не справляюсь. Мне нужна хотя бы зубная боль и стоматолог. Иначе я истревожусь до дна. Как хорошо, что существует зубная боль.
Вода темнее воздуха, гуще, у неё гематокрит выше, она раньше показывает приближение ночи, раньше улавливает меняющее отражение мира, видит грань между солнцем, что закатилось и солнцем, что не взойдёт. Тревога также чутка, как вода. Моя тревога – самая чуткая на свете. Тревога включается задолго до начала неприятностей, потому что видит их в иной плоскости. Тревога – это грызть ногти чтобы заточить ногти и зубы. Сделать бесполезные накладки на пальцах оружием, а изнеженные эклерами эмали подготовить к мясу. Тревога – это воображаемая музыка при просмотре немого кино. Это тапёр, что сядет к чёрно-белому экрану комедии и начнём лупасить по клавишам волнующий марш. Лупасить обгрызенными ногтями… Тревога – это клей, что навсегда сцепил мою руку с телефоном. Клей, что стянул мою спину витком сутулости, а пальцы в паучки-кулачки. Не расправить плечи, не выпрямить ладони лодочкой, не раскинуть руки навстречу любимым. Клей тревоги свёл пружиной тело и мысли в комок, в паука, в слипшийся карманный носовой платок, скатал в снежок. Тревога чутка, она готовит к бедам, тренирует бессонницей, закаляет мышечным спазмом. Моя тревога чутка. Тревога – это готовность к конфликту, к битве за ерунду, за взгляд или слово. Она превращает меня в агрессивную конфликтную особь, которой повода нужно мало. В тварь превращает. Всего только застать на белом свете рядом другого человека. А там уж, у кого тревога сильнее. Моя – невероятно сильна. Мой тренер долго учил беспокоиться. Вот я проиграл все сценарии беспокойства, потревожился обо всём, не выспался во все ночи, уморился тряской ног во все дни, растерял мысли кроме подготавливающих меня к неприятностям. Я дозрел. Мои зубы готовы к мясу, мои зубы заточены о ногти. Готов выйти в злой мир. Я тревожусь ещё, но уже не боюсь. Потому что бояться нечего, злее меня здесь нет никого. Злее меня на меня самого из-за моей тревоги, злее меня, тревожного курка винтовки, не может быть никого злее. Я думал, что это была тревога, а оказалось это была предзлость. Я думал, что это дрожь, а это, похоже, были мышечные тренировки.
Вот этот человек, эта тень, что крадётся к своей семье выйдя с работы на пятнадцать минут раньше, он тревожный? Он тревожнее, чем я? Он ходит к стоматологу за получасом покоя? Эка его сгорбатило, перекосило направо. Правша потому или желудок раздуло добрым пепси? Или сколиоз четырнадцатой степени чтобы на фронт не ползти? Или сердце у пешехода пустое, да такое пустое, что правое лёгкое корпус перевешивает и на сторону клонит? Сутулый! Ты чего такой несимметричный? Тебя в школе заставляли направо равняться? Тебя тревога сжимает, к земле гнёт или ты анатомический урод? Крадётся… Ободком тротуара, краешком-лесенкой пешеходной зебры, скок на жопу зебры, скок на бордюр, скок на асфальт, кривою тенью ушёл из поля зрения. Эритроцит двояковогнутый. Напряжение в тебе хоть отбавляй, но есть ли тревога? Знаешь ли ты, капля в дожде, тля в саду, буква в кириллице, что такое настоящая тревога? Ты ушёл, сгинул может от саркомы, а я тревожусь тут, продолжаю. Велик ты был иль мал, заметил начальник твою самоволку в 17:45 иль нет, оценила твоя супруга ранний приход, далл ль тебе это ранее хоть половинку дополнительной улыбки в жизни? Как же производство твоё, как же всё для победы, как же холод вечера, что достался не тебе, тревога, тревога обо всём. Тревога-тревога, перейди на йога, с йога на лешего, с лешего на пешего и уходи… Ушёл. Я остался со своей тревогой и злостью на пешехода.
Новый пешеход, этот точно в срок вышел, отсидел своё в лучах монитора, спешит к лучам микроволновки. Усталый. Волокёт зрачки домой. Усталый, как любой человек, неодолимой дряхлостью после завершения бесполезного дела. Идёт широко, высокий, не то что не сутулый – антисутулый. Колесом сансары катится. Выгибает серпом остов свой, оптимист. Его сейчас сложит пополам назад, голова в задницу упрётся. Шапка на пятку упадёт. Ему же дождь через поднятые ноздри с неба в трахею попадает. Он если руки поднимет, то мостиком на четырёх конечностях пойдёт, как недовыгнанный из тела демон. Что за походная тварь? Что за полное отсутствие тревоги и равнодушие к волнениям окружающих? Что за франт такой? Печень ему выклевать. Почки отнять и местами поменять. Позвоночник рогом бараньим скрутить и в узел на копчике завязать. Какое нахальство ходить так прямо и так скоро, такими параллельными дороге тротуарами, такими чистыми ботинками. Тварь! Не тревожится ни грамма! И зубы здоровые. Тварь! Печень выклевать! Скрылся из виду, лейкоцит, понтовый. Успел на все автобусы, на метро, ко всем компостерам, тварь.
Мне никуда не надо спешить, но я постоянно смотрю на часы. Это такая тревога для глаз. Из-за этого мне кажется, что стрелки принимают странные виды. То они как брови, то усами свисают, то одна чешет бок другой, а чаще всего они ножницы, что отрезают от меня кусок времени. Стрелки движутся неравномерно, то спят, то летят. Стоит отвернуться, как они пускаются в плясовую, стоит уставиться на них допросным взглядом, стрелки хромают и дзынькают перекатываясь через новое деление. С цифровыми часами ещё хлестче. Я так часто смотрю на них, что постоянно наблюдаю комбинации со смыслом. Половина цифр, отражающих часы и половина, показывающая минуты складываются в загадки, что я с лёгкостью решаю. Вот они обе, половины цифр, сложились в простые числа, вот они кратны друг другу, вот они как номер машины нашего школьного трудовика. Затем того забавнее, они показывают степень, минуты есть квадрат от часа. И так далее. Я так часто смотрю, что вижу смысл во всяком сочетании положения стрелок и изменения цифр.
Другая сторона многогранёной моей тревоги – это видеть во всём лица, очеловечивать и придавать эмоции каждой вещи. Абсолютно всё, что я вижу, спустя долю секунды, превращается в карикатурное лицо, беспокоящее меня своей информацией. Посылающее в мою сторону то улыбку, то брань, то вопрос, где моё домашнее задание по природоведению за 4 класс. К примеру, из кучи ржавого металла, похоже, что деталей тракторов у дороги, глядят на меня колёса-глаза со зрачками-шестернями и морщат ко мне дуги и обода. Злая болезнь льётся из этих глазищ, проклятие меня здорового, пожелание переломать ключицы, чтобы отвисшими руками своими не мог я записаться к стоматологу. Или здесь же, через десять шагов, брошенная ветром на дощатый забор ветошь смеётся над моей походкой. Как я не могу выпрямиться, как сжаты мои кулаки и скулы. Ветошь дрожит, выпучивая нитки-улыбочки своих трёх ртов, не от страха дрожит, не от волнения как я. Она дрожит от хохота, смеха по мне. Мне неприятно, я хочу кинуть в ветошь камнем, нагибаюсь, а камень плачет. Ноет, утираясь мхом со своего же бока. Он плачет от того, что медленно растёт и не догонит никак брата своего, гранита на могиле и я не решаюсь его беспокоить. Ветошь остаётся безнаказанной, как и забор, вешалка ветоши, что сложил из шляпок гвоздей откровенный фак в мою сторону. Совершенно каждое сочетание линий неживой природы для меня строит рожи, осуждает или предъявляет свои страдания. Часто как упрёк и нужду, требование ко мне изменять жизнь. Налаживать свою рутину. Может быть передразнивая этим мою озабоченность чем-то. Озабоченность всем, если быть честным. Мне было сложно смотреть в спины людям, мне стало сложно смотреть в лица заборам. Уж если на предметах нарисованы ещё и цифры, как на бортах грузовиков и вывесках домов, то мне нестерпимо. Меня начинает тревожить не просто волнение мышц и беготня мыслей, я становлюсь сердечком птицы, бешено борющимся за жизнь. Я становлюсь тонущим под водой. Увидев предметы, сложенные в лица с цифрами-загадками, я могу внезапно побежать, высоко поднимая руки. Это чтобы не задеть людей. Ведь они могут быть заразны. Они могут оторвать от меня рукав и дыра пальто станет улыбаться. Эти люди, прямые как линейки, они опасны. Люди эти, согнутые как запятые, опасны своей людовостью. Им всё нипочём, они не знают, что я осторожно бегу чтобы не расплескать на них тревогу. А им хоть бы хны. Хоть номер на них пиши.
Ведь всё сложнее, во всём есть скрытый слой, с обратной стороны деталей, из которых сделаны слова и действия людей есть скрытые крючки. К тем крючкам привязаны нитки замыслов, потребностей и тревоги. Все выкладывают рядами слова не просто так, по погоде и гормональному климату. Во всём есть желание укротить собственную тревогу и раздраконить тревогу ближнего. Сложность вокруг. Не нужно упрощать. Всюду причины для беспокойства, всюду управление рисками. Ангел не птица, бес не козёл. Не упрощайте! Слои, слои скрытого замысла подо всем. Не идентифицируешь вовремя и попадёшь в беду. Смотреть во все глаза, фиксировать отпечатки. Глаза тоже расходный материал, они не вечные, не навечно вставлены. Надо наглядеться пошире пока они работают, пока не отошли в осень, не покрылись ксантомами, не усохли до косточки. В орбитах они гости. Всё пройдёт, нужно спешить рассмотреть надвигающуюся проблему, приготовиться, напрячься. Всюду второй слой. Если не видишь его, значит недостаточно смотришь. Вот и снова. Человек с осанкой прошёл. Как селфи-палку проглотил. Улыбается. Птица не ангел. Сложнее всё. Отводит улыбкой внимание, а у самого одна рука короче другой. Дающая, берущая, мне отсюда не видно. С этим человеком опасно иметь дела, отсюда не видно, но он не так прост. Волнуюсь. Он не прост, этот козёл, короткой рукой крутил ручку, длинной подкидывал дрова. В огонь моей тревоги и гнева.
Глаза не навсегда… А зубы? Зубы! Если и они не навсегда, что кажется правдой без долгих размышлений под душем, то не навсегда и моё спасение. Моя анестезия тревоги. Облом, какой-то вечный жизненный торцовый облом. Вера в любое хорошее всегда заканчивается. Всего-то причин: зубы не навсегда, привыкание к анестезии и неисчислимая цифра причин волноваться. У моей тревоги не было начала. Я вдохнул её кислородом кровяных телец пуповины, шагом через порог дома, переворотом страницы учебника, нажатием клавиши на телевизоре, взглядом из окна и реалистичными снами. Явными и пророческими, где всё как в жизни. Вдохнул и вдруг зубы не навсегда… Нет во мне второго человека, я один, я за всё в ответе, я тревожная тварь, я в гневе на всех и на себя. Истечение молодости из тела после случайного пореза о страницу паспорта, удушье во время парада, у зрителей, у марширующих, у всех, озноб страха. Озноб забыть съесть мясо. Трясущий озноб людоеда на диете. Поздно не бояться. Тревога – это мой метаболизм. Тревога – это мой запах. Тревога гуще жизни, у неё выше гематокрит.
Потом у меня состарились ногти. Волнения, частое подгрызание, постукивание ими по столу, нервное подстригание ежедневно, осмотр на предмет трещин и заусенец, и на тебе. Ногти обогнали мой биологический возраст и унеслись к Мафусаилу. Ногтевые пластинки набрали вес, широту, стали мутно-прозрачными, болезненно-жёлтого цвета лица, умирающего от цирроза, как свинцовое стекло в рентген-кабинете, округлились и слоились рыбьей чешуёй на краю. Затем вовсе стали копытами. Цвета гальки, запаха гальки парализованного моря, вкуса, да я их попробовал на вкус языком, вкуса гальки усталой от переезда с одного парализованного моря на другое. Если моими новыми ногтями-копытами постучать о столешницу, то звук будет, как если бы я поступал о столешницу копытом в котором застряла галька… Купить рашпиль и набор крюков для ухода за копытами. Записал.
У каждого своя дорога. Все выбирают, выбирают, а в итоге встречаются на одной и той же полоске суши, из которой своими шагами делают тропу. Все идут в одну сторону. Все делают дорогу. По собственной дороге, которая случайно совпадает со всеми, с остальными, кто идёт рядом. Тропика углубляется, твердеет, обрастает бруствером и канавами, колеёй и скамейками и всё одинаковое. Миллион окурков по сторонам. Чтобы успеть за идущими, толпой затылок в затылок или чтобы их обогнать, мои ногти превратились в копыта. Иначе я буду тревожиться по своему отставанию, по своему ритму, дороге и остановке, всему тому, что будет в середине и в завершении. Я козёл. Мне нужен копытолог. Мне нужен копытный психолог. Мне нужен профессионал. Мне нужна помощь… Может быть специалист разглядит во мне лошадь, а не козла.
***
Я сидел и не смел открыть ноутбук. Я не помнил заклеена ли камера. Прошлый пластырь отвалился в конце рабочей недели, приклеил ли я новый сразу? Шум за стеной соседа – ночного игрока во фри-спины – пугал меня. Возможно, он только и ждёт чтобы я раскрыл книжку ноута. Сразу же он что-то узнает обо мне. Что-то, что позволит ему ещё громче кричать по ночам ожидая удачу и после отсутствия удачи двигать ногами мебель и бросаться вещами. Сосед снизу тихонько пилил, третий день. Не выдавая себя долгими рабочими сеансами, делая перерывы на перекур на балконе и в туалете. Дымом в вентиляции и на балконе он оповещал весь мир о том, что жив и намерен долго портить мне жизнь, его предел Хейфлика был далеко. Такие живут долго, крокодилы в мире бабочек. Пилил он должно быть мой пол, важные подпорки, мои трубы, мои корни. Скоро всё станет явным. Скоро я провалюсь вместе со всем скарбом ему на голову. Сосед за кухней слушал телевизор о тайфуне во Вьетнаме. Погибло сорок сороков человек. Сколько осталось? Двадцать пять четвериков. Далеко ли до Вьетнама? Успею ли я спуститься в лифте? Лифтом нельзя пользоваться во время цунами. Успею ли по лестнице? Не успею. Соседа сверху нет, одним опасным человеком меньше, у меня последний этаж. Я никуда не успею и никуда не денусь ни от тайфуна, ни от криков, ни от поворотов диванов вокруг своей оси. Потянуло дымом. Пожар. Или сосед снизу вышел в туалет. Я не могу открыть ноутбук. Там же сразу появятся подробности о Вьетнаме. Это так устроено. Если в одной кухне слушают новости, в трёх соседних всплывает реклама спасательных жилетов и дачных противоракетных бункеров. Интернет меня не спасёт. Интернет лишь смычок на перетянутых струнах мой скрипки-тревоги. А ведь открыть интернет сегодня я хотел чтобы отыскать помощь. Не у стоматолога, не у спеца по копытам, у кого-то кто тревожился как я и смог справиться. Не открыл. Не нашёл.
После пустого постукивания ногами по плитке у холодильника и осторожного выглядывания из-за жалюзи на улицу, я невольно сделал перерыв в волнениях и страхах, и, тревожась спокойно открыл верхние створки кухонного реквизита. Иногда я любил поесть соли, она всегда была одинаковой и не походила ни на яд, ни на просроченный яд, ни на что. Она была солёной и снижала остроту тревожности. Я потянулся за солонкой и вдруг, понял, что полка покрыта газетой. Старой газетой с объявлениями, с гороскопами, анонсами, но главное, с объявлениями. Ведь это тоже способ искать. Это дедовский способ найти помощь. Я лизнул пустую солонку на нержавеющих ножках и пробежал глазами первые полосы. На третьей начались объявления. Сразу же глаза атаковал текст в чёрной рамке, некролог, афиша, контрастное сообщение о помощи зависимым. Шрифт с засечками, зависимость двенадцатым тиглем. Кисти мои затряслись, я с большим усилием воли смог аккуратно положить газетный листок на стол, после чего забегал по квартире туда-сюда. От балкона до кухни и назад. На четвёртом или пятом повторении я смог перестать дрожать и сформулировалась мысль. Откуда они знают, что я зависимый? От чего я зависимый? Эти составляющие мысли столкнулись в голове и маятником запустили беготню по квартире с новой силой. До самой дрожи в коленях, до самого капания слюны на подбородок, до самого удара мизинцем об угол у входа в кухню. Боль. Переключение. Я сижу на табуретке, задирая и растирая ушибленное, опасаюсь свалиться вниз, на задницу, на пол. Беззвучно и безнадёжно втираю боль назад внутрь себя, туда где ей место, где она жила пока не вышла из мизинца ноги. Тишина наступает во всей квартире. Затихают и прислушиваются соседи со всех сторон. Останавливается и не открывает двери лифт. Беззвучно пролетает мимо окна ворона. Боль умещается под кожу. Я опускаю ногу и начинаю дышать, чего кажется не делал пока носился по помещению. Устало я вижу под собой пол, поднимаю глаза на стол, читаю объявление в рамке.
Что толку читать? Это старая газета. Редактор умер, читатели умерли, истлели перфокарты. А рамка эта, остро-чёрная, это же агрессия по отношению к чтецу, это невозможно такое читать. «Тыры-пыры… людям… без… зависимости всех видов… без… безвозмездно… людям…». Людям в чёрной рамке. Потом они по частям продают тела, а в квартирах устраивают алтарь бога войны. Я опустил голову. Опустил тело. Сполз на пол. Вытянул ноющую ногу с красным мизинцем и коснулся им железяки холодильника. Та была тёплой, вовсе не морозной, как думают о холодильнике дети, приятной и спокойной. Я медленно дышал через рот и через какое-то время весь мир перестал таиться. Соседи заговорили про меня, снизу пошёл дым через балкон, лифт открыл дверь и назвал мой этаж. Очень опасно низко пролетел самолёт на моим последним окном, вызвав у меня толчок в груди. Вот она какая, экстрасистола. Следующий раз будет инсульт.
Уже на диване, готовясь к пытке-засыпанию, я различил среди старых волнений новое. Я помнил номер телефона из рамки газеты про безвозмездность. Его первая половина была перечислением этажей квартир, в которых я жил за последние годы, а вторая, если мысленно сложить лист газеты пополам, как в школе играют в танчики, и наслоить на первую половину цифр, давала каждой паре круглые сотни. То есть каждая пара в первой части составляла сотню ровно с числами из второй половины. Развидеть это я не мог. Как и уснуть, как и перестать думать о вороне, лифте и самолёте. Сотни. Круглые такие. Я не забуду этот номер никогда. Говорят, а мне бы надо иногда слушать, что говорят умные спокойные люди, говорят, чтобы забыть числа, надо их употребить. Например, деньги потратить, пример решить, бюджет свести, паспорт поменять, они перестанут навязчиво жить в голове. Цифры растворятся. И что мне? Мне что позвонить?
Подушка пила мой пот и ела волосы. Непослушными копытами рук я снял блокировку смартфона и по памяти набрал номер. После третьего гудка в неизвестном конце, на проводе или на волне, кто-то снял трубку. Выдохнул и сказал: «Алло». Это была женщина.
– Алло.
– Алло, – я осип и привстал, лежачий голос был похож на тяжелобольного, – алло, простите, я по объявлению.
– Не спится вам, – твёрдо и кратко незнакомка процедила в эфир.
Какой я болван! Который час? Точно позже десяти. Они же не работают. Они в такое время не расчленяют и не продают квартиры. Сектам тоже нужен покой. Я закончил вызов нажав на кровавую запятую трубки. Побеспокоил человека из-за того, что моё беспокойство не помещается у меня внутри.
И вдруг она перезвонила. Это была долгая удивительная история, ровный, уже не раз рассказанный эпизод её жизни, который она мне подарила. Да, звонившая была наркоманкой и да, все эти центры реабилитации наживаются на таких людях и телефон легко запомнить. Но её история только начиналась с этого, дальше было другое. Было путешествие в лес, который изменил всё. На автобусе. Она повествовала части своей истории, а я зачарованный речью настоящей живой женщины мог только молчать и бороться с бездонной тревогой от того, что цифры её номера телефона складывались в сотни. Ей нужна была помощь, она её получила. Лес, дом, человек, животное, она вернулась обновлённой и с тех пор всё хорошо. Чудеса и всё, что они повлекли за собой. На её стороне трубки был живой голос сказочного персонажа, на моей – заглючивший калькулятор ординарного человека.
***
Новый, который уж по счёту, день начался с задания Человека носить Собаку. Собаку следовало носить по периметру освоенной придомовой территории, обозначенной выкошенной травой с угадывающейся местами тропинкой. В отсутствии забора и границ участка как такового, эта лишённая высокой запутанной травы зона и считалась «Территорией». Её следовало обходить с грузом на руках, с Собакой. Как и во все прошлые дни, никакого объяснения от Человека не следовало. Зачем делать эту работу? Он, после того как будил меня своей твёрдой рукой, тряс моё плечо, кормил завтраком в тишине, первыми словами, обращёнными ко мне утром, объявлял работу. Сегодня я буду носить Собаку. Это будет тяжело, судя по её размерам. Это будет долго и тяжело, судя по тому, как тщательно требует исполнения работы Человек. Это будет тяжело, долго и возможно я устану так, что забуду зачем я здесь, забуду поесть и поспать. Тяжело и могу умереть от этой работы, но не избавлюсь от неё. Это новый день, он станет таким для меня.
Поздняя осень с её начавшимся умиранием всего и сильный ветер ночами, разложили старую высокую траву за пределами Территории как волосы панка-девочки. Разнодлинные, разноцветные, спутанные и украшенные случайным налётом опавших листьев. За полосой волос-травы шли заброшенные грядки, теплицы, а за ними начинался хвойный лес. Днём полоса скошенной Человеком и нескошенной никем панковской травы отодвигала лес от дома, казалось, что для осмотра ёлок нужен бинокль. Ночью, это расстояние съедалось темнотой отвернувшейся от Солнца земли, мраком без единой лампочки над миром, и лес бился ветками в моё окно, выл и звал выйти на бой. Наш пятачок вокруг дома становился не больше ладони. Утром, вокруг дома, или, Дома, снова появлялась Территория. Может быть Человек, каждую ночь выходил и отвоёвывал её у лесного бесконечного? Ночью отбирал у тьмы леса землю, а днём отбирал у моей внутренней тьмы мой внутренний свет, вылечивал его, концертировал, обогащал как уран и возвращал мне с кашей. Дневная часть борьбы, битвы за меня, со мной не обсуждалась. Я не видел стратегических карт и командирских планшетов. Мне не давали бинокля заглянуть за край обороны. Меня будили и давали задание. Я с первого дня в Доме был и оставался рядом на войне с самим собой, с дивизиями тревоги и полками гнева. Сегодня мой штык, моя лопата, это носить Собаку. По неизвестной мне причине у Человека было трепетное пиитетствующее отношение к жившему с нами псу. Можно было подумать, что пёс, или Пёс, в основном спящий или кушающий говядину, нашёптывает Человеку задания для меня. Носить пса по периметру участка. Хм, это тяжело, будет тяжело, но вряд ли это необычнее, чем вчерашний сбор шишек, от которого у меня чёрные ногти, ссадины на коленках и сны про все разновидности мха. Носить Собаку. Миссия на сегодня принята.
Пёс был неопределённой породы с признаками всякой примитивной собаки. Крупный, бело-рыже-серый, на длинных мощных лапах, с вытянутой мордой и долгой челюстью, ч клыками, со стоящими ушами, в меру волосатыми, с прямым как палка хвостом, иногда подворачивающимся в полукольцо. Вероятно, он менял цвет к зиме, отчего каждый день казался мне то мнее рыжим, то вдруг обнаруживалось серое пятно, то увеличивалась грива. Пёс молчал, не лаял и игнорировал по большей части обращения к нему Человека. И да, конечно, пёс, Собака, была тяжёлой. Неудобными были длинные когтистые лапы и неудобными были все компоненты Пса. Он дал себя взять на руки, прямо с пола, как невесту на ступенях ЗАГСа, двумя руками с опорой на мою силу воли и поясницу. Я вынес животное во двор с глубоким дыханием, широким шагом, спустился на траву и чувствуя на себе взгляд Человека сделал ещё десять шагов. Я положил аккуратно пса на землю и присел. Пот проступил на висках и между лопаток, руки разжались с натугой, налитые кровью. Я прекрасно понимал, что не пронесу Собаку вокруг дома. Но колдовство этого места, приказы Человека, не обсуждавшиеся мной, да, пожалуй, свет с неба, говорили мне, что я почему-то должен продолжать. Может быть, я хотел удивить смотрящих с веток птиц-ангелов или косящихся из кустов козлов-бесов. Разве логично продолжать дело, что тебе не под силу? За спиной театрально кашлянул Человек. Пёс лежал довольный, передо мной, сидящим на корточках, если это уместно сказать о нём, улыбался.
Я просунул под Собаку руки и с олимпийским движением спины встал на ноги. Поправил на себе ношу небольшим подкидыванием и пошёл по краю скошенной травы. По границе между дикой смятой ветром субстанции из растительных щупалец и ровной сломленной косой почти газонной сущностью. Правый мой сапог иногда цеплял высокую границу, но мне было важно пройти максимально близко к краю. Не беспокоиться о том, что я могу упасть. Не считать шаги и мои вдохи-выдохи. Я двигался с расслабленным псом на руках в этом абсурдном лагере по исправлению моей жизни. Носил ли я чьё-либо тело до этого момента? Нет. Выполнял ли я в жизни более странные задания? Нет. Хотя, вру. А как же подбор цвета занавесок к цвету обоев, звонки клиентам, которые обо мне даже не слышали, игра часами и сутками напролёт в компьютерные танки. Пробный урок йоги. Пробный урок ораторского мастерства. Пробный урок сомелье. Подписка на финансовый канал инвесторов. Платная подписка на онлайн кинотеатр. Я – врун. Моя жизнь полна странностей, неуклюжих и ненужных поступков, что привели меня к нервозности и ненависти, к тревоге каждого моего покровного миллиметра. Я повернул, дойдя до конца долгой стороны Территории и пошёл по короткой. Идти ли мне быстро, идти ли мне медленно? Человек не сказал про то. Очевидно, главное идти. Ручная сила тускнела, плечи ослабевают и опускаются. Пёс начинает ёрничать и хочет в новом неудобном состоянии перевернуться. Я поправляю свои руки, но это уже конец. Собака тяжёлая, наверное, как подросток, как девушка. Длинная и неудобная. На правую руку приходится больше веса. Она распрямляется, она не удержит. Я останавливаюсь и как могу аккуратно кладу ношу на землю. Остаюсь глубоко дышать в позе поклона ниц перед Псом. Пёс встаёт, отряхивается, но тут же ложится и вылизывает лапу. Затекла. Затекла и моя лапа. Бицепс не разгибается, я делаю это второй рукой, мои руки неживые, они просто рычаги. Трицепс разгибает бицепс. Издали кричит Человек: «Носи Собаку! Сегодня ты носишь Собаку!».
Сегодня я ношу собаку. Я делаю несколько сведений рук к груди и максимально распрямляю их выкачивая, как меня учили на физкультуре молочную кислоту. Куда я её выкачиваю? Куда я снова подхватил и тащу собаку? Сейчас прямо, потом налево, она весит всё больше и больше. Мы идём как жених с невестой на руках, я ощущаю, что мои колени принимают усталость рук. Как шея вытягивается вверх пытаясь помочь спине нести груз. Я сглотнул и не ощутил слюны. Глотание остановилось на полпути и вызвало небольшой сухой кашель. Исчез и пот. Просто мокрая одежда противно прилипает к телу. Широкие шаги несут Собаку и нет причин для волнений. Нет причин. Нет ничего. Забытая мелодия, две строки стихотворения вращаются в голове и вот-вот сократятся до одной. Больше во мне не вмещается. Если бы сейчас нужно было волноваться или что-то вспомнить я не смог бы. Мы заканчиваем третий круг, но я не уверен, что третий. Я впервые в жизни ничего не считаю. Пёс дёрнулся, чтобы не выронить его мне пришлось опуститься на землю Твёрдая и холодная, как ноябрь, как сталь на ветру, она не принимает меня. Пёс встал на лапы и не уходит. Он вообще странный. Ни одна нормальная собака не даст проводить с собой такие фокусы. Но он – Собака. «Носим-носим!» – из-за спины ворчит Человек. Она тогда так и сказала по телефону. Там будет Человек и Пёс. Там будет Человек, он скажет, что делать, но на собаку тоже смотри. Несколько дней и ты излечишься от любой зависимости. Подхватил, распрямился. Я иду на каменных ногах с резиновыми руками. Круг на самом деле десятый. Человек уходя в дом показал мне две раскрытые ладони. Или он хочет ещё десять периметров? Поправил, какой послушный груз, поправил и пошёл. Собака начала похрапывать. Как теперь можно остановиться на отдых? Теперь только идти пока ели не подойдут вплотную ко мне и не захватят Территорию, не сократят периметр. Я несу Пса на руках перед собой и слышу, как его сердце бьётся на моём предплечье. Намного реже, чем моё. Моё занимает уже всю грудь и горло, и скоро выплеснется через рот испачкав красивое существо на моих оловянных руках. Его сердце не волнуется от прикосновения незнакомца. Моё сердце качает густую боль. Из окна Человек, он уже плохо виден в сумерках, лампу не включает, снова показывает две ладони с оттопыренными пальцами. Двадцать? Я разучился считать. Зачем считать, когда живёшь? Взгляда Человека я не вижу, только белые ладони. Хотя днём они кажутся бронзовыми и твёрдыми как камень. Сплошная костная мозоль. Не ладони, а куски гранита. Поворот. Я начинаю плохо различать границу старой травы. Всё сделалось серым и бесконечным. Территория немного сократилась или это я халявлю срезая углы? Или это ещё две ладони в стекле за отблеском закатного луча. Поворот, храп Пса, и, вдруг, неожиданно мне навстречу выходит чёрная ель и бьёт по лицу кончиком ветки. Я падаю назад от неожиданности, собака валится на меня, она не пострадала. Разжать одеревеневшие руки я не могу, и пёс остаётся в их кольце. Глаза мои закрыты, так как повреждены ударом ели. Чем-то мокрым они слипаются и веки невозможно разодрать усилием лицевых мышц. Ноги продолжают идти. Поворот.
Новый день. Расчёсываю Пса. Он как обычно малоподвижен, лежит на боку изредка показывая, что не очень доволен расчёсыванием, но потерпит ради доброго дела. То бишь ради моего перерождения в спокойного человека. Гребешок большой, гребешок малый, перчатка с волосами-расчёсками на ладонной стороне, которую надо одеть и проводить по ходу роста шерсти, когтевидная чесалка родом из Инквизиции и фен. Столько инструментов. Пёс велик и волосат, всему найдётся место, каждому приспособлению и время найдётся. Пальцы мои не слушаются ни нервов, ни мыслей. После дня переноса собаки по территории, они как у трупа: скрюченные, холодные и не могли удержать ложку с кашей на завтраке. Человек, к слову, отлично заваривает кашу. Какой-то рэдбулл среди каш. С фруктами, мёдом, маслом, травками висящими букетиками под потолком. Спрашивать состав и назначение травок не было сил. Я направлял черпало в рот и тратил на то всю свою утреннюю энергию. Сейчас отпустило, чувствую, что первые капли крови добрались до запястий. Скоро и пальцы придут в норму. Расчёсываю пса. Тот подставляет всё время один и тот же бок и приходится вертеться вокруг него на незаживающих синяках-коленях. На ссадинах ягодиц и на своей твердеющей воле жить спокойно. Жить как Пёс. После крупного гребешка – мелкий. Потом лапа-перчатка. Потом, в избранных местах зазубренная когтевидная расчёска и снова малый гребешок. Ещё нужны ножницы и пилка обработать когти. Мимо проходит Человек и собирает пух и волос Собаки. При том он буквально кланяется каждому комку, вынутому мной из недр шерстяного. Какой же он огромный. Какой терпеливый. Вся процедура проходит при закрытых глазах (у него) и мне тоже захотелось. Я глажу его глубокую шерсть перчаткой с ресницами на ладони, а в закрытых глазах моих стоит лето. Ноябрь, а у меня лето. Свет пробивается через кожу век, капилляры, тельца кого-то, ресницы, всю требуху наружного глаза, сквозь стекловидное тело в самого меня. Не глядя, левой рукой я снимаю шерсть с перчатки и продолжаю водить правой по спине Собаки. Лето в глазах усиливается от тепла пса. От одобрительного мурлыкания Человека. Он что-то напевает-бормочет, одобряет меня, с летом в голове и псом у ног. И растёт горка шерсти, хоть я того не вижу глазами, только чувствую нутром.
Доказательством того, что я всё делаю верно, стало не только затянувшееся молчание Человека. Через некоторое время, когда движения мои стали автоматическими и плавными, перемена гребешков не вызывала внутреннего вопроса, Пёс встал и вышел из комнаты. Весь пол, залитый светом яичного солнца через кухонное окно остался мне. Достался мне. Я открыл глаза и убедился в яркости мира, в том, что отдельные белые волоски Пса, как снежинки жизни парят в солнечном воздухе. Я лёг на его место и поджал ноги. Мне было удобно лежать на деревянном полу, в меня пробиралась сила Пса уметь отдыхать на чём угодно. Я бы уснул здесь, щекой на доске, но мышечные боли, ещё новинка для меня, заставили крутиться, растирать голени и плечи, перевернуться на спину.
Глядя в потолок Дома я не дышал. Я не хотел выдохом сбить с траектории танца несколько парящих волосков, оставшихся в невесомости луча после расчёса. Человек ушёл к печке. Пёс шумно рухнул где-то на другие половицы. Луч вертел волоски как те блёстки в масле большой круглой колбы. Той, что стояла под Новый год во всех магазинах и одинаково не покупалась всем детям. Потому что они могли разбить этот идеальный мир и испачкать маслом и серебром мир реальный. Я не знаю почему взрослые опасаются пачкать свой мир содержимым детских игрушек. Разве может что-то испачкать гарь и помои?
– Иди. Иди, супа поешь, – из угла кухни сказал Человек.
– Будем вечером игрушки набивать шерстью Пса, – его глубокий голос, от того что редко и недолго звучал или от того, что мой был слаб и тосклив, казался дикторским, дьяконским, гласом солиста, приятно бархатистым как новая пластинка.
Набивать игрушки. У него ничего не пропадает, всё идёт в ход, в дело воспитательной работы. Вера говорила про это. Вера, это та, что перезвонила. Она рассказывала и про тёплый пол в лучах света, и про голос-песню баритона Человека. Я слушал её тогда не отрываясь, грыз ногти, дёргал волосы и руки мои тряслись, но я выслушал. Потом уснул. Потом, с утра у меня началась новая жизнь. Электронное согласование отпуска за свой счёт, поиск тёплых вещей по квартире, скачивание расписания автобусов, установка гаджетов на авиарежим, долгая дорога с пересадкой в этот район, по сути не так и далеко от…
– Иди. Суп остынет, – баритон ласково напомнил о себе.
В нос ударил дух варёной моркови, лука, репы и ещё чего-то, со страниц сказки или былины. Чем отличается сказка от былины? Воинственностью былины? Сказочностью сказки? В былине есть конец, убийство врага, спасённая честь родины. У сказки только пауза. Поживали-наживали, по усам текло, а дети их в новое приключение отправились. За белым Псом, за тёмной сосной, за солнечной пылью. Глубокий вдох овощного парфюма и я встаю. Мы молча едим горячее, хлеб, пока над миром висит цыплёнок-свет, и растит для нас новую морковь, репу и рожь. Вера по секрету сказала, что ближе к излечению, Человек сделает сладкий пирог, много маленьких пирожков к нему. Спойлер. Их нужно будет аккуратно кусать и жевать внимательно. В них он добавит послание, вроде домашнего задания для исправившегося. Предмет, который определит дальнейшую работу над собой. Предмет, который будет подарком. Постараться не сломать об него зубы при поедании пирожков, вот первое понимание предмета. Потом уж, то как именно он поможет в дальнейшем. Я незаметно покрутил головой, осмотрел подоконник, стол, пространство у печки. Следов теста, муки, чего-то пирожкового я не видел. Далёк мой суп от пирога. Не рядом моё исправление. А зубы, о зубах я знал немало, берёг и лечил с обезболиванием. Вторя моим мыслям, к месту, на лестнице между этажами глубокого вздохнул Пёс. Мне пришло в голову, что от наблюдения за летающими солнечными снежинками волосами Пса и до опустошённой тарелки супа, я похоже не дышал. Я сосредоточился и сделал плавный глубокий вдох, впуская в себя атмосферу Дома, запах Человека и мысли Пса. Гладил ли я когда-либо в жизни целый вечер другое живое существо? Был ли я хотя бы раз в жизни так нежен и заботлив по отношению к другому, как был сегодня занят с собакой? Гладить кого-то, расчёсывать, выбирать репей и клещей, это не похоже на меня. До этого для забота о другом могла бы показаться мне извращением.
Новым днём Человек учил меня не волноваться. Снова, но другим способом. Я пытался сидеть на месте неподвижно и только ум мой мог оставаться в бешеной тряске. А чтобы эта лихорадка не была источником мышечной дрожи и пустой тратой гликемии, Человек дал мне задание. Я сидел и смотрел на многоэтажную кормушку для птиц и должен был запомнить всех прилетающих, а кого не знал, подробно описать чтобы позже обнаружить в книге, что у Человека стояла на самом видном месте – «Определитель птиц». С восходом солнца испытание-урок начался. Пионерами стали синицы. Вернее, это были большие синицы. Они суетились как я в своей жизни. Прилетали неровными рваными синусоидами, то взмахивая крыльями, то используя инерцию, паря, приземлялись всякий раз по-новому, неоднократно меняли положение в кормушке, хватали семечку подсолнуха и зигзагом улетали на дерево чтобы там поесть. Редкие старые синицы, ели в кормушке. Но и они суетились чрезмерно. Зажимали семечку между пальцев лапок, долбили её дятлом, постоянно переминались с ноги на ногу, иногда роняли пищу и снова, вертелись и кружились вокруг кормушек, совершая массу разведывательных и лишних пассов. Более того, синицы успевали как самураи, в воздухе совершать короткие яркие бои, где всё решалось одним взмахом крыла-меча и их ярко-жёлтое кимоно как вспышка распахивалось то тут, то там. По его форме, по залитой жёлтым шее, груди и брюшку, я мог опознать синицу. Форма этой манишки, её ширина, неровность краёв на границах с чёрным оперением, была уникальной. Находились птицы с узким воротом, с широким животом, с формой восьмёрки. Большие синицы открыли ресторан и оставались в нём дольше других. Были главным источником хаоса и детекции движения.
За ними потянулись малые синицы. Пухляк, компактная чёрно-белая птица в большой чёрной шапочке, не такая дёрганая как чёрно-жёлтые родственники. Пухляк или гаечка (это, как и многое другое я узнал в «Определителе» вечером) не обращала внимания на самураев и была скорее почтальоном. Птичка выбирала семечку и уносила её в том же направлении деревьев больших синиц. Из-за белого пушка, более круглой формы, она казалась аккуратнее и воспитаннее сородичей. Но я списал особенности поведения на работу. Пухляк не суетился, был точен, поскольку его день почтальона только начался. Впереди ещё два участка, письма с фронта, праздничные открытки, птичка занята и перед ней целая карта ждущих. Семечка лишь капля её ведра забот.
Третьей синицей стала лазоревка. Этакая двоюродная сестрица большой синицы, вышедшая замуж за француза. Меньше телом, а духом, по крови такая же сумасшедшая, она, поправляя свою синюю шапочку вспоминала всё же, что негоже вести себя как базарная тётка или жаждущий славы самурай в публичном месте. Лазоревка тратила часть времени в кормушке на презентацию себя, поворачивалась ко мне обоими боками, затем лишь улетала с добычей. Судя по всему, и она, и гаечка, ели меньше, чем большие синицы. Это понятно, они суетились меньше и прожигали энергию рациональнее без сумасшедших глаз русского туриста а-ля all inclusive. Среди этого хоровода синиц редкой тенью мелькнул обычный воробей и более не возвращался. Почти как здравый смысл в моей ежедневной рутине офиса. Маленький и некрасивый.
Потом я поймал себя на том, что пальцы и стопы всё ж трясутся и не дожидаясь комментария Человека, сел иначе и постарался не шевелиться, позволяя одним глазам работать за все органы и системы. Перемена положения произошла и в области кормушек. Внезапно все птички упорхнули и после тревожной паузы на кормушку присели четыре сороки. Длинные, как пикапы, несуразные величине деревянных домиков на столбе, бело-чёрные вертолёты. Я почувствовал, что это были родители со взрослыми детьми. Одна пара просто заглядывала, что там делали синицы, вторая, пыталась заглотить семена своими неподходящими клювами, играла, скакала по деревяшкам и проверяла на прочность стенки домиков с полом, устланным семечками. Как подростки, которым давно пора трахаться по углам и пить водку с горла, они зачем-то вернулись на детскую площадку и пытаюсь поместить свои зады в узкие трубы горок. Улетели. Синицы не возвращались ещё какое-то время, поскольку на траве, довольно далеко, стала расхаживать пара серых ворон. Они наклоняли голову и присматривались ко мне, не решались оседлать домики с семечками пока я наблюдаю. Эти птицы знают всё самое чёрное о человеке. О наших желаниях убивать живое, включая самих себя, о чучелах птиц в квартирах и музеях, о палках, которые умеют громыхать огнём и убивать на расстоянии. Вороны изучали меня издалека, как их молча изучали из глубины листвы деревьев синицы, не возвращаясь за стол. В эти минуты у меня хорошо получалось не тревожиться. Я был уверен, что напади вороны на синиц, или оберни они кормушку, явится помощь, из ниоткуда, из воздуха, придёт Пёс или иное произойдёт и всех спасутся. Не может в этом месте происходит злое, никто не пострадает и я, разумеется, не собираюсь вредить воронам. Они так не думали и гаркнув на меня на прощение, предсказав мне дорогую ипотеку, мочекаменную болезнь и полоумного соседа с дрелью, горделиво улетели.
К кормушке вернулась часть синиц и привела с собой поползня, трясогузку и зеленушек. Одинокий поползень очаровал своей грацией и аэродинамикой. Голубой верх, белый низ и тонкая чёрточка между этими мирами. Я вспомнил, что в далёкой и злобной стране, на фабрике элитных роллс-ройсов, работает мистер Марк Корт. Единственный, кто вручную рисует краской долгую полоску на боку машин для шейхов и королей. Очевидно, что в нерабочее время Марк Корт рисует полоски на поползне обыкновенном. Они летают по очереди, по достижении взрослого состояния и затем возвращаются к нашей кормушке чтобы навеки верно провести линию между верхом и низом. Чтобы мой прицел на горизонт не сбился. Этой птичке семечки наскучили быстро, не основной рацион, она порадовала меня и улетела. Трясогузки вовсе не взбирались на палки и кормушки, они скорее сами наблюдали за тусовкой, бродили по траве выбирая личинок и насекомых, инаковую протеиновую пищу. Они разнообразили фон. Сделали его безопаснее и притоптали брошенные воронами проклятия.
Вот зеленушки, зеленушки изменили всё. В отличие от чокнутых синиц, светло-зелёные птички приземлились и остались в кормушках. Не метались, не меняли позу, не улетали, а просто сели стали кушать. Моментально выросли горки шелухи, которых не было при синицах, а у последних появился новый повод скакать, паниковать и замирать в воздухе полными ярости. Зеленушки прогоняли синиц, но не тратили на то слишком много сил. Парами они очистили запасы и после продолжительного пира улетели. Не осталось ни жёлтого, ни зелёного, ни голубого или белого передо мной. Глаза заполнились пустотой и чтобы продолжать работать уставились на небо. Человек дал мне литровую кружку с семечками и велел продолжать упражнение. Я встал, наполнил кормушку и вернулся на крыльцо. Солнце было уже высоко, холодное ноябрьское солнце, и это поразило меня. Во-первых, это означало, что я неподвижно отсидел на одном месте пару часов. Во-вторых, мне не было холодно, в достаточно лёгкой одежде, в этом умирающем месяце холодных ветров, без движения и источника тепла. Что-то происходило со мной. Что-то давало мне это птичье телевидение, суп Человека и прикосновение к собаке.
К новой порции еды синицы вернулись вместе со снегирями. Да-да. Снегири здесь весь год, не только зимой. Место далеко от города, у леса, снегири никуда не улетают и уже стали подбираться ближе к Дому. Парочки вели себя подобно зеленушкам, и у них также, в отличии от всех синиц, было выражено половое различие. Снегири сидели и ели. Как зеленушки, как пёс, как я с Человеком. Они не дёргались и не взлетали при первом же громком звуке. Щёлкали и насыщались, не принимая в расчёт синичий хаос. Только серые самки снегирей иногда гоняли красных друзей, занимая центральное место в кормушке. Снегирей сменила единственная пара чуть более крупных коричневых птиц с массивными кривыми клювами. Я наблюдал за ними с максимальным вниманием, чтобы после, в книге отыскать по описанию страницу с дубоносом. Эта птица по поведению была сравнима с приторможенным снегирём. Ещё медленнее, ещё спокойнее, ещё больше игнора синицам. Каждая особь заняла собственную кормушку. Из трёх синицам осталась единственная. Не смотря на отсутствие ярких перьев, наблюдать за новенькими было невероятно приятно. Тем более, что Человек накинул мне на спину и плечи огромный старый полушубок и вынес чай в кружке. Я сидел зачарованный и до того расслабился, что начал пить уже сильно остывший чай. Мои холодные уши, неустающие глаза и тёплая спина были как три отдельных доски свинченные вместе гвоздём внимания.
На кормушку упала тень Дома. Синицы улетели. Возвращались зеленушки, ввосьмером, дочищать остатки. В наступающем вечере мелькнуло ещё пару птиц, но порадовали они меня только минутой пребывания. Ложась спать с книгой. Кстати, это невероятно приятно, засыпать с книгой. Я отчасти помыслил образ этих птиц, решил, что видел горихвостку и пеночку. Конечно, я не был уверен, но судя по книге, теоретически это было возможно. Я уснул, не чувствуя на животе веса страниц. Мышцы моего пресса давно уже не чувствовали ничего кроме усталости железа, памяти о декаде разнообразных работ. Нервная система тем более, не обращала своё любопытство на такую мелочь. Каждый мой день теперь был новой книгой, незнакомого жанра, пропущенного критиками и премиями автора. По-настоящему захватывающая книга и должна быть невесомой. Вся её масса значений и тяга мыслей должна переходить в читающего. Все иллюстрации записываться в память. Всё сказанное может быть верно про «Определитель птиц», но может быть верно про каждую правдиво записанную жизнь.
После нескольких дней сортировки засушенных трав, колки дров, сочинения сказок, последнее оказалось неожиданно сложно для меня, Человек знал все сюжеты всех сказок и заставлял меня менять рассказ, как только у меня получалось что-то классическое, после этих дней пришёл черёд странного дня. Мне было велено расположиться в удобном месте, а таким у нас был диван перед чугункой, и излечиться от хворей взглядом Пса. Человек сказал это за завтраком, заваренная овсянка с сушёной вишней, сказал и после уехал куда-то на велосипеде. Впервые за всё время моего лечения слэш каникул, он оставил меня одного в Доме. Я мог не соблюдать никаких рекомендаций и просто лечь спать, пока мыл посуду подумал об этом. Собственно, я даже и прилёг на диван, тот самый, подкинул полено, закрыл каминную топку, закрыл глаза. Не спал, но радовался безделью.
То ли щёлкнуло дерево в огне, то ли птица села на крышу, тонкий и резкий звук открыл мои веки. Передо мной стоял Пёс. Вернее, он сидел, задние его лапы сидели, а передние стояли, так обычно собака исполняет команду «сидеть». Он смотрел на меня, прямо мне в глаза своими голубыми, практически, человечьими радужками, тонкими зрачками и немного шевелил носом. Скорее короткими белыми усами шевелил или они дёрнулись от тёплого воздуха. Я тоже принял положение «сидеть». Так как обычно сидят на диване люди, только я не касался ничего спиной, ни боковины, ни спинки, а сидел как школьник на собеседовании. Мы смотрели друг на друга и надо сказать, глаза Пса были не особенно ниже, чем мои. Он и без того крупный, показался мне огромным. Выросший к зиме подпушек, его осанка, низкий диван, всё это и одновременно ничего из того не могли объяснить почему Пёс такой большой. Почему мы смотрим глаза в глаза. Я скорее мог поверить в то, что я уменьшился от волшебной каши Человека, чем в то, что я раньше не замечал какая огромная собака живёт в Доме.
Пёс смотрел на меня, в глаза. Иногда я не выдерживал и отводил взгляд. Смотрел в окно или на странные платки, прибитые стекольными гвоздиками к стенам из-за чего местами получался яркий петчворк. Несколько стен в доме были будто отведены для странных вещей, коллекции, подарков, может быть. Человек не производил впечатление персоны увлекающейся хоть чем-то мирским, коллекционера картин и платков. Однако он развесил всё красиво, со вкусом и нигде тарелка или ткань не выбивались битым пикселем из стены-выставки народных достижений. Кто-то, Пёс, другие гости, сам Человек, подсказали как развесить явно дорогие вещи грамотно, по музейному. Притом уютно и достаточно плотно. Я вернул линию своего взгляда на глаза-в-глаза с собакой. Он смотрел на меня. Я выдержал полминуты и стал шарить зрачками по потолку. Обычный дощатый, вот капля смолы торчит, вот круглая дырочка. Мышка может подсматривать за нами. Вполне вылезет через эту дырку, бывший, видать, сучок. Выпал. Вера что-то говорила про мышей. Про шум мышиных гонок с тележками. Пёс изменил позу и тем снова привлёк мои глаза. Смотрим. Да, что-то про мышей определённо она говорила. Мышиных какашек я не замечал, Человек убирает. Человек всё здесь делает. Вовремя, чисто, незаметно. Куда он вышел сегодня? Что у него, в его огромных запасах могло закончиться? У него всё есть для приёма десятка гостей. А вот меня кормит простой кашей. Человек же понимает, что я знаю про его запасы, но кормит однообразно и просто. Пироги, говорила Вера, будут. Будут пирожки с начинкой, когда я дозрею. Пёс этот ещё. Смотрит. Почему-то стало темно и немного прохладно. Я вскочил.
Похоже, что я спал. В кресле, в неудобной позе, сидел и уснул у огня. Угольки не мерцали, за окном был вечер. Еле-еле угадывался свет за стеной деревьев. Ранний вечер наступающей зимы торопился в ночь. Пёс спал недалеко от моих ног, как мой собственный, как не странный молчаливый тайный хозяин этого место, а просто как собака. Не смотря на тишину, абсолютную глухую тишину отсутствия Человека, мне было спокойно. Ни страха, ни тревоги, ни жажды, ни голода. Не зажигая свет, я переоделся и пошёл наверх спать в свой угол большой гостевой спальни, явно не раз видавшей городских чудаков. Там тоже висели тут и там на стенах «ловцы снов», бусы, стояли на подоконнике пустые подсвечники, чугун и керамика, дары. Я поднимался по ступеням легко, без обычной моей мышечной боли, без тревоги по поводу ужина, без страха высоты, без размышлений о необычных заданиях Человека. Тут же снова вспомнил о нём, я застыл на долгие тёмные секунды. Наступала ночь, но нигде не было слышно моего домохозяина и оригинального мучителя с благими помыслами педагога. Ни стука топора, ни света со двора, ни кипящего чайника, ни звона падающих в глубокую стальную миску замороженных рыбьих голов. Человек ушёл. Я вошёл в комнату, закрыл дверь, накрылся ватным одеялом как маленький ребёнок в чужом пустом доме. Человек ушёл. Был ли вообще здесь Человек?
Утром я встал до рассвета безо всякого будильника и напоминания со стороны Пса или его хозяина. Хотя кто чей хозяин, бывало, такая мысль меня посещала, это ещё надо уточнить. Без побудки, без сигнала, я размялся и спустился. И дальше мой день стал словно необъявленное новое испытание. Никто не подал каши, не растопил печь. Погода стала хуже, ветер и холодок струились снаружи и заглядывали в помутневшие стёкла. Пёс прохаживался, посматривая на пустые миски и потягивался как легкоатлет. Я обошёл весь первый этаж и не нашёл признаков того, что ночью Человек спал внутри. Запертая на висячий замок его комната, угловая, у туалета и раньше бывала закрытой. Спал мужчина на диване у кухни. Замок снаружи, не изнутри, с чего мне проверять это помещение против разрешения. Замок однозначно выражал протест против моей разведки. Я покормил Пса, поел сам, подмёл двор, принёс дров, разжёг огонь, поставил готовиться обед, второй раз покормил Пса. После еды тот повернул голову и посмотрел на меня совершенно человеческими глазами, большими и голубыми, пристально и тихо. Я осознал, что та переглядка, которая запомнилась мне сном, была не сон. Пёс действительно вчера долго смотрел на меня, я уснул после этого, а не без его взгляда-вмешательства. После или в следствии? Он меня усыпил.
В тепле и сытости, а также в чистоте, к чему я без просьбы хозяина приложил руку, я встретил закат и раннюю ночь. Ни на дороге, ни на территории Человека не было. По вещам я не мог точно сказать в чём он ушёл. Часть его одежды давно носил я сам, мои столичные модные штуки не годились для местной жизни, часть его повседневной одежды как будто сейчас была на месте. Наступала вторая ночь без того, кто взялся меня лечить и переучивать жизни, без этих заданий, вроде носить воду из волшебного колодца за три километра или читать Псу вслух «Онегина». Особенно большая звезда уставилась на меня через окно и её свет толкнул меня сделать одну глупость. Ещё одну в своей жизни. Я быстро встал, уверенно подошёл к закрытой двери маленькой комнаты Человека на первом этаже и вогнав в колечко навеса замка кухонный нож сильно и аккуратно-медленно потянул на себя. Как я и ожидал, скоба вышла из мягкого дерева косяка и вместе с замком повисла на втором кольце. Дверь легко пошла навстречу мне. Без ключа я отворил запертое. Вместе с теплом печки я вошёл в комнатку, буквально два на два метра, нашарил выключатель и с пришедшим светом рассмотрел внутренности. Человека внутри не было. Небольшой стол, как от компьютера, если бы он был, небольшой диван, на таком поспит если только гном, средних размеров книжный шкаф. Лампочка без светильника и люстры под потолком. Глухие шторы блэкаут на маленьком окне. Масса безделушек, а-ля игрушек или статуэток на подоконнике, похоже всё те же «дары» гостей. Ко мне в комнату пришёл Пёс и также без звука смотрел на этот нехитрый интерьер. Вдвоём мы заняли всё остававшееся пустым место на полу, стало тесто. Наши тени и те заполнили собой стены. Чтобы Псу было комфортнее я сел на диванчик. Пёс тут же развалился на полу между мной и книжным шкафом, это было, вероятно, одно из многочисленных «его мест». Я погладил собаку, уверенно потрепал и действиями своими выразил максимальную заботу и ласку, на какую были способны мои кисти. Я полюбил Пса за эти дни. Через потерю страха перед большой собакой, к заботе и уважению, пришёл к обожанию. Больше в комнате делать было нечего, но я всё равно сидел, не зная вставлять ли мне кольцо замка назад, когда уйду. Маскировать ли мой взлом? Уверен, что опытный Человек считает все следы и мне не скрыть преступления. Не стану. Не буду возвращать замок. Из этой комнаты он приносил «Онегина», что есть ещё здесь? Шкаф со стеклами и четырьмя полками предлагал мне плотные ряды корешков. Неярких, читанных не раз и не два. Почти одного размера, такого, каким печатали большинство книг в СССР. Вот Чехов, сборник рассказов, вот часть из красного собрания сочинений Маяковского. Рядом импортный Воннегут, это уже не в каждом доме было. В общем, полки как полки. Есть что выбрать в сельской библиотеке.
Сверху на ряду книг лежали отдельные листы, видны были записи шариковой ручкой и карандашом. Меня сразу дёрнуло желание открыть стеклянную вертикальную дверь и взять листки, что-то личное от Человека. Я сдержался. Ненадолго. Как учил Человек, я сделал пару глубоких вздохов и отвлёкся на почесать Пса. Он благосклонно подставил мне живот. Пальцы утонули в густом подшёрстке. Дело к зиме. Пёс готов встретить мороз. После этих действий я услышал себя, услышал, что желание, нужда залезть в чужие записки не ослабла. Я неспеша и достоинством погладил собаку завершающим поглаживанием, встал, открыл шкаф. Листки оказались записанными от руки рецептами. Что ж, и Человек не знал всего на память, вёл записи. Рецепт на самой разборчивой бумаге был написан в классическом исполнении. Сначала в столбик перечень ингредиентов с мерой веса, затем порядок приготовления, в конце несколько важных пометок, слова и действия, способные сделать рецепт уникальным. Я перевернул лист и прочитал второй рецепт.
Для теста:
Мука пшеничная – 500-550 г
Молоко теплое – 150 мл
Вода теплая – 150 мл
Яйцо – 1 шт.
Дрожжи сухие быстродействующие – 7 г
Сахар – 1 ст. ложка
Соль – 1 ч. ложка
Масло растительное – 30 мл (+ для смазывания посуды и пирожков)
Для начинки:
Капуста белокочанная – 400 г
Лук репчатый – 1 шт.
Яйца – 1-2 шт.
Соль – по вкусу
Перец молотый – по вкусу
Зелень (по желанию) – по вкусу
Масло растительное для жарки – 50 г
Для смазывания пирожков:
Яйцо – 1 шт.
Молоко – 1 ч. ложка
Пирожки. Сделаю-ка я пирожки. Человек вернётся, а от меня неожиданность. За пирожки он мне простит взлом и то, что я лениво, без упражнений самосовершенствования провёл два дня.
Я, никогда не готовивший таких сложных вещей, взял рецепт, перешагнул через Пса и пошёл на кухню. Всё что нужно для изготовления точно было в этом доме. Я уже видел все компоненты. Разве что подшутить над Человеком, положу в один пирожок чеснок или перец, поверну тарелку стороной секретного пирожка к нему. Вот будет умора. Я пришёл на кухню и обнаружил у себя на щеке слезу. Каплю от того, что я придумал такую простую и добрую шутку. Как же я изменился в этом доме. Где-то за спиной грузно лёг на новое своё место Пёс.
