Читать книгу: «Журавли над полем», страница 5

Шрифт:

– Зачем мне было их травить? Всегда так делали, и не было случая, чтобы кто-нибудь отравился, – пробормотал обескураженный Маркин.

– Чё там бормочешь, обормот? – захохотал, довольный собственным каламбуром, следователь Пухлый.

Если бы Пухлый в этот момент видел глаза подследственного, то дорого обошелся бы Маркину его время от времени проявляющийся характер: глаза Василия в тот момент излучали ненависть, какая только была возможна в его положении – положении земляного червя, которого ничего не стоит раздавить, достаточно лишь пошевелить ногой.

– Я никого не травил и ничего не сгноил, – ответил тихо, но так, чтобы каждое слово дошло по назначению, то есть до следователя. – Я делал все, как положено по инструкции, как делал каждый год и как делали другие до меня.

– Хорошо, примем к сведению.

Пухлый встал из-за стола, прошелся по комнате, как бы взвешивая свои дальнейшие действия. Затем подошел к столу, открыл папку с бумагами:

– Почерк Ермакова знаешь?

– Знаю.

– Читай.

Да, это был протокол допроса Ермакова Сергея Алексеевича, где он собственноручно писал: «Два года назад мною был завербован заведующий отделом селекции пшеницы Тулунской опытной станции агроном Маркин Василий Степанович, который вел контрреволюционную деятельность и занимался шпионажем в пользу немецкой и японской разведок. По моему указанию им были завербованы сотрудники станции Филипп Омелич и Прохор Колчин. Так же по моему указанию Маркин заразил жабреем сортовые семена пшеницы».

– Ну и чё скажешь?

После неоднократных посещений следователя Маркин мочился кровью, чувствовал себя хуже некуда, понимая, что, если побои будут продолжаться, он долго не протянет. Но как это бывает тогда, когда уже, кажется, нечем, да и незачем жить, в его арестантской жизни наступили некоторые, как он надеялся, послабления: сменился следователь, допросы происходили уже не так часто, появилось время, чтобы подумать, залечить раны телесные и, может быть, хоть отчасти – душевные. Кроме того, он уже свыкся с мыслью о том, что арест его не на месяц, не на год и что надо быть готовым ко всему. В этом убеждал опыт тех, с кем сводила судьба на пересыльных пунктах, в тюрьмах, в камерах, на прогулках.

Появилось время и осмотреться. В камере иркутской тюрьмы размером примерно четыре на пять метров по обе стороны были сооружены в два яруса нары из досок с узким проходом – только чтобы пройти человеку. Нары занимали примерно две трети камеры, напротив дверь – железная, ближе к окошку потертая, в глубоких, непонятно чем проделанных царапинах. Окошко открывалось ровно три раза в день, когда охранник подавал баланду, а при желании мог заглянуть в смотровой глазок, отчего казалось, что за тобой постоянно кто-то наблюдает. В камере находилось таких же, как и Маркин, бедолаг человек двадцать – это все были измученные, оборванные люди. Они двигались, перемещались с места на место, случалось, о чем-то переговаривались, но ни лиц, ни каких-то особых, свойственных каждому человеку примет невозможно было разобрать, так как и лица у этих людей были заросшие бородами, по длине которых можно было определить срок пребывания их здесь, и фигуры – худые, согбенные, взгляды потерянные, движения вялые. Несколько оживлялись эти уже, по сути, вовсе и не люди только тогда, когда приводили или приносили кого-то с допроса: этому бедняге уступали место на нижнем ярусе, укладывали, осматривали, пытались помочь: подавали воды, останавливали кровь, если продолжала течь из разбитых лиц, покалеченных рук, ног, тел, по-своему оценивая состояние пострадавшего, прикидывая, сколько понадобится времени, чтобы тот пришел в себя. И в способности мгновенно оценить все они превосходили любого врача, потому что каждый имел собственный многократный опыт вызовов к следователям.

Хотя сказать, что здесь нельзя было кого-то выделить, неправильно, были и такие, кого ни заприметить, ни забыть было нельзя, потому что одни часами лежали на нарах без движения, другие беспрестанно передвигались в пространстве между нарами и противоположной стеной, где находилась дверь, в углу – ведро для человеческих испражнений. Да еще был сколоченный из грубо обработанных досок стол, который находился между нарами и чаще придвинут был к противоположной, по отношению к двери, стене. Те, что двигались, как бы находились в поле зрения тех, кто лежал или сидел на нарах. Первых было меньше, но и они скоро уставали, а место их занимали другие – те, которые, видно, уставали лежать.

Старался больше двигаться и Маркин. Движение давало почувствовать собственное тело, восстанавливало силы, однако и здесь нужна была своя мера, так как, двигаясь, человек острее ощущал тягостную, постоянно сосущую пустоту желудка, терпеть которую не доставало никаких сил.

Но и в этом кошмаре люди находили себе занятие – имелись у арестантов потертая колода самодельных карт, две-три книги с вырванными страницами, бабки для игры – неведомо откуда здесь взявшиеся, захватанные руками, почерневшие мослы от скотских костей.

Проявлялись и характеры, отчего время от времени вспыхивали словесные баталии между наиболее здоровой частью арестантов, которые прошли муки допросов и ожидали приговора, – эти, как понимали все здесь находящиеся, уже подписали то, что от них требовалось. Однако факт этот никого не интересовал, как никого здесь не интересовала ничья судьба.

Политических держали отдельно от уголовников, хотя бывало, что тех и других помещали вместе, видно, более в порядке эксперимента, чем по необходимости, но и те и другие при этом особой враждебности друг к другу не проявляли, и подобное в дальнейшем происходило всюду, куда бы ни заносила Маркина судьба – в пересыльных тюрьмах, на Колыме. Впрочем, бывало всякое.

В Иркутской тюрьме Маркина свела судьба с бывшим инженером завода имени Куйбышева, обвиненного во вредительстве, – человеком уже в годах, больным всеми возрастными болячками, к которым добавлялись приобретенные в заключении. Фамилия инженера была Блажной, звали Владимиром Михайловичем.

Блажной никогда не жаловался, не просил воды, если его бросали в камеру после очередного посещения следователя. Сокамерники сами подносили попить, пытались о чем-то спрашивать, а он улыбался кротко, повторяя одну-единственную поговорку: «Ничего, перемелется – мука будет». А что «перемелется» и будет ли с того «мука» – этого никто не мог взять в толк.

Говорили, что Блажной точно так же, с кроткой улыбкой на лице, принимает и побои, чем вызывает со стороны соучастников дознания особое остервенение. Именно соучастников, ибо если перевести их действия по отношению к арестантам на язык нормальных людей, то действия эти можно расценивать как действия нелюдей, объединенных между собой по принципу звериной стаи. Стаи, никогда никого не щадящей, даже своих, если выпадает возможность отличиться и продвинуться по служебной лестнице. Говорили также и о том, что Владимир Михайлович происходил из семьи священника, но по духовной линии пойти почему-то не захотел.

В тех условиях, в которых все они находились, чувство сострадания к ближнему притупляется, потому что сострадания здесь достоин каждый, а будет ли умирающий скорбеть по поводу другого умирающего, который с ним рядом? Вряд ли. Но Блажной, как только приходил в себя, начинал делать по камере своеобразный обход. Предположим, подбирался к буряту Трубачееву и внушал своим тихим голосом:

– А вы не думайте о сегодняшнем дне и о том, что вам идти к своим мучителям – этого все равно не избежать. Не печальтесь и о дне минувшем. Вы думайте о дне завтрашнем – вот как выйдете отсюда и заживете новой жизнью.

Поначалу эти своеобразные душеспасительные «проповеди» воспринимались арестантами как блажь теряющего разум человека, и от него попросту отпихивались, дескать, иди ты отсюда куда подальше. Но мало-помалу стали прислушиваться. От него уже не отпихивались, поглядывая с интересом, как на некое заморское чудо, которое ни капельки не похоже на них самих, хотя вместе с ними поглощает тюремную баланду и терпит все то, что терпят они.

Маркин также приглядывался к «Михалычу», как здесь звали Блажного, перебрасываясь с ним при случае двумя-тремя словами. Так между ними завязалось нечто вроде взаимной симпатии, выливающейся иногда в доверительные беседы, которые со временем сделались для Василия необходимыми.

Мой батюшка и не настаивал, чтобы я пошел по его стезе, – говорил он Маркину. – Я даже церковь посещал больше по необходимости, дабы родитель был доволен уж тем, что я где-то с ним рядышком. А я любил смотреть на машины. Приду, бывало, на железнодорожную станцию и смотрю зачарованно на махину паровоза, размышляя о том, как это в чреве его происходит превращение угля и воды в пар и как тот пар двигает части тела машины, сообщая ей такую громадную силищу – тащить за собой целый груженый состав из двадцати вагонов. Читать и писать начал рано, потому изыскивал разные книги, из которых мог почерпнуть знание об интересовавших меня разных машинах. Потом, после окончания церковноприходской школы, я перешел в гимназию, где учился со всем старанием, какое было только возможно, и закончил ее с серебряной медалью. В Москву, в технический университет, я уехал уже вопреки воле родителя, который стал настаивать о моем поступлении в духовную академию, так как при моих способностях к учебе он уже видел меня чуть ли не иерархом церкви, а я стал инженером-конструктором на Иркутском заводе тяжелого машиностроения.

– Как вы здесь оказались? – спрашивал Маркин.

Наш отдел конструировал один технологический узел, при его изготовлении и запуске в производство по непонятным мне причинам произошла авария и погиб человек. Вместо того, чтобы разобраться, половину нашего отдела посадили, обвинив во вредительстве. А было ли оно, это вредительство, я не могу утверждать, потому что лично мое участие в разработке было слишком узкое, специализированное, где, я считаю, ошибка исключена. Но разве может быть сын священника честным человеком и хорошим инженером?.. В общем, подписывать что-либо я наотрез отказался.

Когда Блажного в очередной раз уводили на допрос, сокамерники ожидали его с нетерпением, гадая, куда унесут их товарища: в камеру или уж сразу в «холодную» – так в тюрьме называли морг. Однако Блажной все возвращался и возвращался, поражая сокамерников своей живучестью.

Но однажды не вернулся, и вся камера замерла в ожидании рокового известия.

Просовывая в окошко камеры баланду, охранник вяло сообщил:

– Блажного свово не дождетесь, ево осудили на десять годков. Так что свидетесь на Колыме.

И добавил, ухмыльнувшись:

– Ежели, канешна, сами доживете.

Для Маркина допросы продолжились. Новый следователь представился как Выдрин Геннадий Николаевич. Внешне ничем вроде не примечательный: около сорока лет, худощавый, среднего роста, с небольшой лысоватой головой и лицом, напоминающим зверька. Не своим выражением лица напоминающий, а скорей непропорциональным лицу размером носа и близко посаженными глазами – прищуренными и холодными.

О Выдрине арестанты рассказывали, понизив голос, передавая подробности его биографии, поначалу бьющего в барабан пионера, затем комсомольца, который всегда «на переднем крае» советской молодежи, а уж потом и коммуниста – пламенного борца за самые высокие идеалы. И трудовая биография Выдрина складывалась по восходящей лестнице: комсомол, партийная работа и, наконец, следственный отдел, куда Выдрин якобы попросился сам.

Никто не знал, что можно было ожидать от следователя Выдрина, который готовился к каждому допросу, как готовится актер к выходу на сцену – недаром арестованные между собой называли его «Артистом». К подследственному, которого приводили в помещение для допроса, он входил тогда, когда тот уже уставал от ожидания своей участи. Входил быстро, вроде как торопится приступить к «работе», или, наоборот, медленно, крадучись, будто готовился «к прыжку», или эдак вразвалочку, изображая из себя «простецкого парня», который пришел поговорить «по душам», чтобы разрешить участь арестованного самым благоприятным для последнего образом.

На этот раз Выдрин вошел с печатью глубокого раздумья на лице. Раскрыл «дело» подследственного, долго читал, затем откинулся на стуле, как давнему знакомому, сказал:

– Мне в вашем деле все понятно, и, вижу, коллеги мои несколько перегнули палку в формировании обвинительного заключения. Но мы это поправим. Та-ак.

Некоторое время, выражаясь языком актеров, «держал паузу», затем резко наклонился в сторону Маркина, спросил:

– Так, Василий Степанович, или не так?.. А?.. Поправим, говорю?..

Маркин кивнул головой.

– Вот и ладненько. Теперь посмотрим по пунктам: тут сказано, что вы травили людей формалином – ну, не чушь ли? А, Василий Степанович?.. Выходит, и все ваши предшественники тоже травили людей формалином. Так я говорю или не так?..

Маркин кивнул головой во второй раз.

– Читаем далее. Семенное зерно было должным образом не оформлено, поэтому колхозы в свое время не получили качественные семена для посева. Та-ак. Но и это какая-то ерунда. Существует же общепринятый порядок в оформлении такого рода документов, и вряд ли вы стали бы его нарушать.

Маркин кивнул головой в третий раз. В душе его ворохнулось что-то вроде надежды на благополучный исход в злом повороте его судьбы.

«Мягко стелет, да не пришлось бы жестко спать, – подумалось в то же время. – Хотя черт его знает, чего ожидать».

Решил пока отмолчаться, а там видно будет.

– «Сын врага народа Степана Маркина, раскулаченного крестьянина из станицы Расшеватская», – читал дальше Выдрин. – А кто сегодня не сын или бывшего кулака, или бывшего священника, или бывшего царского чиновника, или бывшего царского же военного? Кто?.. Где взять идеальный человеческий материал, чтобы строить развитой социализм, а потом и коммунизм? Где?.. Воспитывать надо людей, растить из детей бывших врагов советской власти настоящих, преданных делу революции борцов – вот, что надо делать сегодня, и это есть первостепенная задача, которую определяет перед нами наш великий вождь Иосиф Виссарионович Сталин. Ему же принадлежат и слова: кадры решают все.

Следователь говорил это, расхаживая перед арестованным. После последних слов остановился, спросил:

– А к чему мы придем, если будем разбрасываться кадрами? А?.. Вот вы, Василий Степанович, около года как арестованы и, значит, от вас никакой пользы народному хозяйству. Так я говорю или не так?

Маркин в который уж раз кивнул головой.

– Так чего же вы здесь делаете, если работа стоит?.. Если дел невпроворот?.. Если не решены главные задачи государства?..

Выдрин наклонился к Маркину, упершись руками в крышку стола, доверительным тоном предложил или даже, может быть, попросил:

– Давайте, Василий Степанович, начистоту – и покончим с этим недоразумением разом.

И Маркин неожиданно для себя рассказал Выдрину о своей работе, о том, какой неожиданностью был для него арест и как он терпел тюремные лишения ради жены и дочери.

Далее произошло необъяснимое, о чем потом вспоминал со стыдом и никак не мог взять в толк, что человек может быть до такой степени унижен другим человеком, пусть даже и облеченным неограниченной властью над арестантом.

– Вот ты и попался, сволочь, значит, ты все терпел все ради жены и дочери? – вдруг прошипел Выдрин. – Ты думаешь, мы тебе простили твое кулацкое происхождение – и все шито-крыто? Ты уехал в Сибирь, чтобы отомстить за свою семью, дабы беспрепятственно вредить нашему советскому строю и сельскому хозяйству?..

Били на этот раз так, как никогда доселе не били: с издевкой, весело, по таким местам били и так мастерски били, что Маркин постоянно находился на грани потери сознания, однако сознания не терял, и от того муки его были нескончаемыми.

И он подписал «признание».

* * *

7 октября 1938 года Тройка при УНКВД Иркутской области рассмотрела дело обвиняемых по статье 58-7, 58–10 УК РСФСР, приговорив Маркина В. С., Омелича Ф. Д., Колчина П. Д. к десяти годам лагерей. Ермаков С. А. был осужден раньше и 28 июня 1938 года той же Тройкой приговорен к расстрелу. Приговор был приведен в исполнение 3 июля 1938 года.

7

Сказать, что собой представляла Колыма конца тридцатых годов, наверное, не смог бы даже тот, кто там побывал, и путь на Колыму – это было самое легкое для любого осужденного на десять лет. Десять лет – стандарт, который определял суд или Тройка, представляющая этот, с позволения сказать, правоохранительный орган, вершивший судьбы миллионов несчастных.

Суд ожидали все – и политические, и уголовники. Дальше приезжал «хозяин», отбирал из числа осужденных нужных ему людей, и люди эти из категории осужденных автоматически переходили в категорию заключенных. Заключенных грузили в так называемые «телячьи» вагоны и везли в порт Находка, где в то время было три зоны: общая, зона усиленного режима и зона для политических.

В порту Находка заключенных опять же грузили в трюмы парохода, и шесть суток люди маялись до бухты Нагаево.

Следует сказать, что в порту Находка заключенным уже определялся твердый тюремный паек: на завтрак – селедка, чай, на обед – суп, каша, чай, на ужин – каша, чай. Кроме того, сразу выдавалась пайка – восемьсот граммов черного хлеба: хочешь – съешь сразу, хочешь – растяни на целый день. А коли выдавалась пайка, то находились и охотники ее отнять. Иными словами говоря, вступали в силу так называемые неписаные «зэковские» законы, по которым предстояло жить ближайшие десять лет.

Это и была часть ГУЛАГа на Колыме, о котором немало написано известными авторами (Солженицин, Манчинский и др.), однако существует и статистика, а она такова.

В Центральном государственном архиве народного хозяйства (ЦГАНХ) СССР, в фонде Наркомата – Министерства финансов СССР, сохранились документы, которые дают возможность составить определенное представление о количестве заключенных и погибших в местах заключения в предвоенные годы. Это сводные бухгалтерские отчеты по исполнению сметы расходов центрального аппарата НКВД СССР, отчеты по основной деятельности и капитальным вложениям, а также некоторые другие документы Главного управления лагерей (ГУЛАГ), Главного управления железнодорожного строительства (ГУЖДС), Главного управления строительства Дальнего Севера (Главдальстрой) НКВД СССР. Среди этих документов наибольшего внимания заслуживают объяснительные записки (доклады) к отчетам, а также стат-формы об использовании труда заключенных, о выполнении плана по труду. В этих и других документах выделяются следующие группы заключенных.

Группа «А» – заключенные, используемые на работе в основном производстве (промышленно-производственный персонал, учтенный в плане по валовой продукции). Отдельной позицией в группе «А» нередко выделяется, возможно, вольнонаемный, административно-технический и обслуживающий персонал на производстве (инженерно-технические работники, служащие, младший обслуживающий персонал).

Группа «Б» – заключенные, выполняющие работы в хозяйствах, не отнесенных к основному производству (к группе «А»). В этой группе обычно отражается, но, как правило, обособленно от заключенных, административно-управленческий и обслуживающий персонал лагерей и других мест лишения свободы, в том числе служащие внутренней охраны (ВОХР), медицинские и культработники.

Группа «В» – неработающие заключенные. К ним относятся: слабосильные, временно освобожденные, этапированные, отказчики, не используемые в связи с непредоставлением работы, а также «прочие».

Иногда выделяется группа «Г», которую обычно объединяют с группой «В». Такое объединение вполне возможно, так как к группе «Г», по разъяснению А. И. Солженицына, относились отбывающие лагерное наказание, например, отсидку в карцере. Они полностью вписываются в графу отчета «прочие неиспользованные». Нередко выделяется еще одна группа: «актированные инвалиды». К ним относились лица, которые по состоянию здоровья специальной комиссией признаны не годными к дальнейшему отбыванию срока.

Наиболее полно представлен в документах 1939 год. Поэтому ориентировочный подсчет количества заключенных и уровня их смертности (уничтожения) ниже проводится по состоянию на данный год.

Лагерные и производственные объекты Главного управления строительства Дальнего Севера (Главдальстрой, Дальстрой) находились на Колыме. Заключенные использовались там на добыче золота и олова. На начало 1938 года числилось 83 855, а на конец – 117 630 заключенных. В октябре 1939 года при составлении финплана на 1940 год среднесписочное количество заключенных равнялось 135 369 человек. Но в «Докладе к годовому отчету по основной деятельности» за 1939 год сообщалось: «Среднесписочное количество заключенных в целом по Дальстрою… составляет 121 915 чел., против плана 132 200 чел., или 92,2 %. Недостаток объясняется тем, что, во-первых, план по завозу заключенных был недовыполнен, намечалось завезти 78 тыс. человек, фактически завезено 70 953 человека, а во-вторых, центр тяжести по завозу з/к падал не на летние месяцы, как намечалось планом, а на осенние, что, естественно, привело к снижению среднегодового списочного числа заключенных». Показатель в 121 915 человек целесообразно принять в качестве основного, так как он последний за 1939 год и близок к численности заключенных на конец 1938 года.

На Дальстрое на уничтожение людей был нацелен не только лагерный режим, но и вся система трудового использования заключенных. Осужденные по ст. 58 быстро становятся преобладающей частью лагерного контингента. Если в начале 1937 года на Колыме «лагерников с бытовыми статьями (наиболее трудоспособная часть лагеря) состояло 48 % от всего состава, то уже в начале 1938 года этот процент снизился до 12» (следовательно, так называемые «уголовники», или заключенные с бытовыми статьями, не могли сколько-нибудь существенно влиять на заключенных, осужденных по статье 58, значит, весь режим ГУЛАГа в целом и конкретно по лагерям Колымы направлен был исключительно против осужденных по политическим мотивам). Лагерь заполнился, по официальной терминологии, «контрреволюционным элементом», лицами «среднего и пожилого возраста, мало приспособленными к физическому труду, склонными к саботажу, а порой к скрытому и явному вредительству».

Золото государству, конечно, было необходимо, но при его добыче главное внимание уделялось тогда уничтожению людей, а не экономической целесообразности. Уничтожение заключенных было запрограммировано и общей политикой сталинизма, и чудовищными условиями лагерного содержания, и невыносимыми условиями труда.

Однако, как отмечается всеми исследователями, эти данные нельзя считать исчерпывающими. Вопрос нуждается в дальнейшем изучении. Необходим тщательный анализ документов НКВД СССР, хранящихся в ЦГАОР СССР, а также документов ведомственных архивов КГБ и МВД СССР.

* * *

Кажется, прищурилась палатка своими тремя оконцами, тускло отражающими свет огня от горящих поленьев, пробивающийся из щелей, что между дверцами и рваными краями приспособленных под печи больших бочек, и замерла надолго среди безмолвия колымского, где чахлые сосенки, кедровый стланик, сопки и вечная мерзлота множества речек, ручьев и болот, промерзающих в зимние лютые холода до самого низа, самых глубинных донных впадин.

Толстенная брезентуха палатки снаружи до оконцев присыпана снегом, к входу ведет снеговая же траншея – ровно такой ширины, чтобы внутрь этого временного, но ставшего постоянным для прибывающего народа жилища не попадал лишний холод, который заключенные ненавидят так же сильно, как и тех, по вине которых они здесь – на краю земли, где обычные людские законы давно приказали долго жить, а законы нелюдей живут и здравствуют. Мало того, почитаются и блюдятся народонаселением, свезенным сюда со всех концов и просторов необъятной Родины.

В палатке – две печки, тогда как в бараках по одной, что и понятно: одной бы не накопить потребное количество тепловой энергии, а энергия тел людских в сей лютой холодине ничтожно мала, чтобы еще и отдавать вовне. Потому тепло здесь на вес золота и работа истопников, обязанности которых исполняются по очереди, предельно добросовестная, иначе – смерть. Смерть от холода или от удара ножа какого-нибудь обозленного зэка. И все о том знают, все следят и за собой, и за теми, кто сегодня в роли этого самого истопника – так здесь повелось, так ведется от сотворения страны под названием Колыма.

В палатке – нары в два яруса. Второй ярус привилегированный, так как чем выше, тем теплее. На нижнем в иные ночи можно просто замерзнуть намертво, то есть лечь и больше не проснуться никогда.

Засаленные многими телами матрацы набиты чем ни попадя: древесной стружкой, тряпьем. Каждый заключенный со всем тщанием расправляет слежавшиеся комки, выравнивает морщинистую поверхность лежака, дабы создать себе максимум комфорта, хотя понятие «комфорт» в тех условиях – вещь до дикости нелепая и неправильная, как неправильно здесь все: и холод, и отношение одного человека к другому, и сама жизнь, если таковое прозябание здесь может прозываться этим, по сути, прекрасным словом – Жизнь.

…Жизнь, жись, жизть, житие. Многообразие этого понятия расцвечено многообразием же способов приспособляемости человека – вообще живого существа – к сущему миру природы, общества, законам и нравам природы и общества, ко всему, что и являет собой понятие Жизнь.

Да, где-то на Большой земле жить – значит есть, пить, дышать, любоваться природой, наслаждаться общением с себе подобными, творить, любить. Здесь – только выживать, отрекаясь, по сути, от всего прочего, что может являть собой Жизнь.

А Василий Маркин любит жизнь. Даже такую, как здесь. Потому и мечтал когда-то, в своей мирной жизни, создать такой сорт пшеницы, чтобы человек уже никогда не думал о хлебе насущном с той запредельной натугой, с какой во все времена горбатился на своей полосе крестьянин. Он мечтал, учился, входил во вкус работы после учебы, недоедал и недосыпал, вкладывая всю свою недюжинную силу во все, что делал изо дня в день. И он мог сделать. Мог дать. Мог сотворить самый нужный людям сорт пшеницы – в это он верил и с тем входил в Жизнь. Ведь очень важно, с чем ты входишь в Жизнь, с какой верой и с чем потом идешь той единственно верной дорогой, которая только и приводит к счастью.

В палатке семь человек, среди которых только двое, осужденных по статье 58. Пятеро – пока еще не определившиеся уголовники. Определиться – значит обрести клеймо «масти». Масть – это как в картах, только с оттенками: черная, не очень черная, вовсе серая или относительно светлая. К первой относятся беспредельщики, ко второй – суки, к третьей – воры и к четвертой – мужики. Соответственно, и заключенные здесь подразделяются на масти: беспредельщиков, сучью, воровскую и мужицкую.

Скоро звонить на работу. «Звонить» – значит бить в рельсу. «Звонят» сами зэки, но дело это далеко небезопасное, потому все семеро лежат на своих нарах и ожидают, кто же ударит.

В палатку вваливается ватага зэков из бараков. По выделяющемуся среди зэков бандиту по кличке Райка палаточники понимают, что это явились загонять в свои ряды «суки».

Попасть в ряды сук не сулит ничего хорошего. Воры, например, сук не жалуют. Не жалуют за сучье отношение к их воровским законам, за способность продать, предать, подставить – и в своей среде, и перед охранниками, начальством, и все это делается с целью поиметь свою выгоду – сучью то есть, выгоду.

У воров все по-другому. Они не предают своих. Не обидят беззащитного, пьяного, женщину, ребенка, старика. А уж если и украдут, то у какого-нибудь толстосума или беспредельщика. Не важно, какого беспредельщика – на воле или на зоне.

Райка национальности неопредленной, но если судить по говору, кавказец. Приземистый, широкий в плечах, с хищной, будто вросшей в плечи, головой, низким лбом и близко посаженными черными глазками. Сытый, тепло одетый, в мастерски сшитых чунях. Чуни – обувь. Его обувь изготовлена из кусков кожи, кирзы и ватника. У всех прочих чуни сшиты только из ватника.

– Ну чэ?.. – спрашивает Райка, щуря свои и без того маленькие глазки. – Лэжим?.. А кто звоныть будэт?.. Я дэлго ждать не хочу. Наш зэкон – сучий, он самэй справэдливый, звоитэ и пэрэходитэ к нам…

Все лежат, ожидая, что же будет дальше.

– Нэдавно так же лэжали и пришлось тащить зунф. Вы хотитэ зунф?.. Зунф – большое металлическое корыто для промывки золота. Если зэки не хотят «звонить», суки берут кого-то из них, кладут на пол, сверху придавливают зунфом и бьют по нему кувалдой. После двух-трех ударов человек глохнет, чумеет, делается невменяемым.

Что значит попасть под зунф, среди находящихся в палатке знает только один вор Леха Норов – он на Колыме вторым сроком.

– Тащитэ зунф, – теряя терпение, приказывает Райка подельникам. Заключенные зашевелились, Леха Норов шепчет соседу по нарам Витьке Белому:

– Иди ударь по рельсе, все равно заставят, а то калекой сделают.

Витька Белый поднимается, идет «звонить».

– Ты молодэц, правылный зэк, – хвалит его Райка, когда тот возвращается в палатку. – Иды в столовую, тама будэшь хорошо кушать.

Вербовка в сучью стаю продолжается тем же образом, и вот все, кроме двух политических, перекрасились в суки и, значит предали своих воров.

– Чё, ссучились?.. – несется им вслед, пока проходят по лагерю. – Теперь ждите ножа.

Подобное происходит каждый день, потому как каждый день из магаданской пересыльной тюрьмы прибывает пополнение. И Маркин к тому уже успел привыкнуть.

Привык он и к тому, что каждый день после работы, когда на сон остается каких-нибудь пять-шесть часов, во всех бараках и палатках начинается своя особая жизнь, состоящая из игры в карты, всевозможных разборок между зэками и тому подобное.

Играют здесь в «тэрс», «рамс», «буру», «третью», «коротенькое», «польский банчок». Есть и свои мастера, к каковым относят того же Леху Норова. Пока не «ссучился», после своих ночных походов приносил хлеб, муку, даже сахар, делил добро между зэками, и это позволяло сохранять силы на пробивке шурфов. Ему же дозволялось не перенапрягаться на пробивке шурфов, чтобы вечером – снова за карты.

Работа изнуряющая, отупляющая, изматывающая тело. Душа на время работы как бы замерзает, чтобы оттаять в свой час. И оттаивает к вечеру, начиная ныть, скулить, саднить, вынимая из воображения всевозможные картины доколымской житухи.

«Ах, как же было хорошо на селекции в летний час среди черемухи, диких яблонь, берез и сосен! Как было удивительно прекрасно сидеть с любимой женщиной на берегу реки Ия и смотреть на поблескивающую под тусклыми лучами располневшей луны воду! Ах!..»

Бесплатный фрагмент закончился.

5,0
1 оценка
Бесплатно
349 ₽

Начислим

+10

Покупайте книги и получайте бонусы в Литрес, Читай-городе и Буквоеде.

Участвовать в бонусной программе