Читать книгу: «Господа, прошу к барьеру! (сборник)»
© Пикуль В.С., наследники, 2011
© Пикуль А.И., составление, 2011
© ООО «Издательство «Вече», 2011
© ООО «Издательство «Вече», электронная версия, 2017
Сайт издательства www.veche.ru
Закрытие русской «лавочки»
Старая королевна (не королева!) Анна Ягеллонка ехала из Кракова в свои владения. Скупо поджав морщинистые губы, она перебирала четки, изредка поглядывая в окно кареты. Вокруг было пустынно и одичало. Где-то на дорогах древней Мазовии ей встретилось одинокое засохшее дерево. На его сучьях болтались два удавленника, а под деревом – с обрывком петли на шее – сидел босоногий монах с изможденным лицом:
– Слава Иисусу! Моя веревка лопнула.
– Кто ты сам и кто эти повешенные люди?
– Мы не люди – мы псы Господни. Нас послал великий Рим, с благословения папы мы несем бремя ордена Иисуса Сладчайшего, дабы внушать страх еретикам, дабы содрогнулся мир безбожия и прозрели души, заблудшие во мраке ереси.
Анна Ягеллонка догадалась, кто он такой:
– Ступай же далее путем праведным, в Варшаве для вас хватит дела, будешь лаять на отступников божьих…
Так появились в Польше первые иезуиты; проникновение в любую страну они называли «открытием лавочки» (конгрегации). Но за католической Польшей лежала загадочная Русь, а Ватикан давно желал покорить ее духовно, подчинить себе народы – русских, украинцев и белорусов. Вслед за первыми «псами Господними» скоро появятся и другие, ловкие и бесстрашные, средь них будет и Антонио Поссевино. Об этом человеке очень много писали до революции, не забывают его и сейчас. Я бы сказал, что имя Поссевино три столетия подряд тянется через всю Европу, оставляя нечистый след в летописи нашего многострадального государства. Но что мы знаем о нем?
Был 1534 год, когда в семье бедного бондаря из Мантуи, под стук сколачиваемых винных бочек, раздался первый крик новорожденного, и бондарь в гневе отпихнул ногой бочку:
– Еще один! Чем я буду кормить этого заморыша?..
Но «заморыш», вступив в пору юности, оказался чертовски умен, пронырлив и талантлив, почему кардинал Геркулес Гонзаго сделал его своим личным секретарем. Отправляя племянников в Падуанский университет, он наказал Поссевино:
– Ты поедешь с ними, дабы следить за их нравственностью, заодно укрепи себя в науках – теологии, истории, философии…
Падуя всегда славилась отчаянным вольнодумством, в будущих патерах римского престола не было и тени святости. Всюду следуя за племянниками кардинала, Поссевино не препятствовал их безобразным оргиям, терпеливо выслушивал непотребные анекдоты о женских монастырях. Общение с проститутками заменяло богословам священную мессу, а пьянство – святое причастие. Побаиваясь насмешек, Поссевино посещал храмы тайно, в частной жизни он строго следовал заветам аскетизма…
На это обратили внимание в ордене иезуитов.
– Что главное ты видишь в булавке? – спросили его.
– Острие.
– Что примечательно в алмазе?
– Сияние.
– Но впредь ты должен ценить в алмазе не сияние, а лишь его бесподобную твердость, какой станешь обладать сам, и ты сделаешься острее булавки, дабы проникать в сокровенное душ… Скажи честно, ты хочешь повелевать людским стадом?
– Хочу! – бестрепетно отвечал Поссевино…
Впоследствии нунций Болоньетти писал о нем: «Платит клеветой за дружбу… проявляет жадность к деньгам и подаркам. Страшно любопытен и пронырлив, всюду стараясь пронюхать чужие дела, умело влезет в чужую душу». Беспощадная машина иезуитов обработала Поссевино как следует. Орден, созданный Игнацио Лойолой, всегда отвергал услуги людей хилых, робких или медленно соображающих. «Пес Господень» обязан быть вынослив, словно ишак на горной тропе, терпелив, как узник, осужденный на вечное заточение, изворотлив, будто гад ползучий. Шла постоянная тренировка воображения, логики в мыслях и поступках. Поссевино учили запоминать лица и одежды, повадки и характеры, имена и даты, события и цитаты древних авторов. Поссевино терзали бессонницей, ему не давали есть, голодный, он с утра до ночи перегружал тяжкие камни с места на место; при этом его утешали суровые наставники-менторы:
– Помни: чем лучше, тем хуже, и чем хуже для всех, тем лучше для нас. Не бойся смерти: она ведь неизбежна! Но будь спокоен. Ведя с человеком беседу, не подымай глаз выше его подбородка. Даже услышав выстрел из пушки, поворачивай голову с величавым достоинством… В этом проклятом мире ты всегда будешь прав, а другие останутся всегда виноваты.
По свидетельству его биографов, Антонио Поссевино обладал «очаровательной внешностью», его организм не ведал усталости. Он мог обходиться без еды и даже без сна в долгой дороге, а по ночам писал, чтобы на рассвете продолжить свой путь. С каждого своего письма он привык снимать копию. Ему исполнилось 25 лет, когда его приняли в «Общество Иисуса». Поссевино воспринял как должное прочтенные ему слова пророчества от Исайи, которые иезуиты относили лично к себе:
– Цари и царицы будут кланяться тебе до земли и будут облизывать прах ног твоих. Будешь насыщаться молоком народов земных и груди царские сосать станешь. И люди твои наследуют землю, яко состояние твое…
Поссевино готовили для заговоров и пропаганды. Ему внушали, что пропаганда никогда не ведется снизу – только с высоты престолов: иезуиту нет дела до того, что думают народы, они обязаны управлять народами через волю монархов.
– А когда не можете действовать – наблюдайте!
– Наблюдая, вмешиваться ли мне в события?
– Затем мы и созданы, чтобы с престолов королей, униженных нами, унизить народы, и только одни мы будем возвышены над миром. Презирайте врагов: способные отражать нападения мечом, враги бессильны и жалки перед клеветой и сплетнями…
Антонио был порождением своей эпохи – прекрасной и в то же время страшной! Европа еще не выбралась из потемок Средневековья, когда Италия осветилась блеском Возрождения, Германия уже преподнесла миру образцы Реформации, а со стороны Испании еще клубился дым костров инквизиции. Церковь Рима не знала пощады: были такие города в Европе, где сжигали на поленницах дров по десять еретиков ежедневно; в Трире и его окрестностях остались живы только две женщины, остальные, не выдержав пыток, сознались, что они ведьмы (их, конечно, сожгли!). Человеческая жизнь в ту эпоху была слишком коротка, потому люди спешили жить – они рвались в битву, пропадали в таинственных странах, их привлекали авантюры в политике и славная смерть на рыцарских турнирах за «перчатку дамы». Реформация породила лютеранство, а протестанты стали главным врагом воинственного католицизма…
– Испытайте себя в Савойе, – было велено Поссевино.
«Испытание» прошло блестяще: город был охвачен враждой, на улицах возникла резня, всюду валялись трупы протестантов, убитых католиками, а все имущество мертвецов Поссевино перевел в кассу ордена Иисуса Сладчайшего.
– Великолепно, – одобрили его. – А теперь…
Теперь пришел черед Франции. Когда в иезуитской коллегии Авиньона появился молодой и красивый богослов, читающий лекции, никто не думал о нем плохо. Даже когда в Тулузе убили пять тысяч гугенотов (протестантов), студенты не догадывались, что это дело рук их спокойного, вежливого профессора, который со слезами говорил о погибших «еретиках». Не знали они и того, что по ночам Поссевино работает над планом поголовного уничтожения гугенотов во Франции. Поссевино навестил и Париж, где быстро нашел отмычки к сердцу королевы Екатерины Медичи. Ночь на 24 августа 1572 года вошла в историю Европы как «Варфоломеевская»: всего во Франции было тогда зарезано триста тысяч гугенотов…
Поссевино сделали ректором Авиньонской академии!
В 1573 году, вызванный в Рим, он стал секретарем всего «Общества Иисуса»; неутомимый, он много писал, прославив себя страстной полемикой с лютеранами. В это время на престол наместника Божия воссел папа Григорий XIII:
– Кажется, я образумил людское стадо. В Риме даже евреи и магометане раз в неделю обязаны прослушать христианскую проповедь. Но сейчас мои взоры устремлены на восток.
– Ваше святейшество, не пора ли нам поторговать в польской «лавочке»? – склонился Антонио Поссевино перед папой.
– Пора! Но прежде мы образумим Швецию…
Швеция казалась Ватикану уже потерянной для католицизма, даже ее король Иоанн III принял лютеранскую веру. Поссевино скинул с себя нищенскую рясу и появился в Стокгольме, облаченный в изящный костюм аристократа. Шведские аристократки были очарованы жгучим красавцем. Прирожденный актер, он пленял их галантной учтивостью, всегда готовый любить и наслаждаться. Принятый при дворе, Поссевино в своем духе воздействовал на королеву, в которой возбудил фанатическую веру католички, но при этом перессорил в Стокгольме жен с мужьями, низы с верхами, взбаламутил все общество. Поссевино верно учитывал в людях их сильные стороны, старательно выискивал их слабости, чтобы затем играть на струнах тщеславия, ревности, жадности или соперничества.
– Мне очень смешно! – без тени улыбки на лице говорил Поссевино своим коллегам. – Даже сворой бездомных собак, наверное, управлять труднее, нежели этой стаей двуногих… О, как трусливы мужчины, грозно бряцающие оружием! О, как омерзительны женские натуры, алчущие радостей для своей плоти!..
Римская курия назначила его тайным «викарием всего севера». Твердый как алмаз в своих убеждениях, Поссевино сделался острием той булавки, на которую следовало «наколоть» воедино, словно бумажки, три страны: Швецию, Польшу и Московию, дабы – верные теперь одному Риму! – они в интересах Ватикана сражались с Турцией. Конечно, могущество Руси будет подорвано, а тогда царю можно предложить свою помощь.
– Но в ответ на мою помощь, – рассуждал папа, – Русь обязана принять Флорентийскую унию, дабы подчиниться моему святейшеству, как дети малые подчиняются отцу разумному…
Все варианты Ватикана были продуманы Поссевино, в руках этого оборотня вдруг оказалась полнота гигантской власти над странами, над народами, над каждым человеком – отдельно. Сейчас его планам мешала Ливонская война, которую вел Иван Грозный в Прибалтике, а совсем недавно крымский хан Девлет-Гирей дошел до Москвы и спалил ее. Все удачи Иван Грозный приписывал лично себе, зато на каждую неудачу отвечал лавиной террора. Русский народ, народ мужества и отваги, объяли страх и подозрительность, люди боялись друг друга. Как указывал Ф. Энгельс, террор – «это господство людей, которые сами запуганы. Террор – это большей частью бесполезные жестокости, совершаемые ради собственного успокоения людьми, которые сами испытывают ужас…»
Настал 1576 год. Чем насытим мы эту дату? Иван Грозный по-прежнему лютовал и, юродствуя, сажал на русский престол касимовского татарина Симеона Бекбулатовича; своего личного врача Елисея Бомелия царь изжарил на вертеле, его вращали над пламенем костра, словно индюшку; тогда же царь сыскал себе шестую жену, Василису Мелентьевну. При дворе Екатерины Медичи кавалеры и дамы учились танцевать вальс, только что изобретенный. В возрасте ста лет скончался великий Тициан, но он жил бы и дольше, если бы его не погубила чума. Наконец, в этом году закончилось «безкрулевье» в Польше…
Последнее событие – самое важное для России!
Короли на улицах не валяются. В разброде шляхетских мнений магнаты договорились до того, что хотели призвать на престол даже Ивана Грозного. Наконец шляхта сообразила:
– Да чего там искать? Есть же у нас старая королевна Анна Ягеллонка, вот пусть и станет королевой польскою.
Анне Ягеллонке уже пошел седьмой десяток лет:
– Но какая ж я королева, если у меня нет короля? Сначала найдите мне мужа, а потом делайте что хотите…
Мужа для нее сыскали в соседней Трансильвании, это был воевода Стефан Баторий, которого иезуиты опутали еще в юности, когда он учился в Падуе. Сами же поляки не жаловали свирепого мадьяра, и на это у них были причины. Стефан был зверски жесток, особенно когда выпьет лишнего, а сестра его, чтобы иметь нежную кожу, делала себе «косметические» ванны из крови маленьких девочек, и об этом в Польше давно знали по слухам1. Но, втайне поддержанный иезуитами, Стефан Баторий все-таки воздел на себя древнюю корону Пястов, приняв условие шляхты: взять в жены престарелую Ягеллонку. Однако ему было не до любви, он видел себя покорителем Москвы.
– Если Девлет-Гирей только спалил ее, как дрова, так мы сделаем своей вотчиной, и Рим всегда благословит нас…
Ватикан уже не снимал руки с пульса буйной Варшавы.
– Баторий для нас – вестник божий! – провозгласил Антонио Поссевино. – Пусть скорее обрушивает меч на головы варваров, погрязших в давней византийской схизме…
Сами же поляки, уже по горло сытые вечными войнами и раздорами, идти походом на Русь не желали, как не хотели они и оплачивать войну нового короля. Баторий набрал в Европе всякой швали – наемников, и поляки терялись в массе немецких ландскнехтов, шотландцев, французов, литовцев и швейцарцев; увы, в армии Батория были и… русские! Дабы управлять этим сбродом, прежде следовало внушить наемникам надежды на богатую поживу и веру в счастливую звезду каждого.
Помог папа Григорий XIII, переславший в дар Баторию золотой шлем и оружие, освященные им в ночь на Рождество Христово, и вся авантюра обрела в глазах наемников облик «святости». А прежние интриги Поссевино в Стокгольме дали зловещий результат: Швеция вступила в союз с Баторием – против Москвы! Вот тогда, тихо и незаметно, в Польшу въехал сам Поссевино, и, бесшумный как тень, бесплотный как дух, он предстал перед «крулем» со взором, опущенным долу:
– Начиная войну с отступниками от истинной веры, вы свершаете богоугодное дело. У престола Божия мыслят одинаково с вами: покорение схизматов-московитов сейчас для церкви значит гораздо больше, нежели изгнание турок из Европы…
Баторий уже титуловал себя «государем Ливонии», а войска Ивана Грозного давно хозяйничали в Прибалтике, не в силах овладеть только Ригой и Ревелем. Беседуя с Поссевино, король не скрывал от него своих вероломных замыслов:
– Если война с Русью угодна Богу, то к делам во имя Христа, Спасителя нашего, я согласен привлечь хана крымского и султана турецкого. Прошу заверить его святейшество, что не сделаю ни единого шага, прежде не сверив его с мнением Рима!
В своих отчетах Ватикану Поссевино отметил и «детское послушание» короля. Он раскатал упругий свиток карты, сказав главное, давно продуманное в тишине римской кельи:
– Не сделайте ошибки, король! Зачем начинать войну в самой Ливонии, опустошенной долгой бранью и пожарами, если перст свыше указывает вам совсем иной путь.
– Куда? – хмуро глянул в карту Баторий.
– Ведите войско сразу на Русь, берите Полоцк, Великие Луки и Псков, после чего армия царя Ивана, оставшись в голодной Ливонии, не сможет вернуться назад – в Москву.
– Приемлю мудрое указание перста с высот горних!
– Взяв русские крепости, – упоенно продолжал Поссевино, – вы сразу откроете себе путь на Москву, заставив московитов убраться в Азию, где в дремучих лесах эти варвары разделят свою трапезу с дикими зверями, сами уподобясь зверям…
Советский историк Л. Вишневский писал по этому поводу: «Интересно, что этим же планом иезуитского ордена впоследствии руководствовался Наполеон. Этот план считал откровением своего таланта и Гитлер!» Итак, война началась… Тайные агенты Батория и перебежчики докладывали королю, что царь Иван Грозный засел с малым войском во Пскове и, часто приходя в гнев, избивает своего сына Ивана палкою по телесам.
– Пусть, – хохотал Баторий, – царь лупит царевича, а я стану бить самого царя во славу истинной веры…
Иван Грозный, сидючи во Пскове, получил от него послание: «Если хочешь мира, отдай мне Новгород, Псков и Великие Луки со всеми землями Витебска и Полоцка, а также всю Ливонию…» Царь, мнивший о себе, что Рюриковичи ведут свой род от Августа, императора римского, считал Батория просто ничтожным «хамом». Плохо ориентируясь в том, что творится на белом свете, и посылая обратных гонцов к Баторию, он требовал для себя даже… польской короны Пястов (с головы Батория!).
– Но корона – не горшок с кухни, – отвечал король.
Полоцк пал. Но прежде его жители – от мала до велика – явили захватчикам такие образцы отваги, что сам Стефан Баторий был поражен и отмахнулся от поздравлений Поссевино.
– Я много воевал, я немало пролил крови, – сказал он. – Но русские показали, что в бою они превосходят иные народы. Впрочем, комплименты Рима приемлю, ибо разделил мою радость: ворота, ведущие на Русь, мною взорваны…
Иван Грозный трусливо бежал в Москву, слал гонца за гонцом к Баторию, униженно вымаливая себе мира, словно нищий, который просит богача не отказать ему в хлебе. Баторий принимал послов, даже не сняв перед ними шляпы, а послы имели наказ от царя: терпеть все, даже если их станут… бить! Одновременно шведы высадили десант в Ревеле, осаждали Нарву, а с юга нападали на Русь, терзая ее окраины, крымские ханы. Баторий, распахнув кунтуш и держа кубок с венгерским вином, попросту издевался над послами царя:
– Может, ваш царь даст мне четыреста тысяч золотых дукатов? Тогда я перестану сердиться, а на эти деньги буду отливать новые пушки для извержения на Москву ядер…
В августе 1580 года король осадил Великие Луки; крепость эта считалась тыловой, никто не думал о ней, бревенчатые стены давно обветшали. Иван Грозный в письмах к Баторию упрекал его в жестокости за то, что его войска стреляли раскаленными пулями. Сам же он в это время в седьмой раз женился – на Марии Нагой, а заодно начал свататься к английской королеве Елизавете, прося у нее убежища в Англии на тот случай, если придется убегать из России. Пока он там брачевался, великолукцы геройски отбили атаки Батория, сделали вылазку и захватили даже личное знамя короля – прапор.
– Так раскалим пушечные ядра докрасна! – разъярился Баторий, и, когда город запылал, он смотрел, как из пламени улиц выбегают его защитники с детьми и женами. – Зарежьте всех мужчин, – повелел король. – Не щадите пленных…
Россия находилась в политической изоляции: если Батория поддерживала вся Европа, то у русских не оказалось союзников – такова-то была «мудрейшая» политика Ивана Грозного, слишком уверенного в своих «талантах». Города и деревни на Руси стояли впусте, напоминая кладбища, все разбежались от репрессий и поборов, воевать стало некому, дворяне скрывались в лесах, ютились за стенами монастырей, принимая схиму, чтобы не служить царю-извергу. Не стало в стране ни богатых, ни бедных – все, дворяне и крестьяне, сделались нищими…
Что еще напомнить из примет того гиблого времени? В 1580 году из алжирского плена был выкуплен изможденный однорукий бедняга, мало озабоченный славой в потомстве, – это был Сервантес, думавший о будущих подвигах Дон Кихота. А «генералом» ордена иезуитов стал молодой и напористый Клавдий Аквавива, который издалека упрекал своего легата Поссевино:
– Ваша лавочка в Польше плохо торгует! Шире раскидывайте свои сети, чтобы в них сама лезла глупая рыба…
На самом же деле «лавочка» Поссевино «торговала» с большим доходом: повсюду, словно поганки после дождя, появлялись иезуитские коллегии, и главная из них – в Вильне, где готовили «псов Господних». Аквавива создал в Риме особую коллегию «Руссикум», в нее завлекали православных и даже пленных, дабы обратить их в проповедников идей Ватикана.
…В августе 1581 года король Стефан Баторий начал осаду Пскова! У нас часто репродуцируют знаменитую картину Яна Матейко «Стефан Баторий под Псковом». Вспомните, как в тени шатра сидит мрачный и грузный король, возле него, жестикулируя гибкими пальцами, словно фокусник, стоит зловещий Поссевино, а подле – в униженных позах – согнулись раболепные фигуры русских, умоляющих короля о пощаде. Картина выполнена блестяще, но исторически несправедливо. В ней все верно – и мрачный король, и Поссевино, строящий злые козни, но только никто из защитников Пскова не сгибался перед ними в дугу, как это представил Матейко… Сколько лет прошло с той поры, сколько подвигов вписал русский человек в летопись нашей боевой славы, но и по сей день оборона Пскова осталась в памяти России самой блестящей, самой непорочной страницей народного мужества!
Баторий привел под стены Пскова, наверное, около ста тысяч рати, собранной из подонков Европы, желающих добычи от грабежа. Под ударами мощных ядер рушились здания, в воротах города остервенело рубились мечами. Враги, устремляясь в проломы, овладели Свиной башней, чтобы с ее высоты удобнее обстреливать город. Но башня была взорвана подкопом, и в небе кувыркались кровавые ошметки вражеских тел. Русские сами перешли в наступление, смяли ближние полки врагов, волокли за волосы в город пленных. Баторий отрядил своих гайдуков с кирками разбить стены, но, проделав дырки в стенах Пскова, гайдуки из этих «дырок» живыми так и не выбрались. Псковитяне отбивали штурм за штурмом, и германские ландскнехты первыми ударились в бегство… Поссевино писал: «Русские решительно защищают свои города, их женщины сражаются рядом с мужчинами, никто из них не щадит ни сил, ни крови; они согласны умереть с голоду, но они никогда не сдаются…» Наконец Баторию удалось поджечь город.
– Воды, воды, воды! – кричали славные витязи.
От реки бежали бабы с бадьями, падали под пулями, но их бадьи подхватывали старухи и даже дети. Воины, опустив мечи, жадно хлебали воду и, отерев бороды, снова кидались в кровавую сечу. Баторий осаду Пскова превратил в его блокаду. Воеводе Яну Замойскому он признался:
– Связавшись с Псковом, я уподобился человеку, который схватил волка за уши, а теперь сам не знает, что ему делать дальше: отпустить нельзя, но и далее держать его опасно…
Псков не сдавался! Начались заморозки, рать Батория таяла на глазах, и король, оставив Замойского под стенами Пскова, сел в сани и бежал в Варшаву, как в будущем побежит и Наполеон, бросивший на произвол судьбы свою «Великую армию».
Рим был оповещен обо всем: там знали, что Россия истощена, но у Батория тоже не осталось резервов. Потому-то Ватикан охотно принял посла Истому Шевригина, в его честь с фасов замка Святого Ангела палили из пушек. Москва сама пошла на поклон к престолу римскому; Истома приятно обнадежил папу, что Россия согласна вступить в антитурецкую лигу, но прежде Рим пусть покончит с войной, которую развязал Баторий.
Пушки салютовали не зря! Григорию XIII и синклиту его кардиналов казалось, что пробил вожделенный час – Русь, взывая о помощи, уже склоняет голову, покорно согласная подставить шею под ярмо папской власти. Академик Н.П. Лихачев еще в 1900 году высветил все подробности этого бесподобно дерзкого, но глубоко осмысленного шага русской дипломатии. Истома Шевригин пробыл в Риме целый месяц и – на удивление папы – не смущался посещать католические храмы, хотя не восхитился гармонией музыки Палестрины; он невозмутимо прослушал и пение Сикстинской капеллы. Посол «варварской» страны показал себя отличным и выдержанным дипломатом, ибо сумел выразить главное – веротерпимость! Но это дало Ватикану повод для надежд на то, что сейчас исполняются его давние упования…
Папа Григорий XIII созвал консисторию кардиналов:
– Русский царь пишет мне, что Стефан Баторий, сведя дружбу с ханом крымским, подрывает будущий союз христианской лиги, которую Русь не отвергает, согласная помочь Европе в ее давней борьбе с магометанским насилием. Я повелеваю легату Антонио Поссевино оставить короля польского и спешно ехать в Москву, дабы говорить с царем от моего имени…
Стефан Баторий отпустил Поссевино с гневом:
– Стоило этим русским варварам постучать пальцем в двери Рима, и папа предал меня ради союза с Москвою.
На этот раз Поссевино пренебрег обычаем иезуитов и, никогда не подымая глаз выше кадыка собеседника, вдруг пронзил короля своим острейшим взором, будто стрелами:
– Я везу в подарок царю список Флорентийской унии, и когда царь подпишет ее, вам не придется проливать кровь на стенах неприступного Пскова, ибо ваши пределы сами вторгнутся в глубину России, только не мечом, а – крестом… Рим не предал тронных надежд, он лишь расширил власть моих полномочий!
Первый раз Поссевино увидел царя в Старице; в окнах хором виделось близкое зарево пожаров. Иван Грозный преждевременно состарился, изнуренный блудом и жестокостями; историки указывают, что он пребывал в прогрессирующем угасании духа и воли. Его безмерная гордыня чередовалась с ненормальным смирением. Псков еще отбивал штурмы Батория, но царь уже осознал, что Ливонская война им проиграна. Он лишь едко усмехнулся, когда ему зачитали послание папы, желавшего крепкого здоровья его жене Анастасии, умершей двадцать лет назад. Поссевино вручил ему книгу о Флорентийской унии, богато украшенную золотыми буквицами, и этим подарком сразу дал понять, что все беды России легко исправимы, если русские не погнушаются принять унию, целуя туфлю с ноги папы римского.
Иван Грозный ответил уклончиво, что вопросы о вере истинной сейчас не суть главное, коли война продлевается:
– Сначала Руси моей замирение надобно…
Переговоры о мире Поссевино вел с боярами в деревне Киверова Гора близ Яма-Запольского, что южнее Пскова. Напичканный цитатами латинских классиков, главный идеолог Ватикана, высохший от сухоядения и молитвенных бдений, ютился в курной избушке, где сам топил печку. Его тщеславие было возбуждено до невыносимых пределов: он, сын жалкого бондаря из Мантуи, достиг таких непомерных высот, что сейчас решает вопросы войны и мира в странах, столь далеких от его родины. Но переговоры с русскими обычно кончались скандалами и угрозами. В одном эпизоде Поссевино заявил боярам:
– Если вы, не уступая мне в Ливонии, боитесь за свои головы, то я сам готов за вас отдать свою голову.
На это ему ответили:
– Эх, дурень! Да будь у нас даже по десять голов, царь срубил бы их все с плеч наших, ежели уступим в Ливонии…
Но бояре сплоховали в истории, и Поссевино, знаток древности, указывал им, что в хронологии мира они смещают события даже на 500 лет – к своей выгоде. Унижая и оскорбляя друг друга, обе стороны долго препирались, пока не согласились на перемирие сроком на 10 лет. Ям-Запольский мир – это скорбная страница русской политики, это трагедия для русских людей, рыдавших над покидаемыми могилами своих родичей, которые сложили кости на Ливонской земле, и потомки этих изгоев вернутся сюда уже с барабанным боем – в иной эпохе…
Поссевино исполнил роль миролюбца. Но зато проиграл в самом главном, ради чего и посылали его в Россию: не был решен вопрос об унии двух церквей. Иезуит поспешил в Москву, куда и прибыл сразу после похорон царевича Ивана, убитого в припадке гнева отцом. Куда пришелся удар царского посоха, в висок или в ухо царевича, – это не столь уж важно, если важно другое: династия Рюриковичей, рожденная в крови, в крови и сдыхала. Поссевино, дотошный, как и положено «псу Господню», тщательно анализировал материалы о последнем злодействе Ивана Грозного, идя, как следователь, по горячим следам преступления, за что ему благодарны позднейшие историки, тем более что русские источники об убийстве царем своего сына говорят очень глухо и невнятно.
Поссевино продолжил беседу с царем, начатую еще в Старице, и царь, едва отмыв руки от сыновьей крови, согласился на дискуссию о религии. Однако вопрос о принятии католической веры завершился легендарными словами Ивана Грозного:
– Твой папа – волк, а совсем не пастырь людской…
«И посол Антоней, – записано в протоколе беседы, – престал говорити; коли дей уж папа волк, и мне чего уж говорити?..» В памятной записке Поссевино оставил иезуитам наказ на будущее: с русскими в прения лучше не вступать, ибо любая дискуссия с ними может закончиться дракой. Я, автор, удивляюсь физической выносливости Поссевино: из Москвы он сопроводил до Рима русского посла, потом вернулся в Польшу, его видели в Трансильвании на диспутах с лютеранами, его влияние обнаружилось в Молдавии, где он заманивал людей в свои тенёта, и, наконец, Поссевино возглавил работу иезуитской коллегии в Браунсберге (подле прусского Кёнигсберга), куда он собирал шведских, эстонских и русских студентов… Какие расстояния преодолевал он! Ему казалось, еще не все потеряно:
– Я ведь еще не закрыл свою русскую «лавочку»!
Поссевино написал книгу «Московия», которая выдержала несколько изданий подряд. Ему легко было писать, ибо (как стало известно позже) он имел при себе целый мешок с перепиской между царем и королем Баторием, и этот «мешок» ценнейших документов доныне хранится в архивах Ватикана, недоступных историкам. Между тем Стефан Баторий зверствовал в Польше; если царь душил своих бояр, то король свирепо рубил головы своим магнатам; если бояре, убоясь казней, раньше спасались в Польше, то теперь знатные ляхи убегали в Запорожскую Сечь, становясь там казаками. Полония при Батории покрылась иезуитскими школами: искусные диалектики, иезуиты из любой «овцы» стада Христова делали «пса Господня». Народ безмолвствовал, и только Рига ответила иезуитам восстанием…
Наконец Иван Грозный умер; анализ его останков, проделанный уже советскими специалистами, показал наличие в костях царя большого количества ртути, – так что царь опочил не своим духом. Смерть его оживила былые чаяния Батория, а Поссевино твердил королю, что московиты невыносимы в научных диспутах, их легче всего убеждать кнутом или мечом. Молодой папа Сикст V посулил Баторию 25 тысяч золотых скудо «для столь великого предприятия, каково было завоевание Москвы». Тогда же Рим указал Поссевино снова ехать в Москву, где стараться всеми силами подчинить слабоумного царя Федора. Но по дороге из Браунсберга он узнал от гонца, что Стефан Баторий скоропостижно скончался в Гродно, и тогда Поссевино велел задержать лошадей, задумчивый, он выбрался из кареты.
– Стоило умереть царю Ивану Грозному, – сказал он, – и последнюю царицу Марию Нагую вместе с сыном ее царевичем Дмитрием сослали в Углич… не странно ли?
Свита папского посла выжидала, куда повернут кони: в Варшаву? в Москву? или… в Углич? Но Поссевино молчал. Потом долго натягивал на озябшие пальцы черные перчатки, сшитые из змеиной шкуры, и неспеша забрался обратно в карету:
– Поворачивай обратно – на Браунсберг!
Окончание нашей проклятущей истории лучше всего поискать в 1606 году, когда во Флоренции вдруг появилась загадочная книжонка о «чудесном юноше» Дмитрии, который чудом спасся от наемных убийц в городе Угличе, дабы по праву наследства занять московский престол. Брошюра эта, как доказано историками, была чуть ли не последним сочинением Антонио Поссевино – он делал роковой и решительный шаг перед могилой, выдвигая из потемок небытия авантюрную, почти непредсказуемую фигуру самозванца. Книжка о нем скоро была перетолмачена на все европейские языки, и тогда же Лжедмитрий сделался едва ли не самой популярной личностью в католической Европе.
К тому времени иезуитская коллегия в Браунсберге уже подготовила целую армию молодых и пылких проповедников, чтобы они – в обозах шайки Лжедмитрия – въехали в Москву. Все это время самозванцем руководил сам Поссевино, засыпавший его советами, как вести себя в России, что говорить, о чем молчать… У престола папы римского ликовали:
– Наша «лавочка» в России снова открывается для выгодной торговли, и глупая рыба сама лезет в наши сети…
Сам папа благословил самозванца, который отписывал в римскую курию буквально так: «А мы сами, с божьей милостью, соединение (церквей) сами приняли, и станем теперь накрепко промышлять, чтобы все государство Московское в одну веру римскую всех привесть и костелы римские устроить…»
…Антонио Поссевино скончался в Ферраре в 1611 году – как раз в том страшном году, когда интервенты сожгли Москву. Но уже поднималась возмущенная Русь, и народное ополчение Минина и Пожарского спасло честь отечества. Через три столетия, в канун нападения гитлеровского вермахта на СССР, римские наследники Антонио Поссевино массовым тиражом отпечатали молитвенники на русском языке. Наверное, им казалось, что они последуют за танками Гудериана и Клейста, как когда-то волоклись на Русь по следам Батория и Лжедмитрия.
Но русская «лавочка» была для них закрыта…
Мангазея – златокипящая
У нас более знают о том, как погибла Помпея, засыпанная раскаленным пеплом, но мало кто извещен о гибели русской Мангазеи, скованной вечной мерзлотой.
Города, как и люди, имеют свои биографии, схожие с человеческими. В муках они рождаются, есть у них веселая юность, когда радуются каждой обновке, города навещают болезни и дряхлеют они, как и мы с вами, читатель. Бывают города-воители, что сражаются в войнах, велика боль их ранений, иные же подвергаются озлобленным ампутациям, когда рушатся их древние храмы, исчезают дома и целые улицы, их оскорбляют, награждая площади именами дураков и кретинов новой эпохи, и, уничтожив в городах все живое и драгоценное, узколобые архитекторы торопливо приделывают к ним грубые протезы – кварталы блочных домов, будущие клоповники и крысятники…
Во время для нас близкое (в 1973 году) на экспертизу палеопатологов, изучающих болезни наших далеких предков, полярные археологи представили останки скелета, на котором еще уцелели остатки меховой одежды.
– Перед вами мощи заполярного святого, канонизированного Русскою православною церковью под именем Василия-убиенного, а имя его связано с древней Мангазеей.
Ученые подтвердили, что церковно-народная легенда не расходится с выводами научной экспертизы: нет сомнений, что этот человек был убит в ранней юности, но перед кончиной он претерпел жестокие физические истязания, и смерть его была мучительной…
На месте процветавшей Мангазеи были обнаружены остатки литейного цеха, а в нем – свинцовые тигли, в которых когда-то плавился раскаленный металл. Пробы древней плавки были отправлены для анализа в лаборатории, и ответ был удивительным:
– Мангазейские мастера варили те самые руды, что по химическому составу очень близки к тем нашим рудам, которыми славится знаменитый Норильский комбинат…
В школах у нас учили, что основание Норильска связано с именами Ленина и Сталина, а оказывается, что учили-то неверно, забывая напомнить о наших далеких предках, создававших великую и могучую державу. Сейчас там, где шумел первый в России заполярный город, ныне поникла под ветром чахлая березовая рощица. А под мощным настилом мхов затаилась жизнь наших предков – непостижимая, как и этот заброшенный град-леденец, бывший когда-то «златокипящим»…
Теперь уже трудно представить себя в этом городе.
Не верится, что здесь когда-то звонили колокола церквей, созывающих к заутрене, купцы, позевывая, открывали лавки с заморскими товарами, в канцеляриях писаря бойко строчили ответные бумаги в Москву, богомазы выписывали Божью Матерь на иконах, а по уличным мосткам, сложенным из корабельных досок, гуляли мангазейские модницы, постукивая высокими каблуками нарядных туфель… Уж не приснилось ли нам все это?
Если Туруханский край и поныне остается нелегкодоступным, то, представляете, какая несусветная дичь царила в тех местах ранее… Был 1600 год, когда царь Борис Годунов повелел:
– В тех льдяных краях, где обретаются самоеды из племени мангазеев, городить острог Мангазею, и пусть тамошние народцы платят мне ясак соболями да песцовым мехом, и жить тамо указываю войску стрелецкому с купечеством нашим…
С людьми стрелецкими да торговыми поднялись в поход и люди гулящие, которым терять было нечего, a возглавил всю эту шатию-братию князь Мирон Шаховской. Буйная ватага плыла Обью до Березова, оттуда с товарами, в окружении собак да жен стрелецких, несущих младенцев, вошли в места совсем чуждые, незнаемые, гибельные. Где плыли водою, где брели по болотам, где катились на лыжах, где ехали на оленях. Лодки разбило, муку и толокно, крупы и соль растеряли в пути, подмоченные, – тащились в голоде. На себе несли свинец да порох – для стрелецкого боя. Наконец, и боя не миновали: на отряд напали самоеды-возчики, разящие из луков, тут многие полегли костьми. Князь Шаховской, сильно раненный, с остатками людей все-таки отбился от нападавших, и добрели они до реки Таз, что выводила свое устье в буревой простор Обской губы.
– Велено нам острог закладывать в устье Таза, – сказал князь Мирон, – но сил не стало тащиться далее, смерть пришла неминучая. Здесь и останемся. Ищите, люди, место утишное, чтобы в лесочке затаиться… тут и осядем.
Ч у д о… Только освоились, вдруг увидели, что подле их становища дремлет под снегом целый городок с избушками и амбарами, а на речке Осетровой (Мангазейке), что в Таз впадает, стыли поморские кочи, приплывшие сюда с Мезени и Пинеги, из Холмогор и Пустозерска. Внутри кочей и в амбарах нашли и припасы хлебные. Разом повеселел народ пришлый, начали строиться. Всю зиму рубили лес, ставили бревна торцами в землю – городили стену острожную. А весною вернулись к своим жилищам и сами хозяева, промышлявшие соболя в окрестных лесах и тундрах. Удивились, что на месте их становища уже целый городок вырос. Не ожидали охотники, что князь Мирон каждого десятого соболя отберет у них в казну царскую, после чего «целовальник» (таможенный) выдавал всем по бумажке.
– А на что она нам? – удивлялись поморы.
– А на то, дурень, что без такого «выпуска» из Мангазеи на Русь не отпустим, жену свою да деток не сповидаешь…
Все лето трудились, а под осень пришел на подмогу стрелецкий отряд князя Василия Масальского, с ним был и письменный голова Савлук Пушкин, он и предупредил Шаховского:
– Ты, князь Мирон, не ходи на Русь… затаись.
– Почему мне, русичу, на русской земле таиться?
– Времена худые пошли. Мор бесхлебный на Руси стался, Москва от нищеты и босоты нашей стоном стонет, сказывали, что и человечину поедать стали. А в землях Польских, ты о том ведай, сыскался вор Гришка Отрепьев, который под шапку Мономаха себя примеряет… Чуешь, какая смута грядет?
– А у вас благодать, – сказал Масальский. – Городок срубили вы славно, амбары непусты, а осетры в Мангазейке столь гулко плещутся, будто бабы стрелецкие порты полощут…
Начинались времена смутные, кровавые. Князь Мирон Шаховской с лязгом выложил на стол ключи от ворот острожных, взял с собою людей ратных и увел их на речку Турухан, где и заложил новый город – Туруханск… Такова была предыстория!
Когда прибыла на Мангазею новая артель мужиков-поморов, чтобы торговать с самоедами, пушнину у них добывая, то они и глазам своим не поверили. Вырос перед ними большущий острог, обнесенный частоколом великим, дымились трубы домов изрядных (воеводский даже в два этажа), высились сторожевые башни с бойницами, в кабак шастали стрельцы трезвые, выходили обратно пьяные, а во дворе воеводы паслись две свиньи и коровы.
– Скотинка-то откеле у вас приблудилась?
– Да из Тобольска… от Москвы того не дождешься!
В съезжей избе стон стоял от обилия комаров, залетевших с болота, князь Масальский поморов винцом побаловал, не рычал, не скалился, а вот Савлук Пушкин комаров на себе бил, грозя:
– Нонеча времена пошли подлые, переменчивы, бояться вам надобно, дабы меня в гнев не ввести. Ежели с самоядью станете пушной торг учинять допреж того, как я с них ясак государев соберу, так быть вам всем от меня драными!
Ох, долог и страшен был путь до Мангазеи от родимых деревень в Кеми да на Мезени, где «бежали» парусом по воде, где волоком тащили корабли через тундру, и вот… Ради чего же страдали, сколько могил оставили на берегах океана страшного, Ледовитого, который к людям всегда безжалостен?..
– Царь-то Борис иные нам вольности жаловал, – заговорили поморы. – Али не ведомо людям московским, что по нашим пятам крадутся в эти края люди аглицкие да купчины голландские, они за тех соболей согласны всю тундру табаком засыпать да каждого самоеда пьяным сделать, чтобы мехов не жалел для них…
Савлук Пушкин сказал, чтобы они ему не перечили, ибо он все равно умнее, царя Бориса Господь прибрал, а ныне объявился новый царь – Дмитрий, коего в Угличе резали да не дорезали.
В острогах на Мангазее сидючи, не многое и узнаешь. В те смутные годы народ-то русский не сидел сиднем на месте – бежал в Сибирь, искал спасения от гибели и разладов в краях затобольских, куда и ворон костей не заносил, иные смельчаки добирались до Мангазеи, радуясь вольности казачьей, теплу в домах, где дров не жалели, и сытости застольной. В иных-то домах мангазейцы чешую белорыбицы с пола не выметали, она так и лежала вроде ковра пушистого – толщиною в два-три пальца… Правда, иной час наезжали на оленях и собаках самоедские племена из тундры, с утра до вечера осыпали жителей стрелами, но с башен острожных отгоняли их огненным боем из гремучих стрелецких пищалей… Так и жили!
Подобно всем, жил и тихий отрок Василий, взятый в услужение купцом Заварухиным из Ярославля, где он сиротствовал. Заварухин держал в Мангазее лавку, гвоздями торгуя весьма прибыльно, а малец ему прислуживал. Был этот купец жития непутевого, пьянственного, зазывал девок с улицы, чтобы пощупать их, за что горстью гвоздей с ними расплачивался. Заварухин всех людей бил, а побивая их, орал без боязни:
– Ежели кому от меня огорчительно, так зову всех в избу съезжую, где Савлук Пушкин в приятелях у меня…
Отрок же был настроения молитвенного, от вина отвращался, а хозяина не боялся он гневом божьим пугать да стыдил всяко, за что и бывал бит не однажды. На беду Василия, во время заутрени на Пасху (23 марта) люди лихие разворовали гвозди из лавки. Заварухин и стал избивать приказчика:
– Не ты ль, гугнявец, продал гвозди мои, чтобы выгоду свою иметь от меня? А ну – пошли до съезжей избы…
Там приятели выпили и стали избивать отрока, чтобы сознался, куда весь скобяной товар делся? Yж как молил их Василий, на иконе клялся в невинности, полы кафтанов своих мучителей рабски перецеловал – нет, им, пьяным-то, было только весело. Савлук Пушкин сунул в печь кочергу, раскалил ее докрасна и стал увечить отрока этой кочергой до тех пор, пока тот не затих на полу горницы. Потом взял связку ключей от крепости и громыхнул ею по голове.
– Савлук Иваныч, – сказал Заварухин, – а приказчик-то мой, кажись, не дышит… за сироту с нас и спроса не будет!
Убитого Василия ночью затиснули в гроб, а сам гроб запихнули под настил городской мостовой, сложенной из жердей да бревнышек шатучих. Под этой мостовой так и лежал Василий, скованный холодом мерзлоты, и лежал до самого 1642 года, когда случилась с Мангазеей беда великая.
Вот тогда-то отрок убиенный и восстал из гроба!
Нет, не сразу Мангазея обрела славу «златокипящей», ибо – по тем временам! – пушнина была сродни золоту и бриллиантам, а соболиный мех давал русской казне прибыль неслыханную. Но слава о «златокипящем» городе на самом краю света мирского скоро дошла до торговых контор Европы, о нем проведали купцы в Китае и в Персии, а после Смутного времени, когда на Руси воцарился первый Романов, на улицах Мангазеи стало привычно слышать бойкую речь черкес, литовцев или поляков, – это болтали сосланные сюда пленные из числа сторонников Лжедмитрия. По крепостным стенам Мангазеи важно похаживали, перекликаясь, стрельцы в богатых кафтанах, с башен пасмурно озирали окрестности мордатые пушки, иногда громыхали убийственные пищали…
О том, как жили в Мангазее, вольно или невольно предстоит перебрать скудный, но выразительный перечень археологических находок. Начну с шахмат. Без преувеличения скажу, что почти все арктическое побережье нашей державы было «усеяно» шахматными фигурами, ибо, чем иным, как не шахматами, наши предки могли скрасить часы долгого полярного одиночества под зазывание метелей! Находили серебряные монеты, чеканенные еще при царе Иване III, талеры от 1558 года, черепки китайского фарфора, столь драгоценного в те времена. Удивительно, что в Мангазее жило немало косторезов, почему археологи и нашли множество заготовок мамонтовых бивней. На кухнях были обнаружены солидные амфоры из-под винного бальзама и красивые формы для домашнего заливного или печенья. Немало попадалось детских игрушек и детские гробики, бережно обернутые в нетленную бересту. В домах литейщиков уцелели остатки воздуходувок (мехов) для плавления руд, а в домах сапожников большие запасы кож и сафьяна для выделки обуви, опережая моду на много столетий. Уже тогда мангазейские сапожники «ставили» женские туфли на высокие «шпильки» каблуков. Множество бочек и посуды! Но вся домашняя утварь была резная, красивая, с вычурными ручками. Лыжи попадались и беговые (спортивные) и промысловые (для охотников). Нашли даже остатки пивоваренного завода; была в Мангазее и своя ювелирная мастерская. Поражало обилие золотых вещей и женской бижутерии для дамских прихотей…
А каков же был сам город? Ставленный в устье речки Мангазейки, обрамленный могучим течением реки Таз, на которой дремали корабли, приплывшие издалека, этот город поражал воображение, имея до пятисот домов, в которых жили до трех тысяч человек (по тогдашним меркам – большой город!). Нерушимо и гордо высился Мангазейский кремль, за его неприступными стенами укрылись воеводские канцелярии, склады для хранения «рухляди» (т. е. мехов), осьмиглавый собор и служивые строения. Возле кремля пригрелись, подымливая, уютные посады, кладбище и приходские церкви, амбары государственных житниц с запасами хлеба, монолитно и кряжисто осел двумя этажами гостиный двор, над фронтоном которого высилась башня с городскими часами. Многие корабли, доплыв до Мангазеи, здесь же и кончали свой век, разобранные на доски, чтобы жить далее скрипучими половицами в жилых горницах. Меха у богатых, рыбная чешуя у бедных заменяли мангазейцам ковры, а стены они крыли – вместо обоев – полосами пахучей бересты, что было очень красиво и даже полезно для блага здоровья… Так вот и жили! Жили – не тужили.
Образованный читатель сразу задаст мне вопрос:
– Погодите! Вот вы пишите тут – кремль, гостиный двор с башней, храмы и церкви, амбары… Как же созидали город на вечной мерзлоте, не ведая ее коварных законов, против которых бессильна и современная наука?
Отвечаю. Да, у нас давно существует целый Институт проблем вечной мерзлоты, дающий рекомендации градостроителям Севера, но – по их жe рекомендациям – полярные города трещат по всем швам, дома кособочатся, расползаясь по трещинам в стенах, жители боятся обвалов, как при землетрясениях. Зато вот в далеком от нас веке, любезный читатель, не было институтов с громадными штатами почтенных докторов и кандидатов технических наук, рассылающих рекомендации, но Мангазея стояла нерушимо, а вечная мерзлота врагом горожан не являлась. Как же так, спросите вы меня? А вот так – проще пареной репы. Археологи, копаясь на месте бывшей Мангазеи, обнаружили фундаменты зданий, которые имели как бы «подушку», чтобы домашнее тепло не тревожило вечную мерзлоту к ее опасному пробуждению. А сами дома они ставили на мягкую и пластичную «подушку» из древесной щепы, а береста (опятъ-таки береста!), которой прослаивали фундаменты, играла великую роль «гидроизоляторов», оберегая сохранность зданий. Вот за эту смекалку мангазейцы не просили царя-батюшку, чтобы наградил их учеными званиями, они – скромники! – не публиковали солидных монографий, не просили гонораров за свои рекомендации, но из вечной мерзлоты, как видите, сделали себе даже союзника, ибо их погреба работали лучше наших кухонных холодильников…
Невольно вспоминается, что все новое есть лишь хорошо забытое старое!
А наш бедный Вася Мангазейский лежал под настилом мостовой, и над ним катились свадебные сани, громыхали по бревнам возы с мороженой стерлядью, ерзали сапожища посадских, игриво постукивали туфельки мангазейских красавиц, а он лежал и не ведал, что на Мангазею надвигалась гроза. Царю показалось, что для Мангазеи мало одного воеводы: чтобы один вор за другим вором приглядывал, он прислал в Мангазею сразу двух воевод, забыв при этом, что двух пауков в банку никто не сажает…
Имена отважных борцов за престол в «златокипящей» империи для потомства не пропали: первый воевода – Григорий Иванович Кокорев, московский плут и доносчик, мужлан завистливый и хитрущий, а второй воевода – Андрей Федорович Палицын, из дворян новгородских, дипломат зело тонкий, но во хмелю буен и гордыне непомерной снедаем… Спасские ворота раскрылись, принимая новых владетелей Мангазеи, звонили колокола церквей, стрельцы, не жалея пороха, палили из пищалей по воронам, из пушки стреляли по воробьям базарным, часы на башне вызванивали время, на улицах шумел народ, ремесленный и посадский, а бабы выволакивали своих сердешных да суженых из кабаков царевых, говоря им учтиво:
– Ты глянь, кто едет-то! Не все пить тебе – ты бы лучше на них посмотрел, какие они знатные, да и себя бы им показал…
Новые воеводы, не чета прежним, сразу объявили свой норов боярский: Кокорев, шествуя с женою в собор Троицкий, велел стрельцам нести пред собою меч, знамена и пищали боевые, a Андрей Палицын захотел в речке купаться и во время купания указал музыкантам играть на трубах да бить в литавры.
Кокорев не забыл указать Палицыну:
– Ты почто, будто еретик худой, чресла свои богомерзкие под музыку обмываешь? Не по-христиански то, не смиренно! Ты бы лучше в баньку сходил да попарился.
– А ты, – отвечал ему Палицын, – зачем кафтан свой, будто баба гулящая, ожерельем украсил, а прислугу свою прозываешь, словно царь, стольниками, дворецкими да постельничими?.. Лучше бы ты вшей из шубы своей вытрясал почаще!
Был 1629 годик, когда почалась меж воеводами свара великая – хоть святых выноси! Мангазея ведала один «государев котел» для добычи хмельного, из него и хлебали вино с пивом воеводы с посадскими, зазывая стрельцов да баб, кои повеселее. Но тут явился Кокорев, забрал «котел» для своих питейных нужд, а Палицын, тоже не дурак выпить, отъехал в посад, где и завел свой «котел», из которого и пил с людьми посадскими. Кокорев остался в кремле под защитою стрельцов и артиллерии, важничал, яко знатный боярин, а сынок его сопливый Ванюшка на крыльце хвастал прилюдно:
– Мои тятеньки, хоша и обышные дворяне, но государю московскому лучше братцев родных будут…
А уж как величалась мать-воеводица Марья Семеновна!
Бани в жизни русского народа всегда имели значение важное, почти государственное, но жена Кокорева сделала из «мыльни» своей главную канцелярию города. Вот заляжет с утра баба голая на верхнем полоке, грызет орешки да пряники, ублажают ее там вениками благоуханными, поддают на каменку медовым взваром или квасом малиновым, а по улице мангазейской, аж до самой баньки, точно кила худая, так и тянется очередь баб хожалых – с просьбами.
Часов по пять дрогли женщины на морозе, пока не предстанут пред светлые очи боярыни. Вот лежит она, ворочая на полоке пуды свои мяса да жира, изомлевшая от жара банного, а без подарков – вот язва-то! – прошения не принимает, обратно гонит из «мыльни», говоря слова вредные и зазорные:
– Ты мне сначала уваженьице окажи, как и водится в странах просвещенных, а потом уж о деле сказывай… Нешто я тебе дура какая, чтобы даром твои плачи выслушивать!
Сунутся обиженные к мужу ее, а воевода Кокорев гонит назад хожалых – к женище своей, и потому говорили жители Мангазеи, что Марья Семеновна верный «наговор» знает:
– Она мужа-то свово кореньями змеиными опоила, а теперь, сказывают, кажинный день щи ему варит на листьях банных от тех веников, коими сама в мыльне парилась…
Иное дело – Палицын! Этот лихой новгородец, из кремля на посад съехавший, окружил себя простолюдием, а по знанию языка польского приманил к себе ляхов ссыльных. Здесь, на посаде Мангазеи, гульба шла веселая, злоречили в застольях противу Кокорева и жены воеводской, тянулись к Палицыну все обиженные, поморы да промышленники, скорняки да сапожники, литейщики да ездовых собак погонщики. Был средь них (кто бы вы думали?) и Ерофей Павлович Хабаров – тот самый землепроходец из Великого Устюга, в честь которого история потом нарекла славный город Хабаровск, а железнодорожную станцию назвала уважительно по его имени-отчеству – Ерофей Павлович. Сказывал тут Хабаров второму воеводе речи свои озорные:
– Ты, Андрей наш свет-Федорыч, тока свистни, так мы от кремля Мангазейского одни головешки оставим, а бабу кокоревскую начнем по сугробам валять да сосновым веником парить на морозце… Гляди, сколь голытьбы праведной на тебя налипло!
Кокорев грешил доносами царю на второго воеводу, но и Палицин не уставал тревожить царя-батюшку доносами на первого воеводу, а письма те от Палицына до Москвы проходили через руки самого Хабарова, человека проворного и смышленого. Год прошел, второй миновал, внове заполыхали божьи зарницы сияний полярных над крышами Мангазеи «златокипящей» – тут и война началась!.. Войне как раз время пристало. Кокорев совсем уж зарвался на мангазейском воеводстве. Заезжих из тундры самоедов грабил, спаивая, пушнину у них отбирал, говоря, что царь в ней нуждается, а всех соболей и песцов в свои закрома складывал; любил Кокорев пировать, зазывая к себе мангазейцев, но идущие на пир обязаны были подарки делать хозяину, «но подарки должны были быть хорошими, а не то бросались в лицо гостю, которого челядь при этом выпроваживала кулаками». Недовольство боярином росло в городе, и настал день, когда второй воевода, Палицин, опохмелясь доброю чарою, объявил народу, что отныне он в съезжую избу не ходок, обещал печать свою к казенным бумагам более не прикладывать:
– Покуда эта гнида в кремле сидит да шуршит бумагами, будто крыса худая, я не слуга царю, а с народом мангазейским буду завсегда рад дружиться и целоваться… Пущай на мой двор идут те, что на Кокорева и бабу его обижены, – я, вот те крест святой, всех уважу, от меня в слезах никто не утащится…
Позволю себе небольшое лирическое отступление. Тараканов тогда развелось в Мангазее – видимо-невидимо! Для меня, автора, таракан – это новость, ибо известно, что в Сибири они появились лишь в 1757 году, а в Россию он был завезен из Персии только при Петре I, откуда же, спрашивается, взялись тогда тараканы в нашей «златокипящей»? Думаю, что это был особый вид таракана – лапландской породы, обожавший вяленую рыбу, который и приплыл в Мангезею вместе с поморами… Вот раздавил Кокорев таракана пальцем па стенке и сказал слова вещие:
– Из посада грозятся мне головней с искрами, а я из кремля неприступного разорю их пушками, велю стрельцам своим свинцом посадских потчевать, о чем и объявить в соборе Троицком всенародно, чтобы потом не кричали, что – мол, не знают вины своей…
Палицын, о том прослышав, собрал народ в церкви Успения Богородицы и тоже возвестил об «измене» Кокорева, чтобы народ речей кремлевских не слушал, а внимал только речам посадским. Кокорев, узнав о таком призыве, велел стрельцам занять башни кремлевские и стрелять в посадских, когда они из церкви станут по домам разбегаться. Но скоро в дело вступились горластые пушки – война началась. Посадский люд во главе с Палицыным и его племянниками, крича «С нами крестная сила!», кинулись на штурм цитадели, но одолеть ее стен не смогли… Кремль был осажден, началась блокада мангазейского гарнизона, что остался верен первому воеводе. Но жители Мангазеи обозов в кремль не пропускали, стрельцы стали вымирать от цинги, но от пушек они не отходили, расстреливая посадских людишек, яко врагов своих, по воле Кокорева ядрами был разрушен посад, разбили и гостиный двор, половина города оказалась в развалинах. Силы, однако, были неравными – у сторонников Палицина кончились припасы пороха, и он отступил к Енисейскому волоку, а потом отъехал в Москву, увозя с собою и те самые ядра, которыми Кокорев его обстреливал, и ту кучу ядер он представил царю в оправдание свое… Москва не судила его, а вскоре и Кокорева отозвали из Мангазеи, назначив воеводой в Чугуев – подалее от мест прибыльных.
Мангазея, будто заброшенная, притихла в сугробах, печально позванивая над тундрой колоколами храмов, но с того времени как-то померкла красота ее теремов, во мраке полярной ночи все реже хлопали двери кабаков, не слышались песни поморской вольницы. Да, читатель, приснопамятная вражда воевод подорвала былое экономическое могущество «златокипящей» столицы Русского Заполярья. Соболей стало меньше в окрестных лесных чащобах, купцы стали избегать наездов с товарами, гостиный двор опустел, в нем едва сводили концы с концами несколько опустевших лавок. Кое-кто из жителей подался в Туруханск, люди торговые влачили жалкую жизнь в избах посада, говоря удрученно:
– Чтоб их всех разорвало! Верно ляхи сказывают: коли паны дерутся, так у холопов чубы трещат… Эвон, и лекарь сбежал! У детишек, коли зубы заболят, так мы чем поможем? Дадим каждому полено осиновое – оно, ежели его у щеки пригреть, так боль-то зубную оттягивает. Кажись, и нам время, чтобы собак в нарты впрягать – ехать кудыть глаза глядят. Россия-то, чай, землицею не обижена – завсегда угол сыщем, нежели тута волков морозить.
В 1642 году лето выпало на диво жаркое, знойное, даже мхи на болотах дымились угарно. Новый мангазейский воевода Матюшка Бахтияров – по причине безграмотности – диктовал писарю, чтобы известил письменно царя московского:
– Извести государя нашего, мол, примечено ныне детишками и бабками, что тараканы мангазейские, в полки ратные собираясь, бегут прочь из города, и не видать ли, великий государь, в том тараканьем отступлении, – признака гнева Божия? И что нам, сирым, не бежать ли тоже из города – вослед тараканьему бегу?..
В самую-то жару «златокипящую» вдруг навестили самоеды окрестных племен, привезли они в город товары свои немудреные, с какими и всегда приезжали, – разложили на улицах свертки бересты и таловые стружки, которые в Мангазее употреблялись как посудные полотенца. На приезжих и внимания-то не обратили, а стрельцы с вышек не заметили, что громадный табор племен не вошел в город за торгующими, оставаясь на окраине города. Но вот из табора самоедского вдруг прилетела в Мангазею одинокая стрела, развеваясь сигнальною лентой, и разом были подожжены разложенные для торга береста и стружки. Горящие снаряды поджога самоеды мигом разбросали повсюду – и Мангазея запылала со всех сторон. В городе началась паника, а тех, кто пытался тушить пожар, дикари расстреливали из луков, и тут многие пали замертво, сраженные на порогах своих жилищ.
– Не сдавайтесь, православные! Стрельцы, оградите нас…
Невыносимый жap объял пылающую Мангазею, и тут вечная мерзлота, повинуясь своим древним законам, явила ч у д о…
Нестерпимый жар вдруг с треском раскрыл мостовую, словно шкатулку, а между бревен, охваченных пламенем, вечная мерзлота будто расколола надвое почву, из которой стал медленно подниматься гроб, и этот гроб сам по себе открылся, явив перед мангазейцами Василия, невинно убиенного!
Руки его, сведенные вечным холодом, вдруг под воздействием жара стали судорожно вздыматься, словно Василий благословлял в муках погибающий город.
Так вечная мерзлота, жившая своими капризами, в единоборстве с огнем, предпослала людям еще один из примеров своих доныне не разгаданных таинств…
До чего же тяжка сердцам пришлым, душам нездешним ночь полярная, беспросветная. Сполохи небесные, что узрел я в годах своей вольной юности, освещали глади заснеженные, а меж ними, на краю замерзшей реки, стыла моя любимая Мангазея – город моих пращуров, переживший небывалый расцвет, весь в звоне тяжкого золота, в ласковой нежности драгоценных мехов, – город, познавший горечь беды и страданий, дряхлеющий на пороге белого света прежде времени. Увы, прежде времени… Заложенный по указу Бориса Годунова, он завершал свой жизненный путь в царствование тишайшего царя Алексея Михайловича.
Странный город – и судьба его тоже странная!
За время существования Мангазеи я насчитал трех мангазейскпх воевод из рода дворян Пушкиных, предков великого поэта; там же, в этой «златокипящей», я встретил Боборыкина, Танеева, Елчанинова, Давыдова, Нелединского, князя Вяземского, Неелова и даже Плеханова, – людей, потомки которых, так или иначе, обогатили не только русскую казну, но и саму историю нашего государства…
После чудовищного пожара, истребившего почти весь город, Мангазея уже не могла оправиться, быстро скудея, она и обезлюдела. Редкие дома еще подымливали трубами, в кузницах редко стучали молоты, угасал огонь в горнах литейщиков, перестали раздуваться обширные «гармошки» воздуходувок.
Сейчас в нашей стране немало мечтателей, желающих восстановить Мангазею в ее былом и праздничном великолепии – как музей под открытым небом, чтобы мы смотрели, чтобы дивились, чтобы сравнивали, чтобы не забывали… Вряд ли, однако, эта мечта исполнима, если даже в центре нашей разоренной страны доселе погибают безо всякого призора ценнейшие памятники нашего славного и невозвратного прошлого!
Петр I уже лежал в младенческой колыбели, улыбаясь беззубым ртом, когда из Москвы последовал грозный указ царя – Мангазею оставить на волю Божию, гарнизону и жителям город покинуть, и пусть «златокипящая» умрет сама по себе, оставшись в народной памяти подобно легендарному граду Китежу…
Был 1672 год, когда, не закрыв в домах двери, часто оглядываясь назад, жители Мангазеи вышли из города. И когда, плачущие, озирались они, то видели, что над крышами домов, над куполами храмов кружили небывалые скопища птиц, которые все разом поднялись над городом, крича о чем-то своем, погибельном, и, казалось, птицы просили людей вернуться, чтобы они не остались одни в этом мертвом городе с дверями, открытыми настежь.
Что-то мне это напомнило… что?
Памятъ подсказала недавнее – близкое, недоболевшее.
Когда наш незабвенный Лазарь Моисеевич взорвал московский храм Христа Спасителя, вот так же сутками кружили над руинами храма птицы, не покидавшие той безмерной высоты, на которой они привыкли видеть яркое золото наших православных крестов…
Грустно, читатель! Но в любом случае я хотел бы прожить такую же долгую и такую же бурную жизнь, какая выпала Мангазее… Златокипящей!
История одного скелета
Историки Германии давно озадачены каверзным для их самолюбия вопросом: чем объяснить, что в прошлом немцы, попирая заветы патриотизма, толпами покидали свой «фатерлянд», перебираясь в Россию?
Зато вот русские люди, жившие гораздо хуже немцев, оставались верны своей отчизне, и никто из них даже не помышлял бежать в Германию. Эрик Амбургер, историк из ФРГ, справедливо писал по этому поводу: «Ни один русский даже мысли не допускал о выезде и поселении за границей, так как отрыв от родины и своих единоверных сограждан представлялся ему попросту невероятным…»
Да, невероятным! Русские по заграницам не бегали. Худо ли, бедно ли, но свою проклятую житуху они пытались налаживать у себя дома, а прелести иностранного бытия их не прельщали. Правда, известны случаи, когда русские сознательно покидали Россию или становились «невозвращенцами», навсегда потерянными для отечества. Но это бывало в эпоху кровавого террора опричнины Ивана Грозного или в Смутное время, когда жизнь человека ценилась в копейку.
В далекие от нас времена, не выдержав насилия властей и жестокости поборов, крепостные спасались за Уралом, осваивали Сибирь и Алтай, но в подобных случаях их нельзя было считать эмигрантами или политическими отщепенцами: они не порывали связей с отчизной, а лишь расширяли ее пределы, как бы невольно становясь «колонизаторами» новых, еще неосвоенных земель…
После такого предисловия, для автора необходимого, я желаю рассказать о человеке, который умышленно предал родину и бежал в Европу, где оставил на память европейцам свой скелет. Но прежде нам следует переключиться в царствование Екатерины II, когда имя предателя неожиданно всплыло наружу истории, сделавшись загадкою для потомства. Итак, читатель, кареты поданы – нам придется навестить Зимний дворец!
Шведский король Густав III и Екатерина II состояли в двоюродном родстве (что не мешало им воевать друг с другом). Конечно, брат и сестра встречались: Густав приезжал в Петербург, Екатерина ездила во Фридрихсгам для свидания с ним. В первом случае князь Потемкин-Таврический подарил гостю окровавленную перчатку с руки Карла XII, хранившуюся в Кунсткамере, и вручил ему рецепт приготовления русского кваса, который произвел на короля сильное впечатление; во втором случае брат и сестра, беседуя о политике, договорились о необходимости обмена между Швецией и Россией старыми документами из их архивов.
Густав III знал о пристрастии кузины к собиранию старинных летописей, и в одном из писем король сообщил ей, что в архивах Упсальского университета издревле хранится подлинная рукопись некоего Г.К. Котошихина (Селецкого) о порядках на Руси во времена царя Алексея Михайловича. Императрица считала себя знатоком старины, но при этом имени она малость опешила.
– Котошихин? Кто таков? – всюду спрашивала она.
Никто из грамотеев при ее дворе Котошихина не знал. В ответном письме королю императрица сообщала, что подыщет чиновника, который в ближайшее время навестит Упсалу. «Я не замедлю, – добавляла она, – и уже приказала отправить туда (в Упсалу) человека, который будет избран с этою целью» – ради снятия копии с рукописи загадочного для царицы Котошихина.
– А все-таки странно, – рассуждала Екатерина в кругу своих близких. – Кого ни спрошу, никто не ведает о писателе Котошихине. Думается мне таково: ежели он оставил после себя описание старой Руси и ее порядков, значит, сам хорошо знал их… Однако какой дьявол затащил его в Швецию?
Густав III вскоре сообщил, что помянутый им Котошихин осенью 1667 года был обезглавлен топором королевского палача, о чем в шведских архивах имеется соответствующая запись.
– Теперь я совсем ничего не понимаю, – весело рассмеялась императрица. – Если, боясь царского топора в России, бежал он в Швецию, так почему там под топор угодил? Может, поспрашивать на Москве старых бабок-ведуний – не помнят ли кого из фамилии Котошихиных? Мне было бы интересно…
Много позже русский академик Яков Карлович Грот, отличный историк-скандинавист, специально занимался перепиской короля Густава III с императрицей. Но он так и не выяснил, успела ли Екатерина получить копию записок Котошихина, тем более что вскоре (в 1788 году) Густав III всеми силами своего мощного флота обрушился на Россию в ее балтийских пределах, и два года подряд длилась ожесточенная война, истребившая остатки доверия русской «сестры» к ее шведскому «брату».
Шло время. Густава III зарезали на маскараде, а затем Екатерина Великая «умерла, садясь на судно». Начиналась новая эпоха истории, через всю Европу прокатилась громкая череда Наполеоновских войн – России было не до Котошихина, его имя снова возникло лишь в 1840 году. Случилось это неожиданно. В ту пору был такой профессор Сергей Васильевич Соловьев (которого не следует путать с Сергеем Михайловичем, нашим знаменитым историком). С.В. Соловьев преподавал тогда русскую литературу в университете Гельсингфорса (Хельсинки). Человек любознательный, он во время каникул не раз навещал близкую Швецию, где обнаружил громадные архивы русских дел, вывезенных шведами из Новгорода еще в Смутное время. Поиски русских документов увлекли филолога.
Наконец, в королевском архиве Стокгольма он случайно нашел шведский перевод записок посольского дьяка Григория Карповича Котошихина…
Наверное, Сергей Васильевич тоже недоумевал:
– Черт возьми, откуда взялся тут Котошихин?
Дальнейшие поиски привели его в древнюю Упсалу, где он и отыскал подлинник записок, написанный по-русски, – это был тот самый подлинник, о котором король Густав III в свое время оповестил русскую императрицу. Соловьев тщательно – слово в слово – скопировал эти записки, которые впоследствии были изданы Русской археографической комиссией как ценнейший исторический документ. Любители истории ликовали:
– Хотя об этом Соловьеве и говорят черт знает что, но все-таки… молодец! Он сделал для нас важное открытие… Ведь четыре недели не вставал со стула, переписывая!
Со временем стала проясняться и судьба самого Котошихина, но при этом открылась отвратная страница былого времени: автор записок о Московии оказался большим негодяем.
– Дамы и господа! – говорил своим гостям Яков Грот. – К великому сожалению, Котошихин заслужил в Швеции то, что заработал на русской службе: предатель был казнен!
– А можно ли верить мемуарам гнусного предателя?
Яков Карлович Грот и сам разводил руками.
– К великому нашему счастью, – сказал он, – записки Котошихина отмечены большой точностью в описании событий, и в этом они не расходятся с самыми достоверными источниками.
Теперь, читатель, нам предстоит окунуться с головою в ту эпоху, когда жил Котошихин, как в черт в омут.
* * *
Время на Руси в ту давнюю пору было неспокойное… Редактор вправе вычеркнуть эту фразу, заявив автору:
– Валентин Саввич, а когда оно бывало спокойным?..
Итак, продолжаю я, время было паршивое – так будет точнее и справедливее по отношению ко времени, когда на Руси правил второй царь из дома Романовых по имени Алексей Михайлович. Раньше историки о нем писали, что это был добродушный дядька, любивший пошутить с боярами, недаром его прозвали «Тишайшим». Возьмет «Тишайший» да и спихнет боярина с моста в речку, а сам сверху смотрит – как, мол? Сразу потонет или еще барахтается, сучий сын? Играл царь-батюшка с лакеями в шашки, а своего кота столь любил и жаловал, что заезжему художнику-французу велел исполнить котовский портрет:
– Чтобы вышел как есть натурально! Пусть и в Европах людишки ведают, что я добр и на своего кота печенок гусиных никогда не жалел… Гляди сам, морда-то у него сколь разъехалась! Одни усы-то чего стоят… До чего же хорош, каналья!
Теперь о царе Алексее рассказывают и другое: был он вероломен и подозрителен, бунты народные подавлял жестоко, всюду ему виделись заговоры, будто бабки дворовые хотели извести его наговорами, подкидывая к дверям комки шерсти или хлебный мякиш. Однажды заболевшему царю врач пустил кровь, и царь, восстав с ложа, указал врачу пустить кровь всем его боярам. Один только боярин Родион Стрешнев заартачился:
– На што мне эка морока? Я ить здоров, аки бык.
Тут царь избил здорового – до появления крови:
– Не желаешь ты моему величеству услужити…
Время, повторяю, было паршивое. Хотя царь и считался «тишайшим», но тишину на Руси все время нарушали войны и народные возмущения. Именно при Алексее состоялось воссоединение Украины с Россией, русские и украинцы вели мучительные войны с соседями. Россия заявляла о себе миру не усами разжиревшего царского Кота Котофеича, а притязаниями на свое законное место в семье европейских народов… Во главе русской дипломатии трудился тогда худородный, зато на диво разумный боярин Ордин-Нащокин; он ведал Посольским приказом. Вряд ли он замечал подьячего Котошихина, пока тот сам не бухнулся ему в ноги.
– Чего тебе от меня? – спросил Нащокин.
Котошихин на судьбу шибко жалился, плакал тут перед ним, сказывая, что 13 рублей в год от казны получает, а на такие деньги ноги протянешь. Ордин-Нащокин отвечал:
– И всяка тварь мучается. Встань. Уж не пьян ли ты?
– Все пьют, и я не брезгаю, – сознался Котошихин.
– Оставь! Так и быть, возьму под Нарву тебя – со шведами замирение близится. За это прибавку получишь…
Переговоры велись в Валиссари под Нарвой, и Котошихин алчно наблюдал за повадками шведских комиссаров: как ест Густав Бьёльке, как пьет вино граф Бенгт Горн, а как красиво они отбрасывают с манжет брабантские кружева, дабы не запачкать их при писании протоколов… «Эх, мне бы таково выступать!» Успех переговоров со шведами царь приписывал лишь покровительству Тихвинской Богородицы, велел по всей Москве стрелять из пушек, а Гришка Котошихин получил прибавку к жалованью. Его престарелый отец даже расплакался.
– Служи, пес худой! – благословил он сына. – Старайся… вишь, кака деньга-то подперла. Гляди, не проворонь…
Но вскоре случилась беда. Сидя над перепиской казенной бумаги, Котошихин, с утра пораньше опохмелившись, пропустил слово «государь», отчего последовал грозный указ «тишайшего» царя: «Где было надобно написать нас, великого государя, и написали великого, а государя не написано», – великий, а… кто великий? Неясно. Котошихина выволокли на двор, растянули на мостовой, словно шкуру для просушки, и всыпали батогов для ясности. Ничего – не обиделся, благо тогда всех драли, не велика радость, но и особой беды нету.
В это время на престол Швеции вступил малолетний король Карл XI (отец Карла XII); Швеция уже изнемогала от бесконечных войн, и регенты, управлявшие страной от имени мальчика, пошли на мировую со своими недругами. Ордин-Нащокин велел Котошихину собираться в дальнюю дорогу – ради переговоров:
– Для писания казна отпустила нам бумаги и целый кувшин с чернилами… ты их береги! А сейчас едем в Дерпт…
Для переговоров выбрали эстонскую деревню Кардиса, что лежала по дороге на Ревель. Шведских послов на месте не обнаружили. Только зимою раздался могучий рев сигнальной трубы – это прибыл гонец, сообщивший, что граф Бенгт Горн уже в Ревеле и скоро приедет вести переговоры. Ордин-Нащокин указал Котошихину сопроводить трубача до Ревеля, чтобы поторопить шведского графа с прибытием. Подьячий охотно выехал навстречу шведам. Он умилился от беседы, которой его удостоил важный Бенгт Горн, а пуще всего радовался, что шведы поставили для него, жалкого подьячего, богатое угощение.
– Вот наши бы так! – радовался Котошихин, пьянея от французских ликеров и коньяков, от которых даже рыгалось совсем не так, как от родимой московской сивухи…
Вернулся он в Москву, и вскоре ему снова выпала большая удача: велели ехать в «Стекольну» (как называли тогда русские Стокгольм), чтобы доставить личное письмо царя Алексея к шведскому королю. Вестимо, от такой чести не отказываются. И уж совсем ошалел бедный подьячий от почестей, с какими встретили его шведы. Королевский переводчик по имени Даниил Анастазиус объявил московскому посланцу:
– Ведай же, что на прокорм особы твоей шведская казна полтыщи риксдалеров отсыпала. Да еще подарками наградят в путь обратный. Только будь к нам добрее…
Вот тут корыстолюбец наш и попался на крючок, словно карась! Комиссаром шведского подворья на Москве был в ту пору Адольф Эберс, который без лишних церемоний велел Котошихину докладывать о всех тайных делах в Посольском приказе.
– А чтобы тебе скучно не было, – заключил Эберс, – я на твою душу сорок рублей кладу… Того ты стоишь!
Выражаясь современным языком, Котошихин был «завербован иностранной разведкой», а на русском языке того времени подобных людей называли «предавчиками». К великой досаде Эберса, скоро он потерял своего информатора, купленного за сорок рублей со всеми потрохами, ибо весной 1664 года Котошихина послали под Смоленск, где велись мирные переговоры с поляками. Здесь изменник пробыл недолго и, захватив секретные дипломатические бумаги, переметнулся на сторону неприятеля. В прошении на имя польского короля Яна-Казимира «предавчик» обещал выдать все, что знал о замыслах московского правления. Ян-Казимир велел платить Котошихину по 100 рублей в год, указав ему состоять при литовском канцлере Христофоре Паце. Однако служение Пацам пришлось Котошихину не по нутру, из Литвы он бежал в Силезию. Наверное, до него уже дошло известие, что Москва ищет его, и Гришка Котошихин заметал свои следы.
История, наука беспощадная, доискалась, что он вдруг появился в Пруссии, откуда перебрался в вольный город Любек. Здесь случайно встретил тайного агента Москвы; ничего не зная о предательстве Котошихина, тот передал ему сверхсекретное сообщение о военных замыслах Стокгольма:
– Будешь в Москве, так отдай эти бумаги в Посольский приказ, яко дело наиважнейшее, государственное…
Котошихин сообразил, что с такими бумагами его ласково примут в Швеции, и он появился в городе Нарве, где владычил шведский губернатор Яков Таубе. Он сразу узнал Котошихина:
– Я помню вас, когда вы приезжали в Швецию… Свои бумаги оставьте у меня. О вашем прибытии я оповещу Стокгольм.
– Обносился я, – стал жаловаться Котошихин, – бос и наг, будто нищий. Уж вы не оставьте меня в своей милости…
Таубе отсчитал для него пять риксдалеров, нарядил беглеца в новый кафтан. Котошихин просил спрятать его:
– Ежели русские сыщут меня, то отрубят мне голову.
– Здесь, – отвечал Таубе, – ваша голова уцелеет…
Котошихин страшился не зря: в Нарву из Новгорода вдруг прискакал гонец – князь Иван Репнин с грамотой от воеводы.
– Ведомо стало, – заявил Репнин, – что у вас в городе скрывается подьячий Гришка Котошихин, учинивший воровство государю нашему ради служения польской короне. По договору в Кардисе, шведы, како и русские, обязаны выдавать всех беглых и пленных, дабы меж нами докуки не возникало.
Таубе не потерял хладнокровия:
– Да, Котошихин здесь. Сейчас я пошлю за ним…
Но посланные вернулись ни с чем: Котошихин, по их словам, съехал с квартиры, и в Нарве его не сыскали. В это время он сидел в тайном убежище и строчил доносы на своего бывшего начальника – Ордина-Нащокина, клевеща, будто тот затем и хлопочет о мире с поляками, чтобы затем учинить новую войну со шведами. В кармане новенького кафтана приятно позвякивали шведские риксдалеры, а большая бутыль с крепким ромом усиливала вдохновение «предавчика». Пуще всего он страшился, что Таубе выдаст его обратно на Русь для растерзания, но шведы укрыли его от мести. В особом докладе к новгородскому воеводе Таубе сообщил, что Котошихин… бежал.
– Как только поймаем беглеца, так сразу же выдадим его России, дабы условия мира меж нами не пострадали…
«Грегори Котосикни», как именовали его в шведских бумагах, укрылся под новым именем – Иоганна-Александра Селецкого. Весною 1666 года его тайно переправили в Швецию, а осенью уже вышел королевский декрет: Котошихину назначалось жалованье в 300 риксдалеров серебром, «поелику он нужен нам ради своих сведений о Русском государстве». Со слезами благодарности «Котосикни» выслушал этот указ, клятвенно заверяя шведов, что будет служить их королю верой и правдой, а если изменит, то «будет достоин смертной казни безо всякой пощады…».
Под этими словами он оставил свою личную подпись!
– Прошу службы короне шведской, – просил Котошихин, – а тако же квартиру с харчами, дабы мне жити и сыту бывати…
Пусть читатель не думает, что Котошихин предал родину, расплатившись с нею за те батоги, что отсыпали по спине за пропущенное слово «государь». На святой Руси еще не так драли людей, но никто из них не предавал родины. Дело в другом – в непомерном корыстолюбии Котошихина, который заранее обдумал свое предательство, ибо надеялся иметь за границей больше благ и почестей, нежели имел у себя дома.
Чтобы Котошихин не скучал, шведы поместили его на жительство к переводчику Даниилу Анастазиусу, имевшему свой дом на южной окраине Стокгольма. Толмач любил выпить, а потому даже обрадовался нахлебнику как своему сопитухе. В это время (после Кардисского мира) снова оживилась торговля России со шведами, в Стокгольме появилось немало русских купцов с товарами, и Анастазиус, помогавший купцам в заключении контрактов, имел от них немалую прибыль. Так что деньжата в его доме не переводились, по этой причине много пьянствовали оба – и сам хозяин, и его квартирант.
В периоды трезвости Котошихин усердно отрабатывал королевское жалованье, составляя для шведов подробное описание Московского государства; он описывал структуру его правления, быт и нравы народа, «медный бунт» и восстание москвичей, чему сам был свидетелем. Котошихин хорошо владел бесхитростным языком своего времени, иногда обогащая его сочной речью русского простонародья. Но однажды за выпивкой Даниил Анастазиус стал очень жалеть Котошихина.
– Ты теперь бойся! – сказал он ему. – На Москве прослышали, где ты затаился под чужим именем. В Стокгольме теперь ожидают приезда посла Ивана Леонтьева, который будет требовать твоей выдачи, чтобы на Лобной площади, посреди всей Москвы, тебе отрубили голову яко предавчику.
– Нет уж! – отвечал Котошихин-Селецкий. – Мне обратной дороги нет, лучше я сопьюсь заодно с тобой, Данилушка…
Анастазиус был женат, а жена его Мария-Фалентина бушевала каждый раз, когда мужчины садились пьянствовать, отчего в доме не переводились скандалы – с битьем посуды и рыданиями. Но женщина не слишком-то огорчалась, когда молодой Котошихин гладил ее выпуклые бока и хватал за груди, выпиравшие из прорези тесного лифа. Анастазиус это приметил:
– Ты зачем мою Фалентину на кухню зовешь?
– Просил ее, чтобы суп варила пожирнее.
– Она тебе сварит… объешься!
Настала осень 1667 года. Мария-Фалеитина сказала, что уходит из дома и, пока не прекратятся пьянки, обратно не вернется. Котошихину стало жаль, что лишается услуг податливой хозяйки. Он сказал королевскому переводчику:
– Данилушка, ты бы купил ей чего… Она, вишь ты, давно колечко золотое на мизинец хотела. Я бы и сам купил… ась?
– Пойдем и купим, – вдруг решил Анастазиус.
По дороге до лавки ювелира они стали ругаться.
– Стану я на нее тратиться, – говорил толмач, – ежели она на кухне вместе с тобой жирный суп варит…
Анастазиус плюнул и не пошел далее. Котошихин завернул в дом шведского капитана Свена Гэте, где его угостили. Пьяный, он вернулся домой, там застал Анастазиуса, тоже пьяного.
– Пошел вон из моего дома! – кричал Анастазиус, толкая Котошихина в двери. – Это из-за тебя ушла Фалентина. Я твоей хари видеть более не желаю… Убирайся!
Пьяные сцепились в драке, и Котошихин, более сильный, завалил хозяина на сундук. Анастазиус схватил квартиранта за глотку и начал его душить. Тогда Котошихин выхватил из-за пояса нож, отчего Анастазиус вмиг протрезвел:
– Так-то платишь ты за все мое добро к тебе?
– А много ль я добра от тебя видел?..
С этими словами и зарезал хозяина. Когда прибежали стражники, Котошихин отдался им без сопротивления.
– Ты зачем хозяина убил? – спросили его.
– Сам не знаю, – отвечал Котошихин. – Он был пьяный, я тоже пьян… вот и зарезал его, чтобы не дрался!
Дело слушалось в суде Стокгольма; на вопрос судей, кто он таков, Котошихин отвечал, что об этом им знать не положено, ибо о нем знает правду только король Карл XI.
– А ежели достоин я смерти, – было им сказано, – так велите казнить меня, ибо я смерти достоин…
Суд постановил, что «не может пощадить его и на основании законов Бога и Швеции присуждает к смерти». В приговор вмешалась Мария-Фалентина, просившая отдать ей королевское жалованье осужденного, который совсем разорил ее:
– Ему хоть корыто с супом поставь, он, как свинья, все пожирал, и все ему было мало… Вконец разорил меня, бедную! У меня теперь не осталось денег даже на погребение любимого мужа, убитого этим извергом…
Стокгольм в эти дни с почестями принимал русского посла Ивана Леонтьева, который сразу потребовал выдачи в Москву изменника Котошихина. Беседовать на эту тему с дипломатом пришлось королевскому вельможе Перу Браге, потомку прославленного астронома Тихо Браге.
– Конечно, – заявил он Леонтьеву, – Стокгольм слишком дорожит миром с Россией, и мы не стали бы задерживать вашего предателя. Но он совершил преступление в Швеции, посему и будет лишен головы здесь же, на площади нашей столицы. После казни его тело будет анатомировано в клинике Упсалы.
– А это еще зачем? – обомлел русский посол.
– Для науки! Вашего предателя, – пояснил Пер Браге, – станут потрошить в присутствии студентов Упсальского университета, изучающих расположение внутренних органов человека.
Чтобы посол не подозревал их в обмане, шведы предложили ему присутствовать при казни. Вдова убитого получила хорошую пенсию, а Котошихин никогда не обрел могилы. По свидетельству Олафа Боргхаузена, «кости его до сих пор хранятся в Упсале, как некий документ, нанизанные на медные и стальные проволоки». На медицинском факультете скелет Котошихина служил «наглядным пособием» для студентов, будущих врачей… Точка!
* * *
Дабы не случилось подвоха в истории, ученые Петербурга просили шведских коллег в Стокгольме переслать им подлинник рукописи Г.К. Котошихина. В русской столице была проделана почти криминальная экспертиза по изучению почерка Котошихина, который тщательно сличали с его же подписями в делах Посольского приказа, где он ежегодно расписывался в получении тринадцати рублей. Лишь после этого рукопись Котошихина была опубликована в России, как имеющая немалое историческое значение для всех желающих знать прошлое своего государства.
Конечно, 13 рублей в год – деньги невелики, жить на них даже в XVII веке было затруднительно. Котошихину захотелось денег иметь больше. Вот он их и получил!
Прибыль купца Долгополова
Речь об Астафии Трифонове сыне Долгополове…
Если бы не факты, подтвержденные историками, признаниями Пугачева и «сентенцией» Екатерины II, я бы, наверное, счел всю эту историю сложным вывертом опытного фабулиста, неугомонная фантазия которого служила для развлечения публики.
Истории известны случаи, когда шпион становился «двойником», собирающим мзду с обеих враждующих сторон. Но здесь мы встретились с двойником-провокатором, втянувшим в орбиту своих меркантильных забот интересы Емельяна Пугачева и сумевшим обдурить императрицу Екатерину II, которая, как известно, не была деревенской дурочкой. Согласитесь, что для XVIII века, и без того насыщенного аферами и авантюрами, подобная ситуация выглядит все-таки не совсем обычно.
Напоминаю, армия Румянцева героически сражалась на Дунае, а внутри государства началось массовое народное движение, которое сейчас именуют Крестьянской войной, а раньше называли это явление проще – пугачевщиной.
Читатель подготовлен. Сразу приступим к делу.
Долгополов чинно сидел дома, в славном граде Ржеве, и потреблял водку, настоянную на «снулых» осенних мухах, что было полезно для его здоровья. Пересчитывая деньги, вздыхал:
– Ох, разор пришел! Ох, разграбили, аспиды…
С торговлей ему не повезло. Ранее он поставлял в Ораниенбаум овес для голштинской кавалерии императора Петра III, а потом царя – по пьяному делу – придавили веселые господа Орловы, за что и получили графские титулы. Сунулся было купец за деньгами в Китайский дворец, но его в шею вытолкали с назиданием:
– Проваливай отселе, покуда пупок тебе за ухо не завернули! Много таких блуждают здеся, долги с покойника взыскивают. А может, ты сам этот овес сожрал или другим продал…
Потом утонула у Долгополова барка с товарами.
– Убыток, – горевал он. – Живу в убыток. Надо бы до Москвы ехать… со Ржева-то не разживешься! Что тут знают? Топоры ковать да катать валенки из кислой шерсти. Славен Ржев отхожими промыслами: ржевские нищие по всей Руси ползают…
В конце зимы 1773 года стал блуждать слух в народе, будто объявился государь-батюшка Петр III, сулит свободу от податей и барщины. Несчастные всегда хотели бы верить в «доброго царя», но дошлый купец в эти слухи о его внезапном возрождении из гроба не поверил… Говорил жене убежденно:
– Петра крепко удавили господа наши – не воскреснет! А ежели кто и поднялся заместо его, так это самозваный… Я ведь бывал в Ораниенбауме, подлинного дурака-царя сам видывал. А в гробу не кукла лежала… подлинный царь!
Рука сама собой машинально откинула на счетах кости в 674 рубля, так и не полученные с Петра III за овес. И тут навестила голову купца шальная, но вполне логичная мысль:
– А што, ежели ныне объявлюсь… к самозванцу-то! Приду и скажу: нехорошо, мол, царь-осударь, поступаешь. Овес-то мой ты побрал для голштинцев своих, а денежки-то… иде? Уж ты окажи божецкую милость: расплатись со мною… за овес-то!
Долгополов рассуждал вполне здраво: если ты, милок, при всем честном народе назвался императором Петром III, так будь любезен и долги за императора выплачивать. Тут купец сунулся в женину шкатулку, извлек из нее два камня: хрусталик в форме сердечка, другой – желтоватый кубик, весь в царапинах. Прямо скажем, что над этой дрянью любой ювелир только посмеялся бы, но Долгополов уже включил их в свои планы…
Жена, заметив сборы мужа в дорогу, спрашивала:
– Астафья, кудыть тебя снова понесла лихоманка?
– Да я, мать, задумал, как бы разжиться.
Тут баба ударилась в могучий рев – с попреками:
– С тобой наживешься… как же! У всех мужья как мужья, а я с тобой, горемычная, забыла, когда последний раз пряников накушалась. Уморил совсем… смертушка приходит!
Долгополов пытался ее усовестить:
– Да побойся Бога-то! Эвон брюхо отвисло какое.
– Так и што с того, коли в нем пусто?
Долгополов оттаскал свою бабищу за космы:
– Цыть, курвища! Вернусь с большой прибылью…
С этим и отъехал в Москву, где сгоряча купил семь пудов масляной краски, намереваясь отвезти ее в Казань и там продать с лихвою. Заезжих с Поволжья торговцев он расспрашивал: есть ли там нужда в краске да какова цена на нее?
– Окстись! – отвечали ему. – Там нонеча кровью заборы мажут. Пугач так и прет, у кого и есть что, так не сидят в Казани, а скорее на Москву вывозят… В экие времена чего нам красить-то? Или ты совсем уж рехнулся?
Долгополов приуныл, сидел на базаре, пока не распродал всю краску, имея не барыш, а убыток в двадцать рублей.
– Ох, язви ее в колоду! Опять убыток…
Но мысль получить с Пугачева за овес, когда-то проданный в Ораниенбауме императору, уже не покидала купца, и с ближайшим обозом он потащился до Казани, где узнал, что Емельян Иванович раскинул свой лагерь под Бердою. Долгополова словно сама нечистая сила так и несла к самозванцу. У перепуганных дворян приобрел он по дешевке шляпу с золотым позументом, перчатки с крагами, расшитые гербами, и сапоги из красного хрома. Поехал дальше искать «должника» своего. В Мензелинске городской воевода спрашивал – ради чего он едет в сторону армии «злодея», коли все другие удирают от него в иную сторону?
– А я, сударь мой, сыночка ищу, – врал Долгополов. – Поехал он нонеча на ярмарку до Ирбита да и запропастился невесть где. Уж боюсь я – не попал ли к «пугачам» в лагерь?
На Оренбургском тракте ямщику он открылся:
– Я, брат, самого царя видеть желаю. Я ведь его знаю. Он мне должен остался. Коли это он самый, а не шаромыга какая, так я свои кровные из глотки у него вырву…
От встреченных по дороге татар и башкиров, возвращавшихся по домам, узналось, что «государь-батюшка Петр Федорович» разбит под Бердою и сейчас направился к Уфе. Но это известие не остановило купца, а лишь раззадорило его алчность.
Долгополов на все вопросы отвечал как надо:
– Везу подарки государю от сыночка его, цесаревича Павлика! Имею шляпу с позументом, сапоги красные, перчатки из замши собачьей да еще два камня, каким цены нету…
И барахло свое наглядно предъявлял, после чего восставший народ, поверив Долгополову, пропускал его беспрепятственно. Пугачев, по слухам, находился уже в Осе, и близ нее Долгополов послал впереди себя одного татарина:
– Уж ты предупреди царя нашего, что богатые подарки ему везу, а от кого подарки – он и сам догадается…
Сыном убитого Петра III был цесаревич Павел Петрович, а положение самого Пугачева после боев с войсками его мнимой «жены» Екатерины II было скверное. Народ разбегался, войско скудело без припасов, кое-где уже поговаривали, что никакой он не царь, а беглая «шаромыга» из донского казачья, и потому известие о прибытии посла от сына-цесаревича было как раз кстати для Пугачева, ибо приезд Долгополова укреплял его положение.
Все это Пугачев оценил тактически правильно.
– Ну? – грозно вопросил он купца.
Емельян Иванович сидел посреди шатра на шелковых подушках, с ножом у пояса, по бокам держал заряженные пистоли. Долгополов сразу понял, что подушки – это еще не трон. Царь он или не царь, а прибыль с него купцу содрать надобно.
– Великий государь! – бухнулся он в ноги Пугачеву. – А я твоему величеству подарки от Павлика привез.
Пугачев даже обомлел. Но «игру» принял:
– Кажи их мне. Сыночек-то мой каково поживает?
Нарочно при всех спросил о сыне, чтобы слышали. И при этом вытер слезу. Позже, давая показания на следствии, Пугачев сам признался, что не раз плакал при имени цесаревича Павла, дабы окружающие люди поверили в его «отцовские» чувства, и тогда он переставал казаться самозванцем.
– Парень здоровый, – отвечал Долгополов. – Очень уж он желает тебя видывать да вместях с тобою поплакать.
– Разлучила меня с ним злодейка жена… Катька проклятая! Но сынка люблю. С кем обручен-то он ныне?
– Да с принцессой германской… с Наташкой!
– Наташку я знаю, – объяснил Пугачев своей свите. – Бывалоча, она ишо во такая была, я ее на колено-то усажу да качаю, а ёна так и заходится от смеха… Девка справная!
Он осмотрел «подарки», а камни из шкатулки ржевской купчихи переложил к себе в кошелек. Долгополов сказал:
– Камушки-то из Индии, таких нигде не найти.
– Я и сам вижу, что редкостные. Сыночек у меня добрый. Дай ему Бог деток от Наташки поболее. – Пугачев приосанился, на подушках сидючи, и спросил: – Уж ты скажи, голубь, шибко ли меня в Питерсбурхе господа Катькины боятся?
– Шибко! А я ваше величество хорошо помню.
В глазах Пугачева что-то сверкнуло – хищное.
– А где мы виделись-то? – насторожился он.
– Да все там же… в Ораниенбауме.
Емельян Иванович помолчал, обдумывая ответ.
– Как не помнить, – сказал он. – Мои камергеры еще тебя пивом потчевали. Небось доволен остался?
– Благодарствую. Я ведь, государь, овес тебе продавал.
– Оно и верно, – призадумался Пугачев.
Долгополов изложил главное, ради чего приехал:
– А деньги-то за овес не получил я с тебя.
Пугачев встрепенулся, спрашивая с интересом:
– А сколько там на мне долгу осталось?..
Теперь оба они, как заправские актеры-импровизаторы, разыгрывали роль, ибо в обоюдном обмане заключалась двойная выгода: Пугачеву – политическая, а Долгополову – денежная.
– Деньги за овес тебе отдам. Погоди ужо. А сейчас, чтобы не было тебе скушно, поди да постой у шатра моего, погляди, как мои генералы господ станут вешать…
Посмотрел Долгополов, как вешают дворян-помещиков, и самому жить расхотелось. Издали-то все гладко казалось, а близ Пугачева страх одолел и думалось: как бы это поскорее во Ржев вернуться. Но Пугачев крепко держал шарлатана при себе, а денег за овес нарочно не отдавал:
– На што они тебе? Погости у меня маленько… Долгополов, чтобы живым вырваться, врал еще пуще:
– Я ведь, батюшка, и порох тебе вез.
– Неужто тебя с порохом не задержали солдаты?
– Да я его в бочку сложил, а сверху мукою присыпал. Порох наилучший, немецкий, его тебе Павел Петрович слал.
Наконец Долгополов не выдержал и взвыл:
– Отпусти меня, государь, так я тебе пороху-то сколько хошь отсыплю ишо, даже самого Павлика сюды привезу.
– Не спеши. Я сам знаю, когда тебе ехать…
Врать так врать, чтобы всем чертям тошно стало. Астафий Трифонович, обнаглев, уже советы Пугачеву давал:
– После Казани тебе прямо на Москву иттить надобно. Павел Петрович, сынок твой, наперед к тебе с большим войском выйдет. Уж ты скажи – одному ему или с женою представиться?
Во время следствия Пугачев привел свой ответ на этот вопрос Долгополова: «Пущай приезжает с женою вместе, и шоб они скорее из Петербурга выезжали». Но самого Долгополова удерживал. Что делать? Тут казаки яицкие надоумили купца ржевского:
– Да зачем самого-то просишь? Ты проси лучше Перфильева или Творогова, они тут главные заводилы всему… А наш царь и сам-то их завсегда слушается…
На бивуаке в лесу Долгополов сказал Перфильеву:
– Уж ты будь другом, скажи его величеству, чтобы отпустил меня, а я ему цесаревича Павлика привезу…
Перфильев (правая рука Пугачева) разругал купца:
– Брось язык-то свой об «величество» мусолить! Мы и сами ведаем, что никакой он не царь, а так… пустое. Нам бы тока Россией тряхнуть, чтобы казаков Яика не обижали, вот к нему и склонились. Коли захотим, так сами царями сделаемся!
После сожжения Казани пугачевские отряды были разбиты правительственными войсками генерала Михельсона и отступили в панике, народ разбегался – кто куда. Но даже сейчас Пугачев глаз не сводил с Долгополова, а когда после обеда заваливался спать под телегой, Астафий Трифонович обязан был веткою мух от него отмахивать. Слышал он, как судачат меж собою казаки:
– Долго ль нам за ним, гультяем, волочиться? Гляди, уже всех повыбили… Эдак на Яике и мужиков боле не станется!
– Сказывали люди шаталые, быдто императрица Катька тридцать тыщ посулила Яику, ежели мы шатуна нашего скрутим.
– Эва! Деньги немалые. Кто откажется?..
Против Пугачева уже вызревал зловещий заговор.
Но разговоры казаков западали в память Долгополова, и он уже сложил план дальнейших действий. После переправы через Волгу «батюшка-осударь» подобрел. Долгополов встретил его в обозе среди телег с добром, в подоле рубахи он нес куда-то кучу денег. Сев на траву, Пугачев отсчитал ровно пятьдесят рублей:
– Ну, треклятый, теперича убирайся отсель!
Долгополов чуть не расплакался от досады:
– Да мой-то овес, что я продал тебе в Ораниенбауме, чать, дороже мне обошелся. Опять же в дороге истратился…
Пугачев развернулся и в полный мах дал ему в ухо:
– Молчи, паскуда, покедова башку не снес я тебе…
Долгополов, вернувшись во Ржев, под родимый кров, начал снова собираться в дальнюю дорогу.
– Эк тебя носит-то, очумелого, – сказала жена.
– Молчи, дура! Я новую прибыль учуял.
Надел зеленый кафтан, ножницами подровнял бороду.
– А камушки мои куды подевал? – приставала жена.
– Будут тебе бриллианты с яхонтами.
– Да откеле ждать-то мне их? Нешто с тебя?
– Теперича жди от самой императрицы…
Вот и Петербург! В пятом часу утра он появился в Мраморном дворце, где проживал фаворит императрицы граф Григорий Орлов, и дежурному рейтару, который остановил его, сказал:
– Нагни голову, на ухо скажу тебе… Дело у меня до его сиятельства Орлова будет важное. Государево.
Орлов вышел в халате, еще заспанный. Но сразу оживился, когда Долгополов предъявил ему подложное (им же самим составленное) послание от Перфильева и казаков, которые якобы за деньги немалые согласны сдать Пугачева властям.
– Поспешить надо, – суетился Долгополов. – Ино уйдет злодей в леса Керженские, оттель его калачом не выманишь.
– Много ли казаки хотят за услугу сию? – спросил Орлов.
– Тыщ тридесять… з о л о т о м!
Ляпнул, а сам подумал: «Неужто получу с дураков? Ежели от Пугача не разбогател, так, может, царица озолотит меня?..»
– Едем, – решил Орлов. – К государыне…
Екатерина II со своим двором жила в Царском Селе; она согласилась с фаворитом: пусть казаки сами и скрутят самозванца.
– А коли деньги нужны, я казну отверстой держать стану. Узнай у купца, сколь желает он получить за услугу свою?
Долгополова во дворце обхаживал камер-лакей в камзоле с галунами, спрашивая, чего пожелает на завтрак себе.
– Мне бы хлебца куснуть. Хорошо бы с сольцою…
Ему дали водки, курицу, кренделей и ситного хлеба. Орлов вручил Долгополову целый кошель с золотом и узел с подарками для жены, которой императрица слала два отреза бархату, один цвета яхонта, другой малиновый, и золотой глазет. Орлов сказал, что образуется «Секретная комиссия» для поимки Пугачева именно через подкуп его соратников, а деньги еще будут:
– Только доставь мне сюда Емельку-вора! Так озолотим тебя, что до Ржева треснешь посреди дороги от тяжести…
В попутчики Долгополову дали капитана Галахова и майора Рунича – поехали. Но Пугачев, терпя поражения от войск Михельсона, петлял в Поволжье будто заяц, заслышавший лай своры гончих собак, и поймать его было никак невозможно. За Саранском деревни стояли уже пустыми, в них остались старики да детишки, все население ушло к «царю-батюшке»; хлеба зрели впустую, скотина скиталась по пашням, шляхи устилали «глаголи» виселиц и трупы павших лошадей. Немецкие колонисты угощали членов «комиссии» сладким кофе и сдобными булками. По слухам, Пугачев был снова разбит в бою, Галахов с Руничем гадали: куда он теперь метнется?
– Староверы его в скитах спрячут, – сказал Долгополов.
Только он это произнес, как увидели пыль от множества конницы, впереди всадников на соловой лошади ехал сам Пугачев! Долгополов хотел скрыться, но Галахов схватил его:
– Ежели бежать удумал, так беги от нас в стан злодея и совращай казаков, как и сулил ты государыне нашей.
– Меня сразу и повесят, – отвечал Долгополов…
Его колотило от страха, и трясуна оставили в покое. Офицеры возили с собою немалые деньги, отчего Долгополов и не хотел разлучаться с ними. Не раз уже намекал им:
– Вы бы и мне, господа, тоже денежек дали.
– Это зачем же нам на тебя деньги тратить?
– За труды мои, – объяснял Долгополов. – Опять же страхов сколь натерпелся. Вы за страх-то со мной расплатитесь?
– Помалкивай, гнида окаянная, – отвечали ему офицеры. – Мы и сами зубами ляскаем, только никто нам за это не платит.
Из офицерских разговоров Долгополов выведал, что у них было в наличии при себе 43 000 рублей золотом. «Мне бы это!» – тоскливо размышлял купец. «Секретная комиссия» задержалась в Саратове, расположась в пустом архиерейском доме. Долгополов потребовал для себя паспорт и сопровождающего:
– Я сыщу вам злодея, а вы, господа, езжайте в Сызрань и тамо-тко ждите от меня добрых известий…
Не слишком-то верили офицеры пройдохе и на проезд до лагеря Пугачева выдали ему лишь тысячу рублей. Рунич писал в своих мемуарах: «Но он, не принимая сих денег, с торопостью спросил меня и господина Галахова: “Нет, сказал он нам, вы должны выдать мне 12 т. руб. золотом”. Я и Галахов, удивясь наглости, отвечали ему: “Как можно?..” На что он (Долгополов) отвечал: “Это дело не ваше, как я с сими деньгами доберусь до Пугачева, но вы извольте мне оныя выдать…”» Тогда офицеры вскрыли секретный пакет, надписанный еще в Петербурге рукою графа Орлова: «Распечатать при надобности». А там было четко сказано, что императрица соизволила выдать «яицким казакам на ковш вина 12 т. рублей золотой монетой, а впредь и более будут награждены», если выдадут властям Пугачева…
Долгополов настаивал, что именно эти деньги от императрицы он и должен забрать с собою в дорогу:
– Иначе чем же казаков соблазнить, чтобы Пугача связали?
Галахов с Руничем отвечали Долгополову так:
– Сучий ты сын! Три тыщи дадим, остальные получишь, когда Пугачев в наших руках будет, уже повязанным…
Сопровождать Долгополова велели поручику Дидриху.
– Глаз да глаз! – остерегали его.
– Да куда он от меня денется, – отвечал поручик…
Долгополов с Дидрихом отъехали. А вскоре пришло известие, что Пугачев бежал в степные раздолья Узеней. Наконец «Секретная комиссия» узнала от командиров, что Пугачев уже схвачен, Долгополова следует вернуть обратно. Послали гонца по следам Дидриха, который тоже сведал о пленении Пугачева.
– Без твоих услуг обошлись! – сообщил он Долгополову. – Ты деньги-то не трать. Их в казну отдавать придется…
Прибыль, о которой мечтал Долгополов, снова обращалась в убыток. Как быть? Они задержались для ночлега в деревне за пятьдесят верст от Симбирска. Дидрих рапортовал начальству: «Мы провели вечер со всем порядком и друг ко другу приличным обхождением». Спали они в одной избе, во дворе есаулы кормили лошадей, вкусно хрустевших сеном.
Рано утром Дидрих проснулся – Долгополова не было.
– А где Астафий? – спросил есаулов поручик.
– Мы его и сами не видывали…
Через старост подняли всех мужиков в округе, обыскали деревни, шляхи и леса – Долгополова след простыл. Галахов и Рунич не знали, как отчитаться перед императрицей.
– Тебя и повесить мало! – кричали они на Дидриха. – Ведь такого мерзавца упустил с деньгами… грех на тебе!
От брани «се злополучный офицер впал в такое жестокое отчаяние и скорбь, что сделалось в крови его страшное распадение, и, не доезжая двадцати верст до Симбирска, Дидрих на третий день сам умер». Между тем Пугачев уже давал властям первые показания, из которых стало известно, что он весьма благодарен Долгополову за его «подарки» от имени цесаревича Павла, ибо кто имел сомнения в его царской подлинности, те сомнения свои оставили, уверясь в том, что Пугачев – истинный император. Мало того, Долгополов невольно направил мысли Пугачева на взятие Казани: «Народу же разглашал он, что государь-цесаревич с войсками следует к Казани на помощь ему», Пугачеву, «а Казань ему (Пугачеву) не противясь – покорится…».
«Секретная комиссия» по розыску и поимке Пугачева теперь занималась активным розыском и поимкою Долгополова:
– Не сыщем его – не сносить всем нам головы…
Галахов и Рунич мечтали о наградах, если с помощью Долгополова пленят Пугачева, а теперь получение наград зависело от того, смогут ли они поймать самого Долгополова! Они воспрянули духом, когда Долгополов был разыскан, а на вопрос, куда деньги подевал, купец отвечал им с небывалой дерзостью:
– А мне с долгами-то расплатиться надо? Вам – ордена, а мне прибыль денежная всего дороже…
Тут ему предъявили два паршивых камушка из шкатулки жены, а затем изъятые из кошелька Пугачева при его аресте:
– Эва! От кого они? Сказывай без утайки.
– От жены моей, имеющей жительство во Ржеве.
– Пугачев иное показывает: будто от имени самого цесаревича ты передал их… Ну? Теперь отбрехаться тебе труднее.
Эти же камни как вещественное доказательство оказались на рабочем столе Екатерины; императрица сказала:
– Долгополов ума злокозненного! Мало того, что Емельку за нос водил, так и меня во лжи своей, словно через лужу грязную, проволочил… За это ему и наказанье будет особое!
В самый канун казни Пугачева майора Рунича вызвал к себе Григорий Потемкин – новый фаворит императрицы, заместивший Григория Орлова в делах и в постели. Он велел Руничу ехать к графу Румянцеву-Задунайскому и в беседе наедине с ним подробно известить о расправе над Пугачевым.
– Вестимо, – сказал Потемкин, подумав, – в ставке Румянцева тебя будут спрашивать, что и как тут было. Подробностей не выдавай. А на все вопросы, кои последуют от любопытных, отвечай истину моими же словами: ВСЕ НАШЕ, И РЫЛО В КРОВИ…
Согласно «сентенции», ржевский пройдоха купец Астафий Трифонович Долгополов был высечен кнутом на эшафоте, ему вырвали ноздри клещами, на щеках и на лбу выжгли каленым железом три буквы «В.О.Р.» и сослали в Сибирь на каторгу.
– Держать его там в оковах, пока сам не сдохнет!
Так распорядилась императрица, и при этом она смахнула со стола два дешевых камешка, будто негодный мусор…
Война на Дунае закончилась победами русской армии. Рунич застал графа Румянцева-Задунайского уже в Могилеве, где расположилась его походная ставка. Петр Александрович, человек малоулыбчивый, чаще бывавший в настроении угрюмом, безо всяких эмоций выслушал доклад Рунича и вдруг стал хохотать до упаду, когда Рунич начал рассказывать о похождениях Долгополова.
– Я счастлив, что развеселил ваше сиятельство…
Румянцев-Задунайский пригласил Рунича к обеду:
– А ведь я когда-то знавал этого Долгополова еще в малых летах его, оттого и смеялся… Так ему и надо!
– Расскажите, откуда знаете паршивца этого?
Румянцев сказал, что случилось это еще в пору молодости:
– Квартировал я с полком своим во Ржеве, а селился у тамошнего купца Трифона Долгополова. И был у него сынишка… вот с такими соплями! – показал фельдмаршал рукою до колена. – Хотя и здорово соплив был малый, зато пронырства искусного. Где что ни случится, он первым узнавал и сразу отцу на ушко: шу-шу-шу. Я как-то сказал хозяину: «Секи ты его каждую субботу без жалости. Ведь видно, что для гнуси растет сыночек…»
– И что отвечал вам отец на совет ваш мудрый?
– Сказал, что в купеческом положении без прохиндейства не обойтись. За что его сечь, ежели Астафья себя для наживы готовит. «Ну-ну! – ответил я тогда старику. – Вырастет твой малец для каторги. Бог шельму всегда метит…» Так оно и случилось, – закончил Румянцев, подливая гостю вина. – Искал он в подлости великой для себя прибыли и получил ее в полной мере. Вот и пусть пропадает… таких не жалко!
Рунич записал этот рассказ в своих мемуарах. Долгополов с его кривою судьбою не исчез бесследно, о нем писали наши историки. На всякий случай я заглянул в свою персональную картотеку и был удивлен: мне встретились Долгополовы, уроженцы города Ржева, отважно сражавшиеся в 1812 году в рядах народного ополчения. Значит, иногда бывает и так, что яблоко далеко от яблони падает… На этом можно закончить!
Последний франк короля
Еще в юности, начиная собирать историческую библиотеку, я впервые прочел статью лейтенанта русского флота А.С. Сгибнева об Августе-Морице (Мауриции) Бениовском; в книге сенатора Егора Ковалевского мне встретился доклад Блудова об этом же человеке, составленный им для императора Николая I. Признаюсь, я лишь поразился приключениям Бениовского, но тем дело и закончилось: мало ли тогда было приключений!
Шли годы, моя библиотека росла, имя Бениовского стало попадаться все чаще; наконец я составил библиографию на его имя, и она выглядела слишком выразительно – от Эразма Стогова, деда поэтессы Анны Ахматовой, до польского писателя Аркадия Фидлера, который в 1937 году ездил на Мадагаскар, чтобы найти следы Бениовского. Увы, остались две кокосовые пальмы, выросшие над его могилой, но мальгаши забыли свое давнее прошлое и на вопросы Фидлера отвечали, что помнят французских колонизаторов, но ничего не знают о Бениовском.
– Напрасно вы забыли его, – отвечал Фидлер. – Во времена дедушки ваших дедушек он прибыл к вам, и вы сами избрали его своим ампансакабе – великим королем Мадагаскара…
Вряд ли Фидлер говорил, что заодно с Бениовским за свободу мальгашей сражались и русские люди. Я поспрашивал своих приятелей, что они думают о Бениовском, но все отвечали:
– Бениовский? А кто это такой?..
Приходилось объяснять: Бениовский в свое время взбаламутил двор Версаля, задал хлопот и русской императрице; Джордж Вашингтон и Вениамин Франклин считали его своим другом; морская слава Бениовского соперничала со славою Лаперуза и даже Кука; до сих пор польские, французские, венгерские и английские историки изучают жизнь этого странного человека.
– Наконец, – говорил я, – среди шахматистов известен особый «мат Бениовского», завершающий победу, ибо Бениовский был гением шахматной игры, соперничая с великим Филидором…
Между тем библиография о нем за долгие годы расширилась, пугая меня обилием материала; к работам прежних историков прибавились и статьи наших следопытов, открывающих тайны в дебрях прошлого. Я понял: сведений о Бениовском вполне достаточно на большой авантюрный роман, а мне следовало уложиться в несколько страниц. Тут я вспомнил добрый завет классика Алексея Толстого: «Писать могут и подмастерья, а вычеркивать только мастера». Я безжалостно вычеркивал фразы и сокращал абзацы, но судить о моих стараниях предоставляю читателю.
Итак, летом 1769 года генерал-прокурор князь Вяземский принял у себя шхипера иностранного судна.
– Чем вы так встревожены? – спросил вельможа. – Или вас замучили крысы, набежавшие с берега, или вам не удалось продать товары, привезенные в Петербург из далеких стран?
– На борт моего галиота, – объяснил шхипер, – заявились вдруг два английских матроса, якобы проспавшие в трактире отплытие своего корабля, и слезно просили меня принять их в число пассажиров, дабы выбраться из России поскорее. Я подозреваю их в недобрых намерениях. Сами знаете, каковы сейчас моряцкие нравы: поднимут бунт на корабле, а меня, капитана, отправят за борт, чтобы акулы не остались без завтрака…
Жена, прочтя эти страницы, вмешалась в мою работу:
– Ты вправе сокращать текст, но разве можно сокращать жизнь человека? Прежде всего ты хотя бы вкратце рассказал читателю, откуда взялся этот загадочный Бениовский…
Он родился в словацкой деревушке Вербово в нынешней Венгрии; не поладил с братьями при разделе имущества и в перестрелке с ними отвоевал наследство; сражался в рядах конфедератов против короля Станислава Понятовского, был ранен и пленен, но отпущен «на честное слово», что больше не возьмется за оружие. Затем, скрываясь от венских властей, бежал в Высокие Татры; там в него влюбилась девица Сусанна Генская, они отпраздновали свадьбу в погребе, где он прятался от сыщиков; вскоре, оставив молодую жену, Бениовский пропал бесследно и был снова обнаружен среди пленных конфедератов. Как нарушившего «честное слово», его выслали на жительство в Казань. «Почему такая жестокость?!» – возмутился Бениовский, но получил ответ: «Не жестокость, а самая последняя мода! Мы ссылаем в Россию только тех поляков, кои не сдержали честного слова…» Один из конфедератов писал в своих анонимных мемуарах, что Бениовский «выдал себя в Казани за лютеранина, получая щедрую поддержку от мнимых единоверцев. Хорошо зная химию, он подружился с местным ювелиром и так удачно повел свои дела, что нажил значительное состояние. Это был человек не только отлично воспитанный, владевший несколькими языками, но чрезвычайно сметливый и изворотливый. Генерал-губернатор полюбил его общество и часто приглашал его к своему столу…»
Генерал-прокурор Вяземский сказал шхиперу галиота:
– Вы не ошиблись в своих подозрениях. Сомнительные «англичане», просившиеся в пассажиры, уже арестованы нами. Это оказались конфедераты – швед Винблан и Бениовский, особенно опасный, ибо в свои двадцать три года успел сделаться полковником. Его дерзость вызывает удивление: для побега из России он избрал столицу нашей империи. Если им не жилось на казанском раздолье, то теперь предстоит прогулка через всю Сибирь по этапу, дабы они очухались на Камчатке…
Узнав об этом решении русских властей, Адольф Винблан заплакал, а Бениовский, сохраняя спокойствие, спросил:
– Камчатка? Не слишком ли суровое наказание для человека, пострадавшего от пресыщения обедами казанского губернатора?
– Нет, – отвечали ему. – Теперь вы можете поститься в доме камчатского коменданта Григория Нилова…
Сибирские остроги издавна были забиты колодниками, а Камчатка служила местом ссылки государственных преступников. Человек, попадавший на Камчатку, пропадал для всех, словно его мать и не рожала. Случались иной раз прямо-таки нелепые случаи! Бывало, Петербург запрашивал власти Иркутска – за что сослан на Камчатку прапорщик Петр Ивашкин? Иркутск перекатывал столичный запрос в Охотск, оттуда делали запрос в Большерецке, в чем вина колодника Ивашкина. Тогда комендант шел прямо на дом к этому Ивашкину и спрашивал его:
– Слушай, а за что ты попал сюды?
Ноздри из носа Ивашкина были изъяты клещами палача.
– Сам хочу знать о том, – отвечал Петр Ивашкин, уже одряхлевший от старости. – Ежели и была за мною какая вина, так за давностью лет я тую вину позабыл напрочь.
– Тебя освободить намерены, яко невинного.
– А на што мне нонеча свобода ваша дурацкая? Лучше бы казна пять рублей дала, мне на погребение деньги сгодятся…
Вот в такие-то гиблые края, откуда нет возврата, предстояло ехать конфедератам. Не одни ехали! Собралась целая партия политических преступников. Был гвардии поручик Василий Панов, жестоко бранивший царицу, полковник артиллерии Иоасаф Батурин, давний узник Шлиссельбурга, желавший заточить Елизавету в монастырь, и верейский помещик Ипполит Степанов, который в Комиссии Нового Уложения резко критиковал императрицу, порвав ее «Наказ» обществу, за что тоже заработал Камчатку (это был дед П.А. Степанова, известного друга Глинки и Брюллова, карикатуриста-искровца, женатого на сестре композитора А.С. Даргомыжского)… Компания собралась – хоть куда! Все грамотные, бывавшие в переделках, и в Тобольске генерал-губернатор Денис Чичерин расковал их от кандалов, закатил им пир, как лучшим друзьям. Весь путь от Петербурга до Камчатки занял полтора года. Бениовский пользовался общим авторитетом.
– Бежать с Камчатки можно лишь морем, – рассуждал он.
– Эва! Да кто же из нас с парусами управится?
– Я, – отвечал Бениовский, – ибо мне привелось учиться в морских школах Гамбурга и Плимута, я плавал на кораблях негоциантов, навигация и астрономия мне известны.
– Дальше России не уплывешь, – возражал Степанов.
– А мир широк, – намекал Бениовский…
Под конвоем добравшись до Охотска, ссыльные тут и зимовали до открытия навигации, чтобы весною плыть к вулканическим берегам Камчатки. Местный начальник Федор Плениснер, когда-то плававший еще под флагом самого Витуса Беринга, знал все края как свои пять пальцев от Аляски до Анадыря, и он не скрывал, что сейчас на Камчатке воцарились нужда и безлюдье.
– За год до вашего визита, – рассказывал Плениснер, – две беды обрушились на Камчатку. Поначалу с какого-то корабля напала на жителей оспа, сожравшая сразу шесть тыщ человеков, особливо камчадалов да коряков, а потом что-то случилось с рыбой: не пошла в реки косяком нереститься, хоть ты плачь! А рыба для Камчатки – хлеб насущный, так что, господа преступники, ешьте до отвалу в порту Охотском, ибо в Большерецке жевать нечего, там едино водкою люди сыты бывают…
Большерецк был тогда столицей Камчатки, и на вопрос Бениовского, велика ли эта столица, Плениснер отвечал:
– Громадный город! Одних избушек тридцать пять наберется. А жителей – человек сто насчитать можно. Мы там содержим могучий гарнизон: семьдесят казаков, из числа коих только четырнадцать на ногах, другие – старцы немощные да детишки…
Бениовский подговаривал друзей по несчастью:
– Когда поплывем на Камчатку, можно офицеров всех повязать, а самим плыть до владений испанского короля в Америке.
– Хорош я буду испанец из деревни верейской, – злобился Ипполит Степанов. – Курносых в Мадрид не пущают…
Замысел о бунте отпал сам по себе, ибо преступников посадили на корабль «Св. Петр» лишь в конце лета, когда близились осенние бури. Во время шторма мачту переломило, повредив капитану руку, и тогда Бениовский сам встал возле штурвала.
– Доверьтесь моему опыту, – сказал он капитану. – Я ведь знаю все ваши румбы и вас не подведу…
Но противный ветер гнал их от зюйда, и поневоле приходилось держать курс на север – в ссылку! «Св. Петр» прибыл в Большерецк 12 сентября 1770 года. Новых ссыльных встречали старожилы. Гвардии капитан Петр Хрущев и поручик Семен Гурьев, желавшие свергнуть Екатерину II с престола. Были и ветераны каторги. Андрей Турчанинов, бывший камер-лакей, томился на Камчатке с 1742 года. Язык у него вырвали, чтобы не болтал лишнего. Хотел он ночью зарезать императрицу Елизавету, яко «незаконную», ибо на престол взошла с помощью пьяных гвардейцев. Вышеупомянутый Петр Ивашкин тоже выполз на пристань. Он только вздыхал и спрашивал:
– Вы хлебца не привезли? Мне бы хлебца ржаного вволю покушать, и опосля чего и помирать можно…
При этом он показывал хлеб камчатский, выпеченный из рыбы, перетертой в муку. Старца бережно поддерживал отрок, сын большерецкого попа, назвавшийся Ваней Устюжаниновым.
– Пропадешь ты здесь, – пожалел Бениовский парня.
– Коли сытый, так с чего пропадать мне?
– Человек не сытостью, а разумом славен…
Предстояло знакомство с капитаном Григорием Ниловым, который принял новичков в своей канцелярии. Комендант был горьким пьяницей, но обладал громадной физической силой, почему и держался на ногах. Он сказал, что у него есть сыночек:
– Дурак дураком растет! Ибо на Камчатке где учителей сыщешь? Кто из вас, господа, согласен учить его наукам полезным, а такоже французскому говорению?
Бениовский вошел в дом капитана Нилова как учитель его сына, заодно с ним начал учить и поповича Ваню Устюжанинова, воспылавшего к учителю чистой юношеской любовью. Бениовский сумел понравиться коменданту Нилову.
– Сознайся, кто ты есть таков, по совести.
– Невольник ваш, а раньше был генералом…
Общаясь с большерецкими жителями, Бениовский вел себя совершенно иначе. С таинственным видом он показывал им большой пакет из зеленого бархата с какой-то печатью, говорил, что сослан за дружбу с наследником престола Павлом Петровичем:
– Цесаревич влюблен в дочь венского императора, я вез из Вены этот пакет, но был схвачен по указу императрицы Екатерины, и вот оказался здесь. Жду! Скоро все переменится…
Нилов поместил Бениовского на квартире Петра Хрущева, который попал на Камчатку за желание вырезать всех братьев Орловых, управлявших Екатериною II как им хотелось. Хрущев был человек отличного ума, больших познаний. Взаимно они мечтали завести в Большерецке школу для камчадалов, чтобы учить их русскому языку и математике, сообща делились знаниями. Чтение книги пирата и лорда Ансона о кругосветных путешествиях направило их мысли подалее от камчатской юдоли.
– Одна репа да водка! – тосковал Хрущев. – А как хочется подышать благовонием райских островов, где блаженные дикари, стыда не ведая, нагими бегают в чащах тропических… Я уже скоро десять лет тут гнию, неужто здесь и подохну?
– Тебя все знают, к тебе давно привыкли, поговори с людьми. Неужели здешние обыватели совсем закоснели в дикости и никто из них не желает вкусить прелестей райской свободы?..
Так начал вызревать заговор. Но вовлеченные в тайну будущего побега с Камчатки вели себя очень скрытно, лишь ожидая случая, чтобы открыть путь к свободе.
– Человеку даже не свобода нужна, а вольность, – не раз говорил Хрущев. – Служа в гвардии, я, дворянин, свободой владел достаточно, а теперь воли желаю… Воли!
Бениовский жил недурно, играя в шахматы на деньги с купцами, всегда заканчивая свои партии матом. Скоро на камнях у берегов Камчатки разбилось купеческое судно Чулошникова, команда добралась пешком до Большерецка, и здесь матросы вышли из повиновения. Нилов не мог усмирить их, советчиками бунтарей стали Хрущев, твердивший, что воля всегда дороже, и Бениовский, который давал боцману пощупать бархатный пакет:
– Чуешь ли, что письмо необычное?
– Чую, тряпица у тебя знатная.
– Так смекай, что с нами не пропадешь. Так и матросам скажи, чтобы не ерепенились понапрасну, а – ждали…
В гавани Большерецка застрял казенный пакетбот, которым командовал гулящий офицер Гурин. Комендант уже не раз приставал к нему, что, мол, Плениснер шлет курьеров, настаивая на возвращении пакетбота к Охотскому порту. Бениовский тоже спрашивал Гурина, ради чего он торчит в Большерецке:
– Ведь тебя давно ждут в Охотске.
– Боюсь я, – сознался Гурин и попросил пятак в долг.
– Моря, что ли, боишься?
– Не моря, а долгов, кои оставил в Охотске. Ну-ка, появись я в Охотске, купцы тамошние сразу долги потребуют ко взысканию. А я гол как сокол и все спустил с себя.
Бениовский подарил ему целый рубль:
– Ничего, – утешил парня, – скоро разбогатеем…
Ваня Устюжанинов сделался при нем вроде адъютанта, служа связным между заговорщиками, еще не догадываясь, что ждет его в будущем. Иоасаф Батурин, человек нрава буйственного, уже не стыдился кричать Нилову на улице:
– Ты пей и дальше – умнее будешь!
– Я тебя одной пястью задушу, – грозился Нилов.
В дом коменданта, опираясь на костыли, притащился дряхлый Петр Ивашкин, предупредил Нилова, чтобы остерегался:
– Не заговор ли какой? Верните в гарнизон казаков, разосланных по Камчатке, а со стариками да детишками от нападения не оборонитесь. Этих злыдней, Бениовского да Батурина, надо бы под караулом содержать, а то они бед нам наделают…
На охране Большерецка нерушимо стоял гарнизон в 14 казаков, которые не столько Нилова берегли, сколько на своих огородах с бабами возились. О своих подозрениях Нилов сообщил канцеляристу Ваньке Рюмину, разжалованному в казаки:
– Вы бы, сволочи, хоть по ночам не дрыхли. Слухи ходят, будто на казну царскую злодеи зарятся…
Иван Рюмин, тоже вовлеченный в заговор, передал Хрущеву, чтобы держали пистолеты заряженными:
– Старик пьет горькую, а сам уже в подозрениях…
Был апрель 1771 года. В один из вечеров комендант прислал нарочного, велевшего Бениовскому явиться к Нилову.
– Скажи, что я нездоров… Приду позже!
Нилов устал ждать, когда Бениовский «выздоровеет», и послал к нему трех дежурных казаков с сотником во главе:
– Ты пошто, мать твою растак, к Нилову не идешь?
Но в грудь сотника уперлись дула пистолетов:
– Казаков своих созывай с улицы поодиночке…
Сам связанный, сотник окликал казаков, они входили в избу Хрущева, где заговорщики каждого из них связывали. Хрущев спросил сотника, сколько казаков охраняет в эту ночь канцелярию Нилова, и сотник ответил, что все восемь человек:
– Но они дрыхнут, как всегда, не шибко тверезые…
Сын капитана Нилова проснулся, когда наружные двери с улицы уже трещали под ударами бревна. Он разбудил отца:
– Тятенька, проснись. Не с добром ломятся…
Нилов, лежа в постели, схватил Бениовского за галстук, хотел задушить его. Но пуля из пистолета Батурина раздробила ему голову. Весь в ранах, уже мертвый, он был выброшен в сени. Казаки молили заговорщиков не убивать их, говорили, что у них детки малые, сами же они только о будущем урожае помышляют. Одного казака Бениовский вытащил из-под стола:
– Хватит прятаться! Комендант – единая жертва… Ступайте по домам, вам ничего худого не станется, а кто хочет воли и устал от рыбной диеты, то пусть к нам примыкают…
Василий Панов доложил Бениовскому, что Большерецк в их руках, только сын сотника Черного палит из ружья:
– Засел в доме своем, садит из окна пулю за пулей.
– Убивать не надо его, – велел Бениовский. – Когда порох кончится, он сам ружьишко бросит… Вины в нем нету!
Матросы купца Чулошникова кинулись грабить обывателей, хотели растерзать приказчика Степана Торговкина, но Бениовский защитил его от побоев, а матросам сказал:
– Не ради мелочной мести был наш умысел, и на капитане Нилове убийства кончились. Берите лопаты, копайте могилу для него: коменданта погребем со всеми почестями…
Ипполит Степанов обратился к Бениовскому:
– Могли бы и пощадить старого пьяницу, что он вам сделал дурного? Но я, человек толка государственного, считаю, что из Большерецка надобно оповестить всю Россию манифестом, чтобы все русские ведали о грехах блудливой императрицы Катьки, каково ее махатели казну грабительствуют.
– Погоди! – придержал его Хрущев. – Большерецкие жители еще в себя не могут прийти от страха, иные даже с самоварами в сопки убегают, а ты с манифестом своим суешься.
– Манифест – потом! – согласился Бениовский.
Он сам хоронил Нилова в могиле, отрытой в приделе Успенской церкви, а сыну убитого коменданта сказал такие слова:
– Не имей зла на меня. Если бы твой отец не стал удушать меня галстуком, как собаку, никто убивать его не стал… Ты еще молод и не понимаешь, что все великие дела обрызганы кровью. Хочешь, возьму тебя в страны райские?
– Не надо мне рая вашего, – отказал ему сирота.
Но тут поповский сын Ваня Устюжанинов просил:
– Мориц Августович, возьмите меня с собою.
– Возьму! И распахну перед тобою все красоты мира…
В канцелярии Бениовский оставил записку, адресованную им лично Екатерине II: в ней он информировал императрицу, что забирает всю камчатскую казну, в которой насчитали 6327 рублей и 21 копейку; кроме денег, берет из казенных амбаров меха бобров, соболей и шкуры котиков. На этой квитанции он расписался: «Барон Мориц Аладар де-Бенев, пресветлейшей республики Польской действительный Резидент, военный советник и региментарь». К заговорщикам примкнуло около сотни местных жителей, которым надоело прозябать в камчатской юдоли, а Бениовский сулил им златые горы и показывал карту, разрисованную от руки, с точным указанием Курильских островов и Японии:
– Поплывем искать теплые и свободные страны, – призывал он. – А здесь вот островок, копни землю – и вот тебе золото!
На паромы и лодки грузили три пушки с порохом, топоры и меха, провиант и жалкий скарб жителей, которые пожелали «теплой землицы». Изо всех ссыльных один только Семен Гурьев отказался покидать Камчатку, да еще бранил заговорщиков.
– В уме ли ты? – удивился Хрущев, его приятель. – Нешто тебе воли полной ложкой похлебать не хочется?
– Молчи, душа капитанская! Я патриот российский, и лучше в здешней остуде мне единою репой питаться, нежели родину покидать ради ароматов тропических… Сами их нюхайте!
На прощание его как следует излупили, после чего караван тронулся в путь по реке. Через два дня беглецы вышли в ее устье, где еще с осени застыл у берега галиот «Св. Петр», вмерзший бортами в нерастаявший лед. Обколов его ото льда, поставили паруса и 12 мая поплыли в незнаемое…
В кармане Бениовского еще не бренчало ни единого франка, а предприятие, которое он затеял, казалось невероятным даже для XVIII века, славного такими бесподобными авантюрами, каких уже не встретить во времена позднейшие…
Петр Хрущев не слишком-то доверял самодельной карте Бениовского, на всякий случай, чтобы не вышло промашки, он взял в дорогу карту из сочинения пиратского лорда Ансона.
– Наверное, в описании им острова Тиниан немало истины, – говаривал Хрущев. – Не поискать ли этот божественный остров, где люди еще не ведают никакого засилия власти?..
Ипполит Степанов уже составил манифест на имя Сената, но обращенный ко всему народу. В нем он перечислял бедствия от правления Екатерины II, не скупившейся оплачивать «труды» своих фаворитов: что пропитание народа отдано на откуп хапугам, что сироты остаются без призрения, а дети простонародья без образования; что оброки ожесточаются, угрожая народу обнищанием; что в царских судах правды не стало, а виновный – за взятку всегда останется правым и погубит невинного… Иван Рюмин перебелил манифест, и к нему охотно прикладывали руку ссыльные, купцы и посадские люди, крестьяне и матросы, солдаты и штурманские ученики, а за неграмотных ставил подпись Ваня Устюжанинов. Один Петр Хрущев автографа не оставил:
– Да не верю я этим манифестам! Сколь Русь на земле держится, сколь бочек с чернилами на бумагу пролито, никто не желал дурного, все вопили о добром, а… толку-то что?
Плыли дальше. А куда плыли – сами не знали.
По левому траверзу «Св. Петра» виднелись Курильские острова; к одному из них причалили, чтобы развести костры, наварить каши, поправить расхлябанный такелаж. Здесь, ощутив под ногами русскую землицу, штурманские ученики Измайлов и Зябликов, совместно с женатым камчадалом Поранчиным, задумали ночью обрубить якорные канаты и возвращаться в Россию. Их намерения выдал один матрос, за что заговорщики были высечены, и довольно крепко, с таким назиданием:
– Почто свободы не хотите, бессовестные?!
Но казнить отступников Бениовский не решился:
– Зябликов уже раскаялся, а вас, Измайлов, и тебя, Поранчин, с бабой твоей оставлю на этом острове… робинзонами, как в романе Дефо! На луну глядя, с Курил обвоетесь…
7 июля перед галиотом «Св. Петр» открылись японские берега. Япония в ту пору была для европейцев «закрытой страной», куда допускали только голландцев, почему Бениовский и врал, что они голландцы, плывущие торговать в Нагасаки:
– Может, дадите нам хлеба и воды в дорогу?
Японцы воды им дали, но сходить на берег не разрешили. Зато на острове Танао-сима японцы оказались любезнее: сами навезли овощей и фруктов, улыбчивые женщины дарили беглецам красивые веера, чтобы они обмахивались в жаркое время. Здесь русским понравилось, и Бениовский не стал удерживать восемь человек из своей ватаги, пожелавших навсегда остаться жить с японцами. 7 августа мятежники приплыли к острову Формоза (Тайвань), где полуголые аборигены, по виду сущие дикари, осыпали их стрелами из луков, когда русские брали из ручья воду. Одна из стрел насмерть пронзила Василия Панова, еще трое с воплями пытались выдернуть стрелы из своих тел. Откатывая бочку с водою к шлюпкам, замертво пали юнги – Попов и Логинов.
– Заряжай пушки! – скомандовал Бениовский.
Он отомстил за смерть товарищей, выпустив в сторону хижин 22 ядра, и галиот покинул враждебные берега. Ипполит Степанов успел подружиться со шведом Адольфом Винбланом.
– Плачешь? – спросил его верейский депутат. – Твои слезки от счастья, что родину свою повидаешь. А вот я стану рыдать, так мои слезы горше твоих – от разлуки с родиной.
Адольф Винблан сказал Степанову, что Бениовского изучил очень хорошо, вместе с ним попал в плен, вместе бежали из Казани, а теперь боится тех загадочных курсов, на которых мечется по морям русский галиот «Св. Петр»:
– Как бы Мауриций не завел нас в самое пекло…
Галиот вообще не знал курса. Пять суток – после Формозы – блуждали в море как окаянные, и Бениовский, глядя по ночам на звездное небо, пытался определить свои координаты, свое направление. Но давние уроки навигации позабылись, и потому он больше всех обрадовался, увидев берега, заросшие пальмами. Это был китайский берег; в бухте Чен-Чеу купцы жадно раскупили все камчатские меха, жители подарили русским бедолагам корову с теленком, они дали им своего лоцмана.
– Португал… Сальданьи… Макао! – говорил он.
Макао был тогда португальской колонией (подобно тому, как позже Гонконг стал колонией англичан). На рейде Макао реяли флаги иностранных кораблей, приплывших со всяким копеечным барахлом из Европы, чтобы по дешевке скупить драгоценные товары Китая. Знание латыни быстро сдружило Бениовского с португальским губернатором Сальданьи, а русские, конечно, не могли понимать содержание их бесед. Ипполит Степанов крайне подозрительно отнесся к советам Бениовского не креститься на верхней палубе, дабы не привлекать внимание иностранцев.
– Молитесь где-нибудь в трюмах, чтобы вас не видели.
– Почему это мне, словно крысе, в трюме прятаться?
– Позже все узнаете, – обещал Бениовский.
Он обманывал португальского вельможу с таким же успехом, с каким раньше водил за нос губернаторов Казани и Тобольска; наместник Лиссабона даже поселил Бениовского в своем доме – как важного гостя. Бениовский разъяснил хозяину, что рожден в провинциях Венгрии, подвластен венской императрице Марии-Терезии, сражался за правое дело в Польше против любовника Екатерины II – короля Понятовского, а вся команда его корабля – сплошь мадьярская, никаких товаров они не имеют.
– Одна забота у моих единоверцев – как бы скорее избавиться от галиота, с которым они никак не могут управиться в море, чтобы затем скорее вернуться в Европу.
– Выход есть, – отвечал Сальданьи. – Продайте мне галиот вместе с его пушками, и дело с концом.
– Десять тысяч пиастров – галиот ваш!
– Скостите половину, – просил Сальданьи…
После долгих споров галиот был продан Португалии за четыре с половиной тысячи пиастров. Адольф Винблан первым начал скандалить со своим бывшим другом.
– Послушайте! – сказал он Бениовскому. – То, что вы сделали русских католиками ради своих меркантильных целей, это меня мало касается. Но я не католик, а лютеранин…
Узнав о продаже галиота, пуще всех разъярился Степанов.
– Сучий ты сын, и мать твоя была сукой, а твой отец был кобелем уличным! – закричал он. – Какое ты имел право торговать нашим кораблем, строенным на русские деньги?
– А разве вам не нужны пиастры? Я продал галиот сознательно, ибо, строенный для каботажа, он в океане сам собой рассыпался бы по кускам, словно трухлявое дерево…
Мощный удар кулаком в лицо свалил Бениовского на палубу. Падая, он схватился за эфес, чтобы вынуть шпагу из ножен, но его оружие отбил в сторону верный адъютант Устюжанинов:
– Не надо… умоляю вас! Только не это…
Сальданьи невозмутимо выслушал Бениовского о том, что на корабле вспыхнул бунт, отвечая кратко:
– Не волнуйтесь, в Макао есть хорошая тюрьма…
«Оппозиция» была размещена в теснинах мрачного форта… Бениовский велел Устюжанинову отсыпать в кисет пиастров, с этими деньгами навестил французский фрегат «Дофин», отплывающий к острову Иль-де-Франс, что лежит восточнее Мадагаскара (иное его название – остров Св. Маврикия). Перед капитаном фрегата тяжело брякнулся кисет с золотом. Капитан крякнул:
– «Дофин» собственность короля, и он не продается.
– Я не покупаю его, а хочу нанять для перевозки своих пассажиров, которым поклялся, что они будут в Европе…
После чего, наняв фрегат, Бениовский посетил тюрьму, где уговорил своих мятежников смириться с обстоятельствами, и только Ипполит Степанов остался неумолим.
– Нет уж! – твердо заявил он Бениовскому. – Лучше я, русский человек, подохну в тюрьме Макао, но твоим соблазнам не верю, а потому… убирайся ко всем псам под хвост! Я самому китайскому богдыхану нажалуюсь…
Степанов остался в тюрьме Макао (и его дальнейшая судьба никому не известна до сих пор). Между тем климат Макао оказался губительным для жителей Камчатки, 15 человек схватили злостную лихорадку, они умерли, похоронили старого каторжанина Турчанинова и молодого бунтаря Зябликова, от дизентерии скончался офицер Гурин, который и бежал-то лишь потому, что не хотел долгов платить. 4 января 1772 года «Дофин» поднял паруса. Безбрежие океана и беспредельность мира, который обозревали русские, наводили на них уныние, женщины плакали, поминая жалкие огороды на Камчатке, на которых земля родила им громадные репки. От смертельной тоски по родине умер и буйный Иоасаф Батурин, опущенный в темную глубину океана…
Тем временем, медленно и тяжко, раскручивалась бюрократическая машина русской администрации. Плениснер, сидя в своем Охотске, задержал доклад по инстанции на том основании, что еще не собраны все подробности бунта. Денис Чичерин, уже зная о бунте, тоже не спешил извещать о нем правительство в Петербурге, ибо дело казалось ему ошеломляющим:
– Я испорчу настроение государыне, а что скажу в оправдание бунта? Подождем, что напишет мне Плениснер…
Императрица проведала о случившемся на Камчатке, даже не прибегая к услугам своих бюрократов. Сообщение о том, что беглецы из порта Макао готовятся плыть в Европу, она получила от некоего монаха Августина, причисленного к духовной миссии в Пекине. Так что миссионерская почта сработала лучше казенной… Екатерина Великая застыла с письмом в руке.
– Что скажет Европа? – вдруг выкрикнула она. – Мы даже на России не успеваем заплатки ставить, а тут вся Европа ахнет, увидев прорехи камчатские… Звать князя Вяземского!
Генерал-прокурор забил нос понюшкою табака.
– Иного не ожидал! – чихнул он себе на радость. – При свидании с Бениовским после его ареста я сразу понял: этому человеку что жить, что умирать – все одинаково! Одного не предвидел я, что он манифеста рассылать будет не токмо господам-сенаторам, но и народ станет к бунту подначивать.
Речь зашла о сибирском владыке Чичерине:
– Денис мой зажрался там, в Тобольске, глаза уже ничего не видят… А какой дурак в Охотске командует?
– Федор Христианович Плениснер, мужчина стойкий, он еще у Беринга рулем крутил, верой и правдой отличался.
– Вот и отличились! – в сердцах выругалась императрица. – Гнать в отставку его, супостата охотского.
– С пенсией гнать изволите? – спросил Вяземский.
Императрица обмахнулась доносом, словно веером:
– Не дай ему пенсии, так станут обо мне трепать всякое. Но… Европа! Ах, что скажут теперь в Европе? Какая богатая пища газетерам европским для писания о русских ужасах…
В марте 1772 года фрегат доставил камчатских беглецов к острову Иль-де-Франс, где уложили в госпиталь четырех умирающих. Европа меньше всего думала о Камчатке, о которой знали не больше, чем о Патагонии (ни Кук, ни Лаперуз туда еще не плавали). «Дофин», легко неся паруса, покинул просторы Индийского океана, похоронив в нем еще трех русских. Только под осень фрегат прибыл в порт Лориан во Французской Бретани, и тут беглецам, как писал Рюмин, «была дана квартира, пища и вина красного по бутылке в день на каждую душу…».
Бесплатный фрагмент закончился.
