Читать книгу: «На этом свете»
Издательство благодарит Banke, Goumen & Smirnova Literary Agency за содействие в приобретении прав
Издатель П. Подкосов
Главный редактор Т. Соловьёва
Руководитель проекта М. Ведюшкина
Художник А. Бондаренко
Арт-директор Ю. Буга
Корректоры О. Смирнова, Ю. Сысоева
Компьютерная верстка А. Ларионов
В оформлении обложки использована работа художника Виктора Пивоварова «Невинность» (2018)
Все права защищены. Данная электронная книга предназначена исключительно для частного использования в личных (некоммерческих) целях. Электронная книга, ее части, фрагменты и элементы, включая текст, изображения и иное, не подлежат копированию и любому другому использованию без разрешения правообладателя. В частности, запрещено такое использование, в результате которого электронная книга, ее часть, фрагмент или элемент станут доступными ограниченному или неопределенному кругу лиц, в том числе посредством сети интернет, независимо от того, будет предоставляться доступ за плату или безвозмездно.
Копирование, воспроизведение и иное использование электронной книги, ее частей, фрагментов и элементов, выходящее за пределы частного использования в личных (некоммерческих) целях, без согласия правообладателя является незаконным и влечет уголовную, административную и гражданскую ответственность.
© Ю. Мамлеев (наследники), 2023
© ООО «Альпина нон-фикшн», 2023
* * *

Предисловие
В этой книге собраны совсем поздние, последние рассказы Юрия Мамлеева, написанные после окончательного возвращения в Россию и опубликованные в народившихся светских журналах. Таким образом, после советского, американского и французского периодов творчества можно выделить и условно российско-глянцевый его этап.
Мамлеев в новом русском пространстве – это особая тема. В этих рассказах упоминаются «юноши с осторожными ушами» и «один философствующий старичок с двадцать первого этажа».
Мамлеев в последние годы и сам был таким философствующим старичком, правда, не с двадцать первого, а десятком этажей пониже, – во второй половине девяностых он как раз читал в гуманитарном корпусе МГУ лекции по индийской философии. Их как раз посещали вышеуказанные юноши с осторожными ушами, среди которых был и я.
Последние рассказы Мамлеева, в общем, выдержаны в фирменном стиле. Их населяют привычные эндемические для России персонажи, дети и внучки шатунов, которые полюбили носить в себе смерть и хохочут во сне. Эти «будущие обитатели ада» избегают зеркал, желают почему-то зарезать или зарубить луну (навязчивый мотив сразу двух рассказов, а в третьем рассказе луну видят во сне, а в четвёртом возникает идея двух лун – что может служить отсылом к старому образу Стриндберга), беспрерывно воют, вешаются у плиты над супом, и вместо женщин у них – бездна. Ну или в крайнем случае они ищут неких бессмертных баб.
Памятный образ куротрупа в новых рассказах аукается дважды – в «Перелётном» человек превращается в курицу, в «Делах житейских» просто кукарекают.
Сказать, что новые рассказы слабее или халтурнее классических мамлеевских, не получается – хватка чувствуется везде: что в великой фразе «Он запил, да так, что непрерывно пил всю оставшуюся жизнь и после смерти тоже», что в сравнении «Даже в уборную он входил, как в античный храм», что в персонаже, «похожем на мёртвый член». Рассказ, где фигурирует данный персонаж, к слову, был напечатан в издании с соответствующим названием «Империя духа» (одна из колонок тамошнего главного редактора ставила вопрос ребром – «Можно ли стать Богом?»).
Вообще, подписи и даты под этими рассказами обладают отдельной сокрушительной ценностью и в полной мере вписываются в мамлеевский универсум. Согласитесь, когда последняя фраза гласит «Он был мёртв», а дальше следует подпись «Playboy, 1996 год» – это сразу формирует какой-то дополнительный вопросительно-восклицательный знак неусваиваемого безумия.
Притом что никаких специальных примет времени в этих рассказах нет – они вполне могли быть написаны и в Москве эпохи Южинского, и в Нью-Йорке, из чего нетрудно сделать вывод, что хронотоп Юрия Витальевича мало зависит от календарных перегибов. О том, что дело происходит в относительно новом периоде русской истории, свидетельствуют какие-то мелочи – так, в двух рассказах почему-то фигурируют поездки в Южную Америку, где-то всплывает тема психоанализа, звучит слово «киллер», попадаются скупые пассажи вроде «Реформы 90-х годов её так же, как и всех, задели, она потеряла работу, но в противоположность многим могла устроиться на другую» или «Был он, между прочим, неплохим бизнесменом, мелким, конечно, но на жратву хватало».
Однако высший пилотаж своих отношений с современностью Юрий Витальевич продемонстрировал в процессе написания рассказа для журнала «Афиша». Получив в своё время текст «Случай в Кузьминках», редакция обнаружила в нём самый трогательный образец литературного продакт-плейсмента: «А тут ещё жена остановила его. "Ты стой здесь, а я перебегу улицу и куплю в том киоске «Афишу», журнал, – сказала она уверенно. – Ведь ты улицу перебегать избегаешь. Реакции у тебя нет. Стой здесь"».
Мне посчастливилось общаться с Мамлеевым как раз в конце девяностых и на протяжении всех нулевых – и, соответственно, был счастлив приложить руку к публикации некоторых из приведённых тут рассказов, тем более что всякий раз это становилось вполне отдельным мамлеевским сюжетом.
Упомянутый выше журнал Playboy тогда располагался в обширном здании недалеко от метро «Водный стадион» под патронажем могущественного концерна Independent Media. Мы сидели на шестом этаже. И вот приезжает Мамлеев с портфелем – в портфеле конверт, в конверте – рассказ, или «рассказик», как он сам их величал. Мы к тому времени были уже достаточно неплохо знакомы – он даже всерьёз хотел, чтобы я написал про него книгу, но я по молодости и глупости постеснялся.
Я оформляю акт сдачи-приёмки, потом мы выходим поболтать в коридор. Юрий Витальевич намекает, что не за горами уже и новый рассказик, а я в свою очередь пытаюсь как-то донести до него нехитрую мысль о том, что не можем же мы в самом деле печатать его ежемесячно. Получается у меня плохо, и тема грядущего рассказика по-прежнему висит в воздухе. Чтобы как-то соскочить с неё, я ссылаюсь на неотложную работу и начинаю пятиться к компьютеру.
– Идите, идите, – машет руками ЮВ, – а я покамест съезжу на второй этаж.
– А зачем же вам на второй этаж? – оборачиваюсь я на ходу.
– А у меня, знаете ли, там ещё встреча.
– Это с кем же?
– А с Максимом Семеляком, – отвечает мне пастух шатунов и с плохо скрываемой радостью следит за моей реакцией.
– Ну что ж, – говорю, – передавайте ему привет, что ли.
– А, непременно передам, непременно, – подмигивает Мамлеев и скрывается в лифте, а я немедленно чувствую себя персонажем его же рассказика.
Поздний Мамлеев воспринимался как носитель не столько потустороннего ужаса, сколько потустороннего же хохотка и мягкого, почти увеселительного морока. Как сказано в одном из поздних рассказов, «Выпьем за то, чтобы наше веселье раздулось до величины Вселенной, – произнёс вдруг Матёров, – пусть даже мы лопнем, лишь бы веселье осталось! В этом секрет!»
Этот хохоток и его «секреты» были в высшей степени характерны для эпохи ранних нулевых, особенно для её московского гамбита, – не случайно само слово «хтонь» стало тогда достаточно дежурным и вошло в обиход искомой глянцевой журналистики.
Многие бывшие соратники ЮВ по южинской и иным концессиям были этим обстоятельством крайне смущены и почти оскорблены – мол, Мамлеева в эмиграции подменили, нет былой матёрости, и девочки действительно стали читать Мамлеева – в полном соответствии со старинной картиной Владимира Пятницкого, казавшейся во времена Южинского совершеннейшей утопией.
В мамлеевском шок-контенте всегда присутствовало известное сладострастие и поражающий уют. В последних же его творениях всё это приобрело совсем какой-то фамильный и усадебный характер. К слову – представьте, что именем того или иного писательского авторитета той поры была бы названа некая деревня – не получится такой производной ни от Пелевина с Лимоновым, ни от Сорокина с Шишкиным, ни от Пепперштейна с Иличевским.
А вот деревня МАМЛЕЕВКА – звучит идеально, и именно в этом дремотном ключе и следует воспринимать последние рассказы великого сказочника, в которых ужаса, убеждён, не меньше, чем глумления над собственно читателем.
Когда в середине нулевых в очередной раз переиздавались «Шатуны», Юрий Витальевич сам написал к ним предисловие и в некотором смысле продемонстрировал мастер-класс того, как это надо делать.
Предисловие простиралось на полторы странички.
Треть из них занимала хвалебная цитата из не обременённого славой американского писателя. И венчала всё умопомрачительная кода, лучше которой нам не сочинить, поэтому просто с улыбкой склонимся перед её величием:
«Думаю, каждый читатель сможет ответить на некоторые эти вопросы, если углубится в самого себя».
Максим Семеляк
Смерть эротомана
Playboy 7, 1996
На отшибе Москвы среди изрезанных улочек с маленькими домишками и длинными бараками стоит, как величественная, холодная тюрьма посреди моря, огромное жёлтое шестиэтажное здание. Это институт и общежитие для студентов. С трёх сторон к нему подходят извильные, грязные, уводящие в пропасть бараков дороги. Три деревца, как чахлые, слабоумные невесты с венком птиц на голове, окружили здание. А в небе постоянными были только чёрные крики метущихся в разные стороны ворон.
Все обитатели здесь делились на местных и студентов. Студенты казались местным злыми, учёными и нахальными. «Мы никогда не будем так хорошо жить, как они», – говорили про студентов. Местные же казались студентам лохматыми, придурошными и страшными, от которых надо бежать. Особенно пугали их чёрные дыры бараков и дети. Дети купались в вёдрах воды, снимали друг с друга штанишки. Студенты учили книги на заборах, прыгали по крышам сараев. Обе стороны шарахались друг от друга, как от непонятного.
Однажды весной в один из домишек около общежития въехала семья. Почти никто не обратил на это внимания всерьёз, просто вместо одной семьи стала размахивать руками и находиться перед глазами всех другая семья.
Тем более не бросился в глаза младший член этой семьи – семнадцатилетний полоумненький, каким его считали, Ваня. Иногда только смеялись над ним.
Это был длинно-тонкий юноша с мягкой, нежной головой и осторожными ушами. Походка у него была тихая, крадущаяся. Даже в уборную он входил, как в античный храм.
Вполне полоумненьким его назвать было нельзя – скорее «не замечающим». Он действительно «не замечал» многое из того, что происходит вокруг. Он мог позабыть покушать, позабыть осмотреться кругом. Но зато хорошо вырезал бабок из дерева. Учился Ваня плохо, но не то чтобы по глупости, а по равнодушию; из предметов же обожал зоологию, особливо анатомию мелкокостных. Людское общество он любил, но только молчком. Постоит, постоит где-нибудь около кучки ребят – и тихо уйдёт, как будто его и не было.
Никто не знал, чем жил Ваня. А кроме самосозерцания, он жил вот чем. Каждый вечер, когда темнота поглощала окрестности, как брошенную комнату, Ваня пробирался к институту. Ловкий и жизнестойкий, он по трубам и остаткам лестницы влезал на карниз четвёртого этажа. Там до поздней ночи светилось окно: то было женское общежитие.
Ваня пристраивался на широком карнизе, удобно прижавшись к трубе, и долго, часами смотрел внутрь. Он даже не испытывал оргазм при этом: половое влечение у него было мутное, широкое, непонятное для него самого и всеобъемлющее. Ему хватало того, чтобы просто смотреть.
Странные мысли роились в его голове. Все девочки, особенно раздетые, казались ему необычайно интеллигентными. Несмотря на то что они всего лишь ходили или лежали, ему казалось, что они вечно пляшут.
«Откуда такое кружение», – недоумевал он.
У него было несколько состояний; это зависело от того, какие мысли ему приходили в голову, пока он лез по трубе к девочкам.
Часто ему внутри себя слышалось пение: иногда странно болело сердце из-за того, чем кончится всё то, что происходит внутри, за окном.
«Миленькие вы мои», – часто называл он их, прослезившись.
Он не выделял ни одну из них, а любил всех вместе. Правда, он выделял их качества, и скорее даже любил эти качества, чем их самих. В одной ему нравилось, как она ела: изогнуто, выпятив бочок и обречённо сложив ручку. «Как всё равно мочится или отвечает урок», – думал он. Другая нравилась ему, когда спит. «Как зародыш», – говорил он себе.
Но особенно нравилось Ване, когда кто-нибудь из них читал. Он тогда вглядывался в лоб этой девушки и начинал любить её мысли. «Небось о том свете думает», – теплело у него в уме. Уставал он только сосредотачиваться на какой-нибудь одной. Поэтому очень легко ему было, когда они все ходили. Вся душа его тогда расплёскивалась, пела, он любил их всех сразу и в такт своему состоянию тихонько выстукивал задом по карнизу.
«Ну хватит. Побаловался», – так говорил он себе под конец и спускался вниз. Дважды его вечера были несколько необычны: он чувствовал в душе какую-то странность, воздушность и зов; еле-еле забирался вверх; и нравились ему уже не тела девочек, а их длинные, шарахающиеся тени; подолгу он любовался ими, иногда зажмуривал глаза.
Так продолжались целые годы. И целые годы были как один день. Иногда только мать поколачивала его.
Однажды Ваня полез, как обычно, на четвёртый этаж к своим девочкам.
Всё было как прежде: он так же, как всегда, слегка поцарапался о железку на третьем этаже, так же пристроился на карнизе, у окна общежития. Только теперь ему уже стало казаться, что он женат на этих девочках. Но он так же прослезился, когда маленькая студентка в углу уснула, как зародыш.
Но дальше произошло неожиданное: он слишком высунулся и обнаружил себя.
Сначала увидела его толстая вспухшая студентка в очках. Она зловеще закричала. Мгновенно все эти милые существа превратились в фурий. Всем нутром ощутив его беспомощность, они разом подбежали к окну.
Одна ревела, как изнасилованная медведица. Другая хохотала, словно уже давно сошла с ума. Третья вдруг начала плясать, но как-то по-птичьи. Маленькая студентка выскочила из угла, прихватив утюг.
У Вани оборвалось внутри: словно рухнул весь мир. Дорогие существа обернулись вдруг ведьмами. От ужаса он разжал руки и… полетел вниз.
Часов в одиннадцать вечера жирно-крикливый парень, назначивший свидание во дворе трём бабам, услышал за углом ухнувшее, тяжёлое падение. Он подумал, что упал мешок с песком, и просто так пошёл посмотреть. На асфальте лежало скомканное, как поломанный стул, человеческое тело. Парень признал Ваню, полоумненького. Он был мёртв.
Голова
Playboy 7, 1999
Лена Разгадова, непонятно-красивая молодая женщина, лет двадцати восьми, всегда была достаточно странна, но главная её странность заключалась в том, что она больше всего не людям, а самой себе казалась странной. Поэтому она немного побаивалась себя. Ещё в детстве, случайно увидев себя в зеркале, она порой начинала дико кричать. Сбегались родители, соседи, а она всё кричала и кричала, в ужасе глядя на себя в зеркало. Хотя, казалось, была красива, и вообще никаких ненормальностей в теле не было.
– Такую, как она, я ещё никогда не видала на своём веку, – говорила бабка Агафья.
И действительно, с течением времени выяснилось, что любое наслаждение, даже сексуальное, вызывало у неё тоску. Правда, Лена тщательно скрывала это от посторонних. Вообще она старалась, чтоб её своеобычность существовала только для неё самой, а не бросалась в глаза окружающим.
Но это состояние тоски вошло в неё, и она очень дорожила этим своим качеством. После какого-нибудь полуслучайного соития она, бывало, тут же впадала в тоску и целыми днями потом пьянела от этого состояния, не желая, чтоб оно уходило. Поэтому и тянулась к людям.
С годами она немного свыклась сама с собой. Уже не так кричала, когда видела себя в зеркале. И часто раздумывала, почему она такая появилась на свет. Ей иногда казалось, что делает такой её собственная проекция, направленная в потусторонний мир. Реже ей чудилось, что скорее она сама, какая она есть на этом свете, – только тень самой себя, находящейся в потустороннем мире, и ей становилось жутко оттого, что большая часть её сознания находится в другом мире и распоряжается ею по своей воле.
Бросившись на диван, она плакала тогда от этих мыслей. Мужчины любили её за красоту, но пугались изменчивости этой красоты, вдруг иногда, даже во время страстных поцелуев, превращающейся в нечто безобразное и хаотичное – это было видно по лицу.
С возрастом глаза её становились всё глубинней и глубинней, наполняясь на дне влагой и темнотой.
Муж её бросил сразу же после того, как увидел её сидящей перед зеркалом с ножом в руке; нож был близок острием своим к её нежному горлу, но на лице блуждала улыбка блаженства. Муж, не говоря ни слова, собрал пожитки и убежал.
Тем не менее никаких подозрений в сумасшествии не было, да она и не была сумасшедшей: успешно кончила институт, работала социологом. Но всё больше и больше её увлекала магия страдания. Она любила смотреть в глаза умирающим, особенно беспомощным животным; нет, она не наслаждалась их безысходностью, наоборот, по-своему жалела их, но главное, почему она тянулась к таким глазам, было всемогущество страдания, которое она ясно видела в них. Она готова была поклоняться этому состоянию нестерпимого почти отчаяния.
И тогда ей казалось, что её проекция в потусторонний мир становилась легче, теплее и даже как-то женственней.
В остальном Лена была почти нормальный человек. Ну, правда, иногда просыпалась по ночам и хохотала от какой-то невероятной беспричинной радости, которая никогда не посещала её наяву. Радость эту она, однако, не ценила.
Реформы 90-х годов её так же, как и всех, задели, она потеряла работу, но в противоположность многим могла устроиться на другую. Но вдруг – благодаря охватившему её целиком состоянию – решила ничему не сопротивляться и плыть по течению. Так будет лучше, по большому счёту, решила она.
Кругом пропадали люди, другие приспосабливались, но она решила идти вперёд – навстречу гибели. Через год продала квартиру и поселилась Бог знает где. Потом, когда ей уже стукнуло двадцать девять лет, деньги почти исчерпались и жила она уже в подвале огромного чёрного неуютного здания не так уж далеко от центра Москвы. Там у неё был угол, ограждённый полуразрушенными кирпичами.
В углу не было зеркала, и она уже не могла кричать, глядя на себя. Зато там было подобие кровати, без подушки, томик Лермонтова, табуретка и нож.
Одежонка на ней поисхудалась, но непонятная красота не исчезла и горела среди лохмотьев, точно подогреваемая какой-то сверхъестественной силой. Но красота не могла спасти её и никогда не спасала – потому что в её красоте было нечто необычное, что пугало людей.
Леночка мало ела, и вся гамма наслаждений жизнью окончательно ушла от неё, как только она потратила деньги и окончательно поселилась под домом. Поэтому она лишилась своей тоски и тосковала о ней.
Друзья ж, бездомные, любили её за незлобивость, но сами уходили всё дальше и дальше – туда, в бестелесный мир.
– Какая я всё-таки, – смеялась порой Леночка у себя на кроватке в подвале. – Всё отдала на ветер. А ведь могла бы выжить. Зато сейчас интересней жить и умереть.
– Как просто и невероятно жить, жить и умереть, – шептала она в темноте своего жилья самой себе. – Провалиться в бездну. Ставить бы такие опыты: жить и умереть. Потом опять возвратиться и умереть, снова жить и умереть – но чтобы нить сознания сохранялась во время провала в бездну.
Она стала думать, как бы иметь смерть в самой себе при жизни, и вскоре заметила, что потусторонняя тень её не возникала больше, словно она исчезла, и всё стало концентрироваться в её уме и сознании.
И не плакала она уже, бросаясь на кровать, но, просыпаясь среди ночи и шорохов в своей норе, вставала и поклонялась окружающей её тьме.
Но ей не хотелось умирать, потому что она полюбила смерть, полюбила носить смерть в самой себе. И глаза её стали такими загадочными, что и бродячие кошки пугались её, а другие бездомные, ютившиеся где-то по ямам, тоже избегали её. Только порой запах трупов доходил до неё. Но она уже перестала ощущать своё одиночество.
И вот однажды среди обычной ночной тьмы и смертных запахов ей послышался живой человеческий шаг. Она вскочила с постели, не потому, что боялась, а просто не отдавая себе отчёта. Зажегся фонарик, и она поняла, что перед ней человек, мужчина, полный, мощный, но смрад, исходящий от него, доказывал, что он бомж.
Человек неподвижно и пристально оглядел её, потом фонарик погас. Лена молча присела на кровать. Человек подошёл и сел рядом с человеком. Одни.
– Я хочу тебя убить, – услышала Лена из тьмы.
– Как тебя зовут? – спросила Лена.
– Богдан… А ты что, оглохла? Я хочу тебя убить.
– Почему?
– Просто так.
– От злобы?
– Конечно, не от добра.
Лена не испугалась. «А чего бояться, – подумала она. – Умру так умру». Но Богдан почему-то заинтересовал её. Собравшись с мыслями, она проговорила:
– Ты зол на весь мир, да?
В ответ раздался жуткий хохот, похожий на гоготанье бегемота. Она чувствовала, как колышется брюхо Богдана. И этот рёв всё продолжался и продолжался. На этот раз она испугалась. Хохот не кончался.
– Что такого смешного я сказала? – осторожно возмутилась она.
Гогот замолк, и Богдан выговорил:
– Мир я не могу убить, а тебя вот могу.
И он опять загоготал.
Нож лежал далеко в стороне от Лены, в лохмотьях, но у неё ни разу не возникла мысль о сопротивлении.
– Ты многих убил? – вдруг спросила Разгадова.
Ей почему-то показалось, что Богдан опять загогочет, но ответом была тупая тишина. Опять она ощутила тяжёлое и извращённое дыхание Богдана.
– Таких, как ты, ещё ни разу, – наконец медленно выговорил он.
– А другие были кто, мужчины, старики, бабы – кто?
– Всех, кого убивал, я ненавижу. И ещё бы их несколько раз убил.
– За что?
– Ни за что. Просто потому, что живые. Просто потому, что ненавижу.
Снова молчание.
– Ах, Богдан, Богдан, – вдруг заговорила Лена. – А ты знаешь, ведь ты после смерти сразу станешь обитателем ада. На очень и очень долгий срок. Неисчислимый. Это не часто бывает среди людей.
– Ну и что? – был холодный ответ.
– Ты веришь, ты знаешь это?! – с изумлением воскликнула Лена.
– Может быть, и знаю. Ну и что?
Ответ был по-прежнему холоден, твёрд, и, казалось, его произносил уже не человек, а чудовище с далёких миров. Тем не менее Богдан был человеком.
– Хм, это загадочно, – прошептала Лена.
– Ладно, давай спать. Я на этой кровати, а ты где-нибудь в углу.
– Как, ты не хочешь меня зарезать? – удивилась Лена.
– Не хочу. Расхотел.
Непонятным образом Лена обрадовалась.
– Ты меня разбудил, – недовольным тоном проворчала она потом.
– Ничего, выспимся. Лето. Ночи тёплые.
И Богдан лёг на Ленину кровать. Она затрещала. Разгадовой пришлось довольствоваться лохмотьями в углу.
Через несколько часов свет проник в их подземелье. Восходило утро. Ленка проснулась первая – привстала и долго смотрела на лицо спящего Богдана. Да, это был человек лет тридцати пяти, с грузным телом и молодым, обветренным, жёстким и грязным лицом.
«Странно, что оно у него всё-таки умное», – подумала Лена.
У неё была припасена провизия, и когда Богдан открыл глаза, первое, что услышал, было щебетанье Леночки:
– Завтрак уже готов, Богданчик. Есть даже пирожки. Вчерашние.
– Сама испекла, что ли? – усмехнулся убийца.
– Продавщица сердобольная подала, – проверещала Лена. – Вставай.
На табурете действительно красовался пусть скромный, но завтрак. За завтраком, который Богдан сурово одобрил, особенно кусок сыра, Леночка вдруг выговорила:
– А ты, Богдан, ведь себе гораздо больше зла и вреда причинил, чем им, убитым тобой.
– Ты опять за своё, – слегка нахмурился Богдан. – Смотри, дам в зубы, – лениво проговорил он и потом равнодушно добавил: – Мне всё одно. Всё равно ненавижу.
Лена вздохнула.
– С тобой серьёзные разговоры нельзя вести. Сразу – в зубы. Я ведь женщина.
– А я мужчина.
Лена оглядела его странную бритую голову, щетинистые щеки и явственно вдруг почувствовала в нём будущего обитателя ада – веками не выходящего из цикла страданий и небольших облегчений от них. Но самое изумительное, что она ощутила, – он не принимает страдание всерьёз. Как будто его нет или он – над ним, хотя и как будто в страдании.
– Не пойму, – пробормотала Лена, – но люблю.
Богдан услышал эти слова и спокойно-каменно согласился.
Так они стали мужем и женой, пусть и не с юридической точки зрения.
Лене было тепло, уютно-смрадно. При всём её странном, но органичном отвращении к наслаждению и счастью Богдан ей нравился. Ей нравилась прежде всего его обречённость. Даже его оргазм носил обречённый характер. Во всём, особенно в его эротических стонах, ей виделся выходец из ада. И от такого оргазма – думала она – не могут рождаться дети человека, только дети тьмы. Ха-ха-ха! – хохотала она в ночи.
Но Богдан не сводил её с ума – Лена спокойно воспринимала эротику ада.
«Понимает ли Богдан, кто он? – думала она. – Но если даже не понимает, какое мне дело, важно, что я понимаю всё».
– Мой милый, – обращалась она к нему. – В твоих стонах во время нашей любви я слышу иногда крики убитых тобой…
На самом деле она лгала: в этих стонах она слышала его собственный вой во время его будущих блужданий в аду. И это её привлекало больше всего: она даже в этом вое чувствовала его безразличие к собственному бесконечному страданию, хотя оно было налицо.
– Ты, Богдаша, – говорила она ему в кровати, засыпая, – из другого творения пришёл, чем люди, ты не боишься ада.
Богдан, понимая всё по-своему, бегемотно хохотал на эти замечания. Иногда она плакала, целуя его, прощаясь, когда он уходил.
– Ты только не убивай больше никого, Богдан, – шептала она ему. – Не надо, обещаешь?.. Лучше убей меня – мне всё равно… К тому же, не ровён час, убьёшь кого-нибудь из блаженных или вообще кого и коснуться нельзя, и тогда…
Богдан отвечал:
– Дура ты, Лена. Ты что, знаешь, кто я? Да я сам этого не знаю. И никто ничего не знает. Только бормочу. Кстати, я давно уже никого не убиваю… Потому что надоело. Пойду ограблю кого-нибудь и напьюсь.
Лена и сама уходила на волю. На улице было обычное столпотворение: ларьки, автомобили, нищие, бабы с сумками, святые, пьяницы, блаженные, деловые и совсем отключённые. В воздухе стоял май.
Лена любила всех этих людей, и «если бы не мой последний путь в бездну, – думала она, – я была бы среди них и любила бы их ещё больше, их лица, глаза, но я ушла в свой туннель, в свою чёрную дыру».
Богдан приходил вечером, с награбленным или с заработанным в «левых делах», но Лена видела по лицу, что действительно обходился он без душегубства. Так прошло несколько месяцев.
Тем не менее обречённость в нём нарастала, принимая иные формы. Лицо его стало как-то странно чернеть. Лена предлагала ему пить. Но водка не утешала его.
Порой вечерком сидели они при свече, в подземелье, за двумя табуретками вместо стола (второй табурет принесли с помойки) и пили.
– Не берёт тебя водка, не берёт, – разочаровывалась Лена. – Неужели не любишь галлюцинации?
– Я ничего не люблю, Лена, – серьёзно отвечал Богдан.
– А утешение?
– Я сам себе утешение. Не по мне всё это, не по мне.
– Но у тебя ненависти стало меньше.
– Ну и что? Я, может, теперь не людей, а луну хочу зарезать, а?
– Твори, Богдан, твори.
– Я вот тебя не пойму, Лена. Кто ты? – чуть угрожающе бормотал Богдан.
Но она смиряла его своей непонятной любовью.
– Я таких, как ты, не видел, – шептал ей иногда Богдан в ухо. – Где я?
– Полюбила я тебя, Богдан, – мрачно отвечала Лена.
– Ну у тебя любовь какая-то… У меня даже слов нет… – добродушно разводил руками Богдан. – Ни на что не похожая.
Вскоре, однако, с ним вдруг случился приступ ненависти к Лене.
– Я, Лен, тебя хочу всё-таки зарезать, – заключил он одним вечером.
– Почему, Богдан? – бледнея, спросила Лена.
– Да так, на сердце это лежит.
Потом приступ прошёл: Богдан, поглядывая на Лену, как-то смирился. Но с течением времени такие приступы становились всё чаще и чаще, и Лена чувствовала, что, может быть, дело дойдёт до крови.
Зато между этими припадками Богдан по-прежнему уважал Лену – это состояние даже усилилось в нём.
Лена теперь любила его ровно, спокойно и отключённо и уже независимо от того, хотел ли он её убить или нет. Раньше это его желание зарезать её только разжигало в ней странную любовь.
– Ты любишь монстра во мне, а не меня, – жаловался ей Богдан однажды, похлопывая себя по жирному животу. – Ты такая, чёрт тебя дери, вся из чёрт-те чего: ты не боишься, что я тебя зарежу, и вместе с тем не хочешь умирать. И так во всём. И в любви тоже такая, не разберёшь кто…
Лена ширила на него глаза и отвечала, что ведь он сам в целом скорее всего именно монстр, и она не разделяет в нём ничего, и любит его целиком, и ей очень обидно.
Богдан хохотал:
– Ты говоришь, как человек: «обидно». Это людям бывает обидно, а не нам. Что ты притворяешься… Я зарежу тебя, Ленок, зарежу…
– Умница ты у меня, – смеялась Лена, хотя по спине её шёл непонятный холодок и она удивлялась ему: неужто и она боится смерти? – Хочешь, выйдем отсюда, я всегда могу опять стать на ноги, если захочу, никто и не догадается. Буду преподавать в МГУ…
Богдан не соглашался. Отношения их стали гиперболическими. Однажды Богдан пропал почти на целый месяц. Он и раньше пропадал, но не на такой срок, обычно дней на пять-шесть. Но Лену совершенно не раздражали любые его отлучки.
Она встретила его со своей обычной мистической нежностью, но на этот раз была поражена его видом: Богдан стал дурашлив. Не то чтобы текли слюни, но в глазах его совершенно потух ум и лицо приняло сложно-идиотское выражение. Таким она его никогда не видела и могла бы даже не узнать его: настолько дурашливость изменила его внешне. Она не нашлась что-либо сказать, но жестом пригласила его за табурет, покушать. Богдан мычал.
– Я сегодня никого не убил, – как-то бессмысленно сказал он.
– А раньше?
– Никого.
– Что ты делал целый месяц, где был?
– У чёрта на куличках.
– Это хороший ответ. Но всё-таки?
– У мамы.
– У тебя есть мама? Ты не говорил мне… И она похожа на чёрта. Что ты у неё делал?
– Купался.
Лена ужаснулась. Чем больше она вглядывалась в Богдана, тем больше убеждалась, что произошло что-то невозвратимо-катастрофическое и жуткое.
Тем не менее она легла с ним в постель.
«Му-му», – бормотал иногда Богдан сквозь сон.
Наутро Лена углублённо посмотрела на него. Может быть, пронесло? И вправду, вид у Богдана стал не такой дурашливый, поумнее.
– Садись, Богдан, выпьем, позавтракаем чем Бог послал, – сказала она.
– Не буду, – ответил он.
– Ты что, смеёшься?
– Я смеюсь, только когда убиваю.
Это уже был ответ в духе «нормального» Богдана.
– Дело продвигается, – пробормотала Лена.
Но потом Богдан ошарашил её полной нелепостью своих жестов. Жесты были мрачные и указывали на стену.
– Что там? – спросила она.
– Ничего, – ответил Богдан.
И он неожиданно открыл рот – причём очень широко. Лена поняла, что, наверное, всё кончено, что Богдан уже не вернётся в прежнее состояние.
И действительно, он продолжал оставаться в своём полоумии ещё день, два, три, неделю… Иногда только в его глазах вспыхивало нечто от прежнего Богдана, огненного убийцы, безразличного и к своим, и к чужим страданиям, безразличного ко всей Вселенной. Таким она любила его больше всего, потому и прощала его теперешнее полоумие и терпела его. А он мычал всё чаще и чаще и уже не угрожал Лене. Это ей не нравилось, иногда ей хотелось собственной крови, и она усмехалась во тьме. Но особенно её захватила страсть узнать: «Что случилось? Почему?»
И вдруг внезапная разгадка осенила её. Она вспомнила почти аналогичный случай внезапного слабоумия, которое охватило интеллигентнейшего человека, профессора, и охватило, видимо, навсегда. Этот случай разъяснил ей тогда её приятель, крупный оккультист-практик. Он сказал, что у «интеллигентнейшего» была украдена половина головы, точнее, разума, украдена демоном, так как этот человек, видимо, внезапно лишился естественной защиты от вторжения в сознание подобных сил, защиты, которой обладает каждое воплощённое существо. Такое бывает, но редко, и практик объяснил Лене эти симптомы, подчеркнув в особенности внезапность наступившего слабоумия, не подготовленного никакими естественными причинами.
Все эти симптомы были сейчас налицо. Впервые Лена чуть-чуть ужаснулась.
«Бедный, бедный, – думала она, – как же он так сплоховал?!»
Во сне она видела проекцию этого демона-похитителя – чёрную и непостижимую; демона, который торжествовал и наслаждался своей добычей. Иногда она разговаривала с ним во сне, но, когда просыпалась, ничего не помнила из этого разговора.
На время Лена даже перестала вскрикивать при виде своего отражения где-нибудь на улице, в витрине…
Богдан же, хотя и ополоумел, стал крайне мрачным. Лена ухаживала за ним, как за дитём, сходящим в ад. Богдан усмехался и, как всегда, уходил на добычу и, когда возвращался, приносил какие-то стекляшки и, грозно сверкая глазами, уверял Лену, что он кого-то там ограбил или убил. И высыпал ночью на табурет перед ней эти стекляшки, освещая их свечой, и тупо бормотал, что теперь им надолго хватит, на много-много дней беззаботной жизни. «Я сегодня убил десять человек», – радостно заявил он однажды, возвратясь и бесшабашно улыбаясь.
Лена утешала его, гладя по головке, а сама видела в нём будущее растерзанное нечеловеческое существо, проходящее сквозь тысячелетия почти непрерывных страданий и тьмы. И потому любила его. Какое-то ожесточение овладело ею. Впереди она видела только века беспросветного мрака, в который была погружена Вселенная, и такое видение завораживало её.
– И ни капли радости, капли наслаждения, – зачарованно бормотала она, лёжа на своём подобии кровати. И остановившимся взглядом пыталась разглядеть и понять тьму. Её бередила мысль о том, что бытие, предназначенное для счастья, может быть вдруг обречено.
– Бу-бу-бу, – бормотал Богдан, отправляясь на свою охоту. Про свои убийства он, естественно, всё выдумывал.
Но его слабоумие навевало на Лену только трагические ощущения. И действительно, даже в этом Богдан не был смешон.
Однажды Лена ушла бродить по городу. Как призрак, ходила среди людей, желая им счастья. И люди отвечали ей понимающими взглядами, ибо каждый знал, что такое смерть. На милостыню она купила хлеб и маленькую баночку мёда. И побрела к своему адепту.
Когда она пролезла в подвал – ахнула: перед ней лежал мёртвый Богдан. Он был убит. Кровь сочилась из виска. Что произошло – об этом бессмысленно было даже думать.
Лена осталась на ночь с трупом, плакала около него.
На следующий день она взяла свой острый припрятанный нож и отрезала им голову Богдана, тело же оттащила далеко в сторону – и сбросила в тёмную подземную канаву, на дне которой ползали мелкие гады и бессмысленные черви.
Голову она поставила у своего ложа и могла долго, часами смотреть на неё. Всё человеческое, как ей казалось, ушло из этого мира.
Иногда она подходила и целовала голову. И эта голова стала для неё памятью об аде и символом обречённой любви.
Вой
Playboy 8, 2000
– Опять воет! – сама полувоюще закричала Катя Мелова на кухне коммунальной квартиры, которую должны были скоро расселять. – Опять воет, подлец! Он же не один здесь живёт!
– Нас много! – заголосили остальные, собравшиеся на кухне.
Дело происходило в заброшенном московском районе в середине девяностых годов. На вид Кате было всего лет тридцать.
– Веди нас, веди, Катя! – орал посреди жильцов Никита Мраков, пожилой мужик, обросший, как леший, и с выпученно-оголтелыми глазами. – Веди нас к нему!
– Покою нет, покою! – взвизгнул старик Акимыч, брызгая слюной. – Покою!
– Ведь ещё десять дней не прошло, как там в углу Петя Тараканов повесился, – запричитала старшая сестра Кати Наталья. – Нинка до сих пор прийти в себя не может, не моется даже, а этот сам по себе и воет.
«Нинка» была вдовой тридцатилетнего Пети Тараканова, повесившегося в кухне у плиты, почти над супом, который оставила подогревать Наталья.
Вой же раздавался из комнатушки, соседней с кухней.
– В милицию надо, в милицию, – шипела старушка Нежнова.
А старичок Акимыч вставил:
– Это, – говорит, – смешно, но как Петька Тараканов повесился, все тараканы у нас в квартире сбежали. Чисто стало…
– Ты что, очумел, что ли! – прервала его Наталья. – Думай, что думаешь, а ещё старичок…
– Он всегда со своей мистикой лезет, – добавила её сестра Катя.
– А что, я правду говорю, – осклабился Акимыч.
Опять раздался вой, но не такой истошный.
– Морду ему надо бить, – определился Никита Мраков.
– Вечности на вас нету, – ошеломлённо вставила вдруг двадцатилетняя Таня. – Его нельзя трогать.
Все вдруг затихли от таких слов. И вой из комнаты тоже прекратился.
– Так всегда, – заворчала Наталья. – Только хотим этому паразиту всё высказать, что-нибудь да случается и настроение падает. Это ж надо такое сказать. Ты что, Таня?.. А у нас с сестрой, между прочим, комнаты с этим типом соседние и суп с пылью от самоубийцы Тараканова нам с Катькой тоже пришлось есть, такие сейчас времена, – в её голосе появились слёзы. – Все мы такие здесь несчастные.
– Тебе суп с пылью от покойника пришлось хлебать, а не подумала о том, каково ему-то, повесившемуся, – вставил назойливый Акимыч. – Всё только о себе думаешь.
– А ты о ком? Что же нам, о чертях, что ли, думать? – рассердилась Наталья.
– Ладно, пойдёмте, соседушки, ко мне водку пить, – углублённо сказал Женя Куликов, самый весёлый из них. – Пока нас всех не расселили и пока жены нету дома.
Почти все отозвались на этот призыв. Таня, правда, исчезла, а Никита Мраков пошёл к себе, угрюмо постучав кулаком в дверь вывшего, но остальные впорхнули в гостеприимные две комнаты Жени Куликова, хорошо, кстати, обставленные. Мигом на столе оказались водка, закуска и самовар.
Через полчасика из-за этой двери уже раздавалось разудалое, лихое пение. Особенно отличились сёстры. Правда, пели они в основном про безумие. Слышался звон бокалов, какой-то отвлечённый, даже, если можно так выразиться, абстрактный мат, поцелуи, хохот – и песни рекою, и веселие без конца и без краю.
– В таком веселии и забыться легко, – твердила Катя. – Я уже не знаю, где я.
Пение и пьяный шум тем временем смешивались с тем же утробным воем из-за злополучной двери. Но он уже никому не мешал.
А за этой дверью по-барски раскидисто сидел в кресле он, Игорь Захаров, красивый человек лет тридцати, и выл.
Выл он периодически и иногда долго – но не от горя, а оттого, что ему очень везло в жизни. Во всяком случае, так считали соседи, хотя сами они не совсем понимали, в чём же ему конкретно везло. Выл Игорь Захаров порой громко, утробно, вдруг почти ревел, как медведь, настолько счастье, видимо, распирало его и доходило до самых глубин существа. Соседи видели, что Захаров не знал горя и в целом был нормален, а если воют не от горя, то значит, от противоположного сильного чувства, от счастья, значит, хотя никто не знал, в чём оно у Игоря заключалось. «Наверное, денег огрёб кучу», – думали некоторые.
– Видим, что не от ужаса воет, не от тоски, а именно от удачи, – говорили соседи.
Это их и взбесило больше всего.
– Чево таким счастливым-то быть? – петушилась старушка Нежнова. – Какое же счастье такое ему привалило?
– Чуть-чуть придурошным всегда везёт, – отпарировал тогда Акимыч. – Поди, бабу мягкую на стороне нашёл, оттого и воет.
Но запретить вой было сложно, потому что Захаров по ночам редко выл, сон у него был здоровый, а днём он в своей комнате – хозяин, это понимали все, у других, бывало, телевизор летом из окон так воет – погромче Игоря, а протестовать нельзя.
И соседи угрюмо соглашались.
Но больше всего вой Захарова донимал Никиту Мракова – ведь и он сам был не без странностей. Ко времени, когда Игорь стал выть, в душе Мракова уже накопилось достаточно чёрных внутренних сновидений. Всех их не перечесть – такое их было множество, но стоит всё-таки узнать, что душегубства у него и в мыслях никогда не было, но зато были нехорошие поступки, буйные покаяния, битьё стёкол, ночные кошмары, убийства тараканов, питие собственной крови, одичание и многое другое, не менее буйно-мрачное. Из всей этой цепи выделялась одна полная необычайность – та, что Никита Мраков луну, спутника нашего ночного, не выносил и даже не раз грозил ей из окна. Трудно сказать, в чём тут была неестественная причина, но специалисты поговаривали, что Мраков-де не любит луну, потому что считает, что там собираются души умерших, а душ умерших Мраков терпеть не мог. В этом была, конечно, его неправда.
Так или иначе, но такой человек вряд ли мог примириться с воем Захарова.
И когда в комнатах Жени Куликова прекратилась пьянка и все разбрелись по своим углам, Никита Мраков проснулся в своей постели. Как назло, в окне далёким блином светилась луна. При её виде – таком отрешённом – Мраков слегка озверел. Убить луну не было никакой возможности, но на всякий случай Никита взял в руки топор. И стал в ночной рубашке, белый весь, ходить по кругу в своей комнате, иногда бросая зверино-подозрительный взгляд на луну.
Наконец его измотало это хождение. Внезапно угрюмая мысль вошла в мозг, Никита приоткрыл дверь и вошёл с топором в коммунальный коридор.
Взглянул в дальнее окошечко в нём: луны не было. Тогда Никита подошёл к двери Игоря Захарова и стал перед нею на колени, прислушиваясь, что, мол, там происходит внутри.
Воя, однако, не было. Но вой Игоря стоял в уме Мракова: такого он забыть не мог и где-то хотел отомстить.
Так прошло минут десять. Внутри комнаты Захарова была по-прежнему тишина. Тогда Мраков тихонько запел сам, что-то дальне-тоскливое, про речку. За дверью послышался шорох – Игорь проснулся. Он осторожно подошёл к двери и, не боясь, открыл её, остолбенев: перед ним на коленях в ночной рубашке и с топором в руке стоял Никита Мраков.
– Ты что, Никита? – ошеломлённо спросил Игорь.
Никита молчал.
– Извиниться, что ли, пришёл за свою ярость? – пробормотал Захаров. – Но почему с топором?
Никита встал на ноги.
– Пусти к себе, Игорь, – мрачно сказал он.
– Ну что ж, проходи, коль душа не в порядке, – был ответ.
Мраков тихо вошёл в комнату, увидел в окне луну, выругался и сел за стол.
Игорь хотел было полезть в шкаф за бутылкой, но Мраков предупредил:
– Не до веселия сейчас.
Игорь подсел к столу. Мраков сразу приступил к делу, положив на стол рядом с собой топор:
– Я тебе прямо скажу, Игорь, мы все понимаем, что ты воешь не от горя, а от счастья, от какой-то удачи, потому что горя в тебе, сколько ни гляди, нет… Так вот ответь: верно мы думаем или нет?
– Верно всё это, Никит, – тихо ответил Захаров.
Мраков так же тихо взял в руки топор.
– А теперь ответь, вот этого мы совсем не понимаем, от какого счастья ты воешь, Игорёк, а?.. Что ты, бабу невероятную тайком нашёл или чемодан с баксами… Ответь.
– Да нет, какое, – Захаров даже сморщился. – Что ж по такому поводу выть-то?.. Мало ли у кого баба хорошая или баксов полно – так ведь никто не воет из-за того. Пустяки всё это.
Мраков пристально на него посмотрел:
– Может, ты какое физическое открытие сделал? На весь мир?
– Ни-ни, даже желания не было.
– Может, в секту вступил?
– Ещё что, – возразил Игорь.
– Может, ты замочил кого, Захаров? – сдавленно выдохнул Мраков. – Ну хотя бы из тех, кого сильно не любишь…
– Ну, ты скажешь, Мраков, – отмахнулся Игорь. – Да я муху и ту жалею…
Мраков вздохнул:
– Так ответь.
– Не вместишь ты этого, Никит.
– Я не вмещу? – Мраков рассвирепел и опустился с топором на колени перед Захаровым. – Игорь, да я ведь побить тебя хотел, ей-богу, но не потому, что ты всем мешаешь своим воем.
– А почему? – тупо спросил Захаров.
– А потому, что, во-первых, я счастье ненавижу, а во-вторых – ты не говоришь никому, от чего ты счастлив… А это всё меня мучает.
Игорь отключённо посмотрел в глаза Мракову.
– Значит, ты мученик, Никита, вот ты кто…
– Пускай, – горько ответил Мраков.
– Ну тогда из уважения к твоему мучению я скажу. Вою я от счастия быть, от счастия, что я есть и, наверное, всё время буду. От самого себя я вою, от счастия своего бытия, что я существую… Сижу на стуле, гляжу в свою душу, в то, что внутри, и вою от дикого счастия, которое меня распирает от того, что я есть…
Мраков обомлел и даже раскрыл рот.
– Вот оно что? – ахнул он. – А я-то думал…
– Ну, теперь ты меня побьёшь? – тихо спросил Захаров.
– Да ты что, Игорь?! – выкрикнул Мраков. – Гляди!
И он со всей силы бросил топор в сторону, тот полетел и в куски разбил зеркало: у Игоря стоял в углу зеркальный шкаф. Осколки посыпались на грязный пол.
Захаров никак не среагировал, точно ему шкаф был безразличен.
– Об одном только прошу, Игорь, – и Мраков поклонился ему в ноги. – Научи!
– Чему же тебя научить, Никитич? – Захаров нежно погладил лохматую голову Мракова. – Выть от счастья, что я есть или что ты есть?
– Конечно, от того, что я есть, – страстно выговорил Мраков. – Но это трудно сделать.
– Почему?
– Ты сам знаешь. Тоскую я много.
– О чём же ты тоскуешь. Никита?
И Захаров опять погладил Мракова по головке.
– По луне, к примеру. Что я не могу её пришибить.
– Это очень серьёзно, Никита, если так, – посерел Игорь. – А ещё что?
– От дыры в душе своей. Тёмной дыры.
– Это ещё серьёзней, Мраков.
И Захаров погладил Никиту по скуле.
– Но я свою тоску люблю, Игорь, – заметил Никита.
– А вот это втройне серьёзней, Мраков.
– Выходит, три главные причины?
– Три главные, если ты мне ещё чего-то недоговорил…
Мраков заплакал. Захаров обнял его за тоскливую шарообразную голову и поцеловал в лоб.
– Я буду обучать тебя, Никита, – прошептал он. – Каждой ночью теперь приходи ко мне. Я обучу тебя счастью от того, что ты есть…
– Спасибо, Игорь, – пробормотал Мраков и исподлобья взглянул на луну.
Они поцеловались три раза. Мраков встал на ноги, и они расстались на этом.
С этого времени началось обучение Мракова счастию собственного бытия. Слух об этом сразу распространился по коммунальной квартире, и все как-то сразу затихли, узнав, что воет Игорь не от удачи и всяких пустяков, а от себя самого, от счастия, что он есть. Это моментально и в лучшую сторону изменило к нему отношение соседей.
– Что он, жлоб какой-нибудь поганый, чтоб быть счастливым от денег и тому подобных эдаких успехов, – говорил на кухне Акимыч. – Если он от своего нутра счастлив, значит, он наш человек.
– Не просто от нутра, а от духа, от сознания внутри, – поправила его золотоволосая Таня.
– Ну, ты у нас вообще эдакая… Хорошая, – неопределённо возразил Акимыч. – Ишь, куда повела…
– Мы с сестрой завсегда несчастные были, – чуть-чуть заплаканно высказалась Наталья. – А всё равно где-то счастливые. Потому что есть во всех нас что-то такое…
– Пусть Никита скорей обучится у Игоря, как получать счастие от самого себя, от того, что ты есть, – вставила её сестра Катя.
Старушка Нежнова так и юркнула к себе в комнатушку от таких разговоров, а Жени Куликова на кухне не было.
Воцарилось молчание.
А потом старушонка высунулась, приоткрыв слегка свою дверь:
– И пущай скорее обучает! – тоненько прозвенела она. – А то вон Петя-то Тараканов повесился над плитой в кухне, а если б научили – то и сейчас бы он жил и пиво пил. Как бы не опоздать с этим-то обучением!
Никита Мраков, который сидел во время этого разговору посередине кухни на столе, покачал головой и задумчиво буркнул:
– Нет. Петю Тараканова уже ничто не могло спасти. У него ум другой был.
Акимыч так и подпрыгнул:
– А я и говорил! Раз после его смерти тараканы разбежались – значит, он особый человек был!
Никита добавил:
– Я хотел с ним дружить, но он меня боялся и всё время говорил: «Больно мрачен ты, Никитушка!»
И с этого дня началось обучение Никиты. Происходило оно ночью, и особенно успешны были безлунные. В первые ночи Игорь, прильнув к уху Никиты, что-то долго-долго ему шептал. А потом пошло, но не совсем как по маслу.
Главную суть Никита вроде бы ухватил и однажды передал это самому себе вслух в таких словах:
– Значит, внутри нас есть такая жизнь, которая сама по себе, она есть тайное благо, не умирает она никогда, всё сгниёт, а она – нет… И ежели её ухватить и понять, то будешь выть, если…
И тогда, наконец, Никита насторожился и спросил Игоря:
– А почему же ты рекомендуешь выть, Захаров?
– Чтобы не сойти с ума от счастия изнутри, вот почему, – тихо и проникновенно ответил ему Игорь. – И ты, Никита, тоже со временем выть будешь… Иначе ненароком свихнёшься, узнав, какое в тебе есть бытие.
И на седьмую ночь Мраков, кое-что осознав, завыл.
Все спали, дело было глубокой ночью. Два необъяснимых и сверхчеловеческих воя раздавались из одинокой комнаты Захарова. Была она на втором этаже, и на уличных псов этот вой мистического счастья навёл сверхъестественный ужас, и они разбежались куда попало. Но люди вокруг не просыпались. Выли они так, Захаров и Мраков, около часа. Но в вой Никиты иногда входили искусственные нотки.
И Игорь заметил потом:
– Я чувствую, что сомневаешься ты, Никита, что счастие и блаженство твоё – внутри тебя и ни от чего не зависят. По вою твоему это ощущаю…
– Не в етом дело, – наклонил голову Никита. – Не в сомнении заноза, Игорь. Мрак я люблю, вот что… А в счастии мрака нет…
– Это очень серьёзно, – ответил Игорь. – Но мрак мы подавим.
– Зачем? – удивился Никита.
– Чтоб ты полностью на веки вечные счастлив был.
– Зачем?
Но Захаров снова повторял ему учение о созерцании внутреннего бытия и осознании его. Через месяц Мраков оставил свою недоброжелательность к луне и не обращал на неё внимания.
– А тёмную дыру в душе твоей мы зашьём, – таинственно улыбался ему по ночам Игорь. – И никто оттуда не появится, и никто туда не провалится… Ладушки?!
– Ладушки! – смиренно отвечал уже изменившийся в чём-то Мраков.
И вой их двойной становился всё чище и просветлённей.
Но даже и тогда импульс мрака вдруг охватывал Никиту, даже посреди обучения.
– Я тебе и объяснить это не могу, Игорь, – сказал однажды ему Никита, покаявшись. – Самое крутое во мне: это когда я пить собственную кровь хочу.
– Ужас! – как-то светло ответил Игорь.
– Это бывает так. Запрусь, бывало, я у себя в комнате, – продолжил Мраков. – Вылью из себя полстакана крови как бы себе на опохмел. И выпью, не откажусь.
– А дальше что?
– А дальше дело не просто в крови, Игорь, – угрюмо ответил Мраков. – Сознаю я вдруг, что это не только кровь моя вылилась, а какой-то провал в душе обнажился, и из провала этого тени жуткие в душу мою входят.
– Какие?
– Тени совсем мне ещё непонятного и неизвестного. И поглотят они меня, боюсь. Но ведь я люблю их в то же время, Игорь. По-особому люблю, по-страшному. И как только эта страшная любовь мной овладевает, они опять уходят – в чёрную дыру души моей бесконечной… В животе – кровь, в душе – бездна, провал… Вот так-то, Игорь. Не ожидал эдакого от меня?
И Мраков замолчал. Захаров обнял его и сказал:
– Велик ты, Никита, велик!.. Пусть только об этом никто не знает… Пусть принимают тебя за… А работать будем дальше.
Так открылся ему Мраков.
Соседи уже стали беспокоиться: как, мол, идёт учение и не пора ли Никите им эти тайны о внутреннем бытии передать… Но Мраков пока всё отклонял и отклонял.
– Рано ещё, детки, – говорил он.
…Но с тех пор обучение Мракова стало подвигаться успешней. Его угрюмое лицо просияло тайным блаженством. Но бездну в душе его Игорь закрыть не мог…
И ночью во время глубинного сновидения чей-то голос возник, и раздалось:
– Оставь, оставь провал этот в его душе навсегда. Пусть будет и то, и это. И неописуемое Бессмертие, и провал в Неизвестное. Так надо. И закрыть этот провал невозможно.
Захаров, ошеломлённый, проснулся и встал.
…Немного спустя Никита Мраков обрёл то Вечное Счастье, которое искал, но Провал остался, как и поведал Голос.
– Так надо, Никита, – сказал ему Захаров. – Не бойся жить в двух разных измерениях.
Через два дня Мраков вышел на кухню и объявил соседям, что его обучение закончилось. И что он может теперь загадочно обучить других, кто захочет, бессмертной внутренней Жизни, тайному Благу и Счастью, которое не зависит от удач или неудач и ни от чего внешнего, что случается в земной жизни, потому что даже сама Смерть здесь не помеха.
Все чуть с ума не сошли от радости. Акимыч, Катя и Наталья пустились в невиданный пляс. Старушка Нежнова плакала, превращая свой плач в любовь к людям. Только Таня на всё это спокойно улыбалась: она и без Захарова, сама по себе, знала о тайном благе.
Бесплатный фрагмент закончился.
