Читать книгу: «Уроки Равнодушия»
Ветер срывал пожелтевшие листья, ломкие и сухие, словно обрывки старой пергаментной бумаги, пытаясь увести их прочь из этого странного и неуютного городка. Подбрасывал в воздух, крутил в немом, отчаянном танце, уносил – но силы кончались слишком быстро, выдыхались в свистящем порыве. Не пролетев и нескольких метров, он швырял листья на промерзший асфальт, оставляя доживать последние дни под тусклым, выцветшим солнцем, что висело в небе грязным желтым пятном. Деревья, черные и скрюченные, раскачивались из стороны в сторону, скрипели голыми сучьями, будто с облегчением избавляясь от надоедливой, отмирающей плоти.
Город пропах гнилью. Той жуткой, сладковато-приторной вонью, что исходит от мяса, пролежавшего на солнце неделю на ржавой жести крыши, – мяса, по которому уже ползают белые, жирные личинки, оставляя влажные блестящие следы. Воздух был густой, им тяжело было дышать, он прилипал к легким влажной тряпкой. Сюда редко заезжали, дороги в городок зарастали колючим репейником и чертополохом. А те единицы, что бывали, стремительно убирались восвояси, не оглядываясь на покосившиеся серые фасады. Место пропахло смертью, но те, кто родился здесь, этого не замечали. Они с детства привыкли к бледным, землистого оттенка лицам, к запаху, который уже не казался противным, а стал просто частью фона, как шум ветра в облупившихся водосточных трубах. Здесь редко вглядывались в лица прохожих, глаза скользили по асфальту, по своим стоптанным башмакам. Все боялись. Боялись увидеть в чужих пустых глазах себя – настоящего, со стороны, такого же опустошенного и пропахшего тленом. Каждый держался от другого подальше, оставляя вокруг себя невидимый, но ощутимый пузырь отчуждения. Социум гнил заживо, тихо и методично, день за днем ожидая исхода. Смысл жизни был потерян, растерян где-то между домом и работой. Да и был ли он здесь вообще когда-нибудь?
Люди слонялись по улицам без цели, плечи ссутулены, руки глубоко в карманах выцветших курток. Шли на нелюбимую работу, к начальнику-козлу, который считал подчиненных говном – по крайней мере, пахли они соответствующе, потом и немытым телом, и безысходностью. Сам он, в кричаще-дорогом, но мешковатом костюме из дешевой, лоснящейся ткани, брезгливо оглядывал рабочих пчел из-за массивного, пыльного стола и натирал руки липким антисептиком с резким химическим запахом, боясь чего-нибудь подхватить, как будто отчаяние было заразно. Но на деле всё было не так плохо, как можно подумать. Всё было гораздо хуже, и эта мысль витала в воздухе, густая и неоспоримая.
В этом обществе царил кромешный, будничный хаос. Казалось, человечность вымерла, как вымирают редкие виды, тихо и безвозвратно. Каждого волновала лишь собственная жизнь – к которой он тоже относился с брезгливостью, как к заношенной, неудобной одежде. Город был бы идеальным пристанищем для маньяков: здесь никто не дорожил жизнью, она болталась на тонком, истончившемся волоске. Но даже маньяки сюда не ехали. Боялись сгинуть вместе с остальными, раствориться в этой всеобщей апатии, стать такими же – черствыми, поглощенными тихой, глухой ненавистью к себе и ко всем. Боялись потерять острый, животный вкус к чужим крикам, самим превратиться в беззвучную жертву, в еще одно пятно на асфальте.
Все куда-то спешили, избегая встречных взглядов, взоры утыкались в потрескавшийся асфальт, в мусор у обочин. Хотя спешкой это было не назвать – шаг был медленный, увязающий, умирающий. Да и куда спешить, если единственное желание – поваляться перед потрескивающим теликом с размазанной картинкой, впитывая, как губка, тонны информационного мусора, липкого и бесполезного? «Всё в мире плохо, вы никому не нужны, но если купите этот товар – станете счастливейшим человеком на земле». Голос из ящика был нарочито бодрым, фальшивым. И плевать, что тратите последние мятые купюры, отложенные на квартплату. Ради призрачного счастья можно рискнуть всем, а пожить и на теплотрассе можно, в гуле труб и запахе ржавой воды. Маркетинг сходил с ума, высасывая из людей последние соки, вплоть до самой жизни, до последней искорки. Гнить на продавленном диване, уставившись в потолок с желтыми разводами, было последней, тихой стадией отчаяния. Но кое-кто еще бродил по улицам, шаркая подошвами, пытаясь не задуматься о прочной петле и крепком узле.
Минус один человек. Теперь будет проще, воздух, может, чище станет. Был он плохим, хорошим, тихим, крикливым – какая разница? Избавиться от человека, не приложив рук, не запачкавшись, было тайной, заветной мечтой каждого. Люди погружались в эту липкую, вязкую грязь по уши, с каждым днем все глубже, и уже не замечали, как дико, до спазма в скулах, хотят перегрызть друг другу глотки. Показывать это не было смысла, как и прятать за фальшивой, кривой улыбкой. Поэтому на каждом лице, в морщинах у рта, в напряженных веках, застыла одна и та же нелепая гримаса – гримаса немого отчаяния.Ветер продолжал гнать листья по шершавому асфальту, будто пытался помочь им сбежать, перекатывал их сухим шелестом. Но несколько листьев, рыжевато-коричневых, уперлось во что-то мягкое, податливое и еще излучающее слабый остаточный жар. Посреди улицы, у стоки для дождевой воды, забитой грязью, лежало тело, неестественно скрюченное, в луже густой, уже темнеющей по краям алой крови. Из спины, чуть ниже лопатки, торчал кухонный нож с потрескавшейся деревянной ручкой, с пятнами старой грязи под ногтями. Прохожие словно не замечали его. Спотыкались о безвольно раскинутую руку, что-то бормотали себе под нос бессвязные слова и шли дальше, не замедляя шаг, не останавливаясь. Для них тела не существовало, оно было частью пейзажа, как трещина в стене или разбитый фонарь. Помочь? Вызвать скорую? А зачем?
Недалеко, у ржавой, исчерченной граффити-непристойностями будки, стояла остановка с относительно неплохим видом, если у тебя зрение минус пять и глаза застилает привычная пелена. К ней, кряхтя металлическим скрежетом и выпуская клубы едкого, ржавого дыма, неуклюже подкатил автобус – если эту почерневшую от времени и грязи коробку на лысых колесах можно было так назвать. Коррозия, рыжая и бугристая, съедала его целиком, проступала сквозь облезшую краску язвами. Стоять внутри было страшно, пол прогибался и пружинил под ногами, – казалось, вот-вот треснет, и ты окажешься под холодным, покрытым масляной пленкой днищем. Но люди ездили, молча, прижавшись к грязным стеклам. Без страха, с пустым взглядом. Будто только и ждали своего конца, и неважно было, придет ли он здесь, в салоне, или чуть позже.
Из этого «прекрасного» транспортного средства, хрипя открывшейся дверью, вышла девочка. Лет тринадцати, в простеньком, но чистой и яркой ветровке, резко контрастирующей с всеобщей серостью. И в ней было что-то не так, что-то сломанное или, наоборот, чересчур цельное. Она не была похожа на остальных. Смотрела не в пол, а прямо перед собой, и взгляд ее был странно ясным, незамутненным. На ее лице, тонком и бледном, не было привычной здешней застывшей гримасы, лишь легкое, отрешенное любопытство. Она даже здоровалась с прохожими тихим голоском – ей, конечно, никто не отвечал, отворачивались, делая вид, что не слышат, но ее это ни капли не расстраивало, будто она и не ждала ответа. В руке, в тонких пальцах, она сжимала хрупкий цветок с солнечными, почти светящимися изнутри лепестками. Взглянула на него – и губы сами собой, невольно, растянулись в улыбке. Искренней, теплой, живой. Такая улыбка могла бы осветить, растопить весь этот серый, покрытый пылью безнадежности городишко. Но даже это мгновение немого, чистого красоты не вызвало ни в ком отклика, не задержалось в потухших глазах. Возможно, потому что они давно разучились смотреть в глаза кому-то, кроме того ничтожного, жалкого и глубоко противного человека, которого видели каждое утро в мутном, покрытом брызгами зеркале.
Девочка с тихим, ненавязчивым любопытством оглядывалась, заглядывала в проходящие мимо лица, будто искала в них надпись, ответ на невысказанный вопрос. И не могла поймать ни единой искорки – ни тени улыбки, ни вспышки радости, ни простого человеческого удивления. В этих искаженных, будто вылепленных из холодного воска масках читалась только спокойная, давно принятая смерть. Желтые, неровные зубы в оскале или за плотно сжатыми губами, немытые, сальные волосы, сбитые в твердые, неопрятные колтуны, худые, угловатые тела под бесформенной одеждой, будто умоляющие не о любви или деньгах, а просто о куске хлеба, о глотке теплого супа. От этого безрадостного, выхолощенного зрелища по коже побежали противные, ледяные мурашки. Девочка зажмурилась, резко тряхнула головой, сбрасывая с себя это тягостное видение, как стряхивают холодные капли дождя.
Ответа, как всегда, не последовало, лишь ветер пронес над головой сухой шелест. Она привыкла. Твердо схватила окоченевшую, тяжелую руку и потащила за собой, в сторону чахлого парка, медленно, с усилием, оставляя за собой на сером асфальте длинный, рваный, постепенно бледнеющий кровавый след.Преодолев тошнотворный спазм в горле, она посмотрела вдаль, туда, где улица делала плавный изгиб. И увидела. Тело. Молодого парня, в простой темной толстовке и потертых джинсах, лежащее в растекающейся луже собственной, уже темнеющей крови. Без тени смущения, будто подходя к знакомому, она направилась к нему. Она привыкла видеть мертвых и тихо гниющих на ходу – нож, торчащий из спины, холодный и незнакомый, ее не испугал, лишь вызвал легкий интерес. Она наклонилась, взяла за плечо, с усилием перевернула тяжелое, неподатливое тело на бок, чтобы разглядеть лицо, залитое багровыми потеками. Черты были обычными, может, даже милыми когда-то, теперь обезличенными и восковыми. – Девочка, оставь его. Он же дохлый. Ничего ему уже не надо. За ее спиной, откуда-то из-за угла, возникла худая, почти прозрачная фигура в длинном плаще. Незнакомец нервно затянулся почти докуренной сигаретой, выпустил струйку едкого, сизого дыма прямо в сырой воздух. То ли предостерегал из смутной, забытой жалости, то ли просто от скуки подошел, чтобы услышать хоть какой-то звук, кроме воя ветра. Не дожидаясь ответа, он резко развернулся, швырнул бычок под ноги, где тот с шипением угас в лужице, и засеменил прочь, растворившись между домами. – Это вам только так кажется, – тихо, но отчетливо сказала девочка, вглядываясь в безжизненные, полуоткрытые глаза. Лицо было такое же, как у всех здесь. И все же… не настолько окончательно мертвое. Она бережно, почти нежно вложила хрупкий стебелек цветка ему за оттопыренное, холодное ухо и мягко, по-детски улыбнулась окровавленному, застывшему лицу. – Пойдем гулять? Со мной?
Почему парк? Наверное, потому что лучше места здесь попросту не было. Кроме собственного дома – но и дом ее, маленькая квартирка на верхнем этаже, был не лучше, пропитан тем же запахом тлена, только прикрытым ароматом дешевого мыла. Ветер гнал по засыпанным окурками аллеям целые армии мусора: обертки, пустые пачки, и все те же желтые, безжизненные листья, лишь сильнее захламляя и без того убогое пространство. Здесь почти никого не было – от силы шлялись, опираясь на палки или стены, три вечных, знакомых всем калеки, не находившие себе места в этом безобразном, тесном для них городе. На лавочке с облупившейся зеленой краской лежал бомж, завернутый в грязный, склеенный в потеках брезент. Кто-то, невидный из-за угла, прокричал ему хрипло: «Вставай, урод! Двигай!» – но, возможно, он был давно мертв, и крик был обращен в пустоту. Кому было дело? Трупы отсюда вывозили пачками, по ночам, на невзрачном сером фургоне, чтобы не нарушать неторопливый, спящий ритм жизни, который должен был скоро, казалось, сам собой, оборваться.
Он что-то еще бубнил, сползая по столбу ниже, а девочка, таща за собой свою молчаливую ношу, уже давно исчезла в серой глубине парковых аллей.Удивительно, но здесь, в ржавой палатке-киоске с разбитым стеклом, все еще продавали мороженое. На вкус – точь-в-точь селедка с прогорклым молоком. Продавщица, миловидная в странной, нездешней манере, с застывшей на лице улыбкой маньяка из старого фильма, каждые несколько секунд издавала короткий, странный, клокочущий смешок, обнажая в его процессе черные, догнивающие на корню зубы. Она была из тех редких людей, кто смотрел прямо в лицо, прямо в душу, пытаясь прощупать взглядом, выесть ее изнутри, найти еще что-то живое. От одного ее пристального вида, от этого взгляда-щупальца становилось тошно. Непонятно, что было противнее и отвратительнее – сама эта женщина, ее манера, или сладковато-тухлый запах мороженого, витавший вокруг киоска. Но многим, как ни странно, оно нравилось. Его ели медленно, облизывая деревянные палочки. Скорее всего, от полной, абсолютной безысходности и отсутствия иного сладкого в жизни. – Тебе какое? Ванильное или шоколадное? – спросила девочка воздух, будто сама у себя, глядя на выцветшие картинки на витрине. Покупать не спешила, лишь окинула продавщицу долгим, изучающим взглядом и вдруг, совсем по-детски, подмигнула ей одним глазом. Та от неожиданности даже рот открыла, и улыбка-маска сползла с ее лица, обнажив простое, растерянное удивление. Сердце под ветошкой фартука забилось чаще, неровно, в груди шевельнулось непонятное, давно забытое, почти пугающее чувство. От внезапной внутренней тревоги, от этого дуновения чего-то чужеродного, женщина резко захлопнула грязную створку прилавка с лязгом и почти побежала прочь, теряя по пути тапочку. За этим немым спектаклем, прислонившись к фонарному столбу, наблюдал вечно пьяный алкоголик, нервно допивавший последние капли из мятой, липкой бутылки. Он прищурился, вглядываясь в полустертую этикетку, пытаясь разобрать давно знакомые, но вечно плывущие буквы. – В этой огненной воде… вот в этой самой, – пробормотал он хрипло, – больше смысла, чем во всей моей жизни. Эх… – Он опрокинул бутыль, выбив последние капли на язык. – Еще одна пустая бутылка. Как… как пустая, вывернутая наизнанку душа.
Она таскала безвольное тело за собой по всему парку, вокруг чаши сухого, заросшего тиной фонтана, мимо сломанных качелей, оставляя на плитках неровную, алую полосу, которую тут же начинали облизывать и растаскивать муравьи. Даже умудрилась прокатиться на скрипящей, еле движущейся карусели, с трудом закинув тяжелое тело на соседнюю, облупившуюся лошадку с одними глазницами. Ветер, свежий и резкий здесь, на открытом пространстве, бил в лицо, трепал ее светлые волосы, наполняя легкие и сердце странной, щемящей радостью, а тело парня безвольно болталось в такт скрипу, не чувствуя ничего, кроме закостеневшего покоя. Что, в самом деле, может чувствовать мертвый?
Под конец угасающего, медленно тонущего в сизых сумерках дня они оказались в местном, единственном кафе «Удача» с потухшей неоновой вывеской. Оно славилось абсолютно ничем. Здесь ели, быстро и безвкусно, чтобы не умереть прямо сейчас, а что именно ели – было не важно, пища была безликой, серой массой. Казалось, тут должны кишеть, чувствуя себя хозяевами, рыжие тараканы. Но даже им, самым живучим, было неуютно в этой атмосфере всеобщего упадка, и они пытались сбежать, выползая на стены и потолок. Часто, под ногами у официантки, раздавался тихий, но отчетливый хруст панциря, или кто-то из клиентов чавкал бутербродом с неожиданной «живой, хрустящей изюминкой» – тараканом, который иногда успевал вырваться из-под скользкого ломтя колбасы и в панике носился по залу, пока его не ловили и, хрустя, не съедали заживо, не моргнув глазом.
Она накрыла его холодную, неподвижную ладонь своей маленькой, теплой рукой. Ждала хоть какого-то трепета, ответного движения. Но под кожей чувствовала лишь глубокий, бездонный холод и каменное, незыблемое безмолвие.Девочка, пыхтя, усадила неподвижного парня за липкий, покрытый царапинами столик у окна и сама села напротив, положив подбородок на сложенные руки. Прогнивший пол, когда-то, возможно, крашеный, жалобно скрипел и прогибался под каждым шагом, словно умоляя о пощаде, о прекращении этой пытки. Но его стоны никто не слушал. Из дальнего угла, из-за занавески, ведущей в подсобку, донесся вдруг оглушительный, сухой треск ломающихся досок, звон упавшей посуды и негромкое ругательство – какой-то тучный, вечно голодный посетитель провалился сквозь ветхое покрытие. Он теперь сидел в образовавшейся яме по пояс, безучастно и как бы с интересом глядя на торчащие вокруг него обломки пола, и лишь время от времени покачивал лысой головой. – Какой ты смешной. И такой молчаливый, – сказала девочка, не отрываясь от лица своего нового друга. Тот сидел, неестественно склонив голову набок, одну восковую руку положив на стол ладонью вверх. – Ты всегда такой? Или… – она наклонилась чуть ближе, – только когда мертвый?
Она сама, казалось, излучала тихое, упрямое тепло, как маленькая, забытая кем-то печка. Среди всех этих живых, но давно остывших изнутри мертвецов она была единственным, случайно затесавшимся сюда лучиком, крохотной трещиной в мрачной реальности. Но люди вокруг были слишком поглощены собой, своими мелкими, никчемными страданиями, чтобы это заметить, чтобы разглядеть в ней что-то кроме странности. Они мечтали лишь об одном – добрести, доползти до дома, уснуть в холодной, но все же своей постели и больше не проснуться, не увидеть утро. Брели по темнеющим улицам потерянным, шаркающим шагом, иногда останавливаясь и безучастно глядя вокруг, забыв дорогу или смысл движения.
– Глянь-ка ты! Малявка, а с мертвецом по улице гуляет, как с живым! – прошипела, как змея, старая бабка у подъезда, вся в темных, многослойных одеждах, тыкая острым локтем в бок своего вечного собеседника на соседней лавке – молчаливого, неподвижного и, похоже, уже давно неживого. Над его поникшей, лысоватой головой уже начинали лениво вьется первые, ранние мухи, от него несло тяжелым, сладковатым запахом, будто он тихо гнил прямо тут, на лавочке, не меньше недели. То ли от естественного исхода, то ли от бесконечной, раздражающей, как писк комара, болтовни этой самой бабки.Девочка давно ушла из кафе, когда там уже включили тусклую, мигающую лампочку, и шла домой, крепко, по-хозяйски держа за руку своего безмолвного спутника. Никто не обращал внимания на то, что она тащит за собой по тротуару явно неживое тело. Никому, в принципе, не было до этого дела, глаза скользили мимо, не цепляясь. Хотя нет, не абсолютно всем.
– Ну, проходи, проходи. Чувствуй себя как дома, – сказала она ему, как старому другу. – Сейчас чаю сделаю, согреемся.Кто-то нервно, скрываясь за занавеской, наблюдал за этой неспешной процессией из окна третьего этажа, невольно сдвигая густые, нахмуренные брови к переносице. Но девочка, не оборачиваясь, уже скрылась в темном зеве подъезда, за тяжелой, не закрывающейся до конца дверью. В своей маленькой, но опрятной квартирке она с тихим, легким облегчением выдохнула, присела на табуретку в прихожей и принялась медленно, тщательно развязывать шнурки на своих простых кроссовках, время от времени поглядывая на парня, который стоял, прислонившись к стене и уткнувшись лицом в обои с блеклым цветочным узором.
Справившись с обувью и аккуратно поставив ее на полку, она взяла его окоченевшую руку и повела, почти потащила по узкому коридору в ванную, пахнущую хлоркой и сыростью. Включила свет, от которого заморгала старая люминесцентная лампа, и воду – сперва холодную, потом теплую. Стала смывать с его воскового лица запекшиеся, темно-бордовые корки крови. Губка в ее руках осторожно скользила по коже, и розоватые, разбавленные струйки стекали в белую, потрескавшуюся раковину, унося с собой в слив частичку этого безумного дня, одного из тысяч таких же. Потом, отложив губку, она взялась за рукоять ножа. Обхватила ее обеими руками, уперлась коленом в спину и вытащила – тяжело, с противным, сочным звуком отделяющейся плоти. Бросила нож в раковину с глухим лязгом. И почувствовала странное, всеохватывающее облегчение, будто совершила важный ритуал, спасла кого-то от страшной, неизлечимой болезни, или хотя бы облегчила боль.
Парень сидел прямо. В его тонких, но уже не восковых, а живых пальцах вертелся тот самый цветок с золотистыми, будто светящимися изнутри лепестками – скромная пупавка красильная. Он смотрел на него не отрываясь, и по его лицу, чистому от крови, разливалась медленная, незнакомая этому месту, широкая, по-настоящему живая улыбка. Как на подарок. Как на новую, только что начавшуюся жизнь.Через мгновение, как ни в чем не бывало, они уже сидели на кухне за круглым, покрытым клеенкой столом. Девочка поставила перед парнем две одинаковые, простые жестяные коробки с чаем и озадаченно смотрела на них, будто от этого выбора зависело что-то очень важное. – Ну так что? Тебе какой? Черный или зеленый? – она вздохнула, явно не в силах решить за него, за другого. Повернулась к нему, ожидая. В комнате, в этой внезапной тишине, стояла абсолютная, давящая тишина, будто весь огромный, шумный мир за пределами этих стен замер, притаился, выключил звук. – Мне… зеленый. Черный не люблю… От него горчит. Парень сидел прямо. В его тонких, но уже не восковых, а живых пальцах вертелся тот самый цветок с золотистыми, будто светящимися изнутри лепестками – скромная пупавка красильная. Он смотрел на него не отрываясь, и по его лицу, чистому от крови, разливалась медленная, незнакомая этому месту, широкая, по-настоящему живая улыбка. Как на подарок. Как на новую, только что начавшуюся жизнь.
