Читать книгу: «Гридя – вдовий сын»

Шрифт:

Так начнем рассказ сей.

После потопа, случившегося за тысячу лет до описываемых в этой книге событий и унесшего много жизней, государи, правившие каждый своим племенем, разделили Великую Долину. Горы достались бессмертным серафинам. Чертям и разной нечисти, тоже живущей вечно, если только не убить их намеренно, оставили непроходимые чащи, болота и лесные реки. Люди же получили поля и равнины.

По прошествии времени умножились люди на земле, разошлись по Великому Долу, сели по разным местам и строили города большие и малые. И называли те города по имени мест, где сидели. Так один нарекли Холмогорами, так как город возник на холмах. Другой поставили за Гнилым лесом, и, потому что жители промышляли бортничеством – добывали мед у лесных пчел, – окрестили Медыней. Третий назвали Зыбун, поелику стоял он в окружении зыбучих, топких болот.

Когда широколицые кочевники с юга напали на северные народы, и поселились среди них, и притесняли их, то некоторые северяне пришли и сели у моря Сиверского, с берегов которого в ясный солнечный день пристальным оком можно разглядеть ледяной материк. И построили тут город, прозванный Студенец. А иные, самые отважные, сошли в ладьи и поплыли дальше.

С севера на юг Великой Долины лежит дорога прямоезжая. От замерзшего моря, волоками спускается она к стольному граду Холмогорам; по мосту, построенному в незапамятные времена, бежит через речку Волчанку; петляет через Гнилой лес и Медыню; забирает в горы, где обитают псоглавцы и солончаковая нечисть. Тянется сквозь Медвежью гору и село Вареж и приходит, наконец, к Алатырскому морю, посреди которого стоит Латырь-остров. Остров тот заколдован, – на нем, по рассказам сведущих в таких делах, обретаются души умерших людей и бессмертных, павших в бою или от болезни.

Племена Великого Дола имели свой уклад и чтили законы предков. Каждое отличалось особенным нравом. Люди жили кротко и тихо, слушались старших, хлеб насущный добывали в поте лица. Весной сеяли жито. Летом сходились на торжища, строили жилища; доказывая верность старинной пословицы, подготовляли сани. Осенью собирали урожай, запасались припасами для себя и скотины. С приходом холодов плели лапти, ткали холсты, чинили инструмент и готовили телеги, в наступивший им зимой черед.

Нечисть жила обычаем звериным, по-скотски: болотные черти и русалки убивали лесовиков и кикимор, и все они питались гнильем и падалью, свадеб не играли, невест и жен умыкали, случалось, что воровали людей, бранились при родителях и детях. И если кто из бесов умирал, то устраивали шабаш. Вкруг мертвеца водили черного козла, ведьмы прилетали и носились в ступах, покойника привязывали к колоде и бросали в огонь.

Русалки развлекались так: по ночам выходили из воды, садились под деревьями, расчесывали рыбьими гребешками длинные свои волосы и пели, завлекая путников. Околдованные пением ничего не подозревавшие прохожие спускались к речке, бесовки хватали их за шеи и щекотали до смерти. Бездыханные тела и сейчас находят иногда в глухих местах по берегам рек.

В хрониках серафинов, крылатых вечно живущих созданий, записано, что их Великий Отец, спускавшийся с небес на землю лишь однажды, заповедал: не распутствовать, не красть, не клеветать, не убивать и не творить никакого зла. Потому племя это, называемое иначе аггелами или белогорцами, по заветам отца и из смирения перед волей его не едят мяса, пьют мало вина, осуждают всякую жестокость и творят добрые дела. Главное занятие их – поиск мудрости и знания. На досуге они музицируют, рисуют, воздвигают храмы, возделывают сады, чертят карты, следят за повадками птиц и зверей, наблюдают за звездами и кометами, потому что обитают в горах, на неприступных вершинах, в царстве вечных снегов, откуда до небесного купола рукой подать. Единственное желание серафинов – обретаться в мире меж собой и с соседями, не вмешиваясь в чужие дела.

Люди же в те далекие времена жили каждый сами по себе и управлялись старшими в своих родах. И не было между ними дружбы, и встал род на род, и город на город. И завязалась усобица, и стали воевать друг с другом. И сказали старшины: «Найдем князя, пусть правит нами и судит по закону, раз мы никак не договоримся». И пошли на север, к предкам нынешних гипербореев и сказали им: «Край наш широк и обилен, а порядка в нем нет. Приходите и властвуйте над нами».

Править пожелал некий князь по имени Магнус. Собрал дружину, взял жену и детей, пришел, и сел в Холмогорах. И сделал Холмогоры столицей.

Взойдя на трон, он решил править с намерением никого не обижать, но не давать пощады подстрекателям к насилию и бунтовщикам. В десятый год княжения он казнил Рахмана-разбойника тем же самым способом, каким Рахман погубил многих путников. Он кричал и свистел им в уши страшным звериным криком, отчего несчастные умирали, словно от удара молнии.

Дикий кабан, поселившийся в лесу у Берендеева посада, был воинственным и свирепым противником. Он опустошал окрестности и наводил ужас на жителей. Мангус с пятью верными воинами, подстерег его и прикончил. Некоторые, правда, утверждают, что кабана убили посадские, насадив его на рогатину, и десять домов питалось мясом его в течение недели, так велик был зверь. А Мангус, мол, о кабане и не подозревал.

Пришло время и умер Мангус. И было лет ему всего шестьдесят восемь, а правлению его – тридцать три года. В Холмогорах до сих пор сохранился скромный могильный камень с надписью «Князю Мангусу». Правление Мангуса осуждали многие достойные люди, но не меньшее число не менее достойных людей восхваляли его царствие. В самом деле прожил он нисколько не чище и не благороднее многих государей.

У Мангуса было трое сыновей и одна дочь. Перед смертью князь роздал сыновьям города: старшему – Ингварю – достались Холмогоры, среднему Ингольфу – Глухово, младшему Сигерду – Дудень. Дочь Регину выдал за рогожского князя. Сыновьям наказал он жить в мире и согласии, в противном случае, грозил гневом богов и неисчислимыми бедствиями, которые обрушатся на братьев и города их, если примутся они враждовать друг на друга.

Через месяц после смерти родителя пошел Ингольф войной на Ингваря, уговорив меньшого брата Сигерда прийти к нему с дружиной. В своей вотчине Глухове он потребовал в войско всех юношей, которым исполнилось восемнадцать лет. Матери при этом плакали плачем великим, не надеясь увидеть сыновей живыми.

И с этими всеми пошли Ингольф с Сигердом на конях и ладьях, и было ладей числом две сотни. И пришли к Холмогорам и потребовали от Ингваря сдаться. Ингварь и советники его, узнав что идет на город сила великая, протянули тремя ладьями с одного берега на другой пудовую цепь и замкнули город. Затворили все входы и выходы, собрали жителей и велели стрелять по врагу из луков, а если полезут на стены по приставным лестницам, то поливать расплавленной смолой и кипятком. Лестницы же баграми отталкивать прочь.

И вышло войско из ладей на берег, и начали воевать люди с людьми, и много убийств сотворили в окрестностях, и сожгли множество домов, и деревни с посадами порушили. А взятых в плен, одних мечами изрубили, других замучили, иных же стрелами калеными поразили, а некоторых потопили в Лебедянь-озере. И много другого зла причинили Ингольф и Сигерт Холмогорам, как обычно делают враги.

После этого повелел Ингольф воинам натесать бревен и поставил ладьи на бревна. Когда подул попутный ветер, подняли они паруса и покатили к городу. Бывшие в Холмогорах, увидев это, испугались и сказали князю: «Отдай брату город, а не то погубит он нас. А отдашь – живы будем».

И решился Ингварь на хитрость. Задумал он для виду помириться с братом, и отправил ему хлеб и вино, верным залогом мира и братской любви. В душе же лелеял злой умысел. В пищу был добавлен яд, которым послужила вода, стекающая, как роса, по каплям из черной скалы близ Гнилого леса. Ее собирают и сливают в ослиное копыто. Ни в чем другом хранить эту влагу нельзя, ибо она разъедает любой сосуд.

Ингольф даров не принял, потому как догадался, что они отравлены. Крепко испугался тогда Марк, и сказал: «Это не брат, но волк лютый, посланный мне на погибель». Имя Ингольфа и вправду происходит от волка.

Делать было нечего. Князь Ингварь приказал открыть ворота и впустить в город братьев с дружиной.

Жители молили вошедших не губить стольный град Холмогоры, не рушить храмы златоверхие, не кропить кровью землю-матушку. Обещали ежегодно платить черную или народную дань. Выносили хлеб с солью и кланялись в пояс, встречали ласково. Ингольф, едва войдя в город и отмахнувшись от хлебосольства, поднялся в палаты княжеские и убил брата своего Ингваря, по старшинству и праву сидевшего на столе родителя, князя Мангуса, а тело выбросил на задний двор собакам. Сигерд, видя это, испугался и бросился бежать, рассудив здраво, что за Ингварем последует его очередь. Но мужи Ингольфа – Труян и Фрелав – схватили его и ударили мечом, и били, пока не прибили до смерти.

И исполнилось прорицание князя Мангуса, и постигла беда людской род.

И стал Ингольф княжить в Холмогорах, а по селам и посадам поставил воевод ближних. И был он в мире со всеми, и ни с кем не воевал, жизнь вел ровную, но праздную, для государства мало полезную. Охотился, и занятие это приятным образом напоминало ему воинскую деятельность, а большей частью маялся бездельем у себя в тереме. И свозили к нему со всех концов множества меда, и пил он его, и пьянел, и было ему от того только хуже.

И пришла зима, и замыслил князь пойти на смородинцев, потому говорили, что с них можно взять богатую дань.

Среди дружинников княжеских разгорелся ожесточенной спор, одни считали, что смородинцы облачились мехами и дорогим оружием, в то время как они голы как соколы. Упрашивали Ингольфа: «Пойдем, князь, с нами, добудешь дани и себе, и нам». Вторые, миролюбивые и веселые, утверждали, что дела нет им до смородинцев, пусть те хоть в парчу и бархат рядятся и мечи из золота куют, то до них не касается.

Князю пришлись по душе речи первых, и пошел он в землю смородинцев за данью и взял много золота, серебра и паволок, так что досталось на всех его воинов и хватило бы еще на тысячу. И творила насилие дружина его: у тех кто добром отдавал нажитое – забирала все дочиста, сопротивлявшихся же била нещадно, а иных топтала конями или секла саблями как траву. Отпустили лишь тех, кто обещал принести еще больше. Набрав богатства, пошел Ингольф назад в Холмогоры. На обратном пути, поразмыслив, сказал мужам: «Возвращайтесь домой, а я здесь еще порыскаю». И отпустил их восвояси, а сам с небольшим отрядом остался, ожидая себе большой поживы.

Смородинцы, узнав, что Ингольф повернул и намерен их снова грабить, придумали его извести. Они знали, где князь раскинул шатры, и послали туда одного смелого юношу, сына кожемяки. Отец сделал ему мягкие сапоги, и тот ступал в них по земле неслышно, точно по ковру. Юноша пробрался в лагерь и задушил князя, а с ним и ратников его, да так, что никто не пикнул, и ни одна собака того не услышала.

И оставили тела без погребения, и лежат бренные кости Ингольфа где-то на реке Смородине, и никто про них не ведает.

Получив известие о смерти Ингольфа, сел в Холмогорах княжить его законный сын Юрий по прозвищу Косматый, он отрастил огромную бороду, не снимая носил потрепанный солдатский корзень и всегда имел злой и угрюмый вид. Двое младших сыновей, рожденных Ингольфом, как утверждают некоторые, посредством волхования от нечистой, поехали странствовать и добыть себе волости. Средний Олег набрел на землю теребовичей и основал в ней столицу – Торбов. Младший княжич, Ивор сошелся с кочевниками-согдяками, женился на дочери кагана, и задумал воевать восточные земли.

Однажды согдяк, именем Безек, старший сын того кагана пошел войной на соседних будунов. В то время Олег, охотившийся в лесу неподалеку, заметил царского отпрыска и спросил своего воеводу: «Кто это?». И ответил ему тот: «царевич Безек». И напал на него Олег, и убил его, потому что сам захотел взять дань с тех людей. И поднялась вражда между Ивором и Олегом, и убеждал каган Ивора, горя жаждой мести за сына, чтобы тот пошел на брата и захватил город его.

Прошел год, и пошел Ивор не на Торбов, где правил Олег, а на Холмогоры, где правил, как мы помним, другой его брат, старший в роде – Юрий. И затворился Юрий с дружиной в кремле. И стал Ивор на другой стороне города, у переправы, в пределах полета стрелы, и привез тараны стенобитные и перевесы приступные, и начал метать камни, рассчитывая с первого же удара разбить и истребить врага.

Юрий и дружина его сражался крепко, но жители начали изнемогать. Послали к Ивору спросить: «Зачем ты воюешь с нами. Что мы тебе сделали?» На что тот ответил: «Не вас мне надо, но брата моего». И вспомнили холмогорцы: то же самое было при родителе князя – Ингольфе, и еще раньше при Ингваре, которого тот самый Ингольф убил. И решили жители, что хватит с них братоубийства, сыты они им по горло.

Одна женщина именем Марфа пришла ночью в стан кочевников, велела проводить себя к начальнику, и, войдя в шатер Ивора, сказала: «Брат твой каждый день ночует на Чуриловом дворе, а я у него стряпухой. Если выберешь из твоих воинов побелей, да порумяней, похожих на княжьих прислужников, провожу их до самой его спальни». Ивор же, услышав это, тотчас позвал сына, коему в то время едва минуло четырнадцать лет, и приказал следовать за Марфой, вложив тому в руку ножичек. Мальчик проник в опочивальню к князю Юрию и зарезал его. Жители отворили ворота и впустили кочевников.

Ивор с дружиною вошел в город, расставил караулы на всех высотах и башнях, посмотрел на дома, и сады, и кремль белокаменный, и сказал: «Славный у вас город, хочу здесь княжить». Услышав это, опечалились жители, и ответили ему: «Не хотим больше князей, хотим сами собой владеть». Ничего не ответил на это Ивор, но разместил воинов своих по домам и дворам, и велел жителям кормить и поить дружину его, и обложил тяжелой данью. А тех, кто не соглашался с несправедливостью, повесил на городских воротах. И был Ивор словно бешеный зверь, который никак не насытится убийствами и кровью. Каждый день выдумывал новые еще более тяжкие повинности и жестоко карал жителей за малейшую ошибку. Тюрьмы были переполнены, плотники не успевали строить виселицы, куда каждый день отправляли новых смутьянов и изменников.

И возмутились холмогорцы, а больше всех Марфа-стряпуха, ведь это она привела кочевников в город, и взбунтовались. Вооружились вилами, косами, топорами и в одну ночь перебили всех согдяков, а Ивора с сыном посадили в лодку и пустили по реке с наказом никогда назад не возвращаться.

Сделав так, холмогорцы от мала до велика собрались на торжище и положили: дела отныне решать общим собранием – вечем, а созывать к нему будет колокол на Дозорной башне, от этого прозванный вечевым. В том собрании могли участвовать все жители города, достигшие совершеннолетия, и бабы, и мужики без различия. Для писания законов избрали городской совет из двенадцати человек, которые заседали пять лет, а по завершении срока на их место приходили новые. Тот же, кто служил народу доблестно и благородно, действовал разумно и осмотрительно, как нельзя лучше для благой цели, даже вслед за жестокой неудачей, оставался в городском совете еще на столько же.

И с тех самых пор не было больше в Холмогорах князей, прекратились война и междоусобицы. И правил страной справедливый закон, а не мятежный вождь, который, возбуждаемый страстью к приобретению власти и богатства, прибегает к насилию и в одну минуту делается палачом и деспотом.

И жили люди в Холмогорах с тех самых пор промеж себя в мире и согласии.

Глава 1. В холмогорской харчевне

В Холмогорах в те далекие времена, от которых сегодня не осталось и следа, а сохранились одни легенды да присказки, было по меньше мере двадцать харчевен. Если жить в городе, то можно было быть спокойным: от голода не умрешь. В харчевнях подавали обычные, но непременно свежие кушанья: щи, кашу на конопляном масле, жареного поросенка, мягкий белый хлеб, кисель – словом, все то, что привычно есть человеку с хорошим аппетитом.

В одной такой харчевне за столом, стоявшем во дворе рядом с плотным плетнем, сложенным из покрасневшего на солнце хвороста, сидели двое членов городского совета или дьяков, как называют их в Холмогорах, но, впрочем, так их называют и в других городах, например, в Медыне или в Глухове, и даже, наверное, в селах. Дьяки эти были – Иван Григорьев и Томило Васильев.

Народу в заведении было мало. Июльское солнце пекло неимоверно, деревья за оградой замерли в раскаленной полуденной тишине, шепот листьев утих, все живое затаилось и замолкло. Птицы не пели, комары не пищали, куры нахохлившись и топорща дыбом перья сидели в сухой горячей пыли и щурили подслеповатые глаза. Редкие посетители прятались под навесом, или шли внутрь. Там хозяйка открыла настежь двери и окна в отчаянном желании устроить сквозняк и охладить неподвижный горячий воздух.

На дьяков никто не обращал внимания. Только двое мужиков, проходивших мимо кабака, сделали одно замечание, больше касающееся, впрочем, заказанного дьяками, чем их самих. «Экая, братец ты мой, кузница сегодня, – заметил один из них, рослый мужичина с продолговатым лицом и длинным кривым носом, – Печет и печет,  как в аду. Квасу бы студеного в тенечке выпить. Слышишь?» – «Отчего бы не выпить», – отвечал ему второй, лицом похожий на извозчика. – «Или чаю холодного?» – «Можно и чаю». Тем разговор и кончился.

У Ивана Григорьева было румяное лицо и внушительный живот, такой, что захоти его обладатель соединить на поверхности руки, он бы не имел на это никакой возможности. Томило Васильев был бледен и тощ, как скелет от селедки, и являл собой полную противоположность Григорьева. Он утром возвратился из Медыни, куда ездил по казенной надобности. В Холмогорах его не было два месяца, и Григорьев рассказывал, что приключилось в его отсутствие. Васильев в ответ делился впечатлениями от поездки.

– Слава богу, доехал, – говорил иногда сиплым баском Томило, поглядывая на Васильева. – В Медыне все по-старому, и князь тамошний все то же самое. Недоимки в городе запущены, а у правителя одно легкомыслие на уме.

– А Плешаков Гаврила как поживает?

– А кто таков Плешаков?

– Боярин из Медыни, двор у него рядом с Бобровым.

– Нет, не слыхал, нет в Медыне такого боярина.

– Куда ж он подевался? А кто там есть?

– Палкин, Ахмыл, Богдашкин, Гораздов, Сом Торчин, Кукша.

– Надо же, ни одного не знаю… Почтенные люди иль нет?

– Прекрасные все люди, уважаемые обществом. Гораздов даже шубой с княжеского плеча подарен.

– А я тебе имею сообщить известие. Неприятная история с нами приключалась: мастер-зодчий едва не помер.

– Как едва не помер?

– Да вот так. Упал со шкафа.

И Григорьев рассказал, как было дело. Поведаем и мы читателю, как развивались события.

Часа в три дня, ровно неделю назад, во вторник, как раз именно в то время, когда в городском совете обычно оканчиваются заседания и советники, с чувством выполненного долга расходятся по домам, главный холмогорский архитектор, Иев Кузьмин, находясь в древлехранилище, где в любое время года, когда не зайди, пахнет пылью и сальными свечами, полез на шкаф, на самую верхнюю полку, потянул за что-то, за что лучше бы не тянуть, после чего лежавшая там кипа книг и тетрадей с шумом рухнула вниз, опрокинув лестницу, на верхней ступени которой он в тот момент помещался. Расстояние до пола было изрядное. Пролетев его и упав навзничь, Кузьмин успел заметить заглавие первой, низринувшейся на него книги. Называлась она «О пользе луковой шелухи», корешок в одном месте был изъеден мышами. Этот факт был последним, который мастер-зодчий отметил, после чего потерял сознание и очнулся уже в постели архивариуса, квартировавшего прямо в здании, куда был перенесен после того как обнаружили его распластанным на полу и придавленным книжной мудростью.

– И чего ему наверху понадобилось? – вопрошал Томило.

– Чего?! Видно уж судьба такая. До сих пор господь его миловал, теперь пришла и ему очередь. Я ему несколько раз об этом замечал «Не суетись!», да все без толку. Он человек ученый и сведений у него в голове понапихано, на четверых неучей хватит, да только носится он повсюду с такой опасной прытью. Начнет объяснять, раскричится, взбудоражится, вытащит бумажку, станет рисовать на ней, тыкает тебе в нос, вот, мол, смотри, как надо здание сие строить. А ответишь ему невпопад, так расплачется или, что еще хуже, вскипит и дураком обзовет. Оно конечно градостроительство – дело важное, и башни нам нужны, и здания всякие, но зачем же скверными словами обзывать?

– В прошлый раз едва под телегу не попал, – вспоминал Томило, – шел по улице, сам с собой заболтался, а тут телега мимо едет. Кучер три или четыре раза кричал ему, да тот не слышит, словно не к нему обращаются, идет, руками размахивает, головой трясет, как очумелый, кучер его кнутом по спине и хлестани.

– Ну все. На этот раз отходился… Неизъяснимый закон судеб повелевает теперь им.

– Как так?

– Да так: лежит вторую неделю. И уж надежды нет, что встанет. Раньше-то рот не закрывался, а теперь путного слова от него не добьешься, только и знает, что мычит теленком и глаза таращит. А кто работу-то теперь завершит? Я тебя вот спрашиваю! А? Некому!

Григорьев удрученный замолчал и почесал затылок. Эх, кабы характер архитектору поспокойней!… Томило Васильев тоже находился в подавленном настроении. Ох! Кабы выпутать из беды мастера-зодчего…

Иев Кузьмин, главный холмогорский архитектор действительно был весьма сведущ в науках и технологиях, хоть и обладал неустановившимся, можно сказать, ребяческим характером. Он был уже мужчина в летах, но, что называется, без душевной солидности. Инженерному делу выучился сам, и через свое ремесло считался заметным и уважаемым человеком, не только потому что долго корпел над книгами, но и потому что предложил полезные нововведения, сильно облегчавшие жизнь горожан.

Он замостил проезжие дороги и базарную площадь, а тротуары, взамен бревенчатого настила, бывшего на них ранее, выложил каменными плитами. Дерево имеет неприятное свойство гнить и превращаться в труху, тогда как камень стоит незыблемо и вечно. Подковы рысаков и кляч звонко доставали мостовую, пешеходы восхищенной дружной толпой разгуливали по тротуарам.

Главную улицу Кузьмин засадил березками, а еще ходатайствовал об устройстве в Холмогорах академии, но решения покамест не добился.

Под влиянием доклада, который архитектор зачитал городскому собранию, был издан закон о штрафе, а затем и о запрещении строить в жилых домах, расположенных внутри кремлевских стен, вторые этажи, так чтобы они нависали над первыми и затемняли улицы. В посаде же, где здания стояли просторно, строй хоть Вавилонскую башню, никто слова поперек не скажет.

– Скоро вы у меня заживете, как следует! – сказал Кузьмин, после того, как были устроены мостовые.

После чего заперся у себя в кабинете, почти не ел и не пил, из-за двери слышалось только скрипение пера. По временам он прибегал в Думу, так еще по-другому называли некоторые городской совет, кидал секретарю кипу исписанных листков, произносил «Вот вам, глядите!» – и вновь скрывался в кабинете. Вулканическая деятельность развернулась во всех слободах и на всех городских улицах.

В каменоломнях тесали камень, в карьере добывали глину и лепили из нее тонкие кирпичи – плинфу. Кирпич сушили две недели, а потом обжигали. Дым от сотни печей валил клубами и собирался на небе тучами. В городе рыли канавы, изнутри выкладывали их камнем и кирпичом, промазывали раствором, чтобы не осталось щелей. Сверху канав стелили плитняк. А архитектор все сидел и чертил все новые и новые перспективы. Рев и грохот проносились из одного конца города в другой и над всем этим рабочим шумом, над всей круговертью, словно журавлиный крик царило исполненное вдохновения: «Вы у меня заживете!».

Горожане ликовали. Иев Кузьмин задумал проложить водопровод. Провести воду из Лебедянь-озера, которое раскинулось прямо за городской стеной, в Холмогоры. А еще устроить так, чтобы воду можно было греть с помощью специальных хитрых приспособлений. Для этого были произведены масштабные работы.

– Ну, будет нам веселье! – беседовали между собой осчастливленные мыслями о водопроводе обыватели, – и помыться будет где, и покалякать за приятным времяпрепровождением. Бани-то личные не у каждого имеются, а тут такой паллиатив.

Надо еще заметить, что купальни предполагалась делать общественными, то есть бесплатными, доступными для всех и каждого, а не только для богатых горожан, которые и сами могли себе устроить горячую воду в любое время дня и ночи, было бы желание.

И вот, когда работа была в самом разгаре, с главным архитектором произошел тот самый неприятный случай, грозивший, как всем стало тут же ясно, поставить крест на благородной затее. Завершить водопровод, кроме Кузьмина было, увы, некому.

Столица, до этого пребывавшая в беспечно-веселом настроении, приуныла. Не стало больше бойких сходок по вечерам за воротами, умолкло чихание от табаку, и в жмурки больше не играли. Улицы запустели, стройка мокла и таяла, словно кусок сахара, на который капнули водой. Люди сначала будто рассердились, потом приуныли, архитекторское падение безотрадно подействовало на их нервы.

Возник вопрос: а что же помощники Кузьмина? Они-то полгода, пока шло строительство, делом занимались или по сторонам глазели? Пусть бы и завершали начатое.

Начались посылы и расспросы с целью выяснить их квалификацию, но так ничего и не дознались. Порученцы оставались немы как рыбы, и на все вопросы отнекивались, ссылаясь на подчиненное свое положение. Пробовали споить их, но те водку пили, а работать без Кузьмина все равно не соглашались. Уверяли, что все сделают неправильно и выйдет из того еще хуже, чем было прежде.

К просьбам, мольбам и двойному вознаграждению остались глухи.

Строительство окончательно встало. Неизбежно требовалось принять какое-нибудь решение.

– Что же теперь делать? – спросил тихо Томило голосом, полным отчаяния. – Что же делать? Бросать на полдороги нельзя. Иначе все насмарку… Деньги ведь немалые на водопровод потрачены. Как же быть?

Он отхлебнул большой глоток квасу, ставшего уже теплым, и закашлялся.

Григорьев посмотрел на него внимательно. Покачал головой, тоже отпил квасу, отер тыльной стороной ладони губы.

– Я тебе скажу одну вещь, – обратился он к Томило, сохраняя на лице серьезное выражение. – Изволь, решение этого дела имеется. Так и быть, тебе скажу. Есть одно средство, да больно хлопотное. Но все это ерунда, глупо и нерационально нам отказываться от такого случая. Так на совете и порешили. И даже кум мой, Феноген подтвердил потом, что дело верное, хоть и непростое. Сказано, надо решать, так давай решать!

– Чародейство какое? – поинтересовался Томило, пригибая и вытягивая голову.

– Навроде того. Стало нам доподлинно известно, что в Ирейской земле растет чуднóе дерево. На нем яблоки, да не простые, а волшебные. Сказано было, кто яблоко то съест, на десять лет помолодеет. И умом и телом. Совет, значит, и придумал – яблок волшебных достать и мастеру-зодчему, чтобы его вообще не пускали бы в помещения, где есть лестницы, дать покушать. Через это самое он водопровод и достроит. Лишь бы снять с казны эту тяжелую обузу.

– Как это и умом и телом? – не понял Томило.

Иван закатил глаза и подвигал ими закрытыми из стороны в сторону.

– Экий ты недогадливый, кум! Ежели к примеру, был ты, скажем, шорником, лет эдак двадцати, и, например, опять же, сломал ногу. Оступился в канаву, или батогами тебя отходили за какое-нибудь прегрешение, в котором ты был уличен, – терпеливо объяснил он товарищу. – Съешь ты яблочко молодильное и станешь вскорости после того десятилетним отроком. Про ремесло шорное все, конечно, перезабудешь, зато нога срастется как новенькая.

– Ерунда какая-то, – Томило смотрел на него недоверчиво, – Как же мастер-зодчий в таком случае водопровод достроит? Когда на десять лет омолодиться и ремесло архитектурное забудет?!

Иван Григорьев посмотрел на собрата укоризненно.

– Сам посуди, Томило, можно же не все яблоко кушать, а только половину или четвертушку. Десять подели на два, сколько получается? Вот то-то. Чай, найдем ножичек, чтобы яблочко разрезать.

– Как это я сам не догадался? – отвечал Васильев. – Но постой, не та ли это Иерейская земля, что лежит на Латырь-острове, где живут, как сказывают, мертвые души и демоны? Там, куда можно войти, но откуда нельзя выйти, пока не выпустят тебя сами обитатели окаянного места? Помнится, я слыхал, как сказывали, что у Хавроньи Потаповой, пропал новорожденный ребенок, и она во сне видела, что живет он в Ирее и играет с молодильными яблочками. А потом нашли этого ребеночка в канаве со свиньями совсем мертвого. А вот еще купец в Медыне сказывал, что на том острове один день за сотню лет идет. И если попадешь ты на тот остров и воротишься, то не узнаешь никого, потому что все твои родичи к тому времени умрут. А еще говорят, что кто на ту землю ступит, у того дьявол душу возьмет, а вместо нее нечистую душу оставит. И живешь ты с проклятой душой всю жизнь, а как помрешь, то черти тебя прямиком в ад тащат.

– Ну мало ли что люди болтают. Языки у некоторых как помело. Где это видано, чтобы в какое-то место прийти было можно, а выйти оттуда нельзя? Да и про демонов это Хивря преувеличила. С ее речей бестолковых и без того полгорода смеется. Выдумает тоже! А купец твой пьяница и бродяга, зальет глаза и рассказывает байки, а все уши развесили. Ты мне  лучше присоветуй кого-нибудь побойчее для похода. Ты ж у нас по казарменной части. – Томило и вправду ведал хозяйственными делами холмогорской дружины, регулярного войска, квартировавшего на выселках. – Есть у тебя кто на примете?

«Кого же послать? – размышлял Васильев. – А ежели самому поехать? Собрать лучших людей и возглавить, все почести опять же себе присвоить…», – в счастливом исходе дела, если отряд будет под его руководством, Томило не сомневался.

Дьяк задумался. Кружка с квасом почти опустела. Внутри нее нашла пристанище большая навозная муха.

«Возглавить-то можно, а ну как правду про Ирей говорят? Надо это дело обдумать, да времени нет… А куда мне! В такую даль тащится, к дьяволу на рога. Костей потом не соберешь. Бестолочь какая, черт меня возьми, что выдумал!»

И Васильев, ломая голову над теми, кого можно послать в столь опасное путешествие, уставился в стол. На ум никто не приходил. Разве только… А что если… И он вспомнил имя отрока из холмогорской дружины, о чьей храбрости и доблести шла слава по всему городу и за его пределами… Вот его-то и послать за яблоками!

– А, летаешь тут, каналья! – хлопнул он ладонью по мухе, имевшей несчастье попасться ему под руку. – Гадость этакая!

Муха упала на спину и отчаянно зажужжала, тряся ногами. Томило смахнул ее со стола.

– Правда твоя, кум, есть у меня человек на примете, – заговорил он и лицо его прояснилось. – Почище него никого тебе не найти. Зовут его Всеслав, а отцом его был Аггей Радимов, ты должен его помнить. Здоровый такой мужик, сапожную мастерскую в Черепичном переулке раньше держал.

Аггея Радимова Григорьев не помнил, но Томило он об этом не сказал. Какая в сущности разница? Главное, что человек для серьезного дела найден. Кивнул и повторил про себя имя – Всеслав Аггеев сын.

Двое мужчин, решив так удачно дело, осушили, наконец, кружки с квасом, отерли бороды и поспешили прочь из харчевни.

Глава 2. В казармах

На следующее утро Иван Васильев на тарантасе, запряженном тройкой лошадей, покатил в казармы, где квартировала городская дружина.

Морковно-красный солнечный шар дотронулся макушкой до небесной лазури. Он всплыл из-за городской стены, убавляясь и переливаясь в золото. Черепичные холмогорские крыши заискрились, заиграли под его лучами. Утренняя роса висевшая в воздухе хрустальными каплями вспыхнула, протянулась широкими белеными холстами сквозь улицы. Холсты понемногу истаяли, потускнели и через мгновения от них уже ничего не осталось. Воздух нагрелся моментально, обещая теплый день.

Казармы стояли на четвертьчасовом расстоянии от города и являли собой большие желтые здания без всякой архитектуры. В них могло поместиться до тысячи человек. Вкруг казарм зеленели под солнцем бархатные бескрайние луга.

Всеслава Аггева дьяк нашел на поле за бараками. Тот понарошку рубился на саблях с шустрым отроком, примерно одинакового с ним роста и телосложения, с бойкими черными глазами. Оба фехтовали знатно.

– Кто это с ним? – спросил Григорьев казачка, проводившего его к Всеславу и указавшего на него.

– Мухомор, Сеславу братец названный.

Проговорив это казачок опрометью кинулся во двор, а дьяк идучи величавой поступью к мнимым дуэлянтам, мысленно радовался тому, что не подвел его Томило. Аггеев сын по роже посмотреть – молодец молодцом, румяный, грудастый. И красив, и проворен, и весел, и дерется как заправский вояка. Такой-то ему и нужен! И Мухомор хорош. Пожалуй, решил про себя Григорьев, пусть в Ирей и Мухомор едет. Вдвоем им веселее будет.

Отроки еще издали заметили Васильева и сразу же догадались, что это гость особый и явился в такую рань по какому ни на есть значительному делу.

– Погляди, Всеслав! – проговорил Мухомор, обращаясь к сопернику и указывая головой в сторону дьяка. – Какой павлин к нам пожаловал.

Всеслав скосил глаза и усмехнулся.

– Это, братец мой, – сказал он, – наверняка советник из города, или важный член какого-нибудь важного учреждения. Или генерал. Вишь какой представительный человек и как великолепно вышагивает. Разрази меня гром, если бы в Холмогорах был князь, я бы решил, что это он и есть.

Они опустили оружие и поджидали Васильева. Тот, заметив это, зашагал быстрее. Подошел, склонил чуть голову и, растянув губы в сладкой улыбке, произнес:

– Весьма рад знакомству, дьяк из городского совета Иван Васильев.

– Всеслав Аггеев сын, сотник! – ответил Всеслав и показал на друга: – А это Мухомор, из нашего полка.

Приветствие прозвучало несколько натянуто. Всеслав размышлял что могло понадобиться государственному лицу от дружинников. Беспокойные думы сменяли одна другую в его горячей голове. Мелькнула зловещая мысль «Уж не война ли?», но он отогнал ее от себя, рассудив, что случись война, дьяк пришел бы не к нему, а к его начальнику, или к начальнику начальника. Всеслав не помнил, когда в последний раз в Холмогорах происходила война. Он читал о прежних междоусобицах в книгах, но на своем веку видеть их не приходилось. Воевать было не с кем, не было и предмета, по которому могло произойти разногласие. В Великой Долине долгие годы царил мир и взаимопонимание.

– Нет ли тут укромного места для беседы, без лишних людей? – спросил Васильев, оглядываясь. На лугу кроме них никого не было, только под сенью липы лениво развалились козы, да вдалеке паслось коровье стадо.

Всеслав задумался, за него ответил Мухомор:

– Вон в трапезную пойдем, завтрак кончился, до обеда далеко. Там нас никто не отвлечет и не побеспокоит.

Все трое, согласно кивнув, последовали в трапезную, иначе столовую. Отроки шли впереди, Иван Васильев позади, ему с его внушительными объемами тяжело было поспевать за резво шагающими юношами, и он горько, но дружелюбно вздыхал, давая понять, чтобы они сбавили скорость, но те намеков не понимали и продолжали нестись.

Столовая и вправду оказалась пустой. В длинном полутемном помещении, стены которого украшали подсвечники со вставленными в них свечами, лепные зайцы и утки, они опустились на лавку.

– Я не стал бы вам докучать, но крайняя нужда вынуждает, – начал Васильев. Он не стал тянуть кота за хвост и перешел сразу к делу. – Надо, голубчики, съездить в одно место и набрать там яблок. Фрукты, видите ли, это не простые, а, кхм, – от усилия говорить просительно и заискивающе, тоном, каким дьяк изъяснялся крайне редко, у него запершило в горле. Он прокашлялся и продолжил, – …а волшебные, и нужны они не просто так, и не для забавы, а чтобы вылечить архитектора Кузьмина, слыхали, наверное, какая беда с ним приключилась? С головой его, в том смысле… Так вот, знающие люди рассказали, а городской совет, выслушав их внимательно, утвердился  во мнении, что яблоки способны исцелить зодчего, и он сможет закончить строительство, кое об эту пору стоит заброшенным и почитай пришло в негодность.

Речь получилась маловразумительная, словно он оправдывался. И льстивая… Лечебные яблоки, дальняя дорога, осталось только сказать про червонную даму и казенный дом. Впрочем, в казенном доме они как раз сейчас и находились. Васильев и сам понял, как нелепо выражался, но было поздно. Не говорить же теперь наново. Вот это уж еще глупее! Он умолк и поглядел на отроков. Те слушали не проронив ни слова, только когда он упомянул про мастера-зодчего, оба, как по команде кивнули головами. Кто ж не слыхал про историю с Иевом Кузьминым!

Однако же, в голове отроков бродили и другие мысли. «Что-то темнит наш дьяк, – соображал про себя Всеслав, – говорит так, словно дело на три копейки, а копни поглубже, там, глядишь, и рубль, а может и все десять целковых. Опять же, куда ехать? Почему молчит о том, где яблоки растут. Надо думать, если б где-нибудь в Гнилом лесу или на реке Смородине, он бы и сам за ними съездил… с товарищами из управы… нет, что-то тут не так, какая-то тут запутанность и махинация. Но тем лучше для нас».

Читатель, наверное уже догадался, что Всеслав был охоч до всякого рода приключений и авантюр, и только и ждал, когда ему подвернется какой-нибудь интересный случай.

Мухомор длинно рассуждать не умел, и решил про себя, что яблоки растут в частной собственности, и согласия рвать их от хозяина, вероятнее всего, не добились. Потому и требуется особая миссия из располагающих нужными для того способами, средствами, умыслами и уловками людей. Некоторые из этой миссии, вполне возможно, не вернутся, за тем и пришел Васильев. Где еще найти ему резвецов для опасного поручения!

– Мне кажется, вы обратились по адресу, – проговорил Всеслав, выходя из задумчивости и подмигивая Мухомору. – Не буду делать вид, будто понял, о чем идет речь. Особенно не вник, где растут яблоки. Но, главное, думаю, усвоил, – он старался говорить со значением в голосе, по-деловому, – вам нужны отважные смельчаки, удальцы и храбрецы, а мы как  раз такие и есть. Мы вам докажем, на что способны, уж будьте покойны. Скажите внятно, что надо делать, и мы сделаем, хотя бы нам пришлось для этого спуститься в ад к чертям.

– Благодаренье богу, – произнес Григорьев со вздохом облегчения. – Я знал, что могу на вас положиться. Мне вас так и рекомендовали, теперь-то я доволен. Дело и вправду не так просто, как мы думали. Вот тут вот у меня карта, прошу взглянуть.

На дубовом, выскобленном до блеска столе, он развернул свиток, который прежде того вытащил из широкого рукава, расправил его по углам, придавил кулаком с одного конца.

– За карту калика перехожий ручается головой – сам, говорит, чертил, сам и ходил ногами по начертанному. Вот здесь, – Васильев поводил пальцем по шершавой бумаге, – дорога прямоезжая. По ней обыкновенно купцы путешествуют, да мужики туда-сюда по ярмаркам снуют. А теперь вот и вы, удальцы-молодцы, поскачите. Ежели ехать прямо и никуда не сворачивать, через двадцать пять дней приедете к морю Алатырскому. На море переправа. Как скоро переправитесь на Латырь-остров, тут вам и Ирейская земля. Там отыщите яблоню. Калика на том острове не был и не знает, где в точности она растет. Но клянется, что дерево есть, и яблоки на нем круглый год висят. Сорвете несколько, чтобы с запасом, не дай бог по дороге растеряются, и привезете домой. Тут уж мы ими мастера и накормим. А то не ровен час окочуриться, – повторил, вздыхая, Васильев пророчество о близкой смерти Кузьмина. – Яблоки есть нельзя, козленочком станешь, – дьяк хихикнул. – Шучу, шучу! Не станешь. Яблоки те волшебные, каждый кусок человека на год омолаживает, а целиком яблоко – на десять лет.

– Неужто на десять?! – воскликнул Мухомор. – Каково! Я знаю пару стариков, которые дорого бы дали за такие яблоки.

– Да ну, это вряд ли, – заметил Васильев, – от яблок не только тело, но и ум молодеет. Мудрость за долгое время накопленная, фьють, – он сделал жест рукой, – сама собой исчезнет-испариться. Всему, чему учился, придется учиться заново.  С другой стороны, если был ты дураком всю свою жизнь и дожил до старости, то какая тебе и другим вокруг тебя разница, ежели и дурость твоя на десять лет помолодеет? Да, за деньги не переживайте, – добавил он, вновь принимая строгий и серьезный вид – снабдим вас в необходимом количестве! Только, чур, не шиковать особо. Средства казенные, любят счет и бережливость.

– Что ж и архитектору нужно будет заново учиться? – не унимался Мухомор.

– Архитектор давно умный, лет десять, а может и того больше. И все чертежи его у нас сохранились. Посмотрит на них, сразу все поймет. Мудрость – не селедка, ежели однажды постиг ты ее, уже не протухнет. Ученый человек любую книгу разберет, хоть по водопроводным наукам, хоть по сапожным. Я это так понимаю…

Пока Иван рассуждал с Мухомором, Всеслав разглядывал карту. Латырь-остров с молодильными яблоками отделяли от Холмогоров дремучие леса и широкие поля. Дорогая прямоезжая извивалась между них словно горох между плетней.

– Путь до Ирея не ближний свет, – заметил Мухомор.

– Да и работенка не из легких, – подхватил Всеслав, – вдвоем тяжело нам будет управиться.

– Возьмите с собой еще народу, – ответил Васильев, – столько сколько потребуется. Насчет количества человек оговорок не было.

Аггев сын кивнул.

– Добро, быть по сему.

Еще помолчали. Дьяк снова ткнул пальцем в карту.

– На полдороге придете в Медыню. Тамошний князь, хоть и самодур, и угнетатель, а все же Холмогорам союзник. У него смените коней, наберете провизии. Верительные грамоты подготовлены, – из рукава он выудил еще один свиток и передал Аггеву сыну. – Питание на подножном корму. Ничего? Да, я думаю, ничего страшного, с голоду не помрете, чай не дети малые, добудете себе пропитание, а коням – трава, да листья с дерев, этого добра везде хватает. И вот еще что…, – он покрутил ус, пригладил его к щеке, сказал небрежно, глядя куда-то в сторону. – С нечистью, если на пути встретится, не связывайтесь. Станут вас бесы и враги рода человеческого дразнить и подзуживать, вы им не отвечайте. Ехайте себе и ехайте, словно бы вам дела до них нет, они и отстанут. Ну, все поняли, молодцы?

– Так точно, все, – громовым голосом ответил Всеслав. – На нечисть внимания не обращать, в разговоры не вступать, от сношений уклоняться, с пути законного не сходить, еду отыскивать по возможности.

А Мухомор в душе порадовался, он давно хотел испытать себя в борьбе с каким-нибудь лешим или чертом, однако же в Холмогорах возможности все никак не представлялось.

– Ну с богом, – сказал Иван, сворачивая карту и вручая ее Всеславу, – На вас, голубчики мои, вся надежда. Как вернетесь, сразу ко мне на двор. Не мешкая! И помните: дело государственной важности!

Глава 3. Красна дорога ездоками

Проводив дьяка, отроки заходили по всем комнатам и стали думать, что делать дальше. Требовалось собрать команду надежных людей. Всеслав решил, что сам займется этим. Семи человек, считая с ним, будет вполне достаточно. Выступать, положил он, надо как можно скорее, не откладывая! Прямо на следующий день, на рассвете.

Мухомор ему не перечил, завтра так завтра, никаких важных дел ни на завтра, ни на послезавтра, ни даже на неделю вперед намечено у него не было; объявил, что доверяет Всеславу, кого бы тот не выбрал с ними в дорогу, и отправился к себе, собираться.

Всеслав покрутился еще в столовой, походил, размышляя и стараясь сдержать пылающий в груди огонь. Он был горд, что доверие начальства возложило ответственное поручение на него! Как там сказал дьяк? «Дело государственной важности!» Точно каленым железом выжег.

Разумеется с собой брать надо самых надежных людей, – рассуждал Всеслав, шагая к казармам, – таких, на которых всюду и везде можно положиться. Много ли наберется верных сердец? Ну, положим, один уже есть. Мухомор – товарищ с самого детства. А кто еще? Искрен? Да, можно и его. Он хоть и укладывает тщательно волосы и обливается розовой водой, словно кисейная барышня, но ратное дело знает лучше многих. Дубыню с Горыней? Уж их-то обязательно! Сразу два человека прибавилось к отряду. А ну как откажутся братья, кого взять на замену? Да нет, врешь, от похода в Ирей они не отступятся. Сам бы он ни за что не отказался от поездки к морю Алатырскому, даром что не курорт там, а край неведомый и оттого, наверное, грозный и опасный, но одновременно и притягательный… Так! Четверо уже. Кто станет пятым? Вавила? Нет, Вавила на прошлой неделе сломал руку, когда упражнялся в фехтовании… С кем же он рубился? Не с Мухомором ли? Да, точно, с ним самым. Защищаясь от атакующего и отходя назад, Вавила оступился и со всего маху ударился оземь, словно Финист Ясный Сокол, но не грудью, а широченной спиной. Его правая рука, в которой был зажат деревянный палаш, и подломилась. Горемыка взвыл от боли! Кто ж его Финистом тогда назвал? – Всеслав задумался и почти сразу вспомнил. – Перемысл вот кто! У него на всякий случай выражение меткое припасено. Пожалуй, решил Всеслав, позову и Перемысла.

Седьмого участника он так и не сыскал, и решил, что имя придет само по себе, в тот самый момент, когда меньше всего думаешь.

***

Искрена Всеслав нашел на заднем крыльце, который иные называли балконом, вероятно из-за того, что оно выдавалось наружу и было окружено перилами с толстыми низенькими колоннами. Крыльцо было приделано к казарменному зданию с изнанки, то есть с заднего фасада, выходившего на поля и огороды. Облокотившись на перила и свесив верхнюю половину тулова, Искрен беседовал с кем-то стоящим внизу.

Не иначе как с девицей толкует, – подумал Всеслав и прислушался.

И, действительно, слышался женский голос.

– Ты меня, душа моя, не бойся! – говорил он ей негромко и держа за руку, – я нарочно пришел сюда, чтобы поговорить с тобой наедине. А то набегут сейчас, анафемы, и слова не дадут вымолвить, то одно им, то другое.

Крадучись, стараясь остаться незамеченным и не вспугнуть голубков, Всеслав обошел крыльцо и выглянул, ему хотелось узнать, что у Искрена за подруга, красавица или так себе. То была смуглая прелестница, чернобровая поленица, из девиц, что наравне с юношами служат в городской дружине.

«Может быть, и правда, что ты нарочно пришел на меня поглядеть, – думала про себя поленица, – да только у тебя таких, как я, беда сколько. Сама, кажется, знаешь, что дело добром не кончится, а сил недостает не бегать на свидания».

– А, вот ты где! – воскликнул Всеслав, обнаруживая себя и выходя из тени на свет божий, – А я тебя везде ищу.

Девица отдернула руку и покраснела, Искрен расплылся в улыбке.

– Что ж меня искать, клянусь богом, вот он я, весь тут. Я в этот час всегда с Машенькой на заднем крыльце, правда, милая? Стоим тут, птичек слушаем, ароматы сладкие грудями вдыхаем, на гусей любуемся.

Навстречу с луга бойко шли гуси и молодые нежные как пух гусята.

– Дело до тебя есть, – сказал Всеслав и сделал знак глазами, чтоб Искрен спровадил Машеньку. Говорить при ней ему не хотелось. Лучше обойтись без ненужных свидетелей.

Тот понимающе кивнул.

– А что, милая, – обратился он к девице, ища и не находя ее руку, – не заждались ли тебя подружки?

Машенька посмотрела на Искрена, потом на гусей, показала на них и звонко захохотала.

– Хап… хап… хап… – частили гуси, вытягивая шеи и кося глазами на девицу.

– Гуси-гуси, га-га-га! – воскликнула Машенька и протянула свои тонкие белые пальцы к гусятам.

Гусята заволновались, сбились в кучу, одни наступили на других, и все вместе побежали к родителям. Гусыня расставила крылья, согнула шею и с грозным шипением двинулась на Машеньку.

Машенька пискнула и бросилась наутек. Гусыня за ней. Машенька оглянулась, вскрикнула громче, в ее глазах застыл ужас. Казалось, что за ней гонится тысяча чертей.

– Куда ты, милая, – только и успел крикнуть вдогонку Искрен. – Убежала… Какая трусиха. Гуски испугалась. Ну вот, пожалуйста, – повернулся он к Всеславу, обрадованный, что не пришлось самому прогонять Машеньку, – валяй, что у тебя за дело.

И Всеслав рассказал в подробностях о возложенной на него миссии.

***

Наказав Искрену встретить его у городской заставы в шесть утра – на это время был назначен отъезд – Всеслав отправился на поиски Перемысла.

Перемысл был высоким, крупным детиной с русыми волосами, подстриженными в кружок, и мечтательным взглядом. Всеслав нашел его на крыльце казармы, он сидел под старой развесистой шелковицей и записывал в тетрадку только что сочиненные куплеты. Губы и подбородок его были выкрашены в лилово-синюшный цвет. Рядом лежала палка, которой он сбивал переспевшие шелковичные шишки.

Игра на гуслях и пение были любимыми занятиями Перемысла. Он предавался им в любую свободную минуту. В искусствах его часто сопровождал верный пес Полкан. Дворняга, которая, по уверению Перемысла, была помесью борзой, повсюду таскалась за ним и выла, когда тот слишком сильно ударял по струнам.

– Стихи слагаешь? – спросил Всеслав, подходя к крыльцу. Преданный Полкан лежал под деревом и лениво грыз кость.

– Служебное время кончилось, можно и творчеством заняться, – проговорил музыкант. В голове у него, как обычно, звучали обрывки мелодий. – Да ты садись, не тушуйся. Но петь не проси, ей-ей, сегодня не в голосе.

Всеслав ухмыльнулся, похлопал отрока по плечу и сел, широко расставив ноги.

– Слушай сюда и не перебивай…, – сказал он, а затем поведал ему всю ту историю, с которой наш читатель уже знаком.

Перемысл, как было велено, внимал, не проронив ни слова. Когда Всеслав кончил, он внимательно посмотрел на него и голосом исполненным достоинства произнес:

– Ты, конечно, знаешь, друг мой, что я поэт? Боги зажгли в моей груди священный огонь, а посему считаю себя не вправе не браться за перо. Я раб искусства и все биения моего сердца, короче весь я целиком вместе с рубахой и сандалетами, отдан на алтарь муз…, – Перемысл умолк и посмотрел на Всеслава, ожидая от него подтверждения.

– Ээээ, ну да…, кажется, знаю, – ответил Всеслав, не понимая, к чему тот клонит.

– Отними у меня перо – и я мертв. Что? Ты не веришь мне и смеешься?! Клянусь, что это так! – он помолчал. – Но ты, конечно, знаешь, любезный, что холмогорские казармы плохое место для искусства. Много в них комнат и помещений, но поэту жить в них негде. Поэт – это вечный скиталец, беглец, мальчик для битья, объект насмешек…

– Кто ж над тобой насмехается?

Перемысл укоризненно взглянул на него:

– Казарменное сословие я разделяю на две части: на поэтов и посредственностей. Первые пишут, а вторые зеленеют от зависти и строят разные пакости первым. Я умер, умираю и буду умирать от завистников, – он поднял руку, останавливая Всеслава, который собирался перебить его тираду, – Поэтому, – продолжал он повысив голос, – я, так и быть, и поеду с тобой в Ирейскую землю. Не то сживут меня со свету недоброжелатели, и талант мой взлелеянный и доморощенный безвременно увянет…

Всеслав радостно поглядел на него и хотел от избытка чувств обнять друга, но Перемысл поднял вверх палец и Всеслав замер, глядя на него во все глаза:

– Однако же, с одним условием, – проговорил поэт.

– С каким?

– Я гусли с собой возьму.

– Экий хитрец. Заливает про муз и беззаветное служение, а сам торгуется! Ну, хорошо, брат, раз тебе без них никак, бери.

Перемысл удовлетворенно улыбнулся.

– И в свободное время, на привалах, буду играть на них и петь песни.

– Это что ж, второе условие? А ты сказал одно! Ну, будь по-твоему, я сегодня добрый. Только того, ты на музыку не сильно налегай. Порученная нам служба – тайная, лишнего внимания, сказано, не привлекать. В общем, петь – пой, но так, чтоб не слышно тебя было.

Перемысл кивнул. Он прекрасно понимал, что государственное дело требует соблюдать особые предосторожности, поэтому пообещал играть на гуслях тайком и втихомолку. «Небось получится – думал он про себя, – не зря я второй год музыкой упражняюсь, спою и беззвучно, как велено».

Уговорились встретиться в шесть часов на городской заставе.

***

Игравшие на лужайке возле одного из бараков казачки рассказали Всеславу, что Горыня и Дубыня сегодня дежурные в трапезной, а значит там они – начищают столы и расставляют тарелки, либо кашеварят в кухне. Оставался час до ужина, и в воздухе витали дразнящие ароматы жареного лука и свежеиспеченного хлеба. В казарменном хлеву мычали коровы, требуя, чтобы их подоили.

Голоса братьев Всеслав услышал подходя к столовой. Кто-то, кажется, Горыня – он был старше и крупнее Дубыни – сопел словно от натуги и сдавленным голосом выговаривал:

– Да, что ты как тетеха? Не бойся, чай, не съест он тебя, подавится!

– Да знаю, что не съест… – отвечал Дубыня сиплым басом. – Ты давай его вражину, по башке, по башке!

Взору Всеслава, когда он вошел внутрь, представилось следующее.

Горыня, великан с гривой золотистых волос и румяным лицом, про таких еще говорят «кровь с молоком», присел на четвереньках, просунув голову под скамью, стоявшую у самой стены, и высматривал что-то в темном углу. В руке он держал глиняную миску. Рядом с отроком застыл большой рыжий кот, который с таким же неподдельным интересом разглядывал мрак под лавкой. Дубыня, похожий на Горыню как две капли воды, но телосложением помельче, поджав ноги и обхватив колени руками, сидел на противоположном конце залы и боязливо косился в сторону брата. Похоже было, что под лавкой находится что-то такое, что вызывает у него животный ужас.

– Ты бей, бей его, – стонал Дубыня, дрожа от страха.

– Да погоди ты бить. Не видно ж ничего. Он, бог даст, убежал давно.

– Мамочки…, да там он, там, куда ему деться!

– Места полно, юркнул в щель и был таков. Чего ему сидеть? Нас с Васькой дожидаться?

– Да ты не рассуждай, шибай везде, до чего руки дотянутся!

– Шибай, – передразнил Горыня. – Сам-то боится ноги на земь спустить, зато командует. Иди и шибай сам, раз такой умный! А я живым хочу поймать. Васька, черт горбатый, его и так замучил. Катал лапами, да в воздух подбрасывал. Мышу теперича полагается прощение и вольная воля. За героизм.

– Ыыыы, – завывал Дубыня.

Горыня, наконец, рассмотрел мышь в подлавочной черноте. Крохотный зверек замер и старался не дышать, надеясь переждать, свалившиеся бедствие. Горыня осторожно приблизил к нему миску, крепко держа посудину пальцами за выпуклое дно, и медленно накрыл ею мышь. В тот же момент кот Васька перестал таращиться во мрак и перевел удивленный взгляд на человека. В кошачьем взоре читался невысказанный горький упрек.

Рядом лежала тоненькая дощечка. Дубыня взял ее двумя пальцами и ловко просунул под глиняную миску. Теперь грызуна можно было отнести на двор и выпустить целым и невредимым на свободу.

– Готово! – радостно сообщил Горыня, бережно неся плошку с дощечкой на улицу, – Слазь с лавки-то, – бросил он брату, – Аника-воин!

– Здорово Всеслав, – сказал Дубыня, только сейчас заметив Аггеева. Дрожать он перестал, и голос его звучал твердо, словно вся история с мышью приключилась не с ним.

Всеслав дождался, когда Дубыня освободит мышь и вернется в трапезную, и пересказал им поручение городского совета. Уговаривать братьев ему не понадобилось. Они пообещали, что на рассвете на добрых конях будут ждать его у городских ворот.

***

Последним в списке кандидатов оказался Окул, девятнадцатилетний отрок, сын боярина Михайло Скопищева, в то время члена городского совета. Окул пришел на ум Всеславу сам собою и вдруг. Да, Михайлов – подходящая компания, – решил Всеслав и немедленно пошел к нему. Квартировал боярин не в казармах, а у себя дома, в отцовских хоромах, в самом кремле.

Окул был здоровенный малый, широкий в плечах, голубоглазый и розовощекий. Он обладал внушительным брюхом, возвышавшимся словно курган в степи над шелковым поясом, который юноша носил не только по праздникам, но и в будний день. Как следует из двух этих подробностей, которые мы привели единственно для того, чтобы было понятно, с какой серьезной личностью предстояло встретиться Всеславу и читателям, Окул Михайлов любил покушать и нарядиться.

По дороге в усадьбу Скопищевых Всеслав проходил мимо горожан, запиравших за собой двери, и слушал долетавшие до него обрывки речей, коими обмениваются соседи в порядке легкой вежливой беседы.

Вот встретились на улице две старухи:

– Знаете ли, кума, а ведь жарища какая сегодня с самого утра!

– От такой и солнечный удар может приключиться, Аграфена Маркова, попомните мои слова! И жара будет стоять еще два месяца, а потом пойдет на убыль. В точности так же, как и четыре года назад, когда, помните, у Дутовых от солнца загорелась крыша. Тогда тоже палило, палило, а потом враз похолодало.

– Ба, Симонида Арефьева, все это пустяки по сравнению с летом одна тысяча двести семьдесят второго года, когда жара стояла аж до Дмитриевой субботы, да такая сильная, что белье не успевали развешивать на веревке, оно – глядь, уже высохло!

А вот дальше по улице, стоя у плетня, обвешанного пестрым тряпьем и белыми рубахами, переговариваются два соседа:

– Слыхал ли ты о происшествии в присутственном месте, кум Степан?

– Нет, а что такое случилось, кум Варфоломей?

– Племянника Волдырева, мирового судьи, уволили намедни за пьянство. Волдырев ходил просить за него, да не выпросил.

– Да, что ты?!

– Вот те крест.

– За пьянство? Никогда я в то не поверю! Волдырев племяш отродясь в рот не брал. Зато уж воровать – мастер. Я чаю, за воровство его и выгнали. А за что еще?! А за пьянство нет, да и к тому же вон Евлампиев больше него пьет и каждый день в присутствие является пьяным, однако ж его не уволили!

И кум Варфоломей повернулся, чтобы идти в свою сторону, а кум Степан стал его удерживать и что-то объяснять. Но что он говорил, Всеслав уже не слышал.

Солнце уже расплескало красные закатные тени по всему небосводу, когда Аггеев достиг, наконец, стен кремля и через главные широкие ворота, мимо наугольной башни пришел к усадьбе Скопищевых. Открывший на звон дверного колокольчика челядин проводил его в покои Окула.

Дородный отрок сидел возле окна, подперев голову кулаком, и смотрел куда-то вдаль. Домашний кафтан на нем был расстегнут, взор туманен, из груди вырывалось прерывистое дыхание, перемежаемое, как показалось Всеславу, короткими сдавленными всхлипами. Вышитый золотом пояс сиротливо лежал на лавке.

– Здорово, Окул, – приветствовал товарища Всеслав.

Тот медленно перевел взгляд на вошедшего.

– Здорово, коли не шутишь.

– Чего не весел? – спросил Агеев, заметив мутный взор боярских глаз, блуждавший от стены к стене, словно отбившаяся от стада корова.

– Да чего уж тут веселиться-то? Отродясь такого со мною не приключалось. Девятнадцать лет живу на свете, а такого сильного расстройства не припомню, уж ты мне поверь.

– Да что за беда такая? – воскликнул Агеев все еще не понимая, что происходит. Лицо у Окула было румяное, может, чуть уставшее, сидел он прямо, жара у него не было.

– Видишь ты, сегодня у матушки моей, Окулины Чусовой именины. По этому поводу она устраивала почестный пир и позвала гостей. И столько для застолья наготовили! Жареных гусей одних только десять штук, а уток и того больше. Обложили их печеной картошкой и молодым луком, томленым под маслом. На закуску подносили карасей в сметане и поросенка с хреном. За ними настал черед икры зернистой и селедки со свеклой. Опосля была кулебяка на четыре угла, а к ней меды стоялые из отцовых погребов. Как кончили с кулебякой, так матушка велела подавать щи со сметаной и укропом. Повар наш кладет в них ветчину и сосиски с чесноком. А кто не хотел сильно щами-то наедаться, тому матушка предлагала солянку из кореньев, грибов, моркови, спаржи и цветной капусты. После щей кушать мне было невмоготу, – вздохнул Окул, – а немного погодя стало совсем тошно. Но я не пожалел сил и дурноту подавил. Матушка приказала подать жареных перепелок, тут я, честное слово, про тошноту позабыл.

Всеслав слушал Окула и сдерживал рвавшийся из груди смех.

– Господи, а десерты? – продолжал боярский сын. – Груши печеные в меду, блины со сметаной, вареники с малиной. В самом конце принесли взвар и кисель. Но в меня уж больше не лезло, – грустно промолвил Окул, – Я себя уговаривал, уговаривал: блинок со сметаной съесть или вареник, но организм не подчинялся. Веришь ли, чувство было, будто кирпич проглотил. Глазами я бы то, и это еще съел, и конфет с чаем, и ложечку кутьи с маком и грецкими орехами, и кусочек бабы рисовой с вишней… Да куда там! А теперь такое изобилие на стол только через год подадут, на следующие матушкины именины. Вот я терзаюсь, что не все перепробовал. Хорошо хоть глазами нагляделся и запомнил, как что выглядит. Представь себе медовую коврижку… Вся она из себя коричневая, мякиш у нее плотный, бока поджаренные, обсыпанные мелким-мелким сахаром… Погоди, – вдруг прервался Окул, – а ты зачем приходил-то? Я тут тебе байки рассказываю, а у тебя, может, дело ко мне важное?

– Дело, – подтвердил Всеслав.

– Что ж ты сразу не сказал! – всплеснул руками Окул, – Надо было меня остановить, а то я ведь, брат, сам знаешь, про коврижки могу всю ночь говорить.

Всеслав рассказал ему о цели своего визита.

– Ну что, можно на тебя рассчитывать? – спросил он в конце.

– Сей же час велю собирать пожитки, – сказал Окул. – Только вот что, Всеслав, – добавил он после короткого молчания. – Надо нам в отряд казачка взять.

– Зачем это?

– Ну как зачем, нас сколько человек? Семеро… Коней с нами сколько? Тоже семь. А кто за ними ходить будет? Следить, чтобы напоены, накормлены были, да копыта почищены? А исподнее, как загрязнится, кто будет в речке стирать? А за ягодами-грибами на привалах кому бегать? Нужен нам прислужник, следить за имуществом и скотиной.

– И то верно, – согласился Всеслав, – Да, только время позднее, – он поглядел на окно, там сгущались сумерки, – где же я теперь казачка сыщу? Пока в казарму приду, спать все лягут.

– Ты не беспокойся. Я из своих возьму. У бати Скопищева челяди пятьдесят человек, уж я найду кого порасторопнее.

– Смотри, Окул Михайлов, сам будешь за ним приглядывать. Мне за казачками смотреть некогда. С дороги б не свернуть, да людей не растерять.

– Само собой, за это не переживай. Мой казачок тебе хлопот не доставит. Я его и с оружием научу обращаться. Будет отряду на подмогу половина воина.

Договорившись обо всем с боярским сыном, Всеслав вернулся в казарму и, не раздеваясь, бросился на постель. Через пять минут из его комнатки послышался богатырский храп. Времени до рассвета оставалось совсем немного.

Глава 4. Гридя

В качестве прислужника семерым богатырям Окул надумал взять Гридю, отрока пятнадцати лет, служившего у его отца конюхом.

Конюшни в усадьбе помещались напротив хозяйского дома и соединялись с другими постройками сенями и переходами. Сложены они были из соснового теса. Стойла внутри разделялись невысокими перегородками, так чтобы животные видели друг друга, ведь хорошо известно, что лошади не переносят одиночества и могут от него издохнуть.

Коней у Скопищевых содержалось до двадцати голов. На них верхами ездили хозяин Михайло Скопищев, Окул и приказчики. У боярыни Окулины Чусовой имелась роскошная повозка, в которую запрягали тройку лошадей. Зимой повозку ставили на полозья, и пожалуйста вам сани! Какое отрадное чувство охватывает тебя, когда мчишься на тройке по мягкому рыхлому снегу. Сам Окул Михайлов, невзирая на свой почти зрелый возраст, иной раз катался в санях словно малый ребенок.

Гридя, отрок с волосами цвета скошенной пшеницы и смышлеными серыми глазами, даром что безотцовщина – честнáя вдова Афимья Игнатьевна воспитывала его с трехлетнего возраста одна – хлопец был добрый и толковый. За лошадьми следил аккуратно, в драки с дворовыми не ввязывался, по вечерам бегал в городскую читальню и листал книги, на разные темы написанные.

Окул нашел Гридю на конюшне. Тот подметал рассыпанный по полу овес и весело насвистывал.

– Эй, Гридя, – позвал боярский сын. – Подь сюда.

Гридя оставил метлу и подошел к Михайлову.

– Чего, – спросил он, широко улыбаясь.

– Это самое… Завтра с самого утра выступаем в поход. Я велел Вячко собрать для меня Бурушку, а ты бери Косматку. Кобыла она добрая, послужит верно. Вещичек много не набирай. В суму переметную положи мое имущество, полотно на шатер – на случай, если в чистом поле ночевать придется – и провизию. Харчей захвати побольше, вдруг не будет возможностей в дороге разжиться. Возьми еще что нужно, чтобы за конями ухаживать, ножичек, веревки – ну сам знаешь, что в походе пригодится.

Гридя смотрел на Окула ошеломленно.

– А далеко ли ехать, Окул Михайлович?

– Далече. Посылают нас, семерых самых храбрых витязей в Ирейскую землю. За лекарством для мастера-зодчего. Ну знаешь, для тятькиного брата троюродного, того что водопровод строил, да не достроил. Занемог он, так мы должны ему пособить. Поставить, что называется, на ноги. А ты помогать будешь: за конями ходить, кашу варить, ну и всякое по мелочи.

Гридя почесал затылок.

– Матушке надобно сказать, испросить у нее родительского позволения.

– Что за глупости! Ты у кого работаешь, деньгу кто тебе платит?  Вот у того и надобно спрашивать, а не у матушки. У нее спроси благословения. А не даст, так и пожалуйста, и без благословения обойдемся. Оно в походе без надобности. На хлеб его не намажешь и в карман не положишь. Толку от него настоящего нет. То-то же. Ладно, голубчик, хватит рассуждать, а то до ночи мы с тобою не разлепимся. А меня в сон клонит. Ступай, Гридя, готовься к завтрашнему. На рассвете трогаемся.

***

Матушка Гриди, Афимья Игнатьевна проживала в посаде или предгородье – так еще иногда называли выселки сами жители. Посад полукольцом прилегал к кремлю. За посадом начинались глубокие овраги, еще дальше, текла речка Волчанка – до нее было не меньше трех дней пешего ходу. С другой стороны, там где в городской стене были прорублены Скитные водяные ворота, блестело Лебедянь-озеро, то самое, из которого мастер-зодчий собирался качать воду.

Сгущались сумерки. Темнота еще яростнее заставляла зеленеть могучие кроны. Бодрящий свежий холодок, примчавшийся из барсучьих илистых оврагов, шнырял у древесных корней и змеился в плетнях. В окнах горели лучины, в больших домах зажжены были факелы, освещавшие вход перед дверью. День еще сопротивлялся с отчаянным упорством, но ничем не мог удержать победоносной июльской ночи. Она поглотила город одним махом, словно щука плотву.

Перевалило за полночь, когда Гридя пришел к Афимье Игнатьевне. До этого он, как и было велено, собрал боярские вещички и харч. Набил под завязку две вместительных переметных сумы. Для себя одежу брать не стал. Решил что хватит той, что на нем. Положил только смену исподнего и юфтевые сапоги, ходить по болотам.

Честная вдова не спала, при свете свечи вышивала подушку-думочку.

Увидев Гридю в такой поздний час, переполошилась:

– Случилось что, сынок? – спросила она взволнованно.

– Матушка, благословите, – сказал Гридя, опускаясь перед ней на колени и наклоняя голову.

– Куда?.. Что значит благословите?

– Окул Михайлович едет в Ирейскую землю и забирает меня с собой в качестве прислужника. Велел собирать пожитки – это я уже исполнил – и принять от вас благословение. Выступаем завтра на рассвете.

Афимья Игнатьевна, хоть и пребывала в смятении от такой новости, лить слезы и причитать не стала. Несмотря на то, что знала многое про Ирейскую землю и про жителей, что населяют Латырь-остров. Ведала и про опасности, грозящие тому, кто ступит на заповедную землю. Да и путь туда, даром что торный, грозил путешественнику ужасными бедами и злоключениями.

Но, как мы уже сказали, Афимья Игнатьевна, не плакала и не горевала. Не такая это была женщина. Она подняла Гридю с колен и отправила умыться. Сама же пошла в дальнюю комнату, служившую ей спальней, и достала из кованого сундука, с самого низочка широкий пояс, затканный серебром. На шелке мелкими стежками был вышит затейливый орнамент, в котором внимательный наблюдатель мог, кажется, разглядеть угловатые старинные буквы. Будто бы надпись какую-то. А будто бы и нет…

Когда Гридя вернулся, чистый и умытый, с влажными от набежавших слез глазами, Афимья Игнатьевна подала ему кушак, велела опоясаться и ни при каких условиях не снимать до самого конца путешествия.

– Пока не вернешься, и я своими глазами не увижу, что ты живой и здоровый.

– Даже в речке купаться не снимать? – спросил Гридя, ласково глядя на мать.

– В воду можешь и снять, но всегда держи его при себе, не теряй из виду! И вот еще что. По дороге встретится тебе много разного народа. Ты обходись со всеми учтиво, никого не обижай, ни словом, ни делом, и всегда поступай по справедливости. Береги, сынок, платье снову, а честь смолоду. При старших молчи и покоряйся, премудрых слушай, с равными и младшими веди себя по-дружески, не обманывай, не бранись, не хули никого в беседе. Увидишь сломанное – почини; если скотина страдает, и помочь ей в твоих силах – помоги; если другие поступают скверно – не повторяй за ними, но и не хвались о том. Помни, добрые дела любят тишину. Всего же более заступайся за убогих, по силе, сколько можешь. Сильным не давай губить человека. Ни правого, ни виноватого, и никому не желай смерти. Понял, сынок?

– Понял, матушка! А теперь благослови…

Афимья Игнатьевна троекратно поцеловала Гридю, положила руки ему на плечи и проговорила нараспев:

– Дорога – матерь,

Путь – отец.

Вера в добро была встарь,

Вера есть и поныне.

И во веки веков. Аминь.

С тобою мой щит, стальная рука,

Оборонит от всякого врага.

Кто на тебя замахнется,

Сам мертвецом станет.

Ключ в замке, замок в реке,

Оберег на тебе.

Гридя не стал допытывать у матушки, почему ее благословение похоже больше на заговор бабки-шептуньи, когда просят полечить недужного теленка или избавить от зубной боли. Не спросил и про серебряные буковки на шелковом поясе, хоть и приметил их. В свой черед три раза поцеловал вдову и отер рукавом набежавшую слезу.

– Присядем на дорожку, сынок!

Чуток посидели, потупив головы. Афимья Игнатьевна в своем кресле, где она всеми днями вышивала, Гридя на топчане перед печкой. Потом юноша встал, глубоко вздохнул, поклонился на все четыре стороны и отправился назад в боярскую усадьбу.

Глава 5. В добрый путь

Солнце еще не взошло, а Окул Михайлов вместе с Гридей, оседлав Бурушку и Косматку, уже выехали по направлению к городской заставе. Для ответственного предприятия, коим, несомненно, являлся поход в Ирей, боярский сын облачился в лучший дорожный кафтан, на ноги обул сапоги из прочной воловьей кожи. Богатырский шлем – шишак – пока не надевал, бо волосья под ним быстро потели, да и надобности в нем прямо сейчас не было.

Ночной воздух был свеж и прохладен, ранние пташки просыпались в кронах могучих деревьев и пускали несмелые утренние трели. Холмогоры сладко спали в непроглядной летней ночи – ведь самый темный час перед рассветом, как уверяют волхвы.

Кони шли шагом, Окул разъяснял Гриде возложенные на него обязанности и расписывал возможности, открывающиеся на службе у семерых витязей.

– Я кашу люблю, чтобы рассыпчатая была. Следи, значит, чтобы не разваривалась сильно. Будешь за нами исправно ходить, научу мечом махать и стрелы каленые пускать. Лук-то в руках держал уже?

– А как же! Когда у вашей милости лук поломался, и мы с Вячко его чинили, я и надержался. Тяжелый, шельма.

– Ну то-то же. Это тебе, братец, не шутки, а боевое оружие! С ним аккуратнее надо. Держать бережно, где попало не бросать, в налучье складывать. Вон Вячко в прошлый раз забыл его в подвале, не прибрал на место, а ночью хорь в погреб залез и тетивку на нем понакусывал. А тетивочка-то не обычная веревка была, из кожи сыромятной. Такую за раз не сделаешь, а делать мозолей натрешь. Вот я и говорю, за оружием следить надо!

Разговаривая подобным образом, подъехали они к  городской заставе, где заметили шесть знакомых силуэтов. Кони переступали с ног на ногу и беспокойно фыркали. Всеслав, Мухомор, Горыня с Дубыней, Перемысл стояли в кружок и шушукались. Лошадь Искрена стояла чуть поодаль, а рядом с ним, также верхом находилась девица и что-то ему говорила, живо при этом жестикулируя.

Искрен слушал ее, склонив голову. Потом прервал ее, схватил за руку, низким голосом промолвил:

– Ты, Уланка, без меня не проказничай, и на Лебедянь-озеро с другими не катай. Вернусь когда, мы с тобой вместе туда поскачем.

– Обещаю, – проникновенно сказала Уланка. – А ты за это надень на руку мой златой венчик, так в дороге обо мне вспоминать будешь.

Она передала Искрену кожаный венчик, расшитый золотом и драгоценными камнями. Тот намотал его на руку, завязал узелком, а узелок затянул покрепче.

– Ну с богом, – промолвила красавица, наклонилась к Искрену и быстро поцеловала его в губы. Прикрикнула на гнедого, который вытанцовывал под ней от нетерпения, подняла его с места галопом и ускакала.

Юноши с восхищением смотрели ей вслед.

– Ай, да Искрен! Ай, да добрый молодец, – воскликнул Мухомор. – И каждый день у него новая девица. И каждая подарки дарит, да на ушко шепчет. Как же у него так ловко получается?

Искрен пожал плечами. Он и сам не знал, почему барышни льнут к нему словно котята к кошке.

Наконец, решили выступать. Стражники по знаку Всеслава отворили ворота, и вереница из семи витязей и одного казачка двинулась в путь.

Кони у друзей были добрые, переметные сумы полны провизией, по бокам кованых седел бряцало оружие. У Всеслава – булатная палица и острая кривая сабля из дамасской стали, у Дубыни с Горыней по четыре сулицы и по два засапожных кинжала на каждого. Засапожных, потому что заткнуты за голенища сапог.

У Окула, как мы знаем, имелся боевой лук в богато изукрашенном налучье и дюжина каленых стрел с соколиным опереньем. А кроме того парочка кинжалов, кистень и меч. Тугой лук висел за спиной у Перемысла. Только налучье не такое роскошное, как у боярского сына. Вместо грузной палицы он взял в поход гусли, чтобы, как обещал начальному, развлекать товарищей игрой на них. Искрен и Мухомор снарядились кинжалами и копьями.

Гридя ехал налегке, вооруженный матушкиным благословением и обещанием Окула Михайлова научить мечом рубиться. Ничего, думал Гридя, авось и без оружия как-нибудь обойдется. Где наша не пропадала.

В пути чесали языками и говорили о всякой ерунде. Окул и Мухомор заспорили, с чем есть блины на масленицу. Мухомор рассуждал, что и на масленой неделе есть надо с чем обычно привык. Михайлов сын возражал, что масленица оттого и называется, что блины на нее следует кушать только с топленым и чуть подсоленным коровьим маслицем. А с чем всегда привык в остальное время.

В полдень остановились в придорожной харчевне. Пока отроки обедали, кони щипали сочную зеленую траву, росшую за аккуратным беленым штакетником. Гридя присматривал за лошадями. У кобылы Искрена Везухи, расслабилась подпруга. Гридя ее подтянул. У коня Всеслава чуть перекосилось седло. Гридя поправил.

Перекусил вдовий сын по-быстрому, не садясь за стол. Хозяйка вынесла ему большую краюху ржаного хлеба, щедро политую постным маслом и посыпанную белым крупитчатым сахаром.

После обеда поехали дальше.

Перед конниками, докуда хватало глаз, желтели бескрайние поля. То тут, то там виднелись крепкие крестьянские избы, крытые золотистой свежей соломой. Избы стояли высоко и весело, словно румяные пироги в печи. Вокруг них росли яблони, груши, кустистая смородина и малина. Бродили коровы с телятами. Пастухи раз-другой сгоняли их в стада, а в остальное время полеживали в тени исполинских лип, посматривали оттуда на белый свет. Козы на холме, заросшем бархатным клевером и пушистыми одуванчиками, перемекивались с собратьями, сгрудившимися в овраге у шумного ручья. По жирной грязи вокруг глубоких луж расхаживали важные утки. Куры рылись в навозных кучах и оголтело носились за товаркой, которой посчастливилось раскопать толстого червяка. В воздухе пахло скошенной травой, полынью и молочным коровьим потом.

Крестьяне из Осиновца, хутора, приютившегося на краю густой осиновой рощи, затеяли сенокос. Поставили шалаши у ручья, сверху накрыли их тонкими досками – дранью. В шалашах, почти целый месяц, пока шел покос, жили сами косари, их бабы с детьми, да грудными младенцами.

Со своего места Гридя разглядел, как под холщовыми пологами, натянутыми на круглые длинные жерди, в повалку спали мужики, отработавшие утреннюю смену – косить начинали едва всходило солнце, «со светом», как говорили поселяне. К обеду упахивались так, что валились с ног.

Под палящим послеполуденным зноем женщины разбивали граблями свежескошенную траву – чтобы лучше сохла. Крестьянские девки, собравшись в кружок, пели песни про совушку. В песнях ловили филина, сватали за него сову, играли совиную свадьбу. Потом Сова Савельевна, уже будучи замужней дамой, шла в гости к воробью.

Это наши люди,

Наши крестьяне,

За морем бывали,

Сено косили,

В стоги пометали,

Домой прибывали, 

– запевала первая группа

У мово ли тестя

Есть что поести:

Сорок кадушек

Соленых лягушек,

Сорок амбаров

Сухих тараканов,

Сорок бочонков

Свежих мышонков, 

– подхватывала другая.

Увидев наших друзей, поющие замахали руками. Витязи помахали в ответ.

К вечеру первого дня, когда жемчужно-розовые летние сумерки уже начали сгущаться, перед странниками замаячила серебристая гладь Волчанки. Здесь кончались владения стольного города Холмогоров. Дальше лежала ничейная земля.

Почему речку назвали Волчанкой оставалось загадкой. Никаких волков в окрестностях отродясь не водилось. Через реку перекинут был широкий деревянный мост. Сразу за мостом, на том берегу высился густой, заповедный лес, прозванный в народе Гнилым. Прямоезжая дорога устремлялась напролом в дремучую чащу.

На этом берегу стояла большая корчма. Возле нее суматошилась толпа празднично одетых людей, стояли повозки, запряженные лошадьми. Конские гривы перевиты разноцветными лентами с бубенчиками.

– Не иначе как свадьбу играют, – заметил Перемысл, разглядев нарядных невесту и жениха. – Тут и гусельники наверное есть, и скоморохи. Ах, как хорошо было бы их послушать, – добавил он, умоляюще глядя на Всеслава.

– Послушаешь, – ответил тот, смеясь. – Переночуем в корчме, а дальше пойдем утром. На ночь глядя негоже в лесную гущину соваться, беспременно заплутаем или кони в темноте ноги попереломают.

Перемысл на такие слова едва не задохнулся от радости.

Спешились, Гридя по двое отвел лошадей в конюшню, расседлал и удостоверился, что им засыпали овса. Багаж сложил в пустом стойле, дверь запер амбарным замком, а ключик повесил на шею.

Свадебный пир гулял на улице. Хозяин корчмы, долговязый чернявый детина с пышными усами и непослушным чубом, который постоянно сбивался назад, посадил наших витязей за стол поодаль от основного действа. От брачующихся им тут же поднесли по чарке зеленой купоросной водки, а потом и вовсе пригласили в круг, чтобы разделить с женихом и невестой или, как принято называть их во время свадьбы, куницей и соболем, торжество.

За стол усадили и Гридю. Окул поманил его перстом, а когда тот подошел, потянул за плечо и притулил рядом с собой.

Читателю, наверняка приходилось бывать на рынке, когда взволнованное пространство заполнено шумом, и вихрь неясных раскатистых криков окутывает его и пчелами жужжит в ушах. Не то ли чувство овладевает вами в суматохе крестьянской свадьбы, когда все пришедшие туда гости как бы сплавляются в огромную гусеницу и изгибают все свое мохнатое разноцветное тело через двор, вкруг широких столов и лавок, бранятся, хохочут, трубят? Смешки, икота, трескотня, вздохи, окрики, шепот – все смешивается в невообразимый птичий гвалт. Лошади, телеги, ковры, ленты, цветы, бублики, венки – все радужно, цветасто, нескладно снует взад и вперед, мечется как угорелое. Бессвязные разговоры спутываются клубком, слов в них не разобрать, не выдернуть из общего нестройного хора. Только скрип лавок, на которые то и дело садятся, устраиваются, плюхаются, опускаются, валятся слышен со всех сторон. Подавальщик с полным подносом поскользнулся, глиняные миски посыпались на землю, черепки разлетелись; на шум прибежали бабы и быстро смели обломки.

Окул попросил у челядина, прислуживающего за столом: «Принеси мне, братец, стопу в полтора ведра». Тот сбегал и принес огроменную деревянную кружку, стянутую словно бочка железными обручами. Боярский сын пил медленно, растягивал удовольствие. Хмелел зато быстро.

– Смотри, смотри, вон курю вечернюю несут…, – сказал он, толкнув Гридю в бок.

Тот же челядин, лихо лавируя среди гомонящих гостей, нес на вытянутой над головой руке широкое медное блюдо. На блюде помещалась жареная птица гигантских размеров.

– Индюшку зажарили, – сказал Окул, проглатывая слюну. – И то верно, на такую тьму народу одной курицы не хватит.

Блюдо с вечерней курей поставили перед молодыми. Муж, крепкий парень с веснушками и носом картошкой, в один присест разорвал румяную тушку надвое. Одну часть положил на тарелку жене, другую на свою тарелку. Молодая пальчиками отломила кусочек и отправила в рот. Веснушчатый откусил здоровенный кусок от голени и громко чавкая принялся жевать. Потом тарелки унесли и мясо с них раздали гостям.

Успевшее разогреться, расплавиться слепящим своим золотом за бесконечный летний день, великое светило начало багроветь и соскальзывать на дальние лесные верха. Запахло свежестью. Голоса прорезывали запекшуюся темноту ночи. Зажгли лампады, расставили их хороводом вокруг накрытых столов. Танцующий свет бесшумно дрожал и колыхал синий дымчатый воздух.

Насмотревшись на вечернюю курю, Окул приказал принести себе и товарищам такую же. Большую половину от жаркого он умял что называется в одно лицо. Однако индейка была такая изрядная, что и остальным оказалось предостаточно.

Долго еще гости пили, ели и гомонили. Пели корильные песни и снова пировали.

Потом настал черед молодой разувать мужа, после чего вся честная компания смогла бы, наконец, отправится спать. Чернявый шинкарь радовался наступившему моменту, он устал обслуживать гостей, беспрестанно требовавших медов, да не простых, а непременно стоялых, самое малое пятилетней выдержки, таких, чтобы с одной чарки валили под стол. Стоялых у него отродясь не водилось, а те, что наливал он в рюмки и чарочки, и так уложили не один десяток мужиков. Однако же, державшиеся на ногах, а таких крепких было немало, вновь требовали хмельного зелья. Им под видом стоялых носили меды, которые варились месяц назад.

Завтра, он знал, придется также прытко носить опохмеляться. А вечером снова здорóво. Крестьянская свадьба могла продолжаться дня три, а то и больше, смотря по тому, сколько родители насобирали денег.

Для обряда разувания молодых отвели в приготовленную спальню. Спальня располагалась на втором этаже корчмы, которая в обычное время служила еще и постоялым двором. За определенную, вполне скромную плату, странники могли получить здесь ночлег и баню.

В спальне новобрачных составили снопы. Поверху снопов постелили свежие льняные простыни, на которых так мягко и прохладно спиться летними ночами. Гости, кто к тому моменту еще стоял на ногах, столпились в дверях. Гридя тоже был здесь. Обстановка празднично убранной корчмы, торжественный обряд, толпа веселившихся крестьян произвели на отрока сильное впечатление.

Законный муж к тому времени изрядно захмелел, лицо его стало красным, картофельный нос побелел, он грузно плюхнулся на соломенное ложе. Жена, тоже порядочно подрумянившаяся, опустилась перед ним на колени. Парень выставил ногу в сафьяновом сапоге и приподнял его, чтобы удобней было разувать. Девица ухватила сапог одной рукой за пятку, а другой придерживала подошву у носка, и потянула на себя.

Сапог слез, она ловко перевернула его и потрясла. Из него, звеня, на пол упала маленькая серебряная монетка. Девушка задорно засмеялась, подхватила денежку и спрятала в карман. Жених, как видно, заранее положил серебренник в правый сапог. По поверью, если молодая во время разувания найдет денежку, то семья не будет знать нужды.

Свекровь, мать мужа потребовала, чтобы снятый сапог, в котором его обладатель ходил и плясал целый день, по обычаю положили в изголовье кровати. Юноша только рукой махнул. Свекровка зыркнула на молодых, но настоять не посмела. Теперь ее сын стал главой семьи и сам решал, быть ему с женой главным или на равных, ставить сапоги в головах или под лавку.

Гости устраивались на ночлег. Женщинам отвели место в корчме, в верхних комнатах постелили на лавках перины. Мужики спали, где придется. Совсем пьяные – под лавками, прямо на дворе. Кто мог еще передвигаться, дополз до сеновала и повалился на мягкое душистое сено.

– Ну, Тарас Матвеич, – говорила вполголоса свекровка, прощаясь на пороге комнаты со своим мужем, который шел ночевать в овин, – свадьба наша, слава богу, удалась. Я всех гостей переглядела, все они сыты-пьяны, трезвого ни одного не видала. Окромя баб беременных, да и то Аксинья Петрова втихаря отхлебнула из мужниной кружки.

– От одного глотка ничего не сделается, – веско заметил Тарас Матвеич, бывший в стельку.

– Ну живы будем, не помрем, а и на второй день всех накормим и напоим досыта, да еще и сверху. По всей округе весть пусть идет, что Тарасьевна и Матвеич сынку своему парадную свадьбу устроили.

– Пускай идет, – не стал возражать Тарас и нетвердой походкой отправился почивать.

Наших витязей, заплативших за ночлег настоящим серебром, положили во вместительной опочивальне, приготовленной для них, пока они пировали. В обычные дни в этой комнате умещалась вся хозяйская семья – сам вихрастый шинкарь, его дородная жена и двое их таких же вихрастых и дородных сынков.

Гридя устроился на сеновале. Ему не привыкать. В боярской усадьбе он часто ночевал на сене, рядом с лошадьми и, засыпая, слушал, как они прядают и перешептываются в стойлах.

Последние голоса наконец умолкли в полночном сумраке. Свадьба окончательно угомонившаяся, поворочалась, затихла и прикорнула, и скоро послышался дружный храп. Раскатисто и густо храпели мужики, а громче всех Тарас Матвеич. Ему снилось, что у сына его народилось трое славных и крепких ребятишек-погодок, он смастерил им деревянную лошадку и катает их по очереди. Приделал к дубовой ноздреватой морде веревочку и тянет на себя, а малышня уцепила конягу за хвост и тащит к себе. И все смеются, и верещат от удовольствия.

Бабы храпели мерно и заливисто, как и подобает слабому полу. Зинаида Голящева спала положив голову на белую упругую руку. Во сне она чмокала губами и тяжело вздыхала, как бы показывая притворное возмущение. Зинаида была остра на язык и за словом в карман не лезла, как оказалось даже и во сне.

Глаза у Гриди слипались. Он еще чуть-чуть поборолся с накатывающей дремой, громко зевнул, опрокинулся на спину, поерзал мослами на мягком ежистом сене и затих. Сладкий сон усталости охватил его неподвижное тело. Сквозь безмятежную дрему Гридя видел нечетко лицо матери, наклонившееся над ним и голос ее прозвучал тихо и замер, оставив смутный тревожный след в его гаснущем сознании.

Глава 6. Избушка на курьих ножках

Поднялись с петухами. Позавтракали остатками вчерашнего ужина – холодной курей-индюшкой и пшеничным хлебом. Расторопная хозяйка – она-то проснулась еще за час до петухов – поджарила на сковородке хлебные ломти и щедро намазала их сливочным маслом. Растопила самовар. Разлила по кружкам горячий сладкий чай.

Гридя оседлал коней. Ему помогал мальчишка-конюший. Поклажу приладили к седлам. Гридя проверил, чтобы тяжесть по бокам распределялась равномерно, так лошади не скоро устанут.

Разомлевшие от плотного завтрака отроки не торопясь взобрались на коней и тронулись в путь.

Густой многоголосый лес, обступивший всадников, едва они переправились через реку, медленно просыпался. Солнце протягивало первые лучи сквозь изумрудную листву. Пташки шустро порхали с ветки на ветку. По дороге взад-вперед важно расхаживали вороны. Где-то вдалеке ухал топор.

Ехали по двое. Впереди Всеслав с Мухомором, за ними Горыня с Дубыней. Братья вертели головами и глазели по сторонам. Им не доводилось заезжать так далеко, и они торопились рассмотреть все, что было вокруг.

– Лес-то тут гуще, чем у Холомогор, – басил Дубыня.

Землю под ельником, мимо которого пролегал их путь, усыпали сухие иголки и сосновые ветки, из зеленых сделавшиеся коричневыми. Ни одна травинка не могла пробиться сквозь плотный хвойный ковер. В некоторых местах под могучими вековыми соснами было так темно, что казалось на улице вечер, а не ясное летнее утро.

За Горыней с Дубыней трусили кони Перемысла и Искрена. Песельник был погружен в глубокую думу, быть может, сочинял гимн, или запоминал подробности, чтобы потом, когда поход благополучно кончится, сложить о нем былину.

Искрен думал о своем. Он часто касался венчика, который дала ему Уланка. На лице его играла легкая, едва уловимая улыбка.

Замыкали шествие Окул и Гридя. Боярский сын по обыкновению раздавал указания: как лучше прислуживать во время странствия, и как вести себя с князем, когда они приедут в Медыню. А еще Окул успел пожаловаться на вчерашнего корчмаря. Дескать, тот был нерасторопен, а вечерняя куря оказалась сухой в середке и жирной по краям. Ночью Михайлову было душно, из открытого окна дуло, спал он плохо, а под утро видел дурной сон.

– К чему тухлые помидоры снятся, ты не знаешь? – спросил он Гридю.

Гридя слушал вполуха, и все больше любовался на окружающую природу и сновавшую повсюду лесную живность. В низком орешнике пел целый хор славок, зеленушек и корольков. В воздухе столбом вились мошки и комары, на которых охотились особо смелые или чересчур голодные птички. Они пикировали на землю прямо перед всадниками, а потом стремительно взмывали вверх, унося в клюве вожделенную букашку. Через каменистую наезженную дорогу медленно тащились блестящие черные жуки.

В полдень пообедали. Прямо на лесной опушке расстелили покрывало, прихваченное Гридей специально для этих целей.

После трапезы снова тронулись в путь.

Лес тянулся бесконечно. Пару раз Мухомор – он был самым ловким и, что немаловажно, самым легким из всего отряда – слазил на высоченный дуб посмотреть, скоро ли кончится чаща. Но и на самом верху ничего нельзя было разглядеть. Зеленая пуща простиралась до самого горизонта и еще дальше.

Ближе к вечеру случилось необъяснимое происшествие: Горыне почудилось, что за ними будто бы кто-то следует. Отрок по естественной надобности отстал от других, и ему, спешившемуся и спустившему штаны, показался леший в образе косматого медвежьего чудища, который брел по лесу, раздвигая заросли, словно кого высматривал. Весть быстро облетела по всем углам небольшого отряда; и все сочли своим долгом не поверить Горыне, несмотря на то, что тот клялся и божился, что не врет, и указывал на своего коня, который хрипел и прижимал уши, а ведь всем известно, что лошади чуют лесовиков и предупреждают об этом хозяев.

К этому присоединились воспоминания Мухомора, который слышал еще в корчме во время свадьбы, как двое мужиков, а может мужик и баба говорили, что неделю назад в Гнилом лесу сгинули двое пацанят, ушедших по ягоды. Они то ли сами заплутали, то ли леший завел их к себе в домовину-чащобу, и ребятня не смогла выбраться, да только ни детей, ни корзинок с ягодами как не искали, не нашли.

Мало-помалу, спокойствие царившее в отряде разрушилось, витязи теснее жали друг к другу лошадей, страх заставлял озираться по сторонам. Перемысл, который был не совсем храброго десятка, особенно в отношении всего, что касалось нечистой силы, затянул из желания себя взбодрить, цыганскую протяжную песню.

– А ну, Гридя, достань-ка там у себя баклажку! – сказал Окул Гриде, который один, казалось, не поддался беспокойству, – мы глотнем из нее все по очереди, Горыня, мокрые штаны, зеленый юнец, не хлебавший ни в теории, ни в науке, напугал нас так, что о сию пору конечности трясутся. Словно мы не воины, а черт знает кто.

Окул первым сделал огромный глоток из фляжки и передал ее Всеславу.

– Померещелось тебе, Горыня, голову даю на отсечение! – продолжал Михайлов сын. – Да хоть и в самом деле лешак? Что такого? Плюнуть ему в рожу! Хоть бы враз замыслилось ему стать вот здесь, передо мною, разрази меня гром, если не отстегал бы его нагайкой.

– А раз так, чего ж ты бледный весь? – спросил Горыня, насупившись и мотая головою.

– Я?.. Тебе обратно мерещится?! А, ну, не серди меня и не лезь в эти дела. То же мне новая волна, я – слово, он мне десять в ответ.

Горыня чуть слышно всхлипнул.

– Эй, вы, не собачьтесь! – прикрикнул на них Всеслав.

Баклажка прошлась по отряду и сделала отроков гораздо веселее прежнего. У Искрена щеки расцвели как мак, Дубыня подмигнул повеселевшему брату, тот подмигнул в ответ и широко улыбнулся. Перемысл оборвал заунывную песню. Искрен и Мухомор пустили коней галопом наперегонки. О лешем больше не вспоминали.

Сгущались сумерки, пора была подумать о привале. По всему выходило, что ночь придется коротать в лесу.

– Надо выбрать поляну почище, да поширше, – размышлял вслух Всеслав. – Будем ставить шатер. Окул, полотно захватили?

– Взяли, взяли – подтвердил Михайлов.

Вскоре наши герои выехали на широкую круглую поляну. С одной стороны ее загораживали пушистые ели. Сквозь сомкнутые хвойные лапы не прорвется ни один, даже самый сердитый, ветер. С другой было круглое моховое болотце, топь которого служила естественной защитой от волков и медведей, в изобилии водившихся в Гнилом лесу.

Горыню с Дубыней снарядили за кольями для каркаса, на который натягивают полотно для шатра. Братья быстро вернулись, вид у них был озадаченный.

– Там жилье какое-то, – сказал Дубыня, показывая рукой туда, откуда они только что пришли, – Мы пока деревья для кольев искали, глядь, оно стоит. Только людей не видно.

– Что за жилье? – заинтересовался Всеслав. – А ну, выясним, что там такое.

Всем стало любопытно. Витязи, а вместе с ними и Гридя, засеменили в сторону, указанную братьями. Перескакивая с кочки на кочку, продрались сквозь заросли высокого камыша, росшего по краям болотца.

На болоте, в самой что ни на есть трясине стояла избушка. Хлипкий домишко, сложенный из сосновых бревен, был поставлен на толстые деревянные сваи. Внизу сваи укрепили колышками, отчего казалось, что у избушки куриные ноги. Жилище выглядело старым, срубленным не одну сотню лет назад. Дерево во многих местах сгнило. Влажная кора, словно изодранная когтями дикого зверя, отвалилась и висела клочьями. На стенах темнели пятна плесени.

Вокруг дома разросся бурьян, который кое-где был выкошен под корень. Высоченная крапива, росшая здесь, наверное, с самой весны, лежала плотными снопами, срезанная чей-то ловкой рукой. Сей факт свидетельствовал, что жилье обитаемо.

Путники безмолвно взирали на ветхое строение без окон и дверей.

– Я думал избушки на курьих ножках только в сказках бывают, – сказал Перемысл.

– Да то не курьи ножки, а сваи, чтобы избенка в трясине не утопла. Если сруб ставить прямо на болото, то пол сгниет, – пояснил Окул. – Батя у меня такую же строил там, куда охотиться ездит. Из нее хорошо за утками наблюдать.

– Надо посмотреть, есть ли двери, – сказал Мухомор и начал обходить избушку справа.

Витязи двинулись за ним. Но странное дело, едва только они завернули за угол и собирались взглянуть на заднюю часть, обращенную к лесу, как избушка заскрипела и стала медленно поворачиваться, а вернее отворачиваться от них той самой задней стороной. Словно остерегегалась показывать, что там у нее.

– Видали, видали! – воскликнул Перемысл.

Отроки замерли и переглянулись. Никто не решался двигаться дальше. Болотная избушка, умеющая поворачиваться вокруг себя, крайне озадачила их, заставив впасть в нерешительность.

Избушка тем временем остановилась. Отваливавшаяся с бревен кора продолжала легонько трепыхаться от только что произведенного движения, и в одном месте из пола тонкой струйкой сыпалась сосновая труха.

– Нукося, я снова попробую, – сказал Окул, переведя дух, и острожно шагнул дальше. Все шагнули за ним. Избушка заскрипела и медленно повернулась. Тоже на шаг.

– Фу ты, черт, – недовольно проговорил Окул, опираясь на избушичий бок. Но практически сразу же отдернул руку – дерево было склизким, студенистая склизь запачкала ему руку. Он вытер ладонь о рубашку.

– Я чаю, так мы ничего не добьемся, – веско заявил Перемысл. – Давайте-ка отступимся и попробуем по-моему.

Они отошли от избушки на безопасное расстояние. Откуда не чувствовалась гнилая вонь и не слышно было трухлявого шороха.

Звонким голосом Перемсыл продекламировал:

– Избушка, избушка, встань к лесу задом, а ко мне передом.

Едва он умолк, произошло чудо. Натужно кряхтя сосновыми бревнами, избушка с необычайной резвостью переступила по жидкой грязи куриными лапами, шустро крутанулась на месте и явила удивленному взору отроков обратную сторону. Куриные ноги внезапно подогнулись, словно потеряв равновесие, и со всего маху избенка плюхнулась в болотную жижу, взметнув целый фонтан брызг.

Теперь стало видно, что задняя стена у избушки на курьих ножках совершенно отсутствовала. Округлые срезы бревен торчали один над другим. С крыши, которая в этом месте ничем не подпиралась, вылезла мокрая пакля и прелая солома.

Когда неуклюжее строение со всего маху село в грязь, добрая порция болотного месива налилась за порог, забрызгав стены внутри и снаружи зловонной волной. На полу стояла черная лужа.

В серой темноте избушки – света в ней отродясь не было – отроки разглядели древнюю грязную старуху. Бабка сидела на рассохшейся деревянной колоде и шамкала беззубым ртом, жевала какую-то бесконечную жвачку. Облик у нее был крайне жалкий. На вид ей было лет сто, а на деле, может, и того больше. На голове замызганная косынка, из под которой выбивались седые нечесаные космы. Худое костлявое тело одето в синюю ветхую юбку со множеством заплат.

Неизвестно, заметила ли старуха отроков, в их сторону она не взглянула. Сидела, уставившись в пустоту, и двигала челюстями.

Первым вошел Перемысл. Не обращая внимания на разлившуюся по полу грязь, шагнул через порог. Наступил сапогом в самую лужу.

За ним последовали остальные.

Гридя медлил. Разглядывал избушку, скользил взглядом по обшарпанным стенам, а в это время мысли его не утихая вертелись около курих ножек и странного месторасположения дома, словно нарочно построенного в самой середке болота. Какому строителю пришла в голову столь глупая идея? По лицу Гриди читалось, что ему не слишком охота идти внутрь. Он с удовольствием бы остался на мягкой душистой траве, и вовсе не претендовал на шатер над головой. В шатрах пусть боярские дети ночуют. А он бы прикорнул под кустиком, положил руку под голову, чтобы приятней спать, и дал храпаля. Да и потом однако же, заходить в дом, пусть даже такой грязный и жалкий, без приглашения, он не решался. И то, хозяев стеснять. Они небось сами там друг на дружку напирают, в такой-то тесноте. А тут мы семеро человек здрасьте-пожалте....

Подумал он так и остался на улице.

Глава 7. Ведьмина баня

Внутри дом оказался таким же грязным, как и снаружи. Закопченные стены – избушку топили по черному – прогнивший пол, истрепанная пакля, которой конопатили углы – все это указывало, что обитатели его – люди бедные, живущие в крайней нищете. Запах помоев и навоза висел в воздухе.

Беззубая старуха по-прежнему сидела и созерцать пустоту. С тех самых пор, как витязи зашли к ней в хату, она не проронила ни единого словечка. Ни доброго, ни бранного. Всеслав подумал, что займется ею позже. А пока необходимо решить, где ночевать отряду.

Аггеев считал, что ночевать следует в избушке. Во-первых, не придется возиться с шатром. А во-вторых, и это был главный довод, в доме имеются крыша и стены, они уберегут от непогоды и хищников, которые, Всеслав был уверен, кишмя кишат в Гнилом лесу.

– Если избушка станет на ноги, то ни один волк до верху не допрыгнет, а значит можно не волноваться ни за себя, ни за провизию.

– Ну вот еще, что за необдуманность, – насупившись проговорил Окул. – Я готов цельный пить один только пустой чай, как разговляющийся у которого несварение желудка, если мы в эту хату поместимся вдевятером.

– Откуда же ты девять человек насчитал? – пробасил из угла Дубыня.

– Ну а сколько, по-твоему, ? Нас семеро витязей, Гридя и старуха без зубов.

– Не спеши, Окул, всех не надо. Гридя и бабка в сарае прекрасно переночуют, – возразил ему Аггеев прохаживаясь, словно у себя в горнице.

Противники ночевки в лачуге наперебой приводили свои резоны, главным из которых была страшная вонь, царившая в помещении.

– К тому же, где спать? – вопрошал Михайлов сын, – неужели прямо на полу? Грязно же! Лучше уж на чистой травушке-муравушке, под пологом шатра. А в избе не ровен час, пока спать будешь, таракан в рот заползет. Вон их тут сколько шелестит.

Боярский сын окинул рукой бревенчатые стены, как бы призывая их в свидетели. Тараканов на них, правда, не было. Хорошо ведь известно, что животные эти водятся только в городских хоромах. А в деревенском жилье вместо них пауки и мухи.

На стенах как раз в изобилии развешана была паутина с налипшими на нее прошлогодними мухами. Мохнатые пауки, похоже, прятались по углам. Поджидали, окаянные, когда кто-нибудь зазевается и забудет закрыть рот.

– И потом не хочу я ночевать в ведьминой хате, – гнул линию Окул. – неизвестно еще, что у старухи на уме. А ну как ночью сядет тебе на грудь и защекочет до смерти. Или набросится и задушит, когда ты до ветру пойдешь. Я так вообще не засну.

– Говорят тебе, мы ее в сарай на ночь отправим, – ответил Мухомор.

– Кстати, – заметил Искрен, который, понятное дело, принадлежал к лагерю протестовавших против ночевки в обшарпанной избушке, – почему никто не волнуется за лошадей? То есть мы и провизия будем в сохранности тут наверху, а за конями кто присмотрит?

– Гридя же, – подсказал Всеслав, – Окул Михайлов, когда брал его, уверял, что казачок для этих целей предназначен. Следить за нами и за лошадьми.

– Я ему не очень-то доверяю, – протянул Искрен, – наверняка заснет ночью и не усмотрит.

Проспорив более получаса, они так и не пришли к единому решению. И Всеслав постановил, что каждый пусть спит там, где хочет. Лично он будет спать в избе. А если Михайлов и Несмеянов (Несмеяном звали отца Искрена) хотят отдыхать на свежем воздухе, в шатре или прямо на берегу болотца, то, как говорится, хозяин-барин.

– Ночуйте, пожалуйста, хоть на дереве, а хоть и под деревом, – заключил он.

Теперь о решении нужно было уведомить старуху, сидевшую на своем деревянном троне словно застывшее изваяние. За все время совещания она не проронила ни звука.

Тут только Всеслав вспомнил, что они не поздоровались, когда вошли. И вообще вели себя, словно бабка – пустое место.

Он поспешил исправить оплошность. Выступил вперед, расправил плечи и молвил:

– Здравствуй, бабонька!

В ответ на приветствие старуха по обыкновению промолчала. Это озадачило командира, он-то решил, что та дичится как раз потому, что они не поприветствовали ее, ввалясь гурьбой в дом. Но по всему выходило, что бабка просто-напросто неотесанная деревенщина, которая не знает, как вести себя с приличными людьми. А может и вовсе – грымза, не желающая вступать ни в какие сношения. Всеслав замялся, не понимая, что дальше говорить и как вести себя в подобных случаях.

– Надо было называть ее не бабкой, а хозяйкой, – прошептал Михайлов сын ему на ухо. – Она теперь, небось, обиделась и слова не скажет.

– Не встревай, – одернул его Мухомор, и Окул, потупив очи, смиренно отступил.

– Тут вот какое дело, – Всеслав глубоко вздохнул, стараясь не раздражаться и не повышать голос на глупую старуху. – Мы, бабушка, – государственные люди, едем в дальние края по важному поручению. По какому сказать не могу, потому не твоего ума это дело. Жилище твое мы на ночь изымаем, о чем и ставим тебя в известность, – он помедлил. – Ну, и просим разрешения, дозволяешь ли нам расположиться?

Услыхав последнее старуха переменила выражение и перевела мутный взгляд на Аггеева. Челюсти ее остановились. Она перестала жевать, открыла рот и издала короткий судорожный вздох:

– Ахххххх…

– Что значит «аххх»? – переспросил Всеслав, – Что ты согласная?

– Да где ж согласная, соколик…, – не заголосила, а скорее замяукала старуха. – Места-то у меня на гостей нету… Мне самой-то почти девяносто годов, а и я в избенке-то еле-еле помещаюсь.

– Ты, бабка, не ерничай, – вступил Мухомор, – еле-еле помещается она. Места в хате полно, только грязно очень. Мы с моим названным братцем на лавках поспим, Горыня с Дубыней на печке – она у тебя большая, да просторная. Разместимся как-нибудь. А ты вместо того, чтоб причитать, пошла и прибралась бы в избе-то, выкинула всю рухлядь старую, да паркет свой еловый поскребла. Разве ж можно в такой грязи жить?

– Сил, голубчик, нету…

– Да откуда же им взяться, коли грязь ты все свои девяносто годов разводила. Кабы по чуть-чуть мыла и чистила свои хоромы, так и не нужно было сил, чтобы отмыть. Ну ладно, бабонька, ты нас не жалоби. Мы тоже люди, понимаем про старость твою. Порядок наведешь, как мы уедем, а сейчас, давай, разведи костер, дрова-то вон, вижу, в подклети лежат, да придумай что-нибудь на ужин. Время позднее.

– То последние, на черный день берегу.

Мухомор всплеснул руками, как бы возмущаясь, что старуха еще придумает, чтобы отлынивать от обязанностей, но его остановил Окул:

– Не горячись, братец, оставь бабке дрова. А за хворостом на растопку мы Гридю пошлем. Он хорошего сушняка наберет. Ведьмины дрова отсырели небось, да и неизвестно, дрова ли это, а может косточки человеческие…

Но Мухомору подобные суеверия были чужды.

– Гриде и без того работа найдется, а тут дрова первоклассные лежат. И вовсе они не сырые! Чего за ними бегать лишний раз, бери, да жги.

Последние слова Мухомор сказал грозно, можно сказать прикрикнул на бабку, которая ни за что не хотела ни отдавать дров, ни разводить костер.

Старуха после них как-то дернулась, то ли от переполнявшей ее саму обиды, то ли от безысходности: понятно ведь, что пропали дрова. Плечи ее поникли, и она горестно всхлипнула.

Одновременно с этим огорченным всхлипом окружающие юношей стены заскрипели и задвигались. Это избушка стала подниматься из грязи в которой она сидела. Куриные ноги медленно разгибались в коленках и она с тем же натужным свистом, что и прежде, вставала на них в полный свой рост. Гридя, который так и не вошел внутрь, в последний момент уцепился за порог и повис на нем. Подтянулся на руках, перекинул ногу внутрь, потом вторую и так, наконец, вошел в бесовскую домину.

Когда избушка завозилась, витязи потеряли равновесие. Высоченные Горыня и Дубыня, стоявшие сгорбившись, потому что доставали до самого потолка, не устояли и повалились на пол. Окул осел на лавку и вцепился в нее пухлыми руками, да так, что два ногтя поломалось. Мухомор с Всеславом удержались, потому что схватили друг друга за плечи и расставили пошире ноги. Перемысл и Искрен привалились к стене, запачкавшись копотью и слизью.

И только одна старуха не шелохнувшись сидела на своей колоде. И никакая сила, казалось, не могла ее сдвинуть.

Избушка встала, отряхнулась, словно вышедшая из воды утка, из-за чего находившиеся внутри нее, едва обретшие равновесие, снова повалились на пол, и опять повернулась к лесу передом, а к тому месту, где остались нерасседланные кони и сброшенная поклажа, – задом.

Когда избушка наконец остановилась, Мухомор напустился на старуху.

– Ты играться с нами вздумала, старая, – закричал он, подбегая к ней почти вплотную и притворно замахиваясь на нее раскрытой ладонью. – Думаешь я не понял, что это из-за дров ты нам тут выкрутасы устраиваешь?! Ну, погоди у меня!

Та повернула к нему голову с острым подбородком, словно хотела пронзить его им и сердито зыркнула, но ничего не ответила.

Мухомор, а с ним и другие, однако, быстро угомонился. Было понятно, что грязная старуха, конечно, наверняка колдунья, которая знает, как заговаривать людей и животных, и даже дома. Но витязи наши были парни крепкие, как говорил Иван Васильев, снаряжая их в поход, сам черт им не брат, поэтому какой-то бабки, пусть и колдуньи, они не испугались. Не на тех напала. К тому же что может сделать костлявая столетняя  пигалица дюжим молодцам? На нее дунь только, она рассыплется.

Когда избушка повернулась, отроки рассмотрели другую сторону. Отсюда все выглядело совершенно иначе. С переду казалось, что избушка на курьих ножках стоит посредине болота, а теперь выяснилось, что позади нее имелся небольшой дворик, огороженный ветхим плетнем, с присохшим ползучим вьюном на нем. На дворе паслась упитанная пятнистая корова. На шее у нее болтался колокольчик, привешенный на чистую атласную ленту. Рядом с коровой, а вернее под ней примостился теленок, который ласково сосал материнское вымя, мотая безрогой головой.

Перед буренкой высилась высокая куча какого-то корма, который она лениво жевала. Присмотревшись отроки поняли, что корова ест белояровую пшеницу, которую казарменные кони получали по большим праздникам вроде Ильина дня.

– Эге, – сказал Мухомор, – бабка-то, наша прибедняется, что ничего у ней нет, и дрова последние. А скотина-то ее первоклассным кормом питается. И кто, скажите на милость, ей эти корма заготавливает? Где поле возделанное, неужели на болоте? А инструмент для вспашки где хранится? Не удивлюсь, если у нее и сыновья имеются, кто ей и сено косит, и корову пасет.

Старуха, слышавшая речи Мухомора, в который раз промолчала.

– Гридя, – позвал Мухомор, – а ну, сходи-ка, дружок, в сарай. Вон видишь он там, в сторонке. Да погляди, что там у бабки припасено. Глядишь, и дрова лишние обнаружатся, и другие какие корма для скотины. Коням фуражу задать надо.

Говоря это, Мухомор краем глаза наблюдал за бабкой. Та, услышав, что пойдут копошиться в сарае, вздрогнула, но виду не подала. Это не укрылось от отроков. Гридя тоже заметил, что затея ей не по нраву, но возражать не смел.

Курьи ножки стояли высоко, но Гридя – парень шустрый. Знал, что прыгать с высоты нужно не прямыми ногами, а подгибать в коленях, чтобы приземлиться и отпружинить, а не искалечиться, как Васька Ломонос, знакомец его с соседней улицы. Пацаненок неловко сиганул с амбарной крыши и сломал себе не только ноги, но и нос, отчего и получил такое вот обидное прозвище.

Скатившись на полусогнутых, Гридя не спеша потопал к ветхому сараю, стоявшему за пригорком. Пригорок при ближайшем рассмотрении оказался навозной кучей. Здесь копошились облезлые куры во главе с таким же облезлым, потрепанным петухом. У кочета был выдран хвост, в оперенье зияли проплешины.

Витязи столпились у отсутствующей стены и зорко следили за гридиными передвижениями. Окул первый заметил куриц и предложил поймать одну, самую жирную и зажарить на ужин. А лучше двух. Остальным идея понравилась.

– Ну что, старая, продашь нам двух курей? – спросил Мухомор, подходя к бабке и протягивая ей серебряную копейку-холмогорку. – Мы и тебе оставим покушать… Крылышек!

Горыня с Дубыней загоготали удачной шутке. Даже молчаливый по обыкновению Искрен ухмыльнулся.

Бабка подняла на них взор полный немого укора:

– Курочки яички несут. Если их зарезать, без яичек останусь…

– Тогда петуха отдай. Петух-то тебе уж точно ничего не снесет.

Теперь уже хохотали все семеро. Потешались над глупой бабкой, которая любит яички и трясется из-за ощипанного петуха.

Гридя тем временем вошел в сарай. Через худую крышу проступали снопы солнечного света. Пахло висевшей в воздухе пылью и просмоленным деревом. Повсюду была разбросана старая мешковина, тюки соломы, раздерябленные по колоску, пустые глиняные миски с выщербленными краями, черепки, клочья сена.

В самом дальнем углу, ни от кого не таясь, ссыпана была жемчужная наливная пшеница. Спелые зерна источали густой хлебный аромат. Пшеницы было столько, что хватило накормить всех коней и еще осталось бы на завтра, подкрепиться перед дальней дорогой.

Гридя огляделся, подобрал мешковину и накрыл кучу с пшеницей. Сверху накидал солому. Отошел поодаль, прикинул, заметно ли постороннему, что под рваной дерюгой зерно. Подбросил с правого краю соломенной трухи. Снова отдалился посмотреть. Теперь уж точно никто не догадался бы, что под грудой тряпья хранится жито. Если Мухомор или Всеслав и заглянут в сарай, шариться под старыми рогожами не будут. А ведьмина корова с теленком не помрут с голода.

Довольный собою, Гридя вернулся в избушку.

Витязи, сгрудившись возле зияющего проема, ждали Гридю с хорошими вестями. Бабка подошла к краю избушки и смотрела на него своими бесцветными старушечьими глазами.

– Много там пшеницы? – крикнул Мухомор, – А чего с собой не набрал, корма коням задать?

– Нет там ничего, – ответил Гридя, разводя руками в стороны. – Ни вершков, ни корешков.

– Совсем ничего? А что в сарае?

– Ненужный мусор, да прошлогодняя солома.

Произнеся эти слова, Гридя быстро взглянул на старуху. Взглянул и тот час же отвел взгляд. Не хотел, чтобы она видела, что он на нее смотрит. И вдруг ему показалось, что вместо старухи глядит на него молодая черноглазая девка, с нахмуренными соболиными бровями, во взоре которой полыхает огонь.

Гридя зажмурил глаза и потряс головой: «Что за наваждение!» Перевел взгляд туда, где ему привиделась девка. Там, как и прежде стояла жалкая старуха с повисшими вдоль тела костлявыми руками и провалившимся ртом.

– Тьфу ты, – выругался с досады Мухомор.

– Эй, Гридя, – крикнул сверху Окул, – поди поймай петуха, будем кашу из него варить на ужин.

Гридя кивнул и побежал обратно к навозной куче, где и принялся ловить петуха.

Кочет только на вид оказался тщедушным, а, может, Гридя после целого дня пути верхом так умаялся, что потерял сноровку, но только ему никак не удавалось изловить птицу.

Гриде пришлось пойти на хитрость, чтобы ни в коем случае не поймать петьку. Со стороны должно выглядеть, будто он старается из последних сил, но никак не может улучшить момента. Едва он протягивал руки, чтобы схватить петуха за шею или крылья, как тот уворачивался и убегал, сверкая шпорами. Вернее всем казалось, что уворачивался.

С высоты избушки на курьих ножках сыпался град ругательств. Петуха называли шельмецом, пройдохой и бестией. Гридю – неумехой, раззявой и дурнем. Ни птица, ни человек на прозвища не обижались. Каждый занимался своим делом: петух уворачивался, Гридя не слишком усердно его ловил.

Побегав за рябой шельмой достаточное количество времени, и дав всем понять, что в руки пернатое не дастся, Гридя опустился в изнеможении на землю.

– Что за бестолочь, – ругался Мухомор, – дай-кося, я сам его поймаю. Старого петуха поймать не может, тоже мне казачок!

И хотел было слезать вниз.

Но тут неожиданно заговорила старуха.

– А что, добры молодцы, не хотите ли вы перед ужином в баньке попариться? Сынок мой с утра сегодня приходил, так я баньку топила ему, она еще горячая. Вам как раз пару хватит. А? А пока потеть будете, я как раз вечерять соберу и каплуна изжарю.

Отроки рты пораскрывали от столь щедрого предложения. Только что старуха упрямилась и ни в какую не соглашалась отдать птицу даже и за деньги, а теперь предлагает не только самолично приготовить драгоценного петуха, но и попариться в неизвестно откуда взявшейся бане. Они никак не ожидали, что у ведьмы оказывается есть еще и сын, наверняка тоже ведьмак, а, может, и кто похуже, который приходит, чтобы помочь ей сделать какую-то работу. Какая работа может быть у старой бесовки, которая целый день сидит посреди избушки на деревянной колоде и разглядывает ельник?

Предложение, однако же, было столь заманчивым, что они не стали выяснять, откуда посреди болот взялась растопленная банька, и почему они сразу ее не заметили, не почуяли банного духа.

– Вот это дело! – проговорил Всеслав, радуясь, что скоро пропарит уставшее тело. – Молодец, бабка, соображаешь. Я-то уж было решил, что ты совсем того, безмозглая, и никак мы с тобой не столкуемся, а ты ничего, исправилась! Дошло, наконец, что служилым людям, кои целый божий день в седле тряслись, в баньке попариться – наивысшее удовольствие. Давно надо было предложить! Ну?! Я давеча так и не спросил. Как звать-то тебя, бабушка?

– Федосья.

– Федосья… Так мою тетку, покойницу звали. Хорошая была баба, приветливая, хлебосольная, от нее не один гость не уходил без того, чтобы она его щами не попотчевала или подорожной чарки не поднесла. Совсем навроде тебя! Ну, а где ж банька-то твоя? Надеюсь, ты не в печи париться нам предлагаешь? Чай, не дети, Горыня с Дубыней в дверь-то еле пролезли, в печку они точно не поместятся.

– Нет, не в печку. А банька моя, мил человек, во дворе, за сараем.

– Да где, не видно, покажи, – сказал Всеслав, оборотившись и силясь разглядеть баню.

Старуха встала с колоды, служившей ей вместо табуретки  и оказавшейся большой ступой, в которой толкли просо, покашляла, поворочала языком во рту, плюнула на три угла и проговорила.

– Садись, милая… Да, потихонечку…

Только когда куриные ножки заскрипели, и избушка стала медленно садиться, отроки поняли, к кому обращалась Федосья.

Домик аккуратно примостился назад в болотную жижу. В этот раз через порог не залилось. Никто из стоявших внутри не упал и даже не покачнулся.

Старуха поманила пальцами Всеслава, а за начальником к ней подошли и другие отроки, и они гуськом словно цыплята за курицей засеменили по протоптанной в бурьяне – с этой стороны он стоял некошеный – тропинке.

– Где же баня?! – вопрошал Мухомор, уворачиваясь от высокой крапивы, достававшей иной раз до локтей. – Ей богу, если это опять одна из твоих шуток!

– Да тут она, тут. Вон моя истопка.

И старуха показала на аккуратную хатку, сложенную из добротных сосновых бревен – не чета тем, из которых была сделана избушка на курьих ножках – с железной трубой и миленькими резными оконцами, забранными стеклом.

– Эге, – проговорил в сторону Окул, – а лесная ведьма полна сюрпризов. Может статься у нее не только мыльня, но и огород есть, и челядь. Будем надеяться, что на ужин у нас будет не один тощий петух, а может и картошка с луком, и вареники.

Гридя не подавал виду. Баня стояла справа от того самого сарая, в котором он некоторое время назад нашел, а потом будто бы потерял насыпанную громаду белояровой пшеницы. Вот только он об заклад мог биться, что когда бегал в хлев, никакой бани тут не было.

Ему стало не по себе.

– Парьтесь, добры молодцы, пар-то добрый, – прокаркала Федосья, заводя их всех в банные сени и окидывая рукой помещение. Сама она в парилку не шла, стояла, сохраняя равновесие, на бревне, служившем порогом между баней и предбанником, словно курица на насесте. – Веничками себя охаживайте, прутики молодые поднимайте. Там квасок в предбаннике стоит кожевенный, им обливайтеся. А потом воды студеной из колодца натаскаете, да ею и окатитесь. А я тем временем каши из петуха наготовлю.

Отроки закивали головами в знак одобрения. Горыня с Дубыней стали скидывать с себя сапоги. Окул расстроился, что картошка и вареники, скорее всего, отменяются, раз Федосья про них не упомянула.

Гридю взяла оторопь. Он смотрел на старуху. В резких чертах ее проступило что-то ядовитое, свирепое и вместе с тем величавое. Каждый, кто взглянул на нее, должен был признать, что в душе у карги творится резкое и неистовое, бушуют стихии, сверкают молнии и свистит вьюга. И что если бы старуха могла исторгнуть из себя эту силу, то земля разверзалсь бы под ногами и пучина поглотила весь свет. Сухие унылые морщины на бледно-синем лице, ввалившийся рот-ниточка изогнут в скорбной гримасе, голые розоватые десны, бородавка с волосками, дряблые щеки висящие индюшачьими наростами. Но живые глаза Федосьи блестели холодным огнем, и беспрестанно двигающиеся челюсти, словно мельничные жернова, свидетельствовали, что и под покатым старческим любом есть жизнь, и там суетятся и мелькают мысли.

Старуха тронула Гридю за руку, и он вздрогнул, очнувшись:

– А ты, хлопец, погоди. Потом попаришься. Пусть они тут сами разбираются, а окромя того, что тебе с княжичами в одной баенке делать? Пойдем со мной, поможешь костер развести, да на стол собрать.

Гридя покорно повернулся, чтобы следовать за бабкой, но в этот момент дверь из бани отворилась и из нее высунулся Мухомор:

– Эй, Гридя, сюда иди.

– Зачем это? – с вызовом спросила Федосья, – он со мной пойдет, кашеварить.

– Успеете, пускай Гридя нас вениками постегает, а ты, бабка, пособирай бельишко наше, да простирни быстренько. Мы весь день в него потели, а после баньки хорошо в чистое облачится. Потом и ужин сготовишь. А Гридя тебе подсобит.

Гридя пожал плечами и начал раздеваться. Федосья не уходила и как будто ждала чего-то или кого-то. Переводила взгляд с двери на окна и обратно, хмурила редкие седые брови, причмокивала беззубым ртом. Отроки уже вовсю плескались, из-за притворенной двери шел крепкий березовый пар и слышался грохот ковшей.

Старуха принялась собирать разбросанные по полу нижние рубашки и подштанники. Гридя уже совсем разделся, и только начал складывать аккуратно свою одежду, как старуха закричала неистовым голосом:

– Что это у тебя?

Гридя вздрогнул от неожиданности.

– Где, – он непонимающе уставился на бабку.

– Вот это вот, – с выпученными глазами она показывала пальцем на вышитый матушкин кушак, который Гридя пообщал никогда не снимать и везде носить с собой.

– То пояс, что мне матушка в дорогу дала.

– А ну, сними, я поближе хочу посмотреть, больно вышивка искусная.

– Не велено снимать.

Федосья подошла к Гриде почти вплотную.

– Тогда повернись, – приказала она и глаза ее сверкнули.

Гридя повернулся. Старуха наклонилась и внимательно разглядела узор. Она заметила вышитые золотом буквы и прочла вышитую надпись.

– Родительницу твою не Афимьей ли Игнатьевной зовут? – спросила она, строго глядя на юношу.

Гридя, удивленный, откуда лесная ведьма знает матушкино имя, кивнул.

– А ты не сынок ли ее Гридя, от мужа покойного Касьяна Осиповича?

Отца он не помнил. Матушка рассказывала, что тот умер, когда Гридя еще лежал в колыбели. В разговорах бедная вдовица называла своего мужа Касьяном.

После того как Гридя подтвердил, что родителя его действительно звали Касьяном, старуха опустилась на лавку словно в изнеможении и спросила его:

– Что же ты, Гридя, Касьянов сын, делаешь в Гнилом лесу с этими олухами царя небесного? Какая нелегкая тебя занесла? Почему вместо того, чтобы сидеть с матушкой своей в Холмогорах, составлять вдовье счастье и дарить несчастной – один бог знает, сколько она вынесла на своем веку – утешение, ты шляешься где ни попадя с этими выжигами?

– Да то, бабушка, не олухи, а хлопцы из городской дружины… – и тут Гридя рассказал все начистоту. О том, кто такие Всеслав, Мухомор и остальные, и с какой важной, можно сказать спасительной миссией их отправили в Ирейскую землю.

Федосья слушала его, открыв рот. Исподнее, собранное по всему предбаннику, она бросила на пол.

В какой-то момент, Гридя, впоследствии и сам не смог вспомнить в какой именно, дверь в помещение, где мылись отроки, загорелась. Запахло гарью, послышались крики запертых в купальне словно в ловушке людей. Громче всех верещал Окул. Гридя разобрал его высокий чистый глас, который иногда срывался на истошный визг.

Пламя в одно мгновение перекинулось на стены, и тут же вокруг Гриди и сидящей на лавке Федосьи сомкнулось плотное кольцо огня. Но вот чудо, они вдвоем – старуха и хлопец – были не досягаемы для жара. Огонь касался их рук, но не обжигал. Плясал вокруг, с потолка падали на них огненные искры, но ни один волос с головы не опалился.

– Не губи, бабушка, – воскликнул Гридя, смекнув, что огонь – это месть ведьмы за то, как отроки с ней обращались. До него дошло, что если не вмешаться и не просить за них, то и Всеслава, и Окула Михайлова сына, и Мухомора, и изящного Искрена, и голосистого Перемысла, и Горыню с Дубыней, не выезжавших дальше Волчанки, – всех ждет страшная огненная смерть.

Поэтому Гридя склонился перед старухой до самой земли и слезно молил ради него и ради матушки Афимьи Игнатьевны пожалеть неразумных отроков, спасти от ужасной гибели.

Глава 8. Тетка Федосья

Подняв глаза от пола, Гридя увидел, что перед ним не восьмидесятилетняя старуха, но вместо нее стоит красивая дородная женщина. Иссиня-черные волосы, заплетенные в косу, венком были уложены вокруг головы, янтарные глаза под соболиными бровями метали молнии. От нее пахло яблоками и теплым липовым медом. Гридя, которого при виде ее взяла немая оторопь, взгляд не мог оторвать от чернобровой бабы. Груди женщины в открытом шелковом сарафане, расшитом золотом, вздымались и вздрагивали от частого дыхания словно сдобные булки на лотке разносчика. На щеках цвели маки.

«Кто это такая?! – воскликнул Гридя про себя, – Спасительница или погубительница? И куда подевалась старуха? Неужели в огне сгорела?»

Только он успел это подумать, полнотелая баба взмахнула рукой. От этого взмаха огонь в ту же секунду погас. Свирепое пламя опало, дым уполз в землю, словно подколодная змея в нору. Предбанник выглядел теперь, как и прежде: чистый и опрятный, с разбросанными по полу подштанниками, с цветастыми, колышущимися от ветра занавесками на окнах.

Едва придя в себя от такой внезапной перемены – только что он прощался с жизнью, и вот уже стоит цел и невредим, Гридя прислушался. Живы ли отроки? Стены остались нетронуты, от огня и копоти не осталось и следа, может и людям внутри ничего не сделалось. Неужели молитва возымела действие, и ведьма пощадила? Или неизвестно откуда появившаяся баба рассеяла чары, а каргу обратила в лягушку, или в пепел, или растопила как восковую свечку.

За закрытой дверью царила мертвая тишина. «Пропали родимые, – решил Гридя, – угорели! А все из-за того, что мучили старуху. Командовали, словно у себя дома. Будто не гости они, а хозяева в избушке на курьих ножках, а баба-яга у них на посылках, как золотая рыбка. Вот и поплатились за скотство». От этих мыслей по щекам Гриди сами собой потекли слезы. Он успел привязаться к Всеславу, Мухомору и остальным. Даже Окула Михайлова, который теребил его каждую свободную минуту, выискивая все новые поручения и дела, было жалко. Он-то ведь в избушке ночевать не собирался, и на дрова старухины не претендовал. Выходит, погиб ни за что.

Но тут дубовая дверь одним махом распахнулась, да так что едва с петель не соскочила, и через нее повалили отроки, живые и невредимые, с красными словно вымазанными свеклой рожами и выпученными глазами. Всеслав с разинутым ртом превратился в рыбу. Глаза его выскочили из орбит, как будто сейчас лопнут; язык высунулся наполовину изо рта. Задыхающийся Искрен брел шатаясь, стукаясь о стены; в одном месте он запнулся за щербатую доску и с громом и треском полетел на пол.

Горыня, повалившись на лавку и дергая руками и ногами, в ужасе восклицал «Караул, помогите!». Дубыня, сам осипший от кашля, тянул брата вон, помогая себе березовым веником.

– Воды, воды! – кричал очумевший от жара Окул. – Скорее плесните на меня холодной водой, не то сердце разорвется.

Гридя схватил ведро со студеной водой, неизвестно откуда взявшееся – минуту назад его тут и в помине не было – и выплеснул на Окула.

Боярский сын, задохнувшись от водяного холода, на секунду замер и часто-часто задышал. Всеслав придержал его за плечо, боясь, что тот не удержится на ногах, но Михайлов устоял.

Чернобровая баба зыркнула на входную дверь, отчего та сама собой распахнулась. Все уставились за порог. А за порогом земля была покрыта снегом. Вместо зеленой травы двор перемело крепкими высокими сугробами. Непролазный бурелом, ограждавший владения колдуньи словно изгородь, покрылся синеватым инеем. В воздухе висела хрустальная морозная тишина.

– Идите, охолонитесь, – приказала баба, ткнув пальцем в сторону двери.

Все бросились вон. Гридя вслед за бабой вышел на крыльцо и смотрел как Всеслав и Мухомор сталкивают друг друга в пушистый снег, набирают полные охапки и обрушивают на голову. Горыня с Дубыней хохоча и визжа кувыркались в снегу. Окул грузно осел в сугроб и тяжело дышал, словно никак не мог вдосталь нахвататься воздуха. Перемысл растирал снегом его тучное тело, а Искрен тер красными от холода пальцами дряблую спину Перемысла.

Гридя взглянул на бабу. Она стояла вперив очи в беснующихся на снегу отроков, но словно почувствовав, что на нее смотрят, перевела взгляд на него. Он удивленно рассматривал ее одеяние, которое неизвестно когда переменилось. Вместо сарафана на ней была теперь длинная роскошная шуба, крытая шелком. На воротник посажена была цельная лисья шкура со свисающими по сторонам когтистыми лапами и длинной мордой с усами торчком. Приглядевшись, Гридя в изумлении раскрыл рот. На плечах у бабы была не шкура, а настоящая, живая лиса. Глаза зверя горели мрачным зеленым огнем, в разинутой пасти сверкали острые клыки. Лиса укутала женщину собой и протягивала морду к Гриде. Юноша отшатнулся. Зверь изогнулся, сунул черный блестящий нос ему в лицо, обнюхал его и втянул голову обратно. Обернулся вокруг шеи и уютно свернувшись калачиком, прикрыл глаза и точно задремал.

Баба, скользнув щекой по нежной лисьей шерсти, отвернулась от Гриди и кивнула кому-то, стоящему вдалеке, приветствуя его. Гридя с любопытством поворотился в ту сторону и увидел рядом с обсыпанной словно сахарной пудрой елкой крепкого мужика с длинной бородой в тулупе, сшитом из какого-то странного белого меха – ни у одного животного Гридя не видал такого – в огромных рукавицах, отороченных тем же мехом, и с посохом. Рядом с мужиком стояла хрупкая девочка в голубенькой, на вид очень тонкой шубейке, таких же голубеньких шапочке и варежках. И дед и внучка улыбались бабе и кивали  в такт головами. Девочка помахала им рукой. Гридя помахал в ответ.

Но вот женщина перевела взор на отроков, которые бесились в снегу. Они замерзали, движения их стали скованными по рукам и ногам, словно у колодников. У Искрена посинели губы, лицо Всеслава стало белое словно полотно.

– Хватит, а то застудитесь, – крикнула женщина зычным голосом. – Марш в дом.

Гридя посмотрел в ту сторону, куда указывала баба.

Там, где раньше стояла убогая избушка на курьих ножках, теперь высились палаты белокаменные с большим резным крыльцом, теремами и разноцветными башенками, наседавшими друг на друга, словно зефирные купола в коробке со сладостями. На вызолоченных кровлях теплилось заходящее солнце, отчего крыши горели словно медные сковороды, начищенные твердой хозяйской рукой.

Сугробы исчезли, растворились в жарких июльских сумерках. Скрылись дед с внучкой. Во все концы зеленела плотная масса леса. Горячий воздух струился меж сосен, синеватая пелена покрывала лес, ароматные, цветочные струи запаха бежали по лицам. Пели ночные птицы и ухал филин.

Отроки в ту же секунду перестали дрожать от холода и взошли в белокаменные палаты.

Внутри дом оказался таким же роскошным, как и снаружи. На полах и лавках лежали ковры, через сени носились слуги, одетые в богатые ливреи. В главных сенях с мраморными колоннами стоял согнувшийся в почтительном поклоне привратник. Ярко горели свечи, обливая стены золотым светом. Из кухни тянуло пирогами.

Едва они вошли, слуги накинули на них кафтаны, чтобы прикрыть наготу. Витязи выстроились словно по линейке в длинных сенях, женщина строго смотрела на них, как генерал на солдат, да языком прищелкивала. Никто не решался вести себя так, как прежде они вели себя со старухой. Во взгляде их сквозило почтение и в некотором роде смирение перед ожидавшей участью. Из-за окружающего великолепия, все были уверены, что участь эта не будет слишком ужасной.

– Что же все произошло? – непонимающе, словно ни к кому не обращаясь, проговорил Окул.

Они переглянулись и покачали головами. Никто так и не понял, что случилось в бане, и как оказались они в палатах белокаменных перед незнакомой им бабой.

Ответа не последовало, и боярский сын продолжил:

– Едва я взял бадью и собирался омочить в ней веничек, как огонь вспыхнул откуда не возьмись. Горело повсюду: по стенам, потолку, даже по полу! И чувствуешь ты себя в таком положении, словно тебя нарочно бросили в костер. Я – хвать ушат и ну огонь заливать, а он не заливается! От воды пуще разгорается, будто не водой плеснул, а маслом горючим. Надо выбираться, – подумал я, и хотел дверь отворять, а она не отворяется, словно кто-то держит ее с той стороны.

Окул посмотрел на Гридю. Тот пожал плечами. Этот жест говорил, что дверь никто, конечно, не держал, и все, что произошло в бане, было колдовством, сглазом и бесовским наваждением.

Михайлов сын и сам, разумеется, сообразил, что все случившееся было происками нечистой силы, воплотившейся в бабке Федосье, да только вот незадача, самой ее нигде не было видно. Неужели, подумал Окул, старуха пала жертвой собственных чар?

– А где же старуха? – как бы прочтя его мысли, спросил Мухомор. Обращался он в основном к женщине в нарядном сарафане, которая стояла и молча наблюдала за разговором. И вдруг его осенило.

– А, не ты ли та самая бабка… – медленно проговорил он, делая к ней шаг.

Та, словно приняв вызов и высоко держа голову, двинулась прямо на Мухомора.

– Я ли, – нараспев, ответила она и усмехнулась. А потом добавила, – Скажите спасибо Гриде, что он за вас заступился. Не то остались бы от козленочков рожки да ножки.

Читатель, наверное, уже догадался, что Федосья как настоящая ведьма могла принимать облик старухи и полнотелой бабы, и сам черт знает еще кого. Нрав у нее, однако, был незлобивый и задорный, сердце – доброе, и она без всякой обиды пригласила отроков отужинать, а те, радуясь такому счастливому повороту дел, тотчас же согласились.

Слуги накрыли длинный дубовый стол, поставили сахарные кушанья и разналивчатые напитки. Поднесли каждому по большой чаше золотого шипучего меду. Отроки осушили чаши досуха и набросились на еду с волчьим аппетитом.

Дождавшись, когда они насытятся, ведьма принялась выспрашивать о цели их путешествия.

– Господи помилуй! – сказал Всеслав. – Разве Гридя тебе не рассказывал? Не слышала наших разговоров? И разве не об этом мы толковали еще в избушке на курьих ножках?

Федосья сдвинула брови, она не забыла, как они вели себя, когда она предстала им в образе беспомощной старухи. Всеслав смутился.

– Я хочу услышать все и по порядку, – упрямо сказала Федосья, напуская на себя грозный и разгневанный вид. – Я также хотела бы до мелочей узнать о переправе на Латырь-остров, о том, где будете искать дерево, во что положите волшебные яблоки, как будете действовать в случае опасности, и все такое прочее.

– Раз ты такая любопытная, изволь, мне скрывать нечего, – сказал Всеслав. – Для поездки городская дума снабдила нас изрядной суммой денег и многими, по большей части дельными наставлениями, – это было неправдой, никаких наставлений Григорьев ему не давал, кроме одного – не сворачивать с дороги, но Всеслав изо всех сил старался казаться серьезным и деловым человеком, чтобы ведьма не думала, что они тут, аки дети малые, глупостями занимаются. – Есть и карта тех мест, пожалуйста. Все предусмотрено! Переправимся на остров, спросим у местных, где яблоки целительные произрастают. О них, пожалуй, там каждая собака знает. Ну а если понадобится, обратимся к властям. Рекомендательные бумаги на этот счет имеются, будьте покойны. Яблоки соберем в мешок, и сразу назад, медлить нельзя, не ровен час мастер-зодчий окочурится, и поездка окажется бесполезной.

Когда он умолк, Федосья потребовала показать рекомендации. Выяснилось, что они лежат в багаже. Тут все заволновались о лошадях и имуществе, неизвестно где оставленных.

Федосья, которая за время обеда не притронулась ни к одному кушанью и не пригубила ни одной чарки, поднялась со своего места, подошла к окну и поманила Всеслава.

– Гляди-ка сюда, – молвила она, показывая пальцем во двор.

Через резное оконце Всеслав разглядел семерых своих лошадей. Кони стояли в добрых стойлах, вокруг них сновали дворовые. Тут же была и давешняя корова с теленком. Она глядела большими глазами, словно укоряя Всеслава, и хвостом мерно хлестала себя по бокам.

– А поклажа наша где?

Федосья щелкнула пальцами. Щелчок был тихим, но люди во дворе вдруг все обернулись, как по команде, и уставились в лицо хозяйки. Ведьма указала перстом на прислужника, находившегося ближе всех к терему, и, безмолвно выпучив пылающие темные глаза выразительно подняла брови. Тот понял немой приказ, кивнул и опрометью бросился в конюшню. Через несколько минут он вернулся, неся в руках котомку Всеслава. Гридя узнал ее по кожаному верху.

Всеслав порылся в котомке, удостоверился, что личные вещи на месте, вытащил свиток с рекомендательной грамотой, бережно развернул и зачитал вслух, стараясь произносить слова со значением в голосе: «Городская дума стольного города Холмогоры покорнейше просит оказать подателю сего всю необходимую и потребную помощь, ежели сам податель ее, помощь эту попросит. Все расходы, которые третья сторона понесет от действий подателя сего, а равно и его сообщников, холмогорские власти возместят в полном объеме, а в крайнем случае и сверх того. В счет расходов уплачено будет серебряными деньгами, а может даже и золотом, буде золото в казне найдется. Просьба людям нашим препятствий не чинить, ибо они на службе и участвуют в деле государственной важности. Примите, милостивые государи, заверения в искренней дружбе, и благорасположении, и прочая, и прочая, и прочая…».

– Складно написано, – изрек Окул, когда Всеслав кончил читать.

– Это я сочинил, – скромно пояснил Перемысл и щеки его покрылись густым румянцем. – А Васильев с Григорьевым подписали. И печать поставили. Вот тут вот, с краешку, – он показал на расплывшуюся в углу кляксу.

Федосья скривила губы в ехидной усмешке.

– Написано-то может и складно, да только там, куда вы едете, толку от этой грамоты, что глухому от дудочки.

– Что это значит? – удивился Всеслав, а вслед за ним и остальные изумленно уставились на нее.

– А то и значит, – ответила она, как показалось Гриде, со злобой, – что в Ирейской земле некому грамоту вашу читать и потребную помощь оказывать. Даже наоборот, все и вся, что там живет, будут вашему делу нещадно препятствовать, – и, поскольку отроки продолжали смотреть на нее непонимающе, пояснила, – страна мертвых эта ваша Ирейская земля, и Латырь-остров вместе с нею. Нет там ни городских властей, ни местного населения. Там вообще никого живого нет. Некому за переправу платить, ни дорогу показывать. Обретаются там одни души умерших, да всякая нежить, которая их сторожит. Правит землей мертвых Дева Обида. Была она бессмертным крылатым серафином и жила вместе со своим народом на вершинах Белых гор. Возгордилась однажды Обида, захотела сама править Белогорьем и восстала против Светлого Князя, но была побеждена. Ей отрезали крылья и низвергли на землю, сослали на Латырь-остров, можно сказать умертвили, ведь там живут только бестелесные души. Вот и она теперь все равно что мертвая, – Федосья окинула взглядом отроков, которые слушали ее, затаив дыхание, и продолжала. – Тамошняя нечисть обучила Обиду черной магии, с помощью которой она привадила огромного змея-лебедя. На вид змей как птица, но огнедышащая пасть у него как у дракона. Обида летает на нем по Ирейской стране и даже, поговаривают, залетает на землю, где живут люди. Драконы, как известно, не прочь поживиться людьми и при малейшей возможности утаскивают зазевавшихся человеческих существ к себе в логово, а то и пожирают прямо на месте. Самим им делать такое не пришло бы в голову, мозги у них куриные, но по внушению Девы Обиды, и распробовав человеческого мяса, они стараются делать это чаще и чаще. Да, вот еще что, чуть не забыла! В подчинении у Обиды есть целая стая гусей-лебедей. Эти злобные мерзкие оборотни превращаются в лебедей и рыскают по белу свету или становятся чертями и бродят среди людей. Яблоня с молодильными яблоками растет в том самом месте, где бьет источник с мертвой водой. Известное дело, Латырь-остров – страна мертвых, и вода там мертвая. Чтобы отгонять от яблони сиринов и алоконстов, поедающих яблоки словно саранча, Дева-Обида посадила туда аспида о трех головах.

– Кто это сирины и алоконсты? – спросил Дубыня.

Остальные тоже захотели узнать, что это за звери такие, раз понадобился трехголовый аспид, чтобы их отгонять.

– Сирины и алоконсты – райские птицы и живут они только в Ирее, а если вывезти их оттуда или посадить в клетку, то быстро гибнут. И петь в неволе не могут. Голова у них от девицы, а тело от птицы. У алоконста кроме крыльев есть еще девичьи руки, он ими яблок в два раза больше набрать может. У сирина рук нет, только крылья, но и он своим большущим ртом, в котором торчит целая ограда зубов, много яблок понадкусывает. Сладко поют эти птички. Но горе тому, кто услышит их пение. Тотчас же себя потеряет, помешается в уме и погибнет от собственной руки. Попомните мои слова, и не слушайте сиринов и алоконстов. Всем ясно?

Перемысл удрученно вздохнул. Ему очень хотелось послушать райских птиц и даже, если получится, записать их песни по нотам. В Холмогорах все, кто хоть немного имеют отношения к музыке, от зависти умрут, рассуждал он в мыслях. Но себя терять было нестерпимо страшно,  поэтому он счел нужным уточнить:

– А если один человек будет слушать, а другие уши заткнут? И будут они слушателя держать, а в нужный момент уведут от греха подальше. Тогда ему что будет?

Федосья укоризненно посмотрела на песельника. Взгляд ее говорил, что подобные вопросы в сложившихся обстоятельствах вещь совершенно неуместная. Перемысл от взгляда потупился и прикусил язык.

– Труба, вот что будет, – отозвался Мухомор. Он сидел в углу и внимательно слушал все, что говорила яга. Картина получалась жутковатая. Путешествие, так словно начавшееся, грозило опасностями, какие и в страшном сне не привидятся.

– Змея можно убить, – сказал Всеслав. Он прикидывал в уме, как разные эти опасности можно обойти. – Если сам он, конечно, не бессмертный?

Семь пар глаз вопросительно уставилось на Федосью. Она пожала плечами.

– Откуда мне знать, смертный он или бессмертный. Да и какая вам в том разница? Положим, змея вы убьете, хотя я и не представляю, как вы это сделаете, но тотчас после того прилетит на своем черном лебеде Дева Обида. Аспид тот ее родственник или свойственник, в общем кто-то из их поганой семьи. Со змеевым обидчиком она поквитается. И от гусей-лебедей нет спасения ни на земле, ни на море.

Она смотрела на отроков, в надежде, что ее длинная и пламенная речь произвела на них впечатление.

Всеслав вздохнул и помотал головой, словно отгоняя роившиеся в ней мысли:

– Спасибо тебе, добрая женщина, за разговор душевный и за наказ мудрый, и за хлеб-соль спасибо! Но делать нечего… Люди мы подневольные, обязанные, государственные, выбирать нам не приходится. Что бы там ни было в Ирее, а ехать нам все равно придется.

– Вот как? Ну что ж, иного ответа я не ожидала, – с вызовом проговорила она, расправляя пальцами скатерть, с которой убраны были все яства, но оставлены чарки с питьем. – Вот только скажи мне Всеслав Аггев сын, а Гриде, сыну бедной вдовицы на кой с вами ехать? Его зачем с собой берете? Вы – понятное дело, вас служба зовет, да не просто так, а на казенный счет. Я чаю вам за все опасности щедро заплатят золотом. А Гриде по какой-такой надобности жизнью в Ирее рисковать?

Начальный кивнул.

– Твоя правда, Федосья, Гридя – человек гражданский, его жизнь – его дело, и принуждать рисковать ею, хоть и во имя государства, не имею права. Мы все пошли по доброй воле, потому что сами так решили и пожелали. Вот и Гридя пусть решает за себя. Коли хочет, пусть остается с тобой, ты ведь, я так понял, родственница ему? А мы дальше без него справимся. И Окул Михайлов без прислуги обойдется, – он предостерегающе поднял руку, потому что боярский сын открыл было рот, наверняка, чтобы возразить или привести веские доводы, почему в дороге им никак не обойтись без прислуги, но, увидев этот его жест, прикусил язык.

Сказав это Всеслав замолчал и посмотрел на Гридю. Все головы повернулись к нему. Федосья подошла к Гриде, взяла за руку и мягко проговорила:

– Верно говорит Всеслав, пусть витязи дальше в Ирей едут, а ты, Гридя, оставайся со мной. Поживешь у меня недельку, а потом я тебя к матушке отправлю. Я, чаю, ты у нее и разрешения-то не спросил, – при этих словах она метнула недовольный взгляд на боярского сына и тот, усмотрев его, виновато засопел. –  Она, бедная, поди сейчас убивается одна одинешенька.

Гридя решительно покачал головой.

– Нет, тетка Федосья, – он подумал, что такое обращение к ведьме будет самым вежливым, к тому же она ведь и вправду могла быть его теткой – не согласен я отряд бросить. И поход отставить не могу, – добавил он не менее решительно. – Неправда, что меня силком тянут. Окул Михайлов меня не неволил, я добровольно пошел. Просто тогда не знал еще, на что соглашаюсь, а теперь знаю. И не отступлю. Отправлюсь вместе со всеми.

Послышался одобрительный гомон. Всеслав шагнул к Гриде и положил ему руку на плечо.

– Спасибо тебе Гридя.

– За что? – тот удивленно посмотрел на него.

– За то, что жизнь нам спас. За то, что позаботился о нас там, где мы сами не могли о себе позаботиться, и в трудную минуту не бросил.

Гридя улыбнулся и сжал руку начального.

– Пожалуйста, – ответил он твердо.

– И вот еще что, – сказал Всеслав, прямо глядя на него, – Дальше пойдешь ты Гридя, вдовий сын, не слугой, а полноправным воином. Все мы с тобой теперь равные, и одни и те же права с обязанностями имеем.

Федосья слушала речи с недовольным видом. Ей не нравилось, что Гридя, у которого, как она считала, молоко на губах не обсохло, поедет в страну мертвых. Она была уверена, что в Ирее отроков ждет верная смерть. Как семь человек, пусть и хорошо вооруженных, могут противостоять Деве Обиде, у которой в подчинении тысячи крылатых чертей? А как они поступят с трехголовым аспидом, охраняющем молодильные яблоки? Тварь подколодная, наверняка, там не одна, наплодила себе змеенышей.

Но совладать с волей Гриди Федосья, как бы ей этого не хотелось, не могла. Воля человеческая недоступна никому, даже демонам, проникающим во все места. Ни у кого в подлунном мире нет власти повелевать людским соизволением. Федосье пришлось смириться.

– Хорошо, – кротко сказала она, – упрямства у вас, как у баранов, поезжайте, бог с вами. Ночь только у меня переночуйте. Наберитесь сил перед долгой дорогой. Может статься на роду вам так написано, чтобы идти в Иерей и там погибнуть или спастись. Лишь бы долг свой выполнили и зла не натворили.

Да, вот было, самое главное чуть не позабыла, напутствие вам мое, от всей души, помните его, храните как зеницу ока. Как поедете к Алатырскому морю, так с дороги прямоезжей не сворачивайте. Вас не спроста о том предупреждали, чтобы скорее вы добрались до цели своего путешествия, и жизни в пути не потеряли. Про сам же Ирей, думаю, наслушались вы от меня вдоволь. И то сказать, с пути свернуть не просто. Ведь путь тот не людьми проложен, не во власти человеческой с него сойти, коли вступил. Приплывши же на Латырь-остров, ищите только одного человека, который будет уже конечно не человек, а дух бесплотный, но вам-то он покажется в людском обличье. Имя его Сусан, только он один сможет привести вас к молодильным яблокам. Прошу, все ж, не слишком там плечи расправлять, как давеча в избушке на курьих ножках, потому обитатели тамошние – это вам не добрая тетка Федосья, и не такая публика, с которой вы всю жизнь имели дело. Не понравится им что, разговор будет короткий.

Отроки при этих словах закивали головами и примолкли. Внутри себя они чувствовали торжественность и значимость момента. Ясно было, что идут на верную гибель, и вести себя должны соответствующе. Один только Мухомор при мысли о грозящей опасности преисполнился такой радостью, словно не на смерть шел, а на бал.

Слуги устроили их на ночь; отвели каждого в просторную комнату, постелили пуховые перины, раскрыли окна, в которые потоком хлынул свежий ночной воздух.

Гридя, оставшись один, твердо решил вести себя завтра, как настоящий воин, кончилась его жизнь слуги и слава богу! Сердцу было легко и необычно. Правда, он был далеко не уверен, что сможет так поступать, и не знал, с чего начать, на что прежде всего стоит обратить внимание. За окном стрекотали кузнечики, в ближнем пруду тихо и монотонно квакали разомлевшие лягушки. Где-то в глубине дома пробило полночь. Вскоре Гридю сморил сон и он сладко заснул, обняв подушку.

Глава 9. Куница

Среди ночи Гридю, крепко спавшего на пуховой перине, разбудил какой-то неясный шорох. Он открыл один глаз, стараясь разглядеть в темноте источник шума, и с изумлением увидел Федосью. С распущенными волосами в длинной ночной сорочке поверх которой была накинута атласная душегрея, она присела на край постели и прошептала:

– Гридя, сынок, ты спишь?

– Не сплю, – быстро отозвался он и сел на подушках. – Случилось чего?

Ведьма ласково посмотрела на него.

– Ничего не случилось. Мне, просто, надо тебе рассказать кое-что очень важное. Ты не беспокойся, ничего такого, ужасного, – она заметила испуганно округлившиеся глаза и поторопилась успокоить его. – Я ведь, Гридя, родня тебе. Ты, небось, и не подозревал, что у тебя есть родственники, кроме матери? Матушка твоя – Афимья, моя родная сестра. У нас с ней один отец, но разные матери. Я ведь тоже Игнатьевна. Отец наш был известный травник, лечил народ, со всей округи приходили к нему за снадобьями. Мужик был дюжий, правильный. Умение врачевать отец ему передал, а тому его отец. Весь род их, сколько столетние старики помнили, слыл знахарским.  И была у него жена Аксинья. Жили они поживали, как говорится, добра наживали, и боги дали им девочку – Афимью, твою матушку. Занемогла Аксинья в родах. Бабка повитуха положила в руки ей новорожденную, она только разочек дитя к груди прижала и впала в забытье. Мучилась горячкою и в три дня скончалась. Игнат остался с девочкой. Крепко невзлюбил он чадо с той поры, так как считал виновницей аксиньиной смерти. Отослал с глаз долой, в самые дальние комнаты и приставил няньку, чтобы ни видеть, ни слышать, не знать ничего про нее. Опостылело ему дитя, и жизнь без Аксиньи опостылела.

Гридя слушал, затаив дыхание. Матушка никогда не рассказывала о деде с бабкой, и теперь он, наконец, узнал, почему.

– Год прошел, как умерла Аксинья. Игнат с того дня совершенно переменился. Целительство забросил. Люди, не зная о великой его скорби, шли и шли к нему за помощью. Одного он обругал неприличным словом и ткнул в грудь палкой; другого выставил за дверь и велел больше не являться; на Пелагею Васильеву, которая пришла, чтобы вытащить рыбную кость, застрявшую у нее в горле, спустил здоровенного, охрипшего от лая кобеля. Смекнули люди, что Игнату надо выплакать горе, проститься с умершей Аксиньей, и решили покудова его не трогать. Но проходили месяцы, а травник по-прежнему пребывал в скорби. Снова и снова переживал утрату жены, напивался вином и бродил в одиночестве по лесу. Из глаз его безудержным потоком текли слезы. Лицо заросло косматой бородой, одежда обносилась и превратилась в лохмотья. Все деньги он пропил.

– Откуда же ты взялась у Игната, тетка Федосья? – удивленно спросил Гридя. – Если он жил в лесу как бирюк и людей от себя отгонял?

– Экий торопыга! Не спеши, Гридя, дойду и до того. Скоро уже, потерпи маленечко. Так вот, однажды, Игнатий зашел в лес так далеко, что заблудился. Ходил, бродил, тропу разыскивал, которая к дому выведет, но всякий раз выходил на одно и то же место. Смекнул тут травник, что бесовская сила его по лесу водит. Сел на поваленное дерево и перестал упорствовать. Решил, здесь смерти дожидаться, раз судьба ему на это указывает. И скорей соединиться с любимой Аксиньей на том свете.

Просидел он так до самого вечера, и солнце давно зашло. День померк, проснулись ночные жители. Заухал филин, забрехали лисицы, по земле зашуршали гады ползучие. А Игнат сидит, и смерть к нему нейдет. Только в желудке бурчит, да жажда горло сушит. Решил он, пока кончины дожидается, найти водицы попить. Поднялся и пошел к роднику, однообразное журчание которого слышалось неподалеку.

Напившись студеной влаги, Игнат прилег на прошлогодние сухие листья, наваленные по берегам ручья, и слушал пенье лягушек. «Брекекекекс, коакс, коакс», – выводили квакушки, и травник уже почти заснул под их бульканье, как вдруг до него донесся слабый стон. Сначала он подумал, что стенает ветер, забравшийся в сухой валежник. Но стон повторился. К нему примешивались какая-то возня, тяжелое дыханье и судорожные жалобные всхлипы. Игнату догадался, что шум издает живое существо.

Он пошел в ту сторону и чуть не наступил на кого-то лежащего угольной кучей в сухих листьях. При приближении Игната, существо съежилось и засопело, но не убежало. Так и осталось лежать распластавшись словно птица с перебитым крылом. Пара горящих черных глаз вперилась в пришельца.

Травник не испугался. Он ведь все равно решил умереть, так зачем же бежать от того, что грозило погибелью? Игнат опустился на колени и протянул руку, чтобы потрогать зверя. Но зверь неожиданно заговорил человеческим голосом, и голос этот был женским:

– Кто ты такой?

– Игнат, – ответил Игнат.

– Человек или демон?

Игнат, очевидно, не уяснил вопроса.

– Прежде был знахарем, – ответил он отрешенно, – а теперь и сам не знаю.

В темноте ему показалось, что лежащее перед ним на земле существо согласно кивнуло головой, словно удовлетворившись ответом.

– Игнат, – сказало оно ласково, – а что ты делаешь в лесу в такой час?

– Ничего, – Игнат развел руками. И это была чистая правда. Не мог же он сказать, что смерти дожидается.

Игнат постарался рассмотреть эту странную женщину. В сумерках он различил молодое круглое лицо, покрытое какими-то бурыми пятнами, копотью или грязью, шапку черных нечесаных волос, тонкие руки, ситцевое платье, распадавшееся лохмотьями. Разглядел грязь под ногтями. Женщина лежала на животе и почему-то не могла или не хотела перевернуться. Привычным жестом врачевателя Игнат потрогал спину. Позвоночник был цел, значит не он мешал ей двигаться. Пробежался дальше, бедра, обратная сторона колена, икры. На правой щиколотке пальцы нащупали что-то холодное.

Несчастная угодила в капкан. Стальные зубья впились в самую плоть и наверняка задели кость. Кровь из глубокой раны забрызгала железные клыки. Игнат чувствовал ее жирный густой запах, заполнивший как будто весь воздух вокруг себя. Вспухшая ступня застыла словно восковая. Каждое движение явно причиняло женщине нестерпимую боль. Вот почему она лежала недвижимо на животе.

Она заметила, что он понял ее беду. Но ничего не сказала. Не молила, не просила о помощи. Смотрела на него ласково и улыбалась.

Игнат, как я уже говорила, был мужик крепкий. Спервоначала он попробовал раскрыть капкан голыми руками. Но ловушка была тугой – на медведя ставили, – подумал он, – и просто так не поддавалась. Силой ее было не взять, следовало действовать умом.

Игнат поднялся с колен, осмотрелся по сторонам в поисках чего-нибудь подходящего – палки или дубины.

Женщина неотрывно следила за ним внимательным насмешливым взглядом. Она лежала в смертельной ловушке уже неделю и могла пролежать еще столько же. Сто лет могла пролежать, потому что была кикиморой, бессмертной дочерью водяного царя. Водная нечисть, как и другие демоны, не могут умереть ни от болезни, ни от ран. На них все само заживает как на кошке.

Гридя, слушавший рассказ Федосьи в состоянии ошеломления, словно его опоили сладким дурманящим вином, хотел было спросить, отрастет ли у бессмертной кикиморы нога, если отнять ее. Раз уж таким волшебным образом врачуются все их раны. Но перебивать не решился.

А Федосья, увлеченная своей историей, так и не заметила гридин немой вопрос. А может не захотела замечать.

– Ну не буду тебя долго мучить своею повестью, – продолжала она елейным голосом, – в общем, отыскал Игнат твердую орясину, раздвинул железный капкан и освободил кикимору.

Уж как она его благодарила, благословляла, как спрашивала, чем она может отплатить ему за свое чудесное спасение. Обещала, что отец ее, не последний человек в округе, по гроб жизни будет обязан за возвращение любимой дочери. Игнат может просить у него чего душе его будет угодно, все сделается.

Но Игнат ничего просить не хотел. Его душа хотела только одного – покоя и вечного забвения. Подивился он только, как это девица на ноге, которая только что безвольной чуркой в ловушке смертельной торчала, так резво прыгает. Нешто не больной ей? Не знал ведь тогда Игнат, что имеет дело с нежитью.

– Дай я тебя хоть из леса выведу, – уговаривала его женщина. – Не могу же я своего спасителя в чаще дремучей бросить. Кто я после этого?

Игнат понял, что в покое она его не оставит, и хоть силком, но из лесу выдворит. Поэтому не возражал.

Теперь, когда она стояла перед ним в полный рост, он разглядел ее веселенькое почти детское личико и черные глаза с отражавшимися в них бликами месяца. От этой прекрасной картины дрогнула душа травника и что-то сладкое и мечтательное зашевелилось в сердце.

Словно молодой жеребенок, ловко переступая босыми ногами по упругому дерну, повела она его из лесу. Могучие деревья и колючие кустарники словно расступались перед ней и почтительно склоняли кроны-головы. Ночные птицы слетались на звук ее голоса, садились на ветки и провожали долгим молчаливым взглядом. Казалось весь лес сопровождал женщину и ее спасителя, а луна освещала им дорогу.

И вот, наконец, чаща отступила, Игнат и женщина вышли на открытую поляну, за редкими деревьями просматривалась широта поля и горизонт неба, усыпанный ясными звездами.

– Дальше ты дорогу знаешь, – махнула рукой кикимора в сторону поля. – Сразу за ним слобода твоя, Игнат. Ну, ступай, не поминай лихом. И помни: я должница твоя. Захочешь вернуть долг, выйди за околицу, повернись спиной к лесу и трижды повтори мое имя. Ну, прощай!

– Прощай, – машинально повторил за ней Игнат.

Повернулся, разглядел под ногами тропинку, протоптанную крестьянами по кромке поля, и побрел к избам. Пройдя почти полверсты вспомнил: «Имени-то он не спросил».

Игнат остановился, почесал затылок и растерянно пробормотал, словно обращаясь к невидимому собеседнику:

– Как же ее звали?

– Водятой, – прошелестел кто-то, как показалось травнику над самым его ухом.

Озадаченный он огляделся, но никого не увидел. Только рожь ходила волнами от ветра, да скрипели сосновые стволы в лесу. Но имя травник запомнил.

Возвратившись к себе, Игнат снова принялся отшельничать, недужных по-прежнему не принимал, и все чаще всплывали у него в памяти черные глаза Водяты с переливающимися лунными бликами. Он несколько раз ходил в лес и искал то место, где она лежала, распростершись на земле словно пойманная птица.  Но место все не находилось.

По имени не звал. Ведь это означало, что он будто бы требует долг, а Игнат хотел только лишь еще раз увидеть ее. Осмотреть раненую ногу, спросить, из какой она деревни и чем занимается в жизни.

Проходили месяцы, Игнат ходил в лес каждый божий день. А вскоре и по ночам. В надежде встретить Водяту. Встреча стала для него наваждением, и, видимо, водяная царевна сжалилась над ним. А может поняла, что в этом и заключается ее долг: отогнать наваждение. Ведь, будем честными, в лесную чащу завела его именно она. Просидев семь дней в капкане и поняв, что на помощь из своих никто не придет – отец ее, водяной жил на приличном расстоянии от того места, она колдовством заманила к себе Игната. Ей нужно было дождаться именно мужика и мужика дюжего, который смог разжать мертвую хватку капкана. Умереть Водята не могла, но и жизнь в ловушке – не жизнь, а мука нестерпимая.

Одним зимним вечером, как раз в день праздника коляды, когда толпа ряженых бродила по хуторам и горланила песни под окнами, на пороге избы Игната возникла нежданная гостья. Она тихо постучала в дверь и отступила на шаг, чтобы дать хозяину отворить дверь.

Игнат, который в это время сидел в кухне и починял прохудившиеся сапоги, услышав стук, решил что это кто-то из подгулявших колядующих и взял в руки ухват, чтобы выскочить на певцов и напугать до смерти, отбить навсегда охоту приходить к нему. Но в последний момент передумал.

Отворил дверь, скользнул глазами по стройной фигуре, на плечах которой ладно сидела бархатная подбитая белым горностаем кацавейка. Не узнал сначала, и только когда на него диким огнем сверкнуло два черных глаза, обомлел и чуть было не рухнул на пол от изумления и счастья.

Водята, а это была не кто иная, как она, задорно рассмеялась и без приглашения шагнула в избу. Поддержала нетвердо стоящего на ногах Игната за локоть.

– Что же ты не звал меня? – спросила она, прищурив очи. – Видеть не хотел?

Игнат от радости, что видит ее, не нашелся ничего ответить на эти шутливые упреки. Он просто глядел на нее во все глаза, старался запомнить каждую черточку ее скуластого живого личика, чтобы потом воскрешать его в памяти, когда захочется.

Поддерживая его под руку, Игнат все еще не отошел от нежданной встречи и ступал нетвердо, Водята просеменила в горницу. Там она, словно всю жизнь здесь жила, начала хозяйничать. Велела Игнату растопить самовар и стала собирать на стол.

– Да мне и предложить-то к чаю нечего, – растерянно проговорил Игнат. – Мы ж тут по-простому.

– Вот и замечательно, – рассмеялась кикимора, – у меня как раз все с собой.

Из кармана шерстяной юбки она достала камчатую скатерку, развернула ее на лавке, поворотившись спиной к Игнату, так, что ему не было видно, с чем она там возится. В руках у нее появились маковые калачи, пряники, спелые желтые сливы, варенье из брусники, сдобные булки, густые сливки с подрумянившимися толстыми пенками, от которых по всей избе пошел восхитительный сладкий дух.

Как и откуда взялось все это кулинарное великолепие, Игнат не понял и совершенно справедливо решил, что здесь не обошлось без волшебства. Он слыхал, что на свете бывают скатерти-самобранки, и вот теперь смог увидеть одну из них воочию. На вид она, впрочем, ничем не отличалась от обыкновенной, какую хозяйки стелят для обеда.

Тогда же, наверное, он и заподозрил, что Водята не простая крестьянка, и наверняка даже не барыня, даром что носит меховую одежу. А кто-то более серьезный и многозначительный.

Веселая возня и аппетитные запахи, витающие в воздухе, разбудили любопытство еще одного обитателя жилища травника, о котором, казалось, все давно позабыли. Малолетняя сиротка, Афимьюшка, дочка Аксиньи, растущая у своего родителя словно одинокая березка в поле, вышла из своей комнатки и наблюдала за отцом и его гостьей, спрятавшись за цветастой занавеской, служившей дверью в горницу. Она давно не видела батюшку в таком добром расположении. Игнат улыбался, шутил и не сводил упоенного взгляда с черноглазой женщины, которую девочка видела впервые, но тот час же прониклась к ней чувством, словно та была ее родней или доброй нянькой.

Но вот почувствовала девочка, что отец прекратил смеяться и смотрит прямо на нее. Опомнилась – полог, за которым она пряталась, вдруг приоткрылся и явил всем стоявшего за ним ребенка. Хрупкое тельце ее вздрогнуло, и сердце забилось так быстро, как не билось еще никогда. Она подумала, что сейчас отец накажет ее шибко, а пожалуй отошлет прочь от себя, отдаст в приют или еще что-нибудь похуже. Бросит в лесу на съедение волкам, и поминай как звали.

– А это что за ягодка, – воскликнула чернявая женщина и подбежала к Афимье.

От страха и от нахлынувших на нее чувств девочка зажмурилась, словно ожидая неотвратимого удара судьбы. Но кикимора откинула совсем занавеску и лучезарно улыбнулась ей.

– Что за прелестное дитятко, – говорила она, беря ее за обе руки и выводя в центр горницы. – Игнат, кто это? Чья эта девочка?

Игнат, для которого все произошло слишком быстро, даже не успел рассердиться как следует, не успел придумать ответ и сказал, поэтому чистую правду.

– Дочка эта моя.

– Дочка? Настоящая, кровинушка? Какая неожиданность, какое счастье-удовольствие! Так ты, Игнат, семейный человек, оказывается!

Она опустилась на колени перед Афимьей, обняла ее рукой, нежно потрепала по щеке и ласково спросила:

– Где же твоя матушка?

И пронзительно охнула. При упоминании покойницы на глаза ребенка безотчетно набежали слезы.

– Отвечай, когда тебя спрашивают, – строго проговорил Игнат и коршуном посмотрела на дочь.

– Померла моя несчастная матушка, – ответила Афимья, возвращая суровый взгляд родителю – когда рожала меня, горемычная.

Водята всплеснула руками.

– Ты ж моя сиротинушка! Дитятко несчастное-разнесчастное. Растет одно, без матери…

И все время пока Водята голосила, сердце Игната делалось все мягче и мягче, и в конце концов стало таким мягким, словно это было не сердце, а умятое руками тесто. Он жалел и несчастного, заброшенного по глупому капризу ребенка, конечно, ни разу не виноватого в смерти собственной матери. Но еще больше его трогало добросердечие и жалостливость Водяты. Пожалела сироту, которую никогда раньше не видела. Пожалела его, отшельника, сама пришла, да расстаралась, обед приготовила.

С тех пор зачастила кикимора в слободу к Игнату. Откуда она приходила и куда уходила, никто не знал. Заявится, наготовит яств и всяких кушаний, напьется чаю с Игнатом, наиграется в прятки и горелки с Афимьюшкой, нашьет ей кукол из тряпок, приберет в избе, и вдруг пропадет, как сквозь землю и слуху нет. А потом, глядь – снова будто с неба упала, опять в доме хлопочет, тонким мелодичным голосом поет, привстав на носки сафьяновых сапог танцует в такт песне, корову доит, лошадям гривы в косы заплетает. На базар пойдет, принесет оттуда разной снеди, сиротке пряников купит, изюма и конфет, а Игнату бутылку с наливкой.

Правда, что Игнат немного призадумался, предаваясь идиллии: бог знает, кто такая эта женщина, может, в самом деле дьявол в человеческом образе. Торговка в мясной лавке рассказывала, что видела, как Водята прыгнула в колодец, а на следующий день явилась, как ни в чем не бывало.

Поползли мрачные слухи, слобожане шептались за спиной у Игната.

Поп в церкви заметил, что Водята по воскресеньям к обедне не ходит и задумал укорить ее, наложить церковное проклятие. Куда там! Едва в живых остался. Успел только первое слово из отлучения вымолвить, как в окно храма влетела курица и, разбив стекло, шлепнулась к его ногам. От неожиданности святой отец вздрогнул и замолчал. Курица поднялась, закудахтала, клюнула поповский башмак и с невозмутимым видом выбежала вон. «Гляди, отче, – воскликнула Водята ему в ответ, – знай свое дело, а в чужие не мешайся, если не хочешь, чтобы кошка твои дурные глаза выцарапала». Что делать с проклятою? Поп долго потом тер очи полотенцем, смоченном в святой воде, да горько жаловался попадье на свои связанные неизвестно кем руки и грозил игнатовой девке страшным судом.

И начали жить Игнат с Водятою, словно муж с женою. Всего вдоволь в их доме, все блестит. За всем за тем люди чуток судачили, глядя на житье их. «От нечистого не будет счастья, – качали они слегка головами. – лесной ведьме, видать, что-то у него понадобилась. Иначе зачем ей сходится с травником? Отчего не живется ей там, где селится бесовское отродье – под гнилыми корягами, да в камышах с осокою».

Прошло время округлилось у Водяты чрево, дитя росло у нее под сердцем. Игнат был рад радешенек и мастерил люльку для младенца, Афимьюшка каждый божий день спрашивала, скоро ли появится на свет братец или сестрица. Ну уж тут и злые языки поуспокоились.

Но от болтовни людской и досужих пересудов вреда никакого, разве одно только раздражение. Пусть бы судачили! Однако же, как вскоре выяснилось, был у молодых один враг, о котором они и думать-помышлять не могли. Водяной, чьей дочерью была Водята, кипел недовольством, что чадо его милое, царевна болотная, не в тереме на дне речном обретается, не с русалками хороводы водит, не ездит в карете золоченой, запряженной карпами да щуками, в гости к подружкам-кикиморам, а пропадает большую часть своего времени, коего, впрочем, в ее бессмертной жизни предостаточно, среди людей. Хуже того, с одним она сошлась коротко и теперь вот, шутка сказать, даже беременна!

– И откуда к ней этот прохвост выискался? – спрашивал своих бояр повелитель речной нечисти.

– Ежели он муж ей и можно то доказать, то, пожалуй, пусть живут, – отвечал один мужественный боярин, лицом напоминавший сома.

– Не о том вас спрашиваю, мужняя ли она жена или девица, а о том, как домой вернуть Водяту, – пуще ярился водяной.

– Зачем возвращать? Ежели докажет она, что муж он ей, то пусть бы вместе с мужем и жила там, где им хочется – осторожно отвечал все тот же мужественный черт. Остальные советники при этом тряслись телами, и от этой тряски вода на реке подергивалась живой и крупной рябью.

– Да что с ними толковать! Привести ко мне царевну! – вопил водяной.

Легко сказать, да трудно сделать. Стала болотная нечисть рассуждать, как им Водяту изловить и к отцу вернуть. Думали, думали и наконец придумали.

Позвали однажды Игната к деду, который сам, говорят, не мог уже не ходить, ни даже вставать. Дед был старый престарый, с лицом сморщенным как печеное яблоко, в дугу согнутый. Увидев травника, слез с печи, поохал, присел на лавку, пошевелил бескровным губами, почесал в затылке.

Игнат поглядел на деда, спросил, какая хворь с ним приключалась.

– Игнат Савельич, – проговорил старик каким-то неуловимо чарующим, нездешним голосом, – Игнат Савельич, позабыл ты про свою жену Аксинью! А она ведь жива, голубушка. Ты думал, умерла она тогда, а она жива, просто заснула от колдовских чар, которые навела на нее кикимора болотная. Ждет тебя твоя Аксиньюшка, ждет-дожидается, все глаза выплакала, все платки изорвала, искусала в кровь губы алые. Мучает ее страшная ведьма, и нет от нее Аксиньюшке покою на белом свете. Мучает она касатку твою, заставляет ткать сорочки, как простую холопку, а ночью, покуда спит Аксинья, ведьма те сорочки распускает, а наутро вновь велит ткать.

Старик порылся в кармне ветхих штанов и вытащил зеркальце в старинной костяной оправе, отер его рукавом и показал Игнату. В зеркале травник увидел жену свою Аксинью живою, в точности такою, какою он помнил ее в последний раз. Она молча глядела на него полными слез молящими глазами.

Игнат хотел дотронуться до Аксиньи и протянул уже было руку, но старик отвел зеркало.

– Посмотри на лицо, – продолжал старик вкрадчиво, – оно бледное, словно полотно. Весь румянец вывела ведьма со щек ее. Погляди на белую шею, видишь синие пятна от железных когтей ее. Не вывести их теперь, ни за что не вывести! Погляди на стройные ноги ее, они много ходили, много вынесли, да не по коврам ходили, по земле сырой, по крапиве, да по колючему терновнику. А на очи ее погляди, они мутны от слез. Спаси ее, Игнат Савельич, спаси свою Аксинью!

Голос старика дрогнул. Из ласкового морщинистого глаза его скатилась горячая слеза.

– Я готов на все для тебя, Аксиньюшка! – воскликнул Игнат в сердечном волнении, – но как и где мне ее найти?!

– Погляди, погляди, – убеждал старик, – вот она здесь! А вот та ведьма, что держит ее в неволе. Она лукава и хитра. Она приняла на себя вид твоей жены, но она не жена тебе, а погибель твоя. Отыщи и убей ее, Игнат Савельич!

Игнат посмотрел в зеркало: на гладкой его поверхности он увидел свой дом и Водяту, которая хлопотала на кухне. На лице ее играла всегдашняя улыбка. Вот она будто вспомнила что-то, вскинула плечи, повернулась и пошла по направлению к погребу. Зеркало, а с ним и Игнат следовали за ней по пятам.

Водята спустилась в погреб и там Игнат увидел Аксинью. Она сидела, одетая в простое белое платье и ткала на станке полотно.

– Отпусти меня, – сказала Аксинья, изнемогая от усталости и протягивая слабую руку свою к Водяте.

Игнат пристально всматривался в зеркало. Лицо кикиморы сделалось сухим и заострилось, шея неестественно вытянулась. Она хлестнула Аксинью по щеке и велела продолжать работу. Игнату почудилось, будто вместо пальцев у нее когти.

– Убью! – воскликнул он и выскочил из избы.

Не помня себя от гнева, добежал Игнат до своего дома, рванул дверь, вскочил в горницу. Внутри стояла мертвая тишина. Посреди горницы на лавке показалась сидящей Аксинья, голова ее была покрыта белым платком, ниспадающим до земли. Хоть бы пошевелила одним пальцем. Глаза вперились во что-то, видимое ей одной, рот сжат. У Игната душа ушла в пятки от страшной картины.

– Аксинья! – крикнул Игнат и протянул к ней руку. Глядь, тянутся из-за него сотни костлявых рук, а сзади шуршит кто-то крыльями. Глядя во все глаза, и не веря им, на живую Аксинью, он сдернул с нее платок. Все стихло, но тут же послышался страшный крик, от которого все внутри у травника похолодело, и почудилось ему, что вместо Аксиньи сидит на лавке Водята.

– Спаси меня, Игнат, – проговорила Водята тоненьким звенящим голоском.

По стенам застучало, ставни стали биться словно от ветра, в трубе зловеще загудело. Показался давешний старик с зеркалом. Он вложил Игнату топор в руку и проговорил, тем же самым неземным голосом:

– Убей ведьму!

Водята хотела вырвать у него топор из рук, выпустила железные когти, впилась ими в Игната. Искры сыпались у нее изо рта, пена показалась на губах, вместо черных волос на голове извивались гадюки, змеиный раздвоенный язык шевелился во рту. Игнат от страха отступил назад.

– Руби! – вопил старик подталкивая Игната к той, за которую он еще сегодня утром готов был жизнь отдать.

Игнат и рад был рубануть и покончить раз и навсегда с бесовским отродьем, но силы его оставили.  Сами бесы ему то не позволили. Не для того они натравили его на Водяту, чтобы он убил ее. Не в том состоял их чудовищный коварный план. А вот в чем.

Хотели они доказать прежде всего самой Водяте, что Игнат – не пара ей, что он сошел с ума и решил ее убить, и подстроили так, что Водята обороняя жизнь свою и нерожденного ребенка, сама убила бы Игната, воспользовалась колдовскими чарами.

Так и получилось.

Прибежавшие на шум люди нашли на полу мертвого травника, в дальней комнате отыскали Афимью, забившуюся туда от страха, но как не расспрашивали ее о том, что произошло, так и не дознались. Девочка словно онемела.

Водяты и след простыл. Никто ее с тех пор не видал. Вернулась она к отцу своему и зажила жизнью, какой подобает вести кикиморе. Дочка у нее родилась, назвали ее…

Она не успела договорить.

– Федосьей, – подсказал ей Гридя.

Федосья кивнула головой и рассмеялась. Смех у нее был тоненький, словно серебряный колокольчик звенел, такой же в точности, как у Водяты, речной царевны, ее матери.

– Ну, Гридя, ты как хочешь, а я с тобой в Ирей пойду, – промолвила она, вдоволь насмеявшись. – Не могу одного тебя отпустить.

– Что ты, тетка Федосья, как же ты со мной пойдешь. Аггеев ни за что не разрешит! Да стоит мне рот открыть, как он… Ты же баба, а бабам в походе не место! Лучше ты матушке моей весточку про меня передай. Что видала меня, я, мол, жив-здоров, и все со мною хорошо теперь будет.

– Одно другому не мешает. Я и весточку Афимье передам, и за тобой пригляжу. А ты, Гридя, не рассуждай: баба или не баба. Такую бабу как я любой захочет у себя в дружине иметь. Аль ты забыл про баню? Видал, на что я способна?! С шестерыми справилась и с шестьюдестью справлюсь!

– Что ж, хоть бы и справилась, но ведь не согласится начальник…

– Не согласиться! Будто кто его спрашивать будет! Еще чего! Слышишь! Ты ему ничего не говори, хотя бы он тебя каленым железом пытал. Понял?

Тут Гридя наш заметил, что ведьму не переубедить, сколько он не пытался, и закрыл в одно мгновение рот, решив, не без причины, что толку препираться нет.

Пусть делает что хочет! – рассудил он про себя.

Федосья тоже замолчала. Потом спрыгнула с кровати и, мягко ступая, отошла на середину горницы. Там она вскинула руки кверху, словно ребенок, который просится на ручки, бросилась вперед и вниз и быстро перекувыркнулась через себя.

Все случилось быстро и в одночасье. Вот только что на этом самом месте стояла крупная женская фигура и вот теперь нет ее. Одежда, свалившаяся с белых федосьиных плеч, лежала пятном на полу, а из шелкового рукава ночной сорочки, на Гридю глядело пушистое существо небольших размеров.

«Да это же куница!» – пронзила его мысль. Гриде доводилось видать в своей жизни куниц. Они водились в лесу, подступавшему к Лебедянь-озеру, а иногда забирались в сарай и таскали из курятника яйца.

Черные глаза-пуговицы смотрели на него живо и весело. Нос у зверька дергался, усы на носу шевелились. Куница подняла морду, потрясла ею мелко, понюхала воздух, выбралась из рукава и прыжками направилась к гридиной кровати.

Гридя от неожиданности решился дара речи.

Куница подскочила к ложу, поднялась на задние лапы, верхними зацепилась за свисающее сверху стеганое одеяло, и ловко взобралась по нему на кровать. Там она вплотную подскочила к Гриде, села вокруг него, снова повела носом и заговорила человеческим федосьиным голосом.

– Ну что, Гридя, смогу я в таком обличье с вами пойти, чтобы меня никто не заметил?

– В таком сможешь, – отвечал Гридя, все еще не веря своим глазам и с удивлением разглядывая то, в кого превратилась Федосья. Шкура у зверя была бурой, на горле и груди белел воротник. Круглые уши все время двигались, словно прислушивались к шорохам в темноте, чтобы в любой момент спрятаться от опасности.

– Я у тебя в котомке схоронюсь, – говорила Федосья, шевеля усами, – ты котомку свою на плечо повесь, а хочешь к седлу приторочь. А я, когда мне нужно, буду из нее выскакивать, да за тобой приглядывать. За вами за всеми! Но за тобой в особенности! И вот еще что, Гридя, – воскликнула она, поднимаясь на задние лапы. – В суме у себя найдешь скатерку, я велела ее туда сложить. Скатерка эта не простая, в волшебная. В дороге вам пригодится и не раз! Обязательно наступит такой момент, что есть вам нечего будет, или у боярского сына деньги кончатся. Я чаю он с собою взял достаточно, но что если идти будете долго, они рано или поздно истратятся, или придете туда, где деньги ваши не имеют никакой ходячей ценности, и что тогда делать? Как пропитание добывать? Вот тут моя скатерка и пригодится. Всего-то и надо: расстелить ее ровненько на твердой поверхности, уголки расправить, ладонью по ней провести и сказать: «Скатерочка-хлебосолочка, покорми нас, пожалуйста». И тотчас же явятся всякие кушанья, закуски и заедки, вина и меды. На всю вашу компанию в достаточном количестве. А когда кончите трапезу, то грязную посуду и последки с поскребками обратно на скатерочку постановите и скажите: «Скатерка-хлебосолка, благодарю покорно, прибери за нами», и все исчезнет, как и не было. Запомнил?

Гридя кивнул головой.

– А ну повтори, что нужно сказать, чтобы еда появилась на скатерти? – пропищала Федосья, не сводя с него пытливых куньих глаз.

– Скатерочка-хлебосолочка, покорми нас, – повторил Гридя.

– А волшебное слово?! – взвизгнула куница.

– Пожалуйста!

– Без волшебного слова, останешься не солоно хлебавши. Вроде малость, а в жизни без него никак. И самобраная скатерть без спасибо не сработает.

Гридя посмотрел на нее серьезно и снова кивнул:

– Я понял, тетка Федосья.

– Ну тогда давай укладываться, – заявила куница без перехода, – ложись, закрывай глаза и засыпай.

– А ты в котомку полезешь?

– Я пока у тебя на подушке устроюсь. А в котомку завтра схоронюсь, когда в дорогу пустимся. Тебе куний запах не противный?

– Я к запахам привычный. Да ты не сильно воняешь, – сказал он, старясь польстить Федосье. Протянул руку, погладил ее теплый мягкий мех.

Куница-Федосья от ласкового прикосновения подпрыгнула и мелко затрясла головой, словно засмеялась.

Гридя распрямил ноги, взбил подушку, лег на нее правым ухом и натянул на себя одеяло. Коричневый зверь перепрыгнул через голову отрока, задев лицо пушистым хвостом, отчего у Гриди защекотало в носу и он едва не чихнул, и свернулся клубком на подушке. Голову с круглыми ушами куница вывернула почти наизнанку, так что из-за коричневых тонких губ видны были белые клыки в пасти и розовый язык. Глаза у нее закрылись, усы перестали двигаться, и только мерно вздымались бока от глубокого дыхания.

Гридя забылся почти сразу. Едва только тело его улеглось на пуховую перину, сон окутал его своим густым туманом. Федосья же, несмотря на то, что притворилась спящей, долго не могла заснуть. Она все думала о племяннике, о своей единоутробной сестрице Афимье и о событиях сегодняшнего дня.

С тяжелой мыслью в голове, что вскорости семеро отроков погибнут жестокой смертью, а вместе с ними погибнет и Гридя, она наконец задремала. Но проспала недолго.

Чудная июльская ночь длилась считанные часы, и вскоре забрезжило утро. Заря растворила густые звездные чернила, которые постепенно высыхали, серели и наконец совсем выветрились из воздуха. Еще до рассвета куница проснулась, спрыгнула на мягкие лапки наземь, выгнула спину, потянулась и скачками понеслась на двор. Там в сенях она нашла гридину котомку, юркнула внутрь и затаилась.

Федосью никто не видел. По крайней мере никто из людей. Свидетелем сцены стал большеклювый ворон сидевший на карнизе крыши и следивший за всем происходящим во дворе у ведьмы. Приметив спрятавшегося в торбе бурого зверя, ворон присел на лапах, взмахнул черными крыльями, тяжело снялся с места и полетел в сторону Белых гор.

Глава 10. Лесные приключения

Отроки с утра собирались в дорогу угрюмые. Разговаривали мало, в основном по делу. Всем помнились вчерашние события, а больше всего смерть от угара, которой они избежали только благодаря гридиному благородству и хорошим манерам. Мухомор вспомнил, что Гридя не хотел идти в избушку без приглашения и подивился, почему сей факт никому не был очевиден? И правда ведь, без приглашения не то что входить, садится в доме у чужих людей не принято. А они полезли как разбойники, налетели как нехристи поганые.

Мысль развил Окул Михайлов, он заявил, что в избе их черт попутал, потому что вести себя так, как они, можно только по бесовскому наваждению. Боярский сын, по собственным словам, сразу догадался, что Гридя каким-то образом чарам не поддается, и вообще он – хороший и благородный малый. Подтверждение догадке Окул получил, когда сообразил, что петуха ведьминого Гридя не поймал нарочно, и в преследовании птицы притворялся, затем как, невозможно быть таким увальнем и не поймать старого кочета, который сам разве не прыгал к нему в руки. К этому присовокупились еще мнение Всеслава, неизвестно как и на основе чего составленное, что в сарае Гридя будто бы нашел какое-то имущество, но по доброте душевной и из жалости к слабой бабке, в образе которой явилась им ведьма, решил про него не сообщать. Перемысл предположил, что в сарае лежали дрова или какая-то снедь, потому что если бы там было что-то другое, зачем бы Гриде запираться. Все заспорили, что могло бы быть в сарае, но к единому мнению не пришли.

– Слышишь, Гридя? – говорил, подходя к нему, Окул Михайлов, – что все-таки было в сарае у ведьмы?

– Не помню уже, – ответил Гридя, пожимая плечами, – вроде ничего такого интересного.

– Ну что-то все-таки там лежало? Не пустой же он стоял?!

– Мало ли что в сарае лежит…

– Воля твоя, хоть бы пораскинул мозгами и вспомнил!

К ним подошел Мухомор.

– Ну что ты пристал к нему, Окул. Сказано тебе, ничего интересного. Ты вот лучше объясни, где сейчас ведьма? Вчера от нас ни на шаг не отходила, а сегодня признака жизни ее не видать. Не иначе опять задумала что-то, дьяволица! Она Гридю отпускать не хотела, и нынче ни проститься не пришла, ни проводить. Сидит, наверное, и заговор бормочет, чтобы Гридю от поездки отвадить.

– Да нет, – ответил Гридя, энергично мотая головой и боясь проговориться про составленный накануне план, – она спит наверное, или по делам ушла. Я-то с вами иду, как и договаривались, а тетку Федосью просил меня не отговаривать, и она, скрепя сердце согласилась. Еще и скатерть самобраную в дорогу дала.

При последних словах боярский сын непроизвольно вздрогнул, чело его, прежде затуманенное разными тревожными думами, разгладилось, словно с души свалился давивший на нее камень. Мухомор заметил это и улыбнулся.

– Ну, добре, – сказал он, похлопав Гридю по плечу, и пошел к лошадям.

Слуги вывели восьмерых коней. Гривы и хвосты у них были нарядно расчесаны, волосина к волосине, лебединые шеи лоснились, шерсть отливала серебром, медью и бархатом. Копыта блестели, смазанные влагостойкой мазью. Седла, чепраки, уздечки – вся как есть сбруя была ладно пригнана, вычищена, приведена в порядок – глаз не отведешь.

Отроки вскочили в седла. Свежесть утра повеяла им в лицо. Они тронулись шагом по большой, обсаженной березами аллее, клубы утренней дымки понеслись им навстречу, солнце погладило головы теплыми лучами. Едва они выехали со двора, как тут же окунулись в сплошной частый лес. Деревья теснились и топорщились щеткой, по большому извилистому оврагу бежал ручей, а вдалеке слышался клекот орлов. Дорога вела их к предгорьям.

Михайлов сын сидел в седле расслаблено, могучее тело мерно покачивалось в такт лошадиному ходу. Иногда он громко зевал и потягивался, и тогда Бурушка шла резвей, а иногда сбивалась на рысь, но тут же словно очнувшись, приходила в себя и возвращалась к решительному торопливому шагу. Из грез Окула выдернул знакомый голос.

– Ну, братцы, рассказать кому, не поверят! – воскликнул рядом с его ухом Искрен. – Угодили в самое ведьмино логово, да чуть там и не остались! Я про нежить только в сказках бабушкиных слыхал, а своими глазами ни одной бесовки не видел. А тут такое!

Разбуженный Окул, не сообразив что на это ответить, в немом оцепенении выпучил глаза и запрокинул голову.

– Ты будто бы совсем не напугался?! – воскликнул Искрен увидев надутые щеки боярского сына.

Тот с шумом выпустил из них воздух и посмотрел на Искрена.

– Ну, что ты голосишь словно баба, у которой сплыло белье на речке. Ей-богу, у меня чуть перепонки в ушах не лопнули! Ведьма, не ведьма, можно подумать! Да у нас в Холмогорах полно ведьм живет. У матушки моей в приживалках есть одна. Ночью видели, как она на метле летает и лягушек живых ест. Фу-ты гадость какая, но ведьмам лягушки, что нам чищеные раковые шейки, деликатес! Они ведь только с виду грозные, и напугать до полусмерти могут, но вреда не причинят. И Федосья двери бы в бане отворила. Она – добрая ведьма, я сразу понял, еще когда в избушке на курьих ножках увидел. Человеческую душу губить не стала бы. Даже такую подлую, как у тебя, Искрен.

– Полно, полно чепуху-то молоть! Угорели бы как миленькие, кабы не Гридя. Смех, право, людям, а нам порицанье: поехали по государственному делу семеро доблестных воинов, и на первом же постое чуть не погибли от руки девяностолетней старухи.

– Вот-вот, – подхватил Окул, – животы с нас все теперь надорвут.

– А с тебя в первую очередь, Окул Михайлович.

– Да, с меня, а еще с Дубыни, он вчера тоже от лесовика весь день прятался. Тот его выслеживал, да присматривал, а Дубынюшка от него ушел, как колобок от лисицы.

– Леший был, про то я точно знаю, – отозвался Дубыня, – Он-то нас к ведьме и привел. Погоди еще, мы с ним обязательно встретимся, и не раз.

– Померещилось тебе Дубыня, – на сторону Окула неожиданно встал Перемысл.

Дубыня оглянулся на песельника – тот ехал позади него – смерил с ног до головы взглядом, отвернул голову с воинственным видом и, глядя вперед, проговорил:

– Ничего мне не мерещилось!

– Однако ж, черт возьми, не понимаешь ты, земляк!

– Чего?

– Не может леший в ту часть леса заходить!

– Почему не может? Ноги у него что ли отсохли?

Тут все головы оборотились в сторону Перемысла, а ехавший впереди Всеслав даже замедлил шаг.

– Скажи, мой друг, будь ласков, отчего ты так считаешь? – спросил Перемысла Искрен.

– То не я так считаю, таков у нечистой силы обычай, – и поскольку любопытство продолжало читаться на лицах, продолжал. – Вижу, что всем хочется узнать про этот фокус. Так и быть, слухайте ж!

Тут Перемсыл откинулся в седле, высвободил из стремян ноги, словно они мешали ему рассказывать, и начал:

– Во-первых, власть лешего ограничивается одним только лесом, и живет он в густых камышах или лесной чаще. А, во-вторых, леший – это то же самое, что и домовой, только вместо дома у него ельник или роща березовая…

– Это, парниша, мы и без тебя знали, – прервал его Мухомор. – Ничего нового и особенно умного ты не сказал.

– Что же делать, если вы такие бестолковые? Сами не можете догадаться, так объяснять приходится. Видели ли вы когда-нибудь, чтобы домовой в чужом доме хозяйничал? То-то же. Домовой только в собственном доме распоряжается, только у себя за скотиной смотрит, только своих лошадей лелеет или, наоборот, щекочет, если масть ему не по нраву. И воет только когда в евойном семействе лежит человек при смерти. Разве ж будет домовой стучать дверями или бить посуду, если заболеют соседи? А на грудь садиться и до синяков щипать разве ж будет не в своем доме, а скажем, вообще, в другом городе? Так ведь лесной дед – все то же ж самое. Хозяйничает в своем лесу, а в чужом не показывается.

Тут опять строгий Мухомор прервал Перемысла:

– Не вижу в чем тут разногласие? Тот лешак, которого Дубыня видел, наверное и был хозяин этого леса.

– То-то и оно, что не был. Пределы леса как определяются? С домом-то понятно, ограда – вот тебе и предел, а за нею чужое владение. А с лесом посложнее. Это не всякий знает, тут нужно или голову светлую иметь или книжек правильных начитаться. Пределы леса, скажу я вам, пролегают по воде, да не по ручью какому, а по речке, бо речка – естественная граница, самой природой определенная. И нечисти через нее ни перескочить, ни перепрыгнуть, не переплыть. Но, други мои, вы же совсем забыли, что в том самом лесу мы и набрели на федосьину избушку на курьих ножках. И как потом выяснилось, ведьмой она была не только для отвода глаз, но и в действительности.

– Ну? – произнес Дубыня по-прежнему не понимая.

– Баранки гну, – ответил Перемысл, и покачал головою.

– Да объясни же ты по-человечески! – не выдержал Всеслав, – Сколько можно ходить вокруг да около.

– Да я и объясняю, что в том и в этом лесу, ведь через речку мы не переходили, хозяйка – Федосья, и мы по сию пору в ее владениях. И сразу были, едва в лес вошли. А потому лесовика здесь быть не может, не его это вотчина, и делать тут ему нечего. Приди он сюда, и будет столкновение интересов у нечисти. А они того не любят и всячески избегают. Понятно теперь?

Замешательство на лицах отроков сменилось выражением понимания и даже облегчения. Такое же выражение бывает у работника, долго мучившегося на тем, с какой стороны ему подступиться к делу, и, наконец, нашедшего удобный способ.

– Бог знает зачем было так ругаться! – говорил Окул. – Но правда твоя, Перемысл, леший в чужую чащу не полезет, тем более к Федосье. Про ее озорство, прости господи, наверняка и до Медыни вести доходят. Хотя, поди ж ты, до Холмогоров почему-то не дошли. Верно потому, что Холмогоры от ее логовища подальше Медыни будут, – рассуждал боярский сын.

Справедливости ради, скажем, что Окул Михайлов понятия не имел ни о расстоянии от федосьиных хором до Медыни, ни о том, сколько дней пути до этого города. Да и в самой Медыне никогда не был и узнал о ее существовании, когда Всеслав завербовал его в поход за яблоками.

А между тем рассказ о лешем ободрил наших храбрецов. Стало ясно, что пока не перейдут речку, бояться нечего. Ведь Гридя был родственник Федосьи, какой именно степени родства, о том история умалчивает, но достаточно близкой, чтобы ведьма взяла их всех, вместе с ним путешествующих, под свое сатанинское крыло. Мысль о покровительстве нечистой силы приятно щекотала нервы и наполняла сердца малопонятной им самим гордостью.

Гридя же, позволив Косматке везти его таким манером, как ей самой заблагорассудится, погрузился в думы. Вереница грез проходила через его златокудрую голову. Иногда лукавая усмешка трогала еще по-детски пухлые губы, и тревожное, но одновременно сладостное предчувствие сжимало чистое его сердце. А потом опять дремотная истома охватывала его и заставляла голову клониться на грудь. «А я ведь всегда знал, что матушка про колдовство и ворожбу ведает», – говорил он про себя, вспоминая отдаленные эпизоды из детства и рассказ тетки Федосьи. – И когда к ней приходили девушки, чтобы она им погадала, или, как говорила сама матушка, покудесила. Вспомнились ему и субботки, когда вдовица расставляла по избе лавки, а к потолку привешивала фонарь из разноцветной бумаги. Фонарь украшался лентами, по всем углам в избе расставлялись свечи, а на лавках раскладывались подушки. Гридю матушка отсылала в дальнюю комнату, наказывала не мешать ей, вести себя тихо, и в горницу не ходить, и разрешала доставать из сундука любые игрушки. Гридя сидел обыкновенно смирно в спаленке, но иногда любопытство брало верх, и он бегал смотреть из-за полога, закрывавшего вход в горницу, что там делается. А там к матушке собирались со всего посада девушки, и бедно одетые и разнаряженные – в шелках и золоте. Рассаживались чинно и скромно на лавках по левую сторону. Афимья Игнатьвена шла во двор и отпирала ворота, в которые так же чинно и по одному входили молодые люди, числом таким же, сколько было девушек. И каждый раз когда хлопец входил в избу девушки принимались петь, отдавая ему таким образом честь, а, проще говоря, чествуя гостя. За право войти в избу и посидеть на лавочке, что по правую сторону, хлопцы давали вдове деньги, на которые потом они с Гридей могли безбедно существовать несколько месяцев.

Тут задумался Гридя еще сильнее, и помрачнел. Сложил руки на груди, свесил голову. Котомка его с Федосьей внутри спустилась прямо к передней луке седла и тихо билась о нее. Добрая степная Косматка, смирная от природы стала помаленьку прибавлять шаг, припустила рысью, потом чувствуя, что седок ее не понукает, а, напротив, закаменел в седле, и повод висит покойно на мохнатой шее, зафыркала, мотнула высоко головой, и вернулась, как и некоторое время назад ее названая сестрица Бурушка,  к ровной ходьбе.

Перемысл собрался было заняться сочинением новой песни, но Окул желал и дальше говорить о нечистой силе. Тема занимала все более и более места в его уме и сердце, не в последнюю очередь потому, что он все время о ней думал.

– А ты слыхал, – со скоростью речки, ломающей в апреле лед, обратился он к Перемыслу, – про то, что приключилось с Березой Веселиным?

– Ты про того слобожанина, который в ночь на Иванов день нашел цветок папоротника? – спросил песельник.

– Про него, – подтвердил Окул. – Только ту историю не до конца рассказывают. Ты до какого момента слыхал?

– Я знаю ее всю, целиком и полностью.

– И про то, что цветок этот, когда Береза его нашел, сиял ярким пламенем и освещал все вокруг словно солнце?

– И про то знаю.

– А про то, как он сорвал его и бежал с цветком в руках домой, а демоны кричали ему во след и повелевали вернуться?

– И это тоже.

– Неужели знаешь и про то, что если Береза, не дай бог, обернулся или послушал адскую сволочь, то пропал бы совсем? Но он, как сам сказывал, вовремя догадался, что нельзя ни слушать крики, ни оборачиваться, и бежал словно под ногами была не трава, а раскаленные угли.

Перемысл поднял на Окула хмурый красноречивый взгляд, говоривший о том, что и этот факт ему известен. Михайлов сын, улыбнувшись со значением, продолжал:

– Но зато ты наверняка не знаешь, что приключилось с Березой после того, как он вернулся к себе вместе с цветком.

Этого Перемысл и вправду не знал.

– А! – удовлетворенно воскликнул Михайлов, заметив растерянность товарища. – Так вот слушай. Все вы слушайте. После того как принес он цветок домой и поставил в банку с водой, напала на него страсть. Не мог на одном месте усидеть, ноги сами несли в разные стороны. Сначала на порог, потом во двор, потом на выгон, в поле, из поля в лес, в самую непроходимую чащу. Бродил Береза, бродил, словно душа неприкаянная. Не знал ни куда он идет, ни за чем. Долго он так метался, пока наконец не набрел на одно место. Там он неожиданно для себя начал рыть землю голыми руками, лопату он с собой не захватил. Он ведь не знал, что ему ни с того ни с сего захочется копать яму. Долго он ее копал, всю ночь, пожалуй, а на утро, едва только забрезжило солнце и где-то вдали прокукарекал петух, пальцы стукнулись обо что-то твердое. Гнилые доски! Береза решил, что это гроб с покойником, и не хотел из земли доставать. Гробы трогать нельзя, примета плохая, их потому в землю зарывают, чтобы до них не дотрагиваться, ну и вообще, чего им стоять просто так без дела. Но руки Березу не послушались, принялись царапать дерево и грязь по бокам от него, и выцарапали-таки ящик из земли. То оказался не гроб, а сундук, а в нем было золото: монеты, подносы, браслеты, всякая драгоценная утварь. Тотчас же умопомешательство схлынуло, ноги перестали идти, куда им вздумается, и стали послушны своему хозяину, который пожелал вернуться прямиком домой, никуда при этом не сворачивая.

– Как же Береза поступил с богатством? – спросил Мухомор.

– Насчет ценностей Береза распорядился очень умно: велел жене все предметы отмыть и отчистить и снес их богатому купцу, который всяким старьем торгует. В серебряном ряду на рынке у того купца стол, полный старинных монет, да браслетов с сережками. Купчина у него весь товар забрал, и заплатил не ветхими деньгами, которые куда же тратить, а нынешними холмогорками. На них Береза с женой купили себе дом в кремле и переехали туда с чадами и домочадцами. Рассказывают, что и на пару лошадей осталось.

– Хорошая история, – заметил Мухомор, когда Окул умолк, – и конец хороший, я бы даже сказал счастливый.

Все согласно закивали головами.

А это не тот Береза, который два года назад, в день осенних Кузьминок  в болоте утонул?.. – промолвил Горыня.

– Будучи пьяным, – добавил Дубыня.

– Не, он был трезвый, – возразил брат.

Дубыня наморщил лоб, силясь вспомнить, в каком состоянии утоп Береза.

– Точно тебе говорю. Он был как стеклышко, а в болото полез, потому что решил, что там лежит клад.

– Наверное, его туда ноги сами собой принесли, как в прошлый раз? – предположил Мухомор.

– Сами или не сами, про то не ведаю, бо историю про клад только сейчас от Михайлова услыхал, – сказал Горыня. – А в тот день жена Березина объяснила околоточному, вызванного на место происшествия, что муж ее два дня был сам не свой, ходил беспорядочно по комнате, как козел, привязанный за веревку на кол, и все твердил, что надобно ему идти куда-то, но куда, он сам не знает. Вопрошал кого-то неведомого – в горнице кроме него и ребенка малого в люльке никого и не было, не к дитю ведь он обращался с вопросами – показать ему дорогу и наставить на путь, чтобы он опять нашел сокровище. «Ты должен мне!» – кричал Береза, потрясая кулаком в пустоту. Хозяйка Березина от этих слов обмерла, бросилась к мужу и умоляла его опомниться, подумать о ней и о детях, да куда там! Разум у Березы помутился. Оттолкнул он жену, бросился к сундуку, где у него цветок огненный лежал. Цветок к тому времени давно засох, Береза хранил его между страницами книжки. Он схватил зачахший папоротник и выбежал с ним вон. С тех пор живым его больше не видели.

Последнее слово замерло на устах рассказчика.

Лошадь Горыни оступилась, с шумом скакнула вперед, чуть не сбросив седока, но ехавший впереди Всеслав успел ухватить ее за узду, поддержал ее и тем спас Горыню от падения.

Отроки притихли и ехали молча некоторое время. Затем жуть от истории с папоротником, сгубившим Березу, стала понемногу рассеиваться, застучали резвее копыта, задвигались головы, послышался скрип сапогов, легко ударявших по лошадиным бокам; каждый повеселел, приободрился, приосанился в седле. И вот отряд как один поскакал единой поступью, рысью, стремительным галопом, сменившимся галопом тяжелым и ровным. Все головы наклонены вперед, все плечи расправлены, все рты полуоткрыты, все взгляды устремлены вдаль, сквозь прицел лошадиных ушей.

Поздним вечером приехали к речке. Волчанка делала здесь петлю вокруг Заповедного леса. Через реку был настелен деревянный мост.

Все в нерешительности замерли возле него. Никто не решался ступить на рассохшиеся сероватые доски первым. Гридя вспомнил слова Перемысла о том, что река – естественная граница, а за ней уже царство не федосьино, а не пойми чье. Может статься хозяином в нем лешак, что померещился Дубыне вчера.

В задумчивости Гридя опустил руку в котомку, нащупал там теплый мех куницы и настойчиво погладил его, будто вопрошая зверя, стоит ли им боятся того, что лежит за мостом или нет.

Куница завозилась, пощекотала усами гридины пальцы и ткнулась мокрым холодным носом в ладонь.

«Решительно не понимаю, что это означает. Да или нет?», – подумал вдовий сын и погладил куницу еще раз на этот раз менее настойчиво, просто из нежности. В ответ зверь лизнул его горячим языком. Гридя тихонько рассмеялся.

Кони топтались на месте.

Подождали одну, две, три, пять минут. Никто не трогался с места. Отроки в замешательстве переглядывались. Один Всеслав нетерпеливо хмурился и хватался за луку седла, казалось он вот-вот пустит коня, но в последний момент почему-то не решался.

Растерянность совершенно неожиданно сменилась уверенностью. Послышалось кряхтенье, скрип седел и звон стальных наборов уздечек, раздался приглушенный возглас: «Ах, ты окаянный!». Гриде показалось, что он вырвался у Искрена. Возбуждение возрастало. Вихрь решимости готов был закружить отряд. Окул Михалов был первым, кого он схватил в свои буйные объятья.

– Ну что мы едем дальше или будем ночевать тут, под мостом, как последние пьяницы? – гаркнул он во всю глотку и даже для острастки стукнул себя кулаком по мясистой ляжке.

Отроки загоготали.

– Поехали, поехали! К черту мост и лес к черту!

– Поехали да поживее! – продолжал боярский сын. – А то, пожалуй, дождемся, отправят за нами санитарный обоз, как за погорельцами.

– Еще чего, – закричали остальные, – из нас такие же погорельцы, как из монахов скоморохи!

Лошади раздули вечерний воздух ноздрями и одна за другой двинулись к мосту. Старое дерево затрещало, захрустело сучками, брызнуло мелкой трухой и щепками.

Перемахнув мост, устроенный на толстых сваях, путешественники поднялись на невысокий пригорок и въехали в глухой угрюмый лес.

Отряд долго несся по дороге, в пыли которой изредка попадались камешки и гравий. Время от времени всадники переглядывались между собой, и им чудилось, что все они словно единый организм, устремленный вперед, словно пущенная каленая стрела, словно летящий ястреб, словно горный ручей, и каждый знал, что в ту самую секунду делать и думает другой.

Мало-помалу лошади замедлили бег. Отроки начали уставать и расслабили пришпоривавшие коней ноги.

– Надобно подумать о ночлеге, – сказал Всеслав, – дадим отдых коням, да и себе не худо бы. Я предлагаю с дороги не сворачивать и в лес не хорониться. Нечего там делать. Найдем поляну пошире и раскинем шатер. Сторожить будем по очереди, я – первый, за мной Мухомор и так все один за другим. Согласны?

Никто ему не возражал. Начали высматривать по сторонам поляну, и, наконец, Перемысл заприметил пролесок, сквозь который виднелось закатное, ярко-оранжевое небо. Они спешились и пошли к просеке пешком, ведя коней за собой, аккуратно разбирая дорогу и отодвигая ветки.

Когда наконец был поставлен шатер, уже совсем стемнело. Ветер разогнал облака, на небе сияли звезды, а рогатый месяц смотрел на людей любопытными глазами и словно улыбался. Они развели костер, расселись вокруг, Окул пробормотал что-то насчет ужина и «как бы организовать кашу или что-нибудь посущественней». Гридя только тут заметил, что куница сбежала из торбы. Всю дорогу она сидела смирно, носа не высовывала, и он решил, что она просидит там до самого конца. А плутовка сбежала и поминай как звали!

– Гридя, а что там со скатеркой твоей самобраной?! – не то вопросил, не то простонал Окул Михайлов. Ему не хотелось возиться с пищей, варить и разогревать ее, особенно теперь, когда можно было воспользоваться волшебным средством и получить что-то повкуснее ячменной каши и зачерствевшего за весь день хлеба.

Гридя не стал себя долго упрашивать, вытащил из котомки скатерть, расстелил на траве, разгладил руками и произнес заклинание, сдобрив его тем самым волшебным словом, о котором не забывают напоминать малым детям их строгие воспитатели.

Только он проговорил его, скатерть удлинилась, словно не холстина она, а вязанье шерстяное, во все стороны растягивающееся, разостлалась и раздалась вширь, и стали на ней появляться разнообразные кушанья. Словно из-под земли выскочил и залихватски выставил свой глиняный живот кувшин с квасом, рядом с ним появилось каре барашка, позади которого притулилась плошка с растопленным чесночным маслом и разнообразной зеленью.

– Ты мясо режь, в чеснок макай и ешь, – продекламировал Окул хорошо всем известную присказку. – А чем же резать, ножа-то нет!

– Как нет, вот же он, – проговорил Всеслав, указывая на нож с резной деревянной рукоятью, воткнутый в бараний бок с противоположной от Окула стороны.

Тут же лежали вилки и ложки, и рисунок на их рукоятях был тот же самый, что и на ноже. В нем иссечены были изображения рыси, миленьких ангелочков с крылышками, волов с могучими шеями, медведей, неприступных гор, гигантских рыб и бородатых голов с разинутыми ртами и рогами, торчащими из всклокоченных волос. И все эти рельефы беспрерывно менялись, наползали друг на друга, растворялись и снова появлялись новый поверх прежнего. Боярский сын завороженно смотрел на эту вереницу образов, и только спустя какое-то время отважился взять нож и отрезать себе кусок.

На месте отрезанного бараньего ребра тут же выросло новое, такое же дымящееся, сочное, с золотистой от жарки корочкой.

– Ну и ну, – удивился Михайлов, откусывая огромный кусок и громко чавкая, – У ведьмы не только скатерка волшебная, но и снедь на ней. В одну секунду восстановился прежний порядок, видали?! Надеюсь, на пищеваренье это не скажется, черт его знает, что это за баран тут у нее. Да хорошо ли в середке прожаренный, а то я кровяной не люблю.

Он поднес мясо к глазам и окинул внимательным взором Сердцевина была сочной, серой, совершенно прожаренной, ровно так, как он любил. Окул удовлетворенно крякнул и продолжал уплетать за обе щеки.

Для кваса нашлись кружки с той же самой колдовской резьбой.

– Славно мы расселись, – сказал Всеслав, окинув взглядом разместившихся вокруг костра витязей – на их лицах прыгали то яркие блики от пламени, то черные тени; физиономии закраснелись, челюсти усердно жевали пищу. – И место тут теплое и благоустроенное. Надеюсь, на скатерти найдется что-нибудь выпить? Что там стоит? Квас? Премного благодарствуем. Я, пожалуй, выпью меда хмельного.

– Я тоже, – сказал Мухомор.

– Я бы и от водки не отказался, – добавил Горыня.

– Какой же дурак от водки отказывается, – заметил Дубыня.

– Особенно под такую обильную закуску, – воскликнул Искрен.

– Можно подумать, вам кто-то ее предлагает, эту водку, – заметил Перемысл насмешливо. – Окромя кваса, другого питья на этом застолье не предусмотрено.

– Ну, в таком случае мы и без скатерти обойдемся, – сказал Всеслав, уже поднявшись и направляясь к шатру. – Окул, в твоей торбе давешняя баклажка?

– В моей, – отозвался боярский сын, – там она, родименькая. Я сам к ней последний прикладывался.

«Баклажка-то не в Михайловой, а в моей котомке, – подумал Гридя, и мысль о Федосье пронзила его голову словно шилом. – А ну как куница вернулась и спит себе почивает, а начальный ее тотчас и обнаружит?! Скандал получится…». К тому времени он уже в конец извелся от отсутствия зверя,  места себе не находил. Куда она могла подеваться, почему не сказала ему, не предупредила?!

– Я принесу! – сказал Гридя вскакивая и бросаясь вслед за Аггеевым.

– Сиди, я сам схожу.

– Ты не найдешь, она не в окуловой торбе. Окул Михайлов запамятовал, последним из нее не он, а Искрен пил.

Всеслав пожал плечами и вернулся к костру. Гридя стрелой помчался к шатру, откинул полог, нашел свою сумку, пошарил дрожащей рукой, нащупал баклажку и вытащил на свет божий. Федосьи внутри по-прежнему не наблюдалось. Он порылся в других сумках, что если впотьмах она перепутала багаж и схоронилась в чужом. Но и в остальных мешках ее не было. Сердце упало у него в груди.

На подкашивающихся ногах Гридя вернулся к костру.

Всеслав составил кружки рядком и разлил водку. Фляга быстро опустела. Получилось каждому по чуть-чуть. Они выпили, Гридя пригубил горькое зелье. Он впервые пробовал водку, но поскольку волнение его не стихало, он решил выпить и развеяться. Он слыхал, что хмельное сначала успокаивает и только потом дает по шарам, как выражался пивовар Егоза с Ильиной улицы, и рассчитывал, потому как количество выпитого было небольшим, что успокоительный эффект возобладает, а по шарам, возможно, и вовсе не даст.

– А больше нет что ли водки? – спросил Окул, он осушил кружку одним махом и взглядом рассматривал скатерть.

– Если ты не взял больше, – отозвался Всеслав, – то нет.

Боярский сын помотал головой.

– Я одну баклажку у ведьмы в погребах наполнил. Эх, не сообразил побольше взять.

Он помолчал, а потом сказал.

– А что это мы кумекаем, когда у нас цельная самобраная скатерть есть?! Надо ей заказ сделать, она же для этих целей предназначена. Разве нет?

– Вероятно, – согласился Всеслав.

– Ну! – повторил Окул. А я что говорю! Кто заклинание помнит? Заклинайте, давайте, скорей!

На это вопрос никто не ответил, и боярский сын перевел взгляд на Гридю.

– Гридя, неужто и ты не помнишь? – с лукавой улыбкой спросил он.

– Почему, помню.

– Ну, а чего ждешь тогда? Второго пришествия? Сотвори, давай, заклинание, не заставляй упрашивать себя, голубчик.

Гридя повторил магические слова, несколько видоизменив их, а вернее добавив лишнюю присказку. После «Скатерочка-хлебосолочка, покорми нас, пожалуйста» он присовокупил «дай нам водки с закуской в достаточном на всех количестве». Ему показалось, что именно такая формулировка будет верной. И не ошибся.

Бараний бок с воткнутым в него ножиком исчез, теперь на скатерти стояли разносортные закуски: икра паюсная, паштет в белых прожилках, облитый золотистым желе, нарезанная колбаса, копченый язык, белорыбица, и строй великолепных хрустальных графинов с разными водками, отливающих драгоценными цветами: рубиновым, опаловым, малахитовым. Бока их запотели, это свидетельствовало о том, что налитая в них жидкость была ледяной.

Отроки набросились на еду словно голодные волки.

С водками и новоиспеченными закусками произошло ровно то же самое чудо, что и с бараньим каре. Стоило только отпить из графина, отрезать кусочек паштета, отломить кусок каравая, набрать ложкой икры, как непостижимым образом утраченная часть кушанья восстанавливалась в своем первозданном виде. Хмельное плескалась у самого горлышка, паштет снова был круглым и гладким, каравай цельным, а икра лежала крепкой горкой, икринка к икринке.

Отроки быстро захмелели. Даже Гридя, памятуя советы матушки не брать в рот спиртного до совершеннолетия, а уж тем более не напиваться в дороге, примета плохая, да и мало ли что на пьяную голову в чужом месте может свалиться, но даже наш умница Гридя и тот соблазнился и пригубил нахоложенной водки. На вкус она была горькой, клейкой и обжигала горло словно огонь. У него сразу же перехватило дыхание.

От водки развязались языки, отроки стали шумными, Перемыслу захотелось петь, и непременно под гусли. Он побежал в шатер, чтобы достать инструмент. Мухомор и Искрен решили танцевать гопака, или кадриль или какой-нибудь другой массовый танец, да хоть и бы и казачка.

И все семеро человек, за исключением Гриди, который сидел у костра и с тревогой наблюдал за кутерьмой, устроенной пьяными отроками, зашумели и раззадорились. Перемысл тренькал на гуслях, Мухомор с Искреном плясали вокруг него, словно ряженые вокруг чучела Масленицы.

От безудержной пляски отроки повалились на землю, Перемысл устроился на огромном пне, глубоко вздохнул и ударил по струнам совершенно не так как прежде. Сейчас он играл спокойно и размеренно. И полилась невзначай такая нежная печальная музыка, что у всех присутствующих на глаза навернулись слезы. На небосводе тускло блестели нездешние звезды, а среди них висела луна, какой никогда не бывало в Холмогорах. Луна была большая, наполовину желтая, наполовину серая, изрытая на своей далекой поверхности размытыми причудливыми тенями.

– Слава тебе господи! – пробормотал Гридя. – Кажется, неугомонные крикуны притихли. – К несчастью, затишье было временным, и вскоре те взялись за старое.

Тишина покинула лагерь, костер горел весело, тени, сгрудившиеся вокруг него метались, но уже не так быстро, а отроки продолжали петь и пить. Внезапно из висевшей плотным черным пологом темноты на свет костра шагнула гостья.

Заметив легкое бесшумное движение они вскинули головы и в замешательстве уставились на вошедшую. Перед ними стояла девица. Голова непокрытая, черная коса перехвачена лентой, на ленте навешаны бляхи и серебряный целковый. На вид лет двенадцать – одиннадцать.

Сверкая глазами и улыбаясь жемчужным ртом, она приблизилась к костру и лукаво оглядела пиршество. Растерявшись, отроки глядели на нее и даже не успели поприветствовать.

Из-за длинного атласного подола юбки незнакомки неожиданно выглянули две влажные сливнины глаз. Позади девочки стояла косуля. Зверь смотрел на отроков безбоязненно и внимательно. Это вогнало их в оторопь еще сильнее.

– Эй, люди добрые! – воскликнула незнакомка. – Что это вы тут делаете? И почему шумите как цыгане на ярмарке? Время позднее, а у вас гвалт такой, словно день божий на улице.

– Вот тебе раз! – сказал Искрен, увидев девчонку и расслышав, что она там говорила. – Да ведь это девица, клянусь душой! Ты откуда взялась тут? Заблудилась, пока ягоды собирала? Или, может, ты колдунья лесная и пришла порчу навести? Отвечай, ну!

И тут он с беличьей ловкостью, одним прыжком подскочил к юной гостье и схватил ее за запястье. Ничуть не испугавшись, девчонка одним движением высвободила руку из цепких клешней Искрена, и проговорила, глядя прямо на него:

– А сами-то вы кто такие? Ишь, раскомандовался!

Это неожиданное появление взбудоражило отроков, добрая их половина, во главе с Мухомором, повскакало с бревен, на которых они до тех пор сидели, и подошла поближе. Им хотелось рассмотреть необычный ночной дуэт: девчонки и оленя.

Гридя было неловко за тот прием, который оказали отроки девочке. Оправившись от изумления, он поспешил загладить неловкость:

– Извините, – произнес он рассеяно. – Но мы чужестранцы, и не знаем, как в этих краях себя вести принято. Мы остановились на ночевку и…

– Не спиться вам чтолева? – оборвала его девчонка. – Так кричите, что всех сов да филинов распугали. Зайцы в норах перепугались от вашего шума, зайчатки маленькие дрожат от страха, ай-ай-ай, – она смешно передразнила, как дрожат испуганные зайчатки.

– Мы не нарочно, получилось так, бывает, раскричались и сами не заметили, – вступил в разговор Всеслав. Он был трезвей всех и держался с достоинством. – А ты кто сама такая будешь? И как звать тебя, скажи!

Девочка мелодично рассмеялась.

– Какой любопытный! Имя мое вам ни о чем не скажет, да и не важно это совершенно. А важно, чтоб вы шуметь перестали и угомонились. Потому как хозяин леса крика не любит, не нравятся ему шумные компании. От них бардак и огорчение в лесу. Идите к себе в город и там шумите. А здесь галдеть не принято. И потом, что это у вас тут? Водка? И закуска к ней? Ей-ей попадет вам от хозяина. Он пьяных не выносит, и за пьянство наказывает. Хуже пьяного человека с оружьем не придумаешь.

И девчонка глазами указала на сложенные в сторонке мечи и палицы.

– Да, ну что ты в самом деле, – возмутился Окул, – мы если и пьяные, то совсем чуть-чуть, и оружие свое в таком виде не применяем, да опять же  против кого? Тихо же кругом. Во хмелю наше оружие – это голос певческий, да свирель с гуслями. Садись с нами, девочка, и спой нам песенку. Увидишь, мы люди мирные и покладистые, хозяину на нас гневаться не за что.

Девчурка засмеялась.

– Может оно и так, Окул Михалов, только помяни мое слово, накажет вас лесной дед и за попойку, и за музыку по ночам. Ночью спать надо, а не куролесить. Да и потом, не любит он пьяных, – повторила она пожав плечами, и тонконогая косуля за ее спиной кивнула своей безрогой доброй головой.

О том, что лесная девочка откуда-то знала его имя, боярский сын вспомнил только впоследствии, когда сбылись все сказанные ею пророчества. А тогда он и внимания не обратил.

– А ты, стало быть, внучка лесного деда? – уточнил боярский сын.

Девчонка ничего не ответила и засмеялась детским серебристым смехом.

Где-то ухнул филин.

– Мы твоего деда не боимся, – громко заявил Мухомор, язык его при этом заплетался. – Не лесовик, ни водяной, ни кикимора болотная нас не напугают. Не на тех напали! Сидим себе, никого не трогаем, ну выпили чуть-чуть, ну и что же здесь необыкновенного, понятно же, что в дороге хочется выпить, от того, что скучаешь по дому. Всегда так! А если лесовику не нравится, пусть придет и скажет в лицо, так мол и так, люди добрые, не по душе вы мне, и вид ваш мне не люб. Вот тогда мы с ним и потолкуем, вот тогда я ему и объясню, что тут и как, и сразу ему наш вид понравится. Давай, зови своего деда.

Всеслав вспомнил наказ думного дьяка избегать сношений с нечистью, но было уже поздно. Мухомор разошелся не на шутку и принялся всерьез грозить лешему достойным наказаньем. Девчонка с косулей не возражала и не перебивала, только смотрела на него нахмурившись и кусая губы. Аггеев понял, что они, похоже, опять на пороге какой-то беды, и урок в бане совсем ими не был усвоен.

«И почему так получается, – думал про себя он. – Мухомор ведь совсем не задира, да и лесовику не стал бы возражать, встреться он на узкой дорожке. Неужели хмель придал ему столько ненужной храбрости? И вспомнит ли он назавтра обо всех глупостях, что говорил сегодня?»

– Ну, вы как знаете, а я вас предупредила, – выпалила наконец лесная девчонка, обнимая косулю за шею, и поворачиваясь, чтобы уйти. – Лучше вам угомониться. Вылейте водку, затушите костер и идите спать. И зачем было жечь ветки, будто зима на дворе? – бормотала она, удаляясь, но все почему-то прекрасно слышали ее слова.

– Загасите костер, – эхом повторил лес, когда девчонки уже и след простыл.

После ее ухода отроки долго сидели хмурые, осоловевшие от водки и ворчали. Никто и не подумал затушить костер и он продолжал весело потрескивать. Гридя с грустью думал о пропавшей Федосье, и подозревал самое худшее. И в этот момент Окул, который перепробовал все закуски и отпил изо всех графинов, заявил, что у него крутит живот, да так, что мочи никакой нет.

– Ты иди подальше, – сказал Искрен Окулу, – нечего тут болтаться. Тут и кустов приличных нет, видно отовсюду.

– Не поверишь, болит так, словно лом раскаленный в брюхо воткнули и вращают, – отозвался Михайлов.

– Иди, иди, – подтолкнул его Перемысл, – облегчи чрево вдали от нас, между зарослей.

Охая и приседая от боли, Окул побрел в лес и скоро скрылся из виду. Послышался треск веток и бранные слова, которыми боярский сын подбадривал себя в густой чащобе. Известно ведь, что когда идешь один в незнакомом и странном месте, разговоры с самим собой прогоняют скуку и страх, если кто быстро поддается этому чувству. Боярский сын, как стало понятно вскоре всем, страху поддавался быстро.

Окула не было довольно долго. Сначала о нем никто не думал, но через некоторое время забеспокоился Всеслав. Он помнил, что ответственен за каждого воина в отряде и намеревался исполнять обязанности начальника в любом виде – пьяном или трезвом.

Кто-то сказал:

– Сильно, видно, Михайлова скрутило.

А еще один промолвил:

– Не окочурился бы он в кустах!

И это замечание принялись повторять все, один за другим. Тут налетел ветер, и живот заболел у Мухомора.

Это подстегнуло остальных.

– Что-то наверняка случилось, – сказали они, взяли оружие и головни и направились в ту сторону, куда до этого скрылся Окул. Предосторожностей не соблюдали и гомонили, как крестный ход во время праздника. Пройдя по тропинке, добрались до темневшего пятном орешника и рассредоточились вокруг зарослей. Лежавшего на земле Окула первым увидел Мухомор, у которого в ту же секунду хворь как рукой сняло. Над Окулом склонилась чья-то крупная фигура. Существо, у которого при ближайшем рассмотрении вместо ног оказались копыта, а охабень был застегнут не на ту сторону, молотило боярского сына кулаками со всей одури, словно не человек лежал перед ним на земле, а сноп ржаной. Руки у козлоногого были словно цепы, длинные, с болтающимися на концах широкими ладонями.

– Это что еще такое! – воскликнул Всеслав.

Он одним махом подбежал к нечистому и ткнул в его зверскую рожу горящей головней.

Физиономия, представшая в бликах пламени, была поистине изумительна! На своем веку начальный много повидал диковинных лиц: с носом-сливой, ушами-лопухами и обвисшими щеками. Видел и женские с бородой, и такие, на которых между носом и ртом зияло страшное отверстие, и изъязвленные, и в гнойных фурункулах. Но такого, какое проступило перед ним сейчас, он не видел никогда, даже в самом страшном сне. Столь ошеломляющая образина не могла принадлежать человеку, а следовательно перед ним находился кто-то из нечисти, скорее всего тот самый лесной властелин, увязавшийся за ними еще тогда, когда они покинули Холмогоры. Выходит, прав был Дубыня, когда примечал нечисть, да что уж теперь горевать.

Увидев рожу лешего, Мухомор смачно выругался, а Искрен, хотевший взять врага с наскока, отступил назад – так велико было безобразие этого лица и так сильна была отразившаяся на нем ярость. Гридя с удивлением разглядывал лесного царя, последуем и мы его примеру. Нелегко описать этот горбатый нос, разинутый рот, выпученные стеклянные глаза, какими смотрят на тебя телячьи головы в лавке у мясника. Зеленоватые патлы бороды спускались почти до самой груди. В лохмах на голове застряли сосновые шишки. Петлицы на охабне, больше напоминавшем лохмотья, были застегнуты не в нужном порядке, одна через другую, а двухаршинные рукава, которые полагалось завязывать сзади, свисали свободно по обе стороны и истрепались в клочья.  Лаптей на лешем не имелось, да и как бы он смог надеть их, если вместо человеческих ступней его кривые короткие ноги оканчивались раздвоенными козлиными копытами. На правом веке сидела громадная бородавка, из-за растрескавшихся словно кора губ торчали обломанные зубы, напоминавшие гнилые мертвые пни, подбородок выпирал сквозь зеленую бороду утиным клювом. Совсем уж непросто пересказать ту смесь ярости, возмущения, досады, которые выражала физиономия лесовика. И стало быть теперь попытайтесь все это себе представить в совокупности!

Решение пришло единодушно. Отроки устремились на лешего. Тот поначалу попятился. Но затем с диким криком ринулся на них. А из темноты леса вслед за ним бросились на наших витязей такие же как он патлатые лесные мужики.

У некоторых вместо волос росли корни, другие не имели копыт, а были обуты в лапти чудовищных размеров, у иных в бороде торчали бледные поганки. Но, несмотря на уродства и убогое обличье, армия эта имела вид грозной силы, наступала проворно, отважно смотрела вперед, и грозила смести наших.

Казалось, атаковала сама природа.

Тягостно заниматься работой на полный желудок; хуже этого только набивши брюхо вступить в рукопашную. В таком положении оказались отроки. В полной темноте, головешки пришлось отбросить, ибо они мешали сражаться, освещаемые грустным светом луны, на чужой земле, приняли отряд бой. Хорошо еще, что догадались взять с собой оружие, иначе пришлось бы бороться лицом к лицу с погаными трухлявыми мордами.

Никогда еще сражение не было столь жестоким; животы били тревогу, и витязи принуждены были делать над собой двойное усилие. Изжога, а вместе с ней и хмель, однако, довольно быстро улетучились. В кровь впрыснулась ярость, она-то и помогла переломить исход баталии.

Отроки сражались отчаянно, словно волки, но и нечисть не отставала. Лесовики молотили головы витязей поленьями, тыкали в бока деревянными вилами, хлестали ветками. В ответ же получали удары настоящими обоюдоострыми клинками, рассекавшими плоть с одного маху и гибли ужасно. На их место из чащи тут же приходили новые. Сильнее всех был дремучий царь, до этого отходивший Окула до полусмерти. Кряжистый, всклокоченный, дьявольский, внимательный, озверелый, закусив свои деревянные губы, задыхаясь от гнева, со светящимися в темноте глазами, как у дикого зверя, он одним лишь движением отбрасывал атакующих его назад. Лезвия палашей застревали в его деревянных конечностях. Он брал их своими пальцами-сучьями, вытаскивал и отбрасывал прочь.

Тем временем Окул Михалов, наконец, очнулся. Он лежал у подножия орешника, в стороне от разгоравшегося, словно костер из сухих веток, боя. Мало-помалу он пришел в себя, несколько мгновений находился в каком-то блаженном полузабытье, вызванном потерей сознания, и не чувствовал тела и конечностей. Нега длилась недолго. Острая, пронизывающая боль и жжение в груди, заставили его очухаться и уложили мысли в порядок.

– Отчего это у меня голова так трещит? – подумал он и только тут спохватился, что валяется навзничь на сырой земле.

Окул потрогал свой лоб и почувствовал на пальцах теплую вязкую кровь.

– Черт возьми подлеца каторжного! – проворчал он, поморщившись, и хотел было подняться, но был настолько оглушен ударами могучего противника и настолько разбит, что поневоле повалился назад. Впрочем, руки ему подчинялись, он сумел приподняться на локтях и оглядеться.

«Да, знатно отходило меня это лесное отродье, – бормотал он себе под нос. – И как метил ведь образина, по самому темечку, кровь до сих пор в висках стучит. Видно и вправду не любит лесной царь пьяных. Да и что тут за преступление? Никого из свиты его бесовской не трогали, на зверей и уток не охотились, на скатерти самобраной всего вдоволь было. И деревьев не рубили, а насобирали валежника».

Мысль о скатерти навела на воспоминание о том, почему он ушел от лагеря. Окул принюхался и поерзал седалищем по земле. Так и есть, ощущение влажности и зловоние, исходившее от нижней части туловища, могли свидетельствовать только об одном. О том самом, дурно пахнущем происшествии.

«Было бы странно сдержаться!» – подумал он и принялся высматривать товарищей.

– Мать честная! Да ведь силы неравные!, – узрев, как лесное воинство теснит витязей, воскликнул он. – Эх, мне бы только встать.

Но адская боль, возникшая, когда Михайлов приподнялся, вернула его к действительности.

Положение наших становилось все более невыносимым. На помощь лесным мужикам из чащобы высыпали лесные бабы и принялись пулять камнями и стрелять из рогаток. Подходить близко лешачихи не решались, бо даже и они всего лишь женский пол, и против вооруженных и сильных мужчин, которые уложат их одной левой, выступать боятся. Но урон своей стрельбой наносили значительный. Окул наблюдал за этим, бессильный помочь своим, когда свалилась новая беда.

Разбив лагерь на той злополучной поляне, они попали в самое логово лесного царя, может быть, даже в царские хоромы, если у лешего бывают хоромы. Известно ведь, что лесная нечисть живет под корягами, в буреломах и сухостоях. Но как знать, а вдруг под кучами валежника у них там терема, да усадебки? Много лесовиков было занято битвой с пришельцами, однако, были и такие, кто оставался дома, и кого шумный бой потревожил в жилищах, и они выходили из леса, посмотреть, что происходит. С собой они тащили дубины и поленья.

– Эй! Гаврила Ольхов! Эй! Кабанило Петров! – драли они свои сосновые глотки. – Его дремучее величество сказал, что проучит этих выскочек. Не позволю, говорит, им такие безобразия строить в чужом доме. Это он про себя, значит! И выдворю, говорит, их вон отседова, чтобы и духу их тут не было. А ну пойдемте-ка теперь все вместе поглядим, как он с ними разделается. Держу пари, что это ему раз плюнуть, как плотнику с березовой чуркой.

Они подходили все ближе, к тому месту, где лежал боярский сын, но его не замечали. Тут, однако, один из них повел еловой шишкой, бывшей у него вместо носа, и прошепелявил:

– А ну-ка, дядя, что это тут у нас такое? – сказал он, подходя почти вплотную к Михайлову. – Запах-то какой, миазма какая-то?! Неужто человеком разит? Али дополз кто досюдова и издох в кустах?

– Святые угодники, – пробормотал боярский сын, – кажется теперь мне не поздоровится.

Момент настал критический. Промокшие подштанники грозили выдать Окула с потрохами. Он сделал неимоверное усилие, на какое способен только голодранец, наевший и напивший в харчевне на рубль, которого у него нету. Вскочив на ноги, он швырнул лесовика на евойного дядю и пустился бежать.

– Подпали меня лучина! – воскликнул Кабанило. – Это не человек, а оборотень! – И бросился назад в лес. Кабанило очень боялся оборотней, потому что не умел отличать их от волков или в кого они там обращались, а еще потому, что по поверью, если лесовик прикоснется к оборотню, то у него будут всю неделю болеть зубы.

Окул помчался к лагерю, но последние слова Кабанилы навели его на мысль и задали недолгую думу, которую он размышлял всю дорогу пока несся к привалу.

Добежав до лагеря, он с облегчением заметил, что костер не потух, яркие большие угли тлели золотой грудой. Боярский сын насобирал веток потолще, обмакнул каждое в плошку с чесночным маслом, благо каждый раз, когда масло кончалось, плошка тот час же заполнялась на столько же, и наделал факелов. Держа в руках по двое он побежал что было мочи обратно. Там он раздал факелы изнемогающим товарищам, которые использовали их вместо палиц.

Лешаки, увидев, что люди вознамерились сжечь сучья, росшие у них на головах вместо волос, с дикими воплями убрались обратно в лес.

Дольше всех бился лесной царь. Он искусно уворачивался от факелов, тыкавшихся в него со всех сторон, но когда на его длинных руках в нескольких местах затлели раны, дрогнул в коленях и отступил.

Поле битвы осталось за отроками. На следующее утро, когда они вернулись посмотреть на место, где происходило ночное побоище, то не нашли ни одной сгоревшей ветки, ни единого уголька. Лесные жители засыпали образовавшиеся костерки землей, собрали угли и факелы, которыми были так позорно повержены, и бросили в ручей.

Возрастное ограничение:
0+
Дата выхода на Литрес:
01 июня 2023
Дата написания:
2023
Объем:
150 стр. 1 иллюстрация
Правообладатель:
Автор
Формат скачивания:

Похожие книги