Бесплатно

Баушкины сказки

Текст
0
Отзывы
iOSAndroidWindows Phone
Куда отправить ссылку на приложение?
Не закрывайте это окно, пока не введёте код в мобильном устройстве
ПовторитьСсылка отправлена
Отметить прочитанной
Шрифт:Меньше АаБольше Аа

Так они и жили. Жали, д’ уминали, топали, д’ за обе щёки лопали, потому не было печали. А тут накося-выкуси: напасть – разевай поширше пасть.

Полюбился одной доброй девице один добрый молодец. Оно конечно, на то она и девка есть, чтоб любиться да приплодом плодиться. А два брата они были: волос в волос, голос в голос, нос в нос – и рад бы, а не разбери Христос, который куды врос. Вот, стало, ей-то полюбиться полюбился, а вот она ему не то чтобы нет, а не знамо что про что.

А в деревне той ворожея была: ворожила. Вот и пошла к ей девица: приворожи, мол, старица, страсть как полюбился-глянется, мол, милок. Та, старуха-т, дала ей снадобье не снадобье: пес толь и разберет, какую-такую важность. Вот дает, а сама промеж тем и сказывает: ты, мол, сказ’вает, спеки хлебы пеклеванны, да туды и подмешай зелье-то. Станет молодец хлебы те есть – пойдет носом клевать, потому сонный сделается, ну, а после-т навек пристанет, что банный лист. А что, старушка, молодка-то наша испрошает, как ему хлебы-т те приподнесть, каким боком припека? А таким, мол: напросись к обеду; сейчас только хлебы поспели – и ступай. Да примется, милок-т который, суп хлебать, ты сейчас, дескать, хлебы вымай, да с пылу с жару и подавай, о как.

Ну, молодка-т знатная была пекарша, уж така знатная, что краше и несть, и не выскажешь. Потому неча и пустое брехать – помело распускать.

А тут, поди ж ты, тетка Кудыкина, самая мать того молодца, кой полюбился нашей девице, ей и встренулась. Да как встренулась – сейчас и на обед зовет: так, мол, и так, позабыла совсем суседушку, а ить мы с твоим батькою никак кумовья, всё не чужни каки. Та, молодка, к обеду и вызвалась: само ить и вьётся-деется.

Вот замес поставила, да сама пужнем пужается: страшно, это ж ить бесовское дело затеяла, нечистое. Да куды кинешься: и опара уж прет. Пропадать, так пропаднем: мужней – не то чужней. Вот что там положено в тесто подсыпала (пёс их разберет, ворожей тех), хлебы – в печь долой, да сама-т что в раж вошла! А хлебы-т тем временем разрумянились пуще крали на выданье: там пышут что, там в рот так и просятся, неуёмные.

Тут такое подошло: стучит кулачком в дверь заветную, а сердечко так колотуном и колотится, что тот кулак. Отворила сама Кудыкина-мать, к столу приглашает гостьюшку. А там стол от яствий как есть ломится: и яблуко не покотится – а коли покотится, то которому в роток! А за столом хозяин, Кудыкин-отец, да сыны Кудыкины: пёс разберет, который кто (а и пёс тут же под лавкою: всё чин чином, всё, как у добрых людей – потому кому на полати, а кому и под лавкой век гавкай: всяк себе сверчок!). Матерь толь и крутится, ровно веретено какая, толь и успевает яствия подносить да облиз’ваться, потому сыны Кудыкины – там два таких дюжих лба: что ни подсыпь – все пожрут, схрумкают. От миски не отрываются, один свист стоит, д’ за ушами трещит: на молодку и не глянули, все пужаются, что которому меньше достанется. Да и отец не отстает: конечно, не то, что в младости-сладости… уж откушивал, неча сказать, понатешился! Вот трапезничают, стало.

Ну, наша-т промежду тем минутку улучила, кады тетка щи на стол тащила, – сейчас хлебы вымает, да милка свово и приманивает. А тот толь рот раззявил – а братец почитай что из глотки у его хлебы вырвал и давай в три горла жрать, наяривать. В миг умял – поминай как звали, псу толь крошечки и досталися. Пекарша-т шары и выпучила: это что же, люди добрые, деется! Вот ить бесовский промысел, не иначе как! Да не вернёшь хлебов, потому сожрал брат-злодей, пеклеванные. Сожрал – и сейчас носом заклевал (и пёс за им с рылом своим, гляди ж ты: куды конь с копытом, туды и лягуша с лапой!) – всё, как ворожея сказывала… рожа ты нечистая, и куды втравила честную девицу…

Попрощалась она вмиг с теткой Кудыкиной – тётка и слова не молвила, ровно аршину отведала, – и сейчас что ветром за околицу и выбежала, и не присвистнула.

Только с той поры куды ни пойдет – молодец (но не тот, что люб, – другой, здоровый лоб) за ей скётся, да и пёс не отстает, что малый дитёныш, лижется да повизгивает! Это ж страм один: и на люди не покажешься, о как! Что делать – к ворожее кинулась: так, мол, и так. Ты что, мол, кочерёжка ты старая, приворожила, д’ не того: не мыло, мол, а шило. А ну, деск’ть, отвораживай обратно! А та жрёт себе в три горла: млин за млином наминает, на творожник рот разевает – и не мигнёт, мало что ноне мясопуст…

Постой-ко… Эт, сказ’вают, тоже ’от одна хивря, мордоворот, приворожила… на свою выю. Эт Кобыляева, что ль? Э-э, то-то что, вот у людей було: Крысятина – не чета кой-то там, что оторви да брось, не-е, – учительша, детям учила по-басурманьему брехать (слышь, эвон куды наука-т скакнула: от горшка два вершка, а уже по-ихнаму лулы складает, что собака на ветер лает!). Все честь по чести, все как пропис’вают.

А тут поди ж ты, как нелёгкая ей возьми. Чухарёв у их такой стоял, дядь Митрей, на гармонии грал спра-а-авно: где пирком свадебка, где помин покойницкий – он сейчас меха этак растянет важно: чин-чинарём, не млина ком. Вот и растянул… А там прощелыжник, прости Господи, клейма прижечь негде, потому весь исколотай! Там пропойца что лютай, там старе поповой собаки… родимые мамушки! Да пропади ты совсем пропадом, пёс бы тя драл – о что за человек!

А толь что дурень какая сделалась учительша, точно лишенько ей подшелушивает. Ей бы китрадки, висе, блюсти, да детям учить, а она, халдюга, шаль с кистями (то ей ишшо с баушки-покойницы сняли) напялит на телеса и скётся за им, за Чухарёвым-то, по свадьбам-похоронам. А тому хошь с кистями, хошь без кистей – все одно: шары залил и пошел тискать свою гармонию за меха, о как.

Опять же зачнёт выкликать детишек по списку-то, учительша, даром что прописанный: там понаврет, хивря ты, мало что с три короба. А потому все ей Чухарёв видится, харя ты немытая! Вот, положим, прописано «Павлов» (эт’ Шурка, Павловой Стюры пасынок, шельма рыжий), а она, ехидная, вывернет наизнань «Хавловым». Ну, это так, разве что для присказку. Один мальчонка-т перевернутый, даром что не лыком шит, возьми да отцу и скажи: мол, учительша, меня окрестила давече (да и шепнул на ушко словцо уж тако крепкое!). Тот отец в раж и вошел: да ты что, дескать, рожа ты учительская, басурманская!.. Спасибо, дядь Коле, сторожу, разнял, что ты (та ему после, учительша-т, шепотком, д’ припасла полушечку – так гудел на всё село!)…

А толь пропала вся как есть учительша… Вот сопит себе: как-никак, а ночь на дворе, добрые люди-т почивают, – да пустое всё, потому сон нейдёт, отворачивает. Ну, тётка-т ейная, Устинья-т самая Саввишна (ох и славные шанюшки ставит: ставить-то она ставит, да толь недолго оне и стоят!): чтой-то, слышит, и не всхрапнёт, и не присвистнет племянничка (а там племянничка: мало вон в те ворота не пройдёт!). Сейчас и заподозрила, ведьма ты старая: не спишь, мол, бес тебе ворочает, болезная? Та к ей и кинулась: мол, то не бес, тётушка, сама, мол, знаешь того беса лютого. Да ты что, халда ты, в твои ль дета и при такой ль туше-то про то пришепётывать? Пристыдила по перво число, Устинья Саввишна, пристыдила сердечная. Хотела, дескыть, опару нонече ставить – лыч тобе, выкуси! А той-то всё мало, толь и понатешилась. Да ишшо что удумала: чулочки-т с сундука (то ейно приданое) тяпнула, д’ на ляжку и пошла натягивать – тётка толь и сплюнула: ’от ить черт толстомясая, ин трескается! А та ей: тётушка, а тётушка, как, мол, ты-то с дядь Васильем окрутилася? Да ты что, силушка ты нечистая? Окрутилася! То бес крутит, а мы с покойничком – царствие небесное – в церкву хаживали, как люди-то добрые делают, да службу что целую выстояли, халда ты! А как, мол, тётушка, у вас все сладилось? Да как сладилось, шары твои бесстыжие, – сватался он ко мне, Васятка-т, сватов засылал к тяте с мамою, подаркими одаривал… Тут всплакнула сердечная, потому там такие сапожки сафьянные: все собою красные, а уж что шаль – вот, ей-богу, лишенько… Ох, Вася-а-а, и на кой покинул ты мене, покойничек, уж который годок вдовствую-у-у… И что не жилось тобе со мною, с твоею вдовою-у-у… И завыла, и завыла тётушка – тощий голосок, – потому не сладок, сказ’вают, вдовий что кусок.

Ничего на то не сказала Крысятина: шалочку накинула – и за околицу, поминай как звали. А звали ей не абы как – Василисою свет-Егоровной. Василиса-т она Василисою, да куды уж там до премудрости: связалась чёрт с антихристью. И отец ить, Егорий-т Микитович, и матерь ейная Палагея Саввишна – нонече-т на том свете, потому покойники! – всё люди почтенные, не лыком каким шитые. Разве что Егорий-т сам Микитович кады и пропустит другую стопочку – так то ж с устаточку. Да вот и Палагея Саввишна кады мигнёт дядь Коле Гужеву (то конюх на селе стоял-был: сла-а-авный, сапожки кирзовы, рубашечка красная, в зубах цигарочка), а то, бывало, и поднесёт стопочку, так то по-суседски, не извергь какая: сама ить наливочку-т ставила. Отвёл Господь – не видели покойники, по кой тропочке пустилась во все тяжкие дочерь ихная толстомясая, Василисушка. Так ей сам тятя прозывал, покойничек, кады тяпнет лишнего: Василисушка, деск’ть, детушка, неси, мол, сивушку батюшке, потому душа у мене горит что сушонка нонече. ’От ровно стих складал. Ох и славные были Егорий Микитович да жена его покойная, Палагея что Саввишна, ох и дюжие. Бывало, сама-т, Палагея-т Саввишна, ‘от дядь Коля Гужев явится – а она вся принарядится, вечерять соберёт – любо-дорого, и не налюбуешься. Дядь Коля-т шары свои выпучит, усы толь и покручивает. Эх, знала б покойница, что с Василисушкой станется. Так она прозывала ей: дядь Коля, мол, заявится, Василисушка, – ты дверь-то запри, да отца не пущай, шары его сивушные. Ни за что голубки сгинули. И в кого уродилася, Василиса-т? Халда халдою. Шаль с кистями на телеса – и за околицу. А что удумала-т: старушка одна была-жила старая, сто лет в обед, а в ужин и того более, что карлу какую скривило-скособочило, потому зналась с нечистью: чегой-то там нашёптывала. Вот к ей и кинулась Крысятина, Василиса Егоровна. Уж что она там с ей делала, один пес разберёт, а толь с той поры Чухарёв ровно скрозь земь провалился провальнем: ни слуху, ни духу сивушного. Запропал, стало, пропадом, а сам к Василисе ночами являться и повадился – брыком брыкает, рыком рыкает: ты пошто, мол, сгубила мене, доброго молодца, пошто пришепётывала, хивря ты? Вот явится – и баскалычится, глазком масляным подмиг’вает. Та, Крысятина-т, ни жива ни мертва: оно известно, потому с того света хаживает, сапожки сафьянные, рубашечка красная. Три дни минуло – она с ума и лишилася: лепечет по-бусурманьему: чур-чур-чур!

 

Э-эх, знавали мы: одна ‘от тоже так ‘от залепетала – и от кого? Что кол осиновый, мужичина-т: ни дому, ни чину. Там пупырушек пупырушком – и того пуще. Распетушился, плешивец ты вшивый. Вошел во плоть что в мешок шило. А она пред им, шельма рыжая, в раж вошла, точно шелком мельтешила. Так ей же и облапошил, д’ ишшо с душонки пальтишонку, что сподтишка сшила, прихватил своей клешней – та вдогонку толь и пшикнула.

А Чухарёва-т харю, сказ’вают, видали не дале как давеча под чужней личиною: чи-и-инно так гармонью за меха наяривал, эвон что.

Ну, эт’ так, разве для присказку. Покаместь пустомесло-т мелется, иной поспеет замес поставить, а иной-который, глядишь ты, пен’чку уж сымает с молока, д’ мысалы утирает, потому по усам текло, а в рот не что попало.

У нас, правда, було: одна хавронья на собак брехала, так у ей девчонка без пригляду вмиг – и бездонну бочку облюбовала: кто эт’ там, в глыби, лыбится – прыг-скок, лбом об донцо бом. Вся как есть под водицу ушла – кончиком ноги толь за край бочки и зацепилася. А та, брехунья-т, и не хватилася: больно складные лулы. Девчонка-т хлебнула лиха – д’ неча делать: каким-то боком выкарабкалась на свет Божий. ‘От выкарабкалась – к матери и кинулась. Та толь и рыкнула: где, де’ть, ленточку посеяла тласную? Сама, мол, матерь-то, не доедала не допивала до донышку, чтоб дочери, д’ на г’лову ленточку присобачить баскую! А то, что девчонку всю скособочило, что скётся, буньто из-за угла мешком пужаная, то ей, побрехле, и невдомёк.

Ну, д’ эт’ так, к словцу лишко пристало.

А наша-т добрая девица промеж тем мешкать не стала. Замес сызнова, д’ на зелье замешала, потому нешто втуне схоронила щепоть снадобья, что шептунья-т дала старая? Како же! Там такие взошли шаньги пышные, там хлебы пеклеванные! Вот с печи, с самого пекла, вынула – и к Кудыкиным, пытать другой раз счастия. Потому не хлебом единым.

’От к воротам своротила, а навстречу ей сама ворожея прет: там что принаряжена, там приукрашена! И чуни-т на ей справные, ровнешенько у королевишны, и бусички баские. Наша-т и скособочилась: не иначе что удумала, старая, эвон как разбузыкалась! И точно в омут с головой глядела девица: ворожея-т сейчас шасть в ворота, толь ей и видели, д’ не с пустой мошной, с гостинцами знатными. Наша-т покуд’ва рот раззявила – Кудыкины-лбы уж жрут хлебы ворожеины, жрут, да нахваливают. Та-т, вражина старая, на молодку и лыбится, трясет брюшиною: мол, ей масть любиться с хлопцами! Куды кинешься – пошла восвоясь, авось родная выведет.

’От идет, а сама слезьми обливается, горемычная: профукала суж’ного, не присушишь нонече. ’От убиваться убивается, а за ей, что хвостик, пес с-под лавки кудыкинской увивается: почуял хлебный дух, како же. Наша-т девица и скорми ему с руки девичьей пышки пышные, нешто пропадать добру? Тот сшавал и не мигнул, морда ты песья, шелудивая: ишь, увивается, точно щекочет его само лишенько.

Девица за околицу – пес ей преслед’вает. На кулички, к реченьке, во лесок – пес за ей: скок-поскок! ’От ить принесла нелегкая! Смилостивилась девица, по шерстке погладила: один ты, мол, у мене остался, Отяпушка, – тот ин завыл по-петушьему. Д’ к иве притулилася, слезьми льет на воду горючими – вода пузырем и топорщится: ишь, что удумала! А пес глядел-глядел, д’ и гавкает по-человечьему: не кручинься, де’ть, девица, там такой пристанет молодец, что и пером не выпишешь. Гавкнул – и сгинул, ровно скрозь земь ушел. Наша-т толь рукой и махнула: выучились, мол, на собак брехать. ’От махнула, да до дому и поплелась, потому на брюхе-т шелк, а в брюхе-т щелк. Стряпает день до вечера, а самой вечерять нечего. ’От щец понаварила, понаелась – и что телка помелом смела: а пес с ими, с Кудыкиными, пущай жрут ворожеино, больно надобно! Перину взбила в пух – и сейчас посыпохивает: такой сон сморил сладостный, потому утро, сказ’вают, мудреней вечера.

’От она где начинает виться, сказочка!

Утром – что такое? – сама стучится Кудыкина: пусти, мол, суседушка. Да пес с тобой, чтоб т’е пусто було, та ей ответствует, что с цепу сорвалась. Тетка Кудыкина толь и попятилась: нешто цепень т’я тяпнула, пошто неласкова, была давече тишей воды, девица? А та ей, лахудра: сказ’вай, тетка, кого рожна надобно, неко’да мне с тобой лясы вытачивать. Куды кинешься – сказ’вает: сгинул, мол, пес Отяпка, и след простыл, не видала ли? А та, хивря: д’ нешто я за псом приставлена – и хохочет, халда ты, мелкой выбесью рассыпается. Ничего на то не ответила тетка Кудыкина, лишь рукою махнула: де’ть, бесстыжая, – и поплелась, горемыкая.

И толь за порог ступила – сейчас пред ей, пред нашей девицей – назовем ей хошь Татьяницей, – явился дородный, добрый молодец. Там такой красавец писанай: что волос вьющий, густой, что тело полное, белое, что румянь во всю щеку, что глаз масляный! Поглядела на него Татьяница – и, что в омут с головой, влюбилася! А уж он весь собою мягкий-ласковый, что шелком вьется вкруг стана девичьего. Та и распоясалась!

’От стал шастать по ночам, полюбовничек-т, с первым петухом улепетывать. Люди, известно, пошли трепать язычинами, а той один черт: завей горе веревочкой, ходит что вошь в коросте! Ишь, королевишна! Дед’шко Еким не стерпел: там что чехвостил ей, в хвост и в гриву потчевал! Де’ть, честушка не пальтушка: надел – не скинешь. А та, хивря: в чести, что в шерсти, ответствует да блудодеит по-прежнему.

Ну, эта-т молодуха, с ей станется, но ворожея-т старая что удумала: с обоими Кудыкиными крутит на носу у всего села, ровно шишка заскорузлая! Сама мать-Кудыкина взмолилася к Татьянице: мол, избави от лишенька! Хушь криком кричи, потому одолела ведьмака старая: мол, отбила б ты сынов от ей, а, Татьяница? Неймется ей, так и мается. А эта, хивря, толь и лыбится: да нужон, мол, мене твой сын, да нужон, мол, другой – и всю ноченьку без креста, ровно сыр кака, котится по маслу полюбовничка, у того толь по мысалам текёт.

Ну, эта-т юница, Татьяница, с ей – куды ни шло – на этом свете ишшо станется, но старая-т, ворожея-т, что удумала: кого рожна?

’От народ и пришепётывает: никак бесовский промусел. К дедушку Екиму кинулись: пособи, мол, дед’шко, подмогни, де’ть, блуд унять. Потому сельцо-т у нас махонько: кажный человек что колосок на пашне, что волосок на плешине виднеется.

’От в другой раз пошел чехвостить дед Татьяницу: чего эт’, мол, твой полюбовник по ночам, что тать кой, шастает, пущай, де’ть, при белом свете, д’ при честном народе скажется, кто таков и какова честь. А та, хивря: нешто завидуешь, дед’шко, самому небось хо’ца полак’миться телесами белыми? Толь и сплюнул скрозь зуб Еким, потому такие речи скоромные: ровно кол в глотке стоят. Про ворожею и сказ’вать нечего: дед’шка и на порог не пустила, пустомесло, высмеяла: мол, не удумал ль и ты что, старый хрыч? И кажет старцу лыч – тот толь и крестится. Куды кинешься?

Почесал брюхо Еким да и поплелся восвоясь. ’От плетется собе на уме – глядь, навстречь ему старичок не старичок течет: уж что старенький, что седенький – Еким пред им сокол соколом. Сморило, мол, мене, старичок тот и сказ’вает человечьим голосом, водицы испить испрашивает. А у Екима у самого три капли что, д’ во серебряной во фляжечке. Уж так слезно старичок испрашивал – отдал Еким последнее. А тот не унимается: сейчас зачал испрашивать какого хлебышка. А у Екима у самого что три крошечки. А, была не была – скормил старцу последышек. Тот поклевал что воробыш, смочил горлышко, а после поклон Екиму бьет избавителю: мол, топерва твой черед, испрашивай, чего велит душа. И толь дед’шко Еким отворил уста, дабы поведать праведнику про ворожею-распутницу д’ про Татьяницу – сейчас сама собой нарисовалась, лахудра ты старая, что с возу свалилася. ’От, стало, отверз Еким уста – а слова слетели что чужой клешнёй вложены: мол, оберни ты мене, мил человек, добрым молодцем, чтоб любиться с Татьяницей, чтоб входить в плоть ее белую, чтоб она от мене зачреватела. Сказал – и сам себе не верит, на ворожею пялится – а та покрутилась-покрутилась, что какая веретено, и след ей простыл. И старичок куды как сгинул, совсем запропал. Д’ не воротишь слова-т реченые, потому верченые.

’От идет собе Еким: нич’ошеньки-т не разумел, что с им сталося, экие-какие премудрости. Идет-призадумался – а навстречь ему Татьяница. Там как увидела, как на шею кинулась: в глаза засматривает, в уста зацелов’вает! ’От в глазах-т раскосых девичьих, во самих зеницах что, и причудилось Екиму, что не старец он, а дородный добрый молодец, обличьем полюбовничек Татьяницын. Взыграло ретивое, како же: тую же ночь оприходовал тело белое слаще самого сладкого. А утром, с первым петушком, сыскался пес кудыкинский, Отяпушка, сказ’вают.

’От живет промеж тем Еким с Татьяницей: и день живет, и два, и три дни, и четвертый день пошёл, как блуд творит. А старуха его, тетка Маланья, уж и свечку в церкве засветила за упокой раба Божьего, потому сгинул и не сказался куды.

А ить кой был праведнай: лишку с устатку не хватит, о какой! Ноне-т не тот люд пошел, ой не тот: лядащий! ’Он к Татьянице-т кой лист пристал: давече, мол, ишла мимо – эт’ Маланья вдовая сказ’вала, – дай, думаю, гляну в прощель, кой черт там, за изгородью, деется, вдали от ока Господнего. Шары и выпучила: Царица небесная… И наплела мало что с три короба – на лапти б пошло, коли б лыко було доброе, а не пустые лулы. Да напослед и присвистнула: а я, мол, суседушки, ноне в любом свово муженька покойного, Екимушка, выгляжу, так это.

А бабы ей: д’ нешто кому-то там нужон твой праведник – царство ему небесное, – ты, де’ть, про Татьяницына полюбовника сказ’вай, ботало ты старое. Что он, как: человек аль зверем выглядывает? Ишь, пошли чесать язычинами, не иначе бесовский промусел! Маланья-т и обсказала все по перво число – бабьи телеса толь и колыхнулись. А Валька Лалыкин – кой черт его принес промеж бабами! – потер лысину, да и сказ’вает. Хаживал, мол, он, Валька-то, Лалыкиных, расхаживал там к одной – тоже ’от вдовая, но до ч’о сладкая! В тем селе жила себе, что по-за окраиной. ’От коня запряг – и тягу к ей, к полюбовнице. А коняка-т чует мужску тоску – ин лягается! А по ему, мол, что буран, что вьюга, что пурга – всё одно к ей несет, потому нету мочи, хушь режь, а хушь живьем ешь, эвон что. А тут что такое: метель откудь ни возьмись! Всё своим помелом, как есть, поповымела, зги, и той, не видать. Заплутал, мол, Валька, совсем завихрился. А куды кинешься? То-то, соколики! Хушь помирай! И толь на тот свет собрался скакнуть – как поутихло всё, прояснилось.

’От едет, стало ’ыть, едет себе: луна на небо язык свой выс’нула, домишки сонные носишки свои повесили, задышали, ишь ты, трубищами: дым, слышь, столбовой. Щец бы ноне навернуть, д’ за щеку! Д’ хорошую стоп’чку дернуть для сугрева, потому морозец что лютай колотит, ин кой кощейко щекотит. А в мошне бутылочка верная.

’От как разухарился, как на морозце-т дернул: хорошо-о-о-о, д’ после уж что харю-т ему разбабанило-о-о-о…

Свернул, куды и сам черт не сворачивал: мол, конь вороной довезет! А конь-т себе на уме: нешто жена-т Валькина его отборным просом не кармливала? Как же, кармливала: в три горла жрал – так там холка, там загривок что: хомут не наденешь! ’От он домой и завихрился. Валька-т в сенцы…

Он-т как себе разумел, Валька-т: мол, тихохонько, д’ ползком – и на полати… Ну, тетка Устинья встренула его… И сватья… На полати-т после он уж вполз ужом каким…

Мизгирёвых девчонка сказ’вала: сказ’вает, мол, за сольцой зашла, а тетенька Устинья д’ бабенька Фетинья… Еле ноги унесла, девчонка-т, д’ соли-т и не вынесла… ’От она, суть-то иде… Мол, хлеб да сольца доведёт до погибели молодца…

А бабы пуще прежнего в раж вошли: он им, Валька, толь палец мизинный казал, а они норовят всю пятерню оттяпать, безмызглые! Ты пошто, мол, Вальша, про Устинью д’ тетеньку Фетинью плетешь, эка невидаль! Ты про полюбовницу сказ’вай! Не Акулька, чай? Она самыя – и такое словцо присовокупил, песий ты хвост, – выставить на бел свет совестно. А и свет, гляди, словно какою пеленой опутался – не иначе бесов промысел…

 

А поля-т промеж тем не паханы не сеяны – сорняком-травой изошла пашня-т, потому не приласкана, потому стоит без семени, что баба старая…

Полегло село – позасохла крошечка… А и не гляди что крошечка: без крошечки-т, милок, сказ’вают, и коровай не стоит, эвон.

Тут такое подошло: прошел по Руси по всей как есть слух не слух, дух не дух, клич не клич – а толь прознал про то человек один. Что за личность такой, как прознал, то неведомо, потому сокрыто. А буньто сказ’вают, кушал он хлебышко: тихохонько так роток открывал, белый зубок в мягку плоть вонзал. ’От кушать-то он кушает, да и призадумайся. Отер уста-бород’шку и молвил так: кому надобно, услышит. ’От и молвил: закрутил, мол, бес верев’чку, знамо дело, а кончик-т, мол, у Татьяницы, потому с ей вся круговерть пошла. Тот, де’ть, распутает бесов клубок, кто в Татьяницу сам влюбится, д’ лытать ейну любовь кинется. А с им, с человеком-то, в ту пору странник кой-то трапезничал, преломлял хлеб’шко. ’От услыхал он те слова – сейчас и встрепенулся: ушки на макушке. Я, де’ть, мил человек, клубок тот бесов распутаю, потому, мол, полюбилась мне девица Татьяница с первого что словца.

Сказано – сделано. Поклонился человеку странник в ноженьки, за хлеб-соль благодарствовал, поклоны бил, на чело шишку насадил – да и побрел, куды глаза глядят: мол, сама родная выведет. И что ты думаешь, она и вывела, три дни не прошло.

Идет себе человек: и не блудит, и не кружит, и не вьюжит, потому ровно по писаному идет, ровно по красной по ниточке. Вот идет, стало, а навстречь ему сама Татьяница, бесовым румянцем прикрашена. И что ты думаешь? Как увидала – сейчас в ноженьки тому человеку и кинулась: спаси, де’ть, батюшко, всю душу мою, де’ть, бесяка поповымотал. Вот вымолвила – и сейчас румянь дурна на нет сошла: пред человеком тем сызнова встала девица стыдливая, непорочная, потому тот бесов промусел что рукой сняло… а уж чьей рукой, про то нам, смертным, и знать не ведомо.

А толь человек тот – назовем его хошь Ляксеюшка – сказ’вают, взял Татьяницу за белы за рученьки – и все как есть в селе на свои места возвернулося, словно нич’ошеньки и не було, а коль и було, то сама память об том поповывертилась: Екимушко-блудодеюшко к своей старухе-страдалице кинулся, сыны Кудыкины – к родной к матушке, а ворожея, слышь, сгинула, толь ей и видели! А уж что свадьбу сыграли пышную Татьянице с Ляксеюшкой, что пашеница взошла какою шапкою мономахою, про то и сказывать неко’да, потому жать д’ уминать пришла пора-времечко.

А село и поныне стоит, белым боком-мякишем манит: открывай роток да точи свой зубок!

МАРЕЯ

Быль ли то, небыль ли – Богу с неба толь и ведомо, потому, коли быль, так всё одно небылью поросла, а коли небыль – так быльём…

А всего и делов-то, что отошел старец один от миру: ну, отошел и отошел – ни едина душа слезы не пролила, потому лядащий старик был, до седого волосу дожил, а доброго от его почитай никто и не вид’вал. ’От отошел себе, д’ в самую что глухую глушь и удалился. И толь удалился, сейчас слух молвою и явился: мол, дед’шко один отшелый больно ладно род людской сцеляет. А тот ли то старик, который лядащий-то был, аль не тот, – пес его и разберет. Потому, сказ’вают, иной святой, эт’ допрежь жизни-т праведной, эвон каку лихомань творил…

Те, кто возвернулись с глуши-т, пошепчет, клялись, и как рукой всяческую дурь, да хворь, да порчь сымает. А тот ли старик, не тот ли, и не разбирали, потому поди разбери: бородища седая д’ пимы… Ну, а те, которые не возвернулись, не к ночи и будь помянуты… К ему, к старцу-т бородатому-пиматому, родичей б каких подослать – оно, можа, и прояснилось б что, да те в крик: ишь, кого рожна удумали, а ну как сымет, да не то? (Старик-т, кады отошел, всё добро им оставил, а там домища большущий, там скотина: морды трескаются, там деньжища к деньжище – цельная тыща, ин сундуки трешшат). Ну, на всё воля Божия…

А старик тот, эт’ который целил-т, ’от раз посыпохивает себе, д’ скрозь сон слышит, кто будьто крадется. (А надобно сказать, старец-то тот самый что ясновидец был.) ’От потянулся он, во всю пасть ощерился, поплевал на длань, космы свои пригладил, ноги в пимы – и за порог, толь его и видели. Рыскал-рыскал – ни души. Носом повел – чует: женчина. Глядь, а она простоволосая, в худой одёже на снегу, как есть, лежит: одна головёшка и чернеется. За ворот хвать – и поволок, а она, женчина-т, вязнет в снегу – ’от намаялся-т иде! В сенцах толь и отошла: глазами лупает. А старик и не глянул на ей, потому на что ясновидцу-т глядеть, кады и так всё про всё ведает.

– Как звать-величать тобе? – испрашивает.

– Марея, отец.

– Знамо дело. Ко мне ишла аль так, завихрилась: занесла нелёгкая?

– К тобе, отец.

– На-ко ’от, испей чаю-крепчаю, Марея, коль не шутишь. – И нолил снадобья в плашку большущую, и подал той, что сказалась Мареею, да и глянул в ейну сторону… а как глянул, силы небесные, раззявил рот: глаз у ей зеленый что виноградина, а унутре зрачок эд’к косточкой светится, волос чёренный лозою по грудям ползет, а и груди ровно хлебы пышные, что в печи вот-вот подошли… Эх, Марея ты Марея, и на что т’я эд’кую Господь сотворил?.. И задышал дед’шко, что гармонь пуста, и не стал глядеть далее на лоно д’ на уста, потому жажда мужска ровно червоточь тело сосёт под самой под ложечкой, д’ тело уж не могёть…

– Ну, кто такая, на кой пожал’вала? – допытывается. Та и сказ’вает: мол, скоро, отец, сорок лет – бабий век, а ума всё нет как нет. Всё, г’рит, отец не так, вся жизня наперекосяк. И кажный ишшо норовит повернуть в свою сторону, а чую, мол, не то, не для того, мол, создана. И уж так, намаялась, мил человек, что невмоготу. Вот, мол, совету пришила испросить, отец: как дале жить, и на что жить, коль сладу с собой несть? А дед’шко (сам-т на ладан уж дышит, а туды ж, бородищу эд’к поглаж’вает). – Да ты не от миру сего, девица ты не девица… потому с лица д’ со стану девица, а годами д’ сердцем старица-вдовица… Тут и ясновидцем быть не надобно, чтоб то узреть… А толь я одно тобе скажу: дожидай свово часу. Зубы сожми до сукрови – и дожидай, потому то сам Господь тобе спыт’вает. Помяни мое словцо, Марея, призовет, как есть, – придет час, стезю тобе высветит, а покуд’ва дожидай…

А она, Марея-то:

– Да мне, мол, и головушку-т приклонить негде нонече, дед’шко, потому ни двора, ни кола, ни угла не нажила на старости-т – одни головешки, что после кого побоища…

А он, эт’ старец-то:

– Да хошь у мене обожди, не то… Работать знаешь что? – Та толь и потупилась: толку, мол, от мене чуть… – Нич’о, чуть, так и чуть сгодится в хозяйствии… Ты ступай на полати – потолкуем завтрева: утро, сказ’вают мудренее вечера.

Д’ не удержался старик: ’от застелила ноченька небо дерюжкою чёренной – к Марее на полати и приладился. Та толь тихохонько так запричит’вала: что ж ты, мол, дед’шко, а ишшо ясновидцем сказ’ваешься. Д’ безропотно рубаху с собе скинула…

– Прости, то бес попутал! – И ни-ни более, и глаз отвел…

Отвел-то оно отвел, но допрежь, как ишшо прилаж’ваться-т зачал к телу белому, он, старик-то самый, накормил ей в три горла не в три горла, а хлеб с салом знатный был… Да ишшо допрежь одёжу ейную мокрущую к огню положил, а сам рубаху суконную с сундука достал – а сундук кованый: на-ко, мол, накинь. А уж опосля и глаз отвел…

И толь утро дерюжку-т тую чёренну с собе скинуло – и старик с-под рогожи ноженьки свои болезные, все в коростах, выпростал – и в пимы. Печь протопил, водицы натаскал, на стол собрал, что Господь послал, – всё как положено – и уж опосля Марею будить стал.

’От сели завтрикать благословясь: Марея гладкая, белоликая д’ пригожая, в уголках глаз толь чуть приметные лучики.

– Эх Марея ты Марея… – И вздохнул старик глыбоко. – ’От скинуть бы годков эд’к полста…

– Да сколь тобе годков, дед’шко?

– Сколь! И кукуша, кады испраш’ваю, уж со счету сбилася… Ты картошки-т с сальцом ешь – всё справней…

Купите 3 книги одновременно и выберите четвёртую в подарок!

Чтобы воспользоваться акцией, добавьте нужные книги в корзину. Сделать это можно на странице каждой книги, либо в общем списке:

  1. Нажмите на многоточие
    рядом с книгой
  2. Выберите пункт
    «Добавить в корзину»