Банкроты и ростовщики Российской империи. Долг, собственность и право во времена Толстого и Достоевского

Текст
Из серии: Historia Rossica
Читать фрагмент
Отметить прочитанной
Как читать книгу после покупки
Шрифт:Меньше АаБольше Аа

Заимодавцы перед судом

Самая важная причина, по которой Честноков и большинство прочих заимодавцев не могли быть осуждены, заключалась в невозможности доказать нарушение буквы закона с их стороны. Еще до судебной реформы 1864 года правительство было решительно настроено защищать институт частной собственности, не вмешиваясь в частные долговые сделки без достаточных доказательств их незаконного характера. Вопреки распространенному представлению о том, что властям Российской империи было свойственно подменять верховенство закона произволом со стороны должностных лиц – в числе тех, кто особенно злоупотреблял этим, называется Третье отделение, – жандармский генерал Иван Анненков в вышеупомянутой докладной записке от 1861 года настаивал ровно на противоположном. Отмечая, что ростовщики тщательно соблюдают все юридические формальности, он подчеркивал, что «правительство для поддержания кредита между частными лицами не может не требовать самого строгого выполнения частных обязательств, облеченных в законную форму» и что «порядок производства дел в судебных местах – не должен быть нарушаем ни под каким предлогом»[195]. Как было хорошо известно офицерам Третьего отделения, должники понимали эту позицию властей и поэтому были не склонны жаловаться им и рисковать утратой кредита у всех прочих заимодавцев.

Судебные дела показывают, что успешно привлекать ростовщиков к суду удавалось лишь в исключительных обстоятельствах. К ним относились неосторожное признание со стороны заимодавца или наличие соответствующих свидетельских показаний. Заимодавец, чья квартира так красочно описана в рассказе Некрасова 1841 года, шел на большой риск, принимая сразу нескольких клиентов: ведь они легко могли бы дать показания о его деятельности в суде[196]. Вопреки оптимизму генерала Дубенского, суды присяжных, учрежденные в 1866 году, не сильно повысили шансы на осуждение ростовщиков. По этой причине, если полиция желала учинить показательную расправу над каким-либо ростовщиком, удобнее всего для нее было прибегнуть к административной ссылке, что, как мы увидим далее, тоже не гарантировало желательного исхода.

Возможно, самым надежным способом избежать каких-либо конфликтов с законом было прибегнуть к помощи подставного лица при выдаче займов, но тогда, разумеется, вставали проблемы доверия и раздела прибыли. Заимодавцы, работавшие от своего имени, нередко фиксировали займы в документах как сделки какого-либо иного вида.

В частности, можно было выдавать заем за передачу денег «на хранение». Подобные документы, пользовавшиеся успехом у «профессиональных» заимодавцев, были известны как «сохранные расписки». Такое соглашение о «поклаже» или «отдаче под сохранение» составлялось в форме договора об аренде движимого имущества, например наличности. Формально говоря, заемщик не получал ссуды от заимодавца, а временно брал у него деньги на хранение.

Сохранные расписки могли использоваться разными способами, но на практике в первую очередь они играли роль юридического прикрытия, позволяя кредиторам не прибегать к заемным письмам, с которыми был связан ряд неудобств[197]. В первую очередь за регистрацию сделки о передаче «на хранение» взимался лишь «простой» сбор, который не был пропорционален одалживаемой сумме, как в случае с заемными письмами. Второе практическое преимущество заключалось в том, что права заимодавца на возврат инвестиции оказывались более надежными, поскольку, в отличие от обычного займа, на сделку о передаче на хранение не распространялся принятый в России десятилетний срок исковой давности, и потому право заимодавца на обращение в суд ограничивалось только сроком жизни обеих сторон[198]. Наконец, подобные сделки считались привилегированными в случае процедуры банкротства. С тем, чтобы на практике обычные займы не были полностью вытеснены подобными соглашениями, в законе были прописаны исключительно подробные требования, например о детальном описании передаваемой собственности, включая номера банкнот и их номинал, а также разновидности монет и год их выпуска. Последнее требование, разумеется, на практике было несложно обойти, например путем перечисления распространенных типов монет, легко заменяемых на другие. Однако – и это типично для всех российских антиростовщических мер – в законе не было положения, которое могло бы эффективно покончить с использованием сохранных расписок для маскировки займов: опечатывание пакета с деньгами, гарантирующее, что они не будут истрачены, а затем заменены другими. Это свидетельствует о том, что, хотя цари, их министры и сенаторы стремились защитить заемщиков посредством формальных юридических предосторожностей, в то же время они не желали делать частный кредит слишком неудобным и дорогостоящим, отказываясь бороться с хорошо известными способами приспособления законов к практике.

Договор о передаче на хранение или о формальной выдаче денег под залог движимого имущества (закладе) все же наделял заемщика (закладчика) определенными правами, что порождало риск, на который не желали идти многие процентщики. Поэтому типичная стратегия сводилась к тому, чтобы оформлять выдачу долга как продажу должником заложенного имущества кредитору. Такой прием, разумеется, ставил заемщиков в полную зависимость от процентщиков и открывал простор для мошенничества и хищений[199].

В 1863 году Василий Смирнов, купец из Сергиева Посада, прочел в газете объявление, данное Михаилом Драевским, канцелярским служащим дворянского происхождения, служившим в 1-м департаменте Московского надворного суда. Он владел небольшим имением и пополнял свой доход посредством ростовщичества. Смирнов отправил к нему своего взрослого сына Павлина, чтобы взять у Драевского 65 с половиной серебряных рублей под залог своей «крытой сукном» лисьей шубы (стоимостью более 125 рублей), нового суконного костюма ценой 35 рублей, атласного салопа своей жены «на беличьем меху с куньим воротником» (75 рублей) и драпового пальто своего сына ценой 30 рублей. С июня по октябрь Смирнов ежемесячно выплачивал Драевскому по 10 %, но, когда в октябре, с приближением холодного времени года, он пожелал выкупить свое имущество, выяснилось, что ростовщик и его жена все продали, не поставив Смирнова в известность. Поскольку ссудная сделка была оформлена как продажа, Смирнову оставалось только обратиться с прошением к начальству Драевского и в полицию. Сперва Драевскому удалось оспорить обвинения Смирнова, предъявленные через начальство, но в конце концов ему пришлось оставить службу. Тем не менее Смирнов, судя по всему, так и не добился возвращения своей собственности[200].

Заимодавцы, прибегавшие к таким формальным долговым документам, как заемные письма, векселя и закладные крепости, пользовались тем, что закон запрещал лишь чрезмерные, а не любые проценты. Иными словами, доказывать то, что с заемщика взимали ростовщические проценты, приходилось ему самому. Главная проблема при этом заключалась в том, что дореформенный суд опирался на так называемые формальные доказательства. Как уже отмечалось выше, для установления факта преступления или правонарушения требовалось наличие документальных доказательств, признания или данных под присягой показаний двух свидетелей. Разумеется, в случае дел, связанных с долгами, самыми полезными были бы письменные доказательства, но высокие процентные ставки было легко скрыть; заимодавец просто фиксировал в долговом документе законную ставку 6 %, а на практике брал с заемщика более высокие проценты, выдавая ему меньше денег, чем было заявлено в документе, и заставляя его выдать расписку на полную сумму[201].

 

Судебные дела свидетельствуют о том, что заимодавцы зачастую принуждали своих заемщиков выдавать расписки на суммы, как минимум вдвое превышающие реальную величину ссуды, якобы с целью защитить свой капитал на случай банкротства. Например, при рассмотрении дела о неплатежеспособности юного графа Дмитрия Николаевича Толстого адвокат его отца заявлял, что главный кредитор, купец Городецкий, всегда требовал расписки на суммы, вдвое превышающие размер займа[202]. В другом случае губернский секретарь Дмитрий Шереметьевский утверждал, что в 1855 году он взял взаймы у московского мещанина Николая Иванова 100 рублей, но был вынужден написать расписку на 200 рублей и через несколько месяцев на него подали иск на всю эту сумму[203]. В пореформенной деревне ростовщики всегда требовали расписки на суммы, превышающие 100 рублей, чтобы иметь доступ к обычной судебной системе и тем самым не подпадать под юрисдикцию волостных крестьянских судов, настроенных против них[204]. В докладной записке Анненкова отмечалось, что заимодавцы, занимавшиеся рискованными ссудами, регулярно требовали расписки на суммы, вдвое превышающие величину займов, хотя Анненков считал такую практику незаконной. Еще более противоправной была практика, заключавшаяся в получении расписки на сумму, которую заимодавец желал дать в долг, и в последующей выдаче этой суммы небольшими частями в течение определенного периода времени, что фактически было равносильно открытию защищенной кредитной линии[205].

В большинстве случаев трудно определить, являлась ли разница между суммой, заявленной в долговом документе, и суммой, реально выданной заемщику, скрытыми – но разумными – процентами, дополнительной гарантией погашения долга или хищнической практикой, эксплуатирующей уязвимое положение заемщика, – а может быть, всем этим одновременно. В число таких уязвимых лиц входили молодые аристократы наподобие Бутурлина и Дмитрия Толстого, ожидавшие рано или поздно унаследовать гигантское состояние своих родителей. Кроме того, заемщик мог быть, например, пьян или находиться в невменяемом состоянии. Например, в 1860 году московский мещанин Михаил Улитин вынудил другого мещанина Алексея Климова выписать в пьяном виде множество векселей с разными суммами и на разные имена, но взамен якобы дал ему всего несколько рублей[206]. В аналогичном положении оказался и богатый московский купец Клавдий Еремеев, который, подписав во время продолжительного запоя большое число долговых обязательств, в 1871 году пал жертвой группы аферистов. Поскольку большинство долговых документов были краткосрочными, то, если должник не выплачивал долг своевременно в соответствии с требованиями ростовщика, от него могли потребовать подписать долговой документ на еще более крупную сумму[207].

В то время как долговые документы сами по себе едва ли могли изобличить ростовщика, другие письменные свидетельства нередко оказывались недостаточно конкретными. Дело губернского секретаря Дмитрия Шереметьевского позволяет понять, почему факт ростовщичества было так трудно доказать даже при наличии письменных улик: поскольку закон не требовал, чтобы сумма займа выдавалась немедленно по подписании долгового документа, Шереметьевский, подписав на 200 рублей долговых расписок и, как он утверждал, получив всего 100 рублей, мог попытаться доказать этот факт лишь при помощи своего письма к ростовщику с изложением этой ситуации. Суд счел, что в письме отсутствуют указания именно на эту долговую сделку[208]. Дело разбиралось в соответствии с действовавшими до 1864 года в отношении доказательств правилами, не оставлявшими судьям особого простора при оценке доказательств; в рамках юридической системы, при которой судьи имели более значительную свободу действий, данное письмо, несомненно, было бы сочтено более убедительным.

Дореформенные правила рассмотрения доказательств в целом давали возможность доказать факт ростовщичества лишь при наличии неосторожного признания заимодавца или показаний более чем одного свидетеля, данных под присягой. В российской юридической практике такие случаи были большой редкостью. Например, одна московская процентщица, крепостная графа Шереметева Епистимия Дуркина была в 1861 году осуждена за ростовщичество: она ссудила мещанину Сергею Иванову 44 рублей под 60 % годовых, получив в качестве залога двое золотых часов и оклад иконы, и, явно тоже нуждаясь в деньгах, заложила часы в другом месте. По-видимому, Дуркина не разбиралась в законах, так как спокойно призналась, что взимала с должников 5 % в месяц – что в десять раз превышало разрешенную ставку – и что Иванов попросил ее продать свой заклад, так как вследствие накопившихся процентов, увеличивших величину долга до 76 рублей, пытаться его выкупить не было смысла.

Палата уголовного суда, учитывая признание Дуркиной, приговорила ее к штрафу 64 рубля 80 копеек, что почти в три раза превышало величину чрезмерных процентов за вычетом законного процента. Московский надворный суд первоначально приговорил Дуркину за мошенничество в виде хищения заложенной собственности к лишению гражданских прав, 50 ударам розгами и заключению в работном доме на полтора года; это был типичный дореформенный приговор по уголовному делу в суде первой инстанции – чрезмерно суровый, но смягченный после ревизии дела в вышестоящей Уголовной палате[209].

Свидетельские показания тоже лишь изредка приводили к вынесению приговора. Так, в 1840-х годах дмитровский мещанин Демьян Пастухов заключил с кишиневским купцом Михаилом Гендриховым договоренность о взаимном взыскании долгов; к 1851 году Пастухов взыскал с должников Гендрихова 3159 рублей, но не отдал ему этих денег, утверждая, что это проценты, причитающиеся ему за его услуги. В разговоре с Гендриховым Пастухов заявлял, что «процентов менее 15 коп. с рубля в год не берет и получше Гендрихова ему платят». Эти слова были услышаны купцом Провоторовым и мещанами Плотниковым и Совеловым. Поскольку для вынесения приговора в соответствии с российскими правилами в отношении доказательств требовались даже не три, а всего два свидетеля, Московский надворный суд приговорил Пастухова к трехдневному аресту. Это решение было утверждено Уголовной палатой и московским генерал-губернатором[210].

В аналогичном случае жена коллежского регистратора Елизавета Шустицкая (во втором браке Перешивкина) была в 1843 году обвинена в ростовщичестве за то, что получила от московской мещанки Екатерины Булашевой личные вещи стоимостью 1335 рублей ассигнациями, выдав ей ссуду в 284 рубля ассигнациями под 80 % годовых. Булашева выплачивала ей проценты в конце каждого месяца, но все же не потянула такую высокую ставку и была вынуждена согласиться на продажу ее лисьей шубы за 500 рублей ассигнациями для покрытия долга. Ее свидетелями были чиновник 9-го класса Иван Соковнин, канцелярский служитель Глазатов и подпоручик Владимир Шмидт, слышавшие слова Перешивкиной о том, что она взимает 7 % в месяц. Поскольку Булашева пыталась подкупить свидетеля, суд первой инстанции счел, что факт ростовщичества не доказан, и вместо этого осудил Булашеву за попытку повлиять на свидетелей, однако 21 декабря 1856 года вышестоящая Уголовная палата постановила, что причастность Перешивкиной к ростовщичеству доказана тремя свидетелями, давшими показания под присягой, и приговорила ее к тройному штрафу, предусмотренному законом. Однако в соответствии с царским манифестом об амнистии от 27 марта 1855 года она была освобождена от наказания[211].

Поскольку существующее законодательство и судебные процедуры крайне затрудняли уголовное преследование за ростовщичество, единственным эффективным средством оставалась административная ссылка, широко использовавшаяся в XIX веке для удаления различных категорий нежелательных лиц из крупных городов и прочих значимых территорий. Губернаторы так широко прибегали к ней в первой половине XIX века, что царь своим указом от 2 декабря 1855 года запретил прибегать к ней кому-либо, кроме центральных властей. Этот запрет создавал различные практические сложности, и потому в 1860-х и 1870-х годах многим губернаторам, включая московского и петербургского генерал-губернатора (в 1879 году), были возвращены соответствующие полномочия. Это произошло еще до принятия знаменитого Положения об охране общественного спокойствия от 14 августа 1881 года, разрешавшего административную ссылку во всех губерниях, на которые распространялось действие Положения, но ограничивавшего ее срок пятью годами, причем только при одобрении со стороны Министерства внутренних дел[212].

 

К административной ссылке за ростовщичество обычно прибегали в тех случаях, когда недовольные должники – как правило, несколько человек, но иногда и одно влиятельное лицо, как в случае Бутурлина, – подавали жалобу на конкретного заимодавца или заимодавцев. Власти обычно пытались выступать посредниками в их споре и иногда угрожали заимодавцу изгнанием. Эта мера, по сути, лишала его возможности продолжать свои занятия, хотя при этом соблюдалось некое подобие процедуры, и заемщики по закону все равно были обязаны погасить свои долги. Именно это и произошло с Честноковым. Он мог утешаться мыслью о том, что жандармы не нашли доказательств существования преступного сообщества[213]. Тем не менее 31 августа 1859 года, менее чем через полгода после начала расследования, шеф Третьего отделения князь Долгоруков приказал выслать Честнокова в городок Яренск в далекой Вологодской губернии, хотя в отличие от политических заключенных ему дали еще пять недель на то, чтобы уладить свои дела, прежде чем выдворить его из Петербурга. В декабре того же года ввиду болезни он был переведен в более крупный и развитый город Устюг, где мог пользоваться услугами врача.

Поскольку до 1881 года в законе еще не была прописана предельная длительность административной ссылки, Честноков непрерывно подавал властям прошения о помиловании, и в 1862 году ему наконец разрешили самому избрать место жительства, запретив селиться лишь в Московской и Петербургской губерниях. Он выбрал город Тверь, находящийся примерно на полпути между Москвой и Петербургом. Из Твери было сравнительно легко доехать на поезде до обеих столиц, из-за чего город был привлекательным местом для ссыльных и в XIX, и в XX веках. Этот город в качестве места жительства выбрал и купец Миронов после того, как ему было разрешено вернуться из ссылки, которую он отбывал в Кеми – еще одном северном городке в Архангельской губернии. Миронов был на 13 лет младше Честнокова и потому сумел начать жизнь заново, хотя он и в этой жизни приобрел новых врагов. Один из них доносил жандармам, что наличие железной дороги Москва – Петербург фактически делало невозможным полицейский надзор, поскольку сосланные в Тверь нежелательные лица всегда могли на несколько дней съездить в Петербург по своим финансовым делам.

Честнокову тоже было позволено вновь наладить свою жизнь, но к тому моменту, как он поселился в Твери, его 17-летний сын Алексей был исключен из Первого кадетского корпуса, а его петербургский дом, находившийся под присмотром наемного управляющего, обветшал. В феврале 1863 года, вскоре после того, как условия ссылки Честнокова были смягчены, его сын – к тому моменту поступивший на службу в Петербурге – тяжело заболел, и Честноков обратился к властям за разрешением навестить его. Если Миронов без труда незаконно бывал наездами в столице, то Честноков либо не желал, либо не имел возможности следовать его примеру. Петербургский генерал-губернатор князь Александр Аркадьевич Суворов предложил разрешить ему вернуться в столицу на полгода, и Комитет министров, рассмотрев прошение Честнокова, тоже рекомендовал проявить к нему снисходительность, но царь лично отказал Честнокову в этой просьбе.

История Честнокова демонстрирует, что даже богатому человеку, искушенному в юридических процедурах, было совершенно не под силу тягаться с миллионером, имеющим связи при дворе, а административная ссылка – весьма мягкая по стандартам XX века или в сравнении со Шлиссельбургской крепостью, куда в XIX веке отправляли самых опасных революционеров, – могла иметь самые серьезные и пагубные последствия. Они были еще более пагубными для тех лиц из низов среднего класса, кто, выступая заимодавцами и процентщиками, обслуживал беднейшие трудящиеся массы России – группу, стабильно пополнявшую городское население на протяжении десятилетий после освобождения крестьян.

Например, в 1879 году, через 20 лет после дела Честнокова, московский генерал-губернатор выслал из города несколько групп евреев – мастеровых и отставных солдат и солдатских жен, на законных основаниях проживавших в городе[214]. В их число входили отставной рядовой Левик Бич и солдатские жены Хая Маркович, Хая Шумахер, Малка Баранишникова и Сара Ландарь. Московский обер-полицмейстер убедил губернатора выслать их за то, что те якобы «разоря[ли] положительно фабричный народ. Выдавая за заложенные вещи самую ничтожную сравнительно с ценностью вещей ссуду, евреи эти всеми возможными средствами стараются присвоить себе принятые в заклад вещи, оставляя фабричных без платья и обуви и тем возбуждая со стороны их ропот и жалобы»[215]. Помимо официального антисемитизма, причиной бедствий, выпавших на долю этих женщин, послужила также начавшаяся в 1877 году война с Османской империей. Как утверждали в своем прошении солдатские жены, их мужья, расквартированные в Москве, были внезапно отправлены на Балканы, и у них не осталось иного источника к существованию, помимо мелкой торговли и ростовщичества.

Но если все эти лица высылались в отдаленные губернии Северной России, включая Вятскую, Вологодскую и Олонецкую, то степень, в которой пресекалась их экономическая активность, находилась в сильной зависимости от их финансового и социального положения. Семья Баранишниковой стояла несколько выше остальных: муж Баранишниковой владел лавкой в центре Москвы, а сама она имела свидетельство на торговлю. Не исключено и то, что у Баранишниковых нашлись деньги на подкуп полиции. В результате Баранишникова, у которой был новорожденный ребенок и пятеро старших детей, получила разрешение отправиться не на север, а в родной город Могилев в Белоруссии; ее муж продолжал заниматься торговлей в Москве, хотя на его прошения о том, чтобы его жене было позволено вернуться к нему, власти отвечали отказом. Основанием для этих отказов служило то обстоятельство, что Баранишникова открыла в Могилеве магазин готового платья, который власти сочли прикрытием для продолжения ростовщических операций; судя по всему, Баранишниковой, невзирая на ссылку, удалось сохранить принадлежность к среднему классу.

Прочие ростовщицы, чьими мужьями были простые солдаты, тоже подавали властям прошения о том, чтобы их выслали на родину в Польшу, хотя ни у кого из них не было новорожденных детей, но получили отказ. На Русском Севере им было сложнее интегрироваться в жизнь маленьких городов. Например, 65-летний отставной солдат Мендель Ландарь владел в Москве кузницей с наемными рабочими, но в ссылке, наконец найдя место, где имелся спрос на его навыки, он был вынужден арендовать мастерскую, чтобы заработать на жизнь. Однако к 1882 году все эти лица были освобождены от полицейского надзора и получили разрешение избрать любое место жительства, кроме двух столиц и их окрестностей. Как и в случае Честнокова, этим людям приходилось непрерывно подавать прошения властям в надежде на то, что те изменят свое отношение к ним[216]. Также важно отметить и то, что власти в конечном итоге соглашались смягчить наказание.

Право высылать нежелательных заимодавцев сохранялось за провинциальными губернаторами до самого конца империи, однако политика по отношению к ростовщичеству несколько раз менялась после Великих реформ. К тому времени правительство признало, что законная ставка в 6 % была недопустимо низкой. Подразумевалось, что такие законы, которые по определению невозможно было соблюдать в рамках общепринятой коммерческой практики, подрывали целостность юридической системы. Один анонимный доносчик, обличавший жандармам известного петербургского ростовщика 1860-х годов Владимира Карповича, утверждал, что закон против ростовщичества было легко обойти, и указывал, что «ежели бы закон… считался бы несвоевременным или неудовлетворительным в наш меркантильный век, то лучше было бы озаботиться изменением или уничтожением этой статьи, чем позволять нагло нарушать ее, давая возможность распространяться идеям неуважения закона, пагубно отражающимся на спокойствии всей страны»[217]. Наконец, в соответствии с общими тенденциями, свойственными Западу в XIX веке, и с некоторыми другими мерами по либерализации российского финансового и кредитного рынка, предпринятыми в 1860-х и 1870-х годах, закон от 1879 года отменил все ограничения на размер процентов, взимавшихся с заемщиков[218].

В законе 1879 года указывалось, что в дальнейшем должны быть выработаны специальные правила в отношении хищнической практики кредитования, подлежащей преследованию как ростовщичество; эти правила, в конце концов принятые в 1892 году, подобно их европейским аналогам, предусматривали замену единого потолка допустимых процентных ставок более гибким механизмом, призванным предотвратить злоупотребления в отношении особенно уязвимых лиц, в первую очередь крестьян[219].

Разумеется, это было не единственным потенциальным решением: имелась также возможность сохранить некоторые минимальные ограничения, но в то же время позаботиться о том, чтобы кредитование благодаря исключениям и пробелам в законе и впредь оставалось прибыльным – например, в случае коммерческого кредитования. Отмененная было максимальная процентная ставка была вскоре установлена вновь законом от 8 июня 1893 года, на этот раз в размере 12 %. Снова были приняты специальные правила, ограничивавшие так называемое сельское ростовщичество, считавшееся особенной бедой русской деревни[220]. Однако публичные процессы по делам о ростовщичестве оставались редкостью. Одно такое характерное дело передает юрист Григорий Розенцвейг в своем собрании случаев из русской юридической практики; одним из его действующих лиц был Владимир Пашкевич, отставной генерал-майор, преподаватель математики в престижной Михайловской артиллерийской академии в Петербурге и известный специалист по баллистике; он предстал перед судом в конце 1890-х годов за то, что взимал со своих многочисленных должников, принадлежавших к состоятельным социальным слоям, деньги по ставке 36 %. Пашкевич был осужден, несмотря на то что в попытке избежать проблем с законом он использовал посредника, игравшего роль легального заимодавца, а впоследствии утверждал, что займы, о которых шла речь, были выданы до того, как новый антиростовщический закон вступил в силу. Сенат, куда он подал апелляцию, согласился с его аргументами и отменил приговор[221].

Хотя крупные акционерные банки появились в России еще в 1860-х годах, индивидуальные заимодавцы, будь то «ростовщики» или инвесторы, продолжали играть ключевую роль в системе частного кредита вплоть до конца имперского периода, что, впрочем, наблюдалось и в других правовых системах[222]. Отношение к ростовщичеству в культуре к тому времени уже далеко ушло от давнего формального определения этого явления как взимания процентов вообще либо взимания процентов, превышавших невысокий законный предел. Отныне ростовщичество как в России, так и в других важных западных юридических системах подразумевало хищнические практики, эксплуатирующие сложные обстоятельства, в которых находился заемщик, и предусматривавшие вознаграждение, превышавшее то, что считалось разумной компенсацией за кредитование ненадежных клиентов. Вообще ростовщичество стало синонимом несправедливых и даже иррациональных аспектов капитализма в целом[223].

Мыслители последних десятилетий царской России четко осознавали это, причем их наблюдения и интерпретации решительно расходились с моделью Маркса, согласно которой капиталистический кредит складывается параллельно со своей якобы архаической ростовщической разновидностью, которая продолжает существовать, финансируя потребление и мелкое производство[224]. Например, в брошюре, опубликованной в 1875 году неким Н. Горемыкиным, утверждалось, что новые российские коммерческие банки не просто сосуществовали с ростовщиками, превратившимися по своей сути в кредитных брокеров, а тесно сотрудничали с ними. Банки предпочитали минимизировать свои риски и выдавали ссуды этим посредникам, которые далее распределяли деньги по значительно более высокой ставке среди купцов и предпринимателей[225].

Аналогичным образом в романе Дмитрия Мамина-Сибиряка «Хлеб» (1895) из эпохи становления капитализма в пореформенном Зауралье новый местный капиталистический банк быстро берет в свои руки контроль над большей частью местной промышленности и торговли, но вместо того, чтобы потеснить ростовщичество – которым занимается, например, деревенский священник, – серьезно стимулирует его, делая его более социально приемлемым и по сути сливаясь с ним. Экономист Роман Циммерман в своей работе 1898 года о сельском ростовщичестве утверждал, что даже самое безжалостное и хищническое ростовщичество мало чем отличается от якобы передового капиталистического предпринимательства, потому что проистекает из аналогичных мотиваций и использует те же юридические и социальные механизмы, которые включают разрушение традиционных общинных и родственных связей. Согласно описанию Циммермана, сельский ростовщик (кулак) играл роль проводника неизбежных капиталистических преобразований, не имея ничего общего с архаическим явлением, достаточно невнятно обрисованным у Маркса[226]. Таким образом, ростовщичество вовсе не рассматривалось как архаическое, изжившее себя явление, а своим существованием по-прежнему ставило проблему соотношения морали (как частной, так и общественной) и культуры капитализма и предпринимательства, как и пределов возможного юридического регулирования всех этих явлений.

Даже самые жесткие заимодавцы, совершавшие самые рискованные операции, почти всегда находились под надежной защитой юридических формальностей, и потому хищническое кредитование подрывало целостность закона и доверие к нему не менее сильно, чем возможные варианты решения этой проблемы, заключавшиеся либо в полном устранении законодательных запретов, либо в практике административного вмешательства, грозившего ослабить весь правовой процесс. Одна из важнейших задач, которые ставило перед собой русское правительство, заключалась в поддержании благосостояния имущих элит, а соответственно, и режима частной собственности, включая и систему частного кредита, которая не могла существовать в отсутствие эффективных юридических механизмов и процедур. Сложность состояла в том, что решение этой задачи одновременно требовало и некоторых ограничений на хищническое кредитование, и гарантий того, что неплатежеспособные заемщики быстро лишатся своих земель, домов, крепостных и прочего имущества, а в перспективе даже могут отправиться в долговую тюрьму. Это противоречие объясняет мягкость российских антиростовщических законов, редкость дел о ростовщичестве и ограниченные масштабы время от времени начинавшихся административных гонений на «ростовщиков».

195ГАРФ. Ф. 109. Оп. 91. Д. 113. Л. 15 об.
196Некрасов Н. А. Ростовщик.
197Мейер Д. И. Русское гражданское право. 4-е изд. СПб., 1868. С. 632–633; СЗ. Т. 10. Ч. 1. № 2104–2111 (1857).
198О сроке исковой давности в России см.: ПСЗ. Т. 22. № 16651 (1787).
199Михневич В. О. Язвы Петербурга. С. 532.
200ЦГА Москвы. ОХД до 1917 г. Ф. 81. Оп. 16. Д. 1642.
201Это признавалось в указе Екатерины от 1764 г. ПСЗ. Т. 16. № 12124.
202ЦГА Москвы. ОХД до 1917 г. Ф. 81. Оп. 18. Д. 1259. Л. 22 (Толстой) (1863–1865).
203Там же. Ф. 50. Оп. 4. Д. 7229 (Иванов) (1863–1865). С другим примером подобной практики мы, возможно, сталкиваемся в случае молодого помещика из Херсонской губернии Николая Абрамова, выписавшего «безденежный» вексель на 15 тыс. рублей московскому ростовщику коллежскому секретарю Семену Брюхатову. См.: ЦГА Москвы. ОХД до 1917 г. Ф. 50. Оп. 3. Д. 8323 (1865–1866).
204Циммерман Р. Е. Кулачество-ростовщичество.
205ГАРФ. Ф. 109. Оп. 91. Д. 113. Л. 18 – 18 об.
206ЦГА Москвы. ОХД до 1917 г. Ф. 50. Оп. 4. Д. 8264 (Улитин) (1865–1866).
207Там же. Ф. 50. Оп. 4. Д. 8960 (1866–1869) (Рязанов). См. также: Ф. 109. Оп. 89. Д. 369 (Голицын). В долговых реестрах нередко встречаются пары долговых документов, причем сумма, указанная в одном из них, составляет примерно десятую часть от суммы, фигурирующей в другом документе, и явно представляет собой проценты. ГАРФ. Ф. 109. Оп. 89. Д. 693/1.
208ЦГА Москвы. ОХД до 1917 г. Ф. 50. Оп. 4. Д. 7229 (Иванов) (1863–1865).
209Там же. Д. 6234 (Дуркина) (1861–1863).
210ЦГА Москвы. ОХД до 1917 г. Ф. 50. Оп. 4. Д. 3926 (Алексеев) (1851–1852). Л. 27.
211Там же. Ф. 50. Оп. 4. Д. 4732 (Перешивкина) (1856–1857).
212Гессен В. М. Исключительное положение. СПб., 1908. С. 163 и далее; Daly J. On the Significance of Emergency Legislation in Late Imperial Russia // Slavic Review. 1995. Vol. 54. P. 602–629.
213ГАРФ. Ф. 109. Оп. 89. Д. 693/1. Л. 117–118.
214ЦГА Москвы. ОХД до 1917 г. Ф. 16. Оп. 69. Д. 209 (1879–1882).
215Там же. Л. 1 – 10 об.
216См. другой случай, когда большой еврейской семье ремесленников и торговцев сначала было позволено жить в Москве, а затем она была выслана за мнимое ростовщичество и скупку краденого: ЦГА Москвы. ОХД до 1917 г. Ф. 16. Оп. 69. Д. 454 (1879).
217ГАРФ. Ф. 109. Оп. 3а. Д. 1621 (1868).
218ПСЗ. Серия II. Т. 54. № 59370 (1879). Советский исследователь Иосиф Гиндин полагал, что прописанная в законе максимальная величина процентной ставки в реальности приводила к снижению ставок, устанавливавшихся частными заимодавцами. См.: Гиндин И. Ф. Банки. С. 491. Обычно исследователи просто констатировали, что частные заимодавцы взимали намного более высокие проценты, чем государство.
219Победоносцев. Курс гражданского права. Т. 3. М., 2003 (первое изд. 1880 г.). С. 96–99.
220ПСЗ. Серия III. Т. 13. № 9654 (1893).
221Розенцвейг Г. О. Из залы суда. Судебные очерки и картинки. СПб., 1900. С. 456–569.
222Хотя в США организованная банковская сфера получила развитие раньше, чем в Российской империи, потребительские займы, особенно необеспеченные, оставались малодоступными даже в начале XX в., что привело к процветанию ростовщичества. См.: Fleming A. The Borrower’s Tale; Calder L. Financing the American Dream.
223Hawkes D. The Culture of Usury. Особ. p. 167–168.
224Маркс К. Капитал. Т. 3. Гл. 36.
225Горемыкин Н. О торговле и кредите: практические заметки и наблюдения. М., 1875. С. 5–9.
226Циммерман Р. Е. Кулачество-ростовщичество. С. 147–160.
Бесплатный фрагмент закончился. Хотите читать дальше?
Купите 3 книги одновременно и выберите четвёртую в подарок!

Чтобы воспользоваться акцией, добавьте нужные книги в корзину. Сделать это можно на странице каждой книги, либо в общем списке:

  1. Нажмите на многоточие
    рядом с книгой
  2. Выберите пункт
    «Добавить в корзину»