Валентин Серов. Любимый сын, отец и друг : Воспоминания современников о жизни и творчестве выдающегося художника

Текст
Автор:
Из серии: Портрет эпохи
Читать фрагмент
Отметить прочитанной
Как читать книгу после покупки
Шрифт:Меньше АаБольше Аа

II. Имение Никольское <1871–1872>

Тоша остался после отца, когда ему было неполных пять лет. Стали мы с друзьями обсуждать, что предпринять. Много советов относительно сына я пропустила мимо ушей, остановилась на одном, данном близко стоящей к нашей семье «Талечкой». Мы с Серовым были очень привязаны к ней: молодая, талантливая, очень образованная, она быстро завоевала себе симпатии интеллигенции. Ее имя стало известно в мире педагогическом; еще очень молоденькую, ее завалили разными приглашениями в начальницы гимназий, в устроительницы детских садов и проч. Наталья Николаевна Друцкая-Соколинская предпочла посвятить свои выдающиеся силы основанию земледельческой интеллигентской колонии, на которую она и отдала двадцать пять лет своей жизни. Я любила ее бесконечно, мы сходились с ней во всем, и Талечке{5} я доверила своего ребенка на время, пока не наладились мои занятия по музыке с известным капельмейстером Леви в Мюнхене. Теперь мой жизненный путь был начерчен твердо, без колебаний: выучиться музыке и распространять ее в народе. Тошу хотела я только сохранить в целости в сельской обстановке под наблюдением просвещенной личности. Талечка переехала в свое имение Никольское, Смоленской губернии, вышла замуж и приступила к осуществлению своей идеи. Приняли в ней участие люди зрелые, более или менее развитые. Хутор, как мне передавали, находился в красивой местности. Я была рада, что Тоша ознакомится с деревней, будет расти не один (Талечка взяла себе на воспитание девочку постарше), под руководством такой редкой личности, какою мы все считали Талечку, какою я считаю ее и посейчас. Получился совершенно неожиданный, непредвиденный результат Тошиного гощения в возникающей общине: он ее возненавидел на всю жизнь и Талечку в первую голову.

У Валентина Александровича это было в натуре: если ему что не понравится в человеке (иногда чисто по наружному, физическому недостатку), кончено! – неизгладимое чувство неприязни оставалось на всю жизнь. Неприязнь к Талечке была, по крайней мере, мотивирована. Раз в шалую минуту Тоше почему-то вздумалось изрезать на кусочки детское платьишко без всякого злого умысла, просто из озорства. Талечка его не наказала, не сделала ему особо строгого выговора, но взяла только что нарисованную им лошадку и порвала ее[17]. На Тошу этот поступок произвел настолько сильное впечатление, что через сорок лет он вспоминал о нем с одинаковым возмущением, как и в первый момент нашего свидания после гощения на хуторе. Я не оправдываю педагогики Талечки – ненависть Тоши показала, насколько она оказалась не выдерживающей критики в данном случае. Правда, тогда нельзя еще было предвидеть крупного дарования будущего замечательного художника, лошадками же были изрисованы массы клочков бумаги, которые и уничтожались массами. Но, видно, именно в эту вложена была часть его художнической души: чего-нибудь он добивался, что-нибудь он ею обрел. Ведь почему-нибудь она была ему особенно дорога, если он ее помнил уже в возрасте зрелого художника. Это тайна творческой души, и ребенок боль и радость «искания» ощущает так же остро, как и взрослый в периоды сознательного «нахождения».

Валентин Александрович и в детстве был очень замкнут, редко давал заглянуть в сокровенные уголки своей душевной жизни. Я догадываюсь, что происшедшее тогда впервые интимное столкновение с природой (мальчик и в «ночном» принимал участие, верхом научился ездить, при корчевке леса присутствовал) произвело какой-то перелом в душе ребенка-художника, – факт тот, что с периода пребывания в Никольском лошади рисовались уже не с десятью ногами и приняли вид нормальных животных. Все-таки, как ни значителен был Талечкин педагогический промах, ее великая заслуга в том, что она первая открыла в Тоше серьезный художественный талант.

Как-никак, Никольское решило Тошину судьбу: жизнь его накренилась бесповоротно в сторону художественного существования и воспитания. Письмо Талечки ярко оттеняет характер пребывания Тоши в ее имении в ту пору, когда ему было шесть лет: «В Никольском он возится всегда с карандашом и однажды нарисовал комнату с предметами, вроде китайской картинки, без перспективы; а я привела его к концу комнаты и указала ему, как идут половицы, показала при помощи карандаша дальние и ближние предметы. Он сразу схватил суть моих толкований и чрезвычайно правильно стал рисовать в ракурсе, так что однажды нарисовал парту, на ней рисующего мальчика, сидящего задом; штрихами как-то оттенил ему складки рубашки и все это сделал так гармонично, что я решила этот рисуночек послать тебе в Мюнхен. Ты его показывала какому-то художнику? Затем я купила ему краски, и он все малевал. Раз он купался со взрослыми и поразил меня возгласом: отчего на животе зеленоватый цвет кожи? И, действительно, это было верно, до того тонко оказалось его наблюдение! Вообще, когда получил краски, он все время рисовал и часто спрашивал: «так?» Потом пойдем и посмотрим вместе на натуру. Любил облачка на небе, но особенно сильное впечатление произвело на него, когда весной корчевали лес и жгли костры. Его едва возможно было домой залучить вечером, он бы так и ночевал там. А затем придет, и хочется ему огонь нарисовать. Раз вечером рассердился, что желтая краска стала белой, и ему не удалось то, что он хотел».

Жизнь в Никольском, по-видимому, не особенно его тяготила; доказательством служит следующий инцидент: я просила сестру свою взять к себе Тошу в Москву, куда намеревалась за ним приехать, чтобы переселить его в Мюнхен, где я окончательно устроилась. Он и слышать не хотел об отъезде из Никольского, мотивируя свой отказ тем, что «с генералами жить не хочу». Так и не поехал. Очевидно, эти слова ему были кем-то внушены, но не Талечкой, потому что Тошин отец был тоже генерал{6}, и Талечка была этому генералу бесконечно предана. Скорее всего, что это понятие он себе составил со слов Фронштейна (молодого общинника), о котором вспоминал охотно и с любовью[18], помнил бесконечное множество сказок и потешных рассказов, сообщенных ему по пути Фронштейном, оригинальная косматая голова которого надолго запечатлелась в памяти ребенка. Понятно, не «генералы» его пугали и были причиной его упорного отказа ехать с сестрой в Москву, а просто Никольское имело много притягательного для городского ребенка, несмотря на неприязнь к регламентации, к деспотическим требованиям, к педантизму (а это все, наверное, проскальзывало во вновь открытой общине). Никольское было ему, не скажу, чтобы особенно мило, но далеко не так ненавистно, как в воспоминаниях о нем, разросшихся с годами до форменной ненависти к общинам вообще, к общежитиям в частности[19]. Пробыл Тоша в Никольском с год, Талечка сама привезла мне его в Мюнхен, где художественная жизнь захватила мальчика целиком и способствовала его богатому, хотя и одностороннему развитию.

III. Мюнхен <1872–1874>

Это были лучшие годы Тошиного детства… Чудный климат, масса художественных впечатлений, теплый кружок знакомых русских и немцев – все это вместе способствовало быстрому росту его как художественному, так и умственному. Приехал он в Мюнхен шести лет, по-немецки он не говорил, надо было быстро усвоить себе чужестранный язык, чтобы окунуться в жизнь незнакомой среды. На развитие художественной стороны я обратила серьезное внимание, но приступила к ней осторожно: чтоб мальчик жил здоровой детской жизнью – вот чем я задалась на первых порах, выбрав ему временное местопребывание в Никольском; той же задаче я осталась верна, переселив его за границу. Что он обнаруживал выдающееся дарование, в этом меня окончательно убедил Антокольский, которому я послала его рисуночек (клетка со львом). Я ужасно боялась преувеличить свое увлечение его даровитостью, не желая делать из него маменькина сынка – «вундеркинда», этого я страшилась больше всего. Отзыв Антокольского был таков, что я немедленно принялась разыскивать учителя солидного, обстоятельного. Нашла я его в художнике Кёппинге[20], человеке тонко образованном, с развитым вкусом, с широкими художественными запросами.

 

Кёппинг был нам очень предан; уроки с Тошей длились два года, и первый курс рисования был пройден серьезно, систематично, хотя и суховато. Особенно ценны были его обходы с нами картинных галерей: его указания не прошли для ученика бесследно. Тоша зажил очень односторонней жизнью, наложившей печать на все его дальнейшее существование. Посещение древних и современных галерей, ателье известных художников, очень доступных в ту пору для приезжей публики, наконец, уроки и общество художника, постоянно возвращавшегося к любимым разговорам о колорите, формах, линиях. Я опасалась такой ненормальной постановки воспитания ребенка, тяготевшего уже в силу своей исключительной талантливости к определенной специальности. У меня был довольно обширный круг знакомых благодаря почетному положению капельмейстера Леви, моего учителя. Я стала совещаться с просвещенными матерями семейств среднего круга: как помочь моему затруднению? Все мне, не колеблясь, советовали отдать его в одну из народных школ, которые хорошо поставлены в Баварии и посещаются детьми всех сословий, даже высших. Совет почтенных мюнхенок пришелся мне очень по душе. Недостаточное знание языка меня мало смущало; рекомендованная моими хозяевами зажиточная семья, жившая в двух часах от города и занимавшаяся исключительно земледелием, устранила все затруднения. Тоша переселился в баварскую деревушку в эту семью. В месяц был забыт родной язык, живопись отодвинута на задний план, и школьный вопрос был решен. Через очень недолгое время Тоша обратился в истого баварца: в охотничьей куртке, в баварской шляпе с зеленым пером, краснощекий, здоровенный, с кулачонками всегда наготове к «кровавому» бою, он более чем удовлетворял моим требованиям, но… условия школьного режима меня сначала испугали, а потом отшатнули совершенно. Тоша принадлежал к «боевой» партии нашей улицы; мальчонки-школяры отстаивали с азартом свою улицу от нападений соседних ребятишек. Когда я узнала, что во время одной боевой схватки школьники чуть не задушили одного из своих неприятелей, когда на моих глазах Тоша высунулся в окно и угрожающим голосом на баварском диалекте крикнул, потрясая в воздухе линейкой: «Wort, i hau dir in den Buckel drein!»[21] – я ужаснулась. Что делать? Здоров-то он здоров, но куда девалась его мягкость, даже некоторый оттенок нежности? К тому же я узнала, что школьный учитель крепко дерется. Я отправилась к нему на объяснение и, «если он не согласится укротить свою немецкую педагогику, беру Тошу из школы», твердила я про себя дорогой. Милейшая, симпатичнейшая физиономия встретила меня с обычным приветом «Grüss Gott»[22]. Я изложила свою просьбу и тотчас же почувствовала всю глупость моего положения.

– Посмотрите на эту ораву, – вспыхнул он, негодуя на меня, – могу ли я один справиться? И ведь я не бью в запальчивости, у меня строго рассчитано, сколько линейкой бить по ладони и как силен должен быть удар.

– Да у нас в России в школах не бьют…

– Берите вашего сына из школы, сделайте милость! Этой дисциплине подчиняются у нас все: будь это принц, будь это прачкина дочь.

Я предложила Тоше бросить школу – ни! И слышать не хочет!

– У меня есть друзья, мне весело в школе, – утверждал он настойчиво.

– Какие друзья?

– Риммершмидты: Карл, Роберт, Рихард[23]. Мама, можно мне к ним пойти? Они очень просят…

– Когда ты с ними познакомился?

– На той неделе, мы вместе из школы возвращались.

– По-моему, кто-нибудь из взрослых Риммершмидтов должен обратиться ко мне; почем я знаю, желают ли они, чтобы ты их посещал?

Тоша затуманился.

Через несколько дней ко мне явилась скромно, но изящно одетая дама, стройная, красивая, с рыжеватыми вьющимися волосами. Она мне напомнила древних германских женщин, но не мощных мускулистых матрон, а нежных, грациозных хранительниц святыни домашнего очага.

– Я пришла к вам, сударыня, – встретила она меня, несколько смущаясь, – чтоб выразить мое удивление и восхищение вашим сыночком: я видела его рисуночки и не верю, что ему семь лет, – ведь у него совсем твердая рука.

– Откуда вы знаете моего сына?

– Моя фамилия Риммершмидт. Мои сыновья учатся в той же школе, где Valentin (видите, я знаю даже его имя). Они в восторге от него, приносят домой его милые рисуночки и просят познакомиться с ним поближе. Вы им не откажете? Я присоединяюсь к их просьбе.

С этих пор начинается новая эра в нашей мюнхенской жизни: Тоша проник в немецкую интеллигентную семью.

Риммершмидт – зажиточный культурный фабрикант, жена его – большая поклонница искусства. Обстановка в их доме хотя и была немецки-буржуазная, но видна была тенденция скрасить ее художественными произведениями, так что после нашей меблированной комнаты надешевку дом Риммершмидт показался нам настоящим палаццо. В городе, рядом с городским парком, на реке Изаре, разлившейся вокруг здания извилистыми ручьями, их жилище красиво выделялось среди зелени оригинальным островком. Какое-то таинственное рокотание воды, падающей каскадом вокруг дома, придавало ему особенную прелесть. С трепетом, с счастливым чувством полного удовлетворения перешагнул Тоша в первый раз порог этого волшебного мирка, завоеванного им самим, благодаря своему таланту. Дети сошлись вплотную. Все рыженькие, все пышущие здоровьем, довольством и типичным мюнхенским благодушием, они всецело завоевали мою душу. Тоша был счастлив. Его воскресные дни получили истинно праздничную окраску: после обхода еженедельной выставки современных художников, пообедав в нашем скромном ресторанчике, Тоша с альбомчиком в руках летит на фабрику Риммершмидт. Южное небо, горный здоровый воздух, нарядная толпа, в перспективе целый день, проведенный со своими маленькими друзьями, – все это вместе наполняло детское сердце радостью, прорывавшеюся не бурно, не шумливо, нет! Счастливая, несколько стыдливая улыбка озаряла его возбужденное лицо каждый раз, когда он отправлялся в свой Эдем – цветущий островок на Изаре. Следует прибавить, что мать его товарищей, несомненно, действовала обаятельно на всю детскую компанию: ласковый голос, тихая походка, грациозная фигура, а главное – мягкая женственность, разлитая по всему ее облику, очаровывали, притягивали к ее обществу. Впервые попал Тоша к семейному очагу, столь гармонично сложившемуся под влиянием женщины образованной, умной, любящей. Именно этого недоставало Тоше; он прилепился к семье, которая им, видимо, очень дорожила. Теперь школьной грубости нечего было опасаться, – товарищество Риммершмидт ее смыло, или, скорее, уравновесило; а я, признаться, этой простонародности, этой силы «улицы» не чуждалась, тем более, что с отрицательной стороной ее можно было бороться. Моим воспитательным идеалом служил лозунг: «пусть узнает и низы и верхи». Пришлось и с верхами ознакомиться. Прослышала о нас обоих некая баронесса К., заинтересовалась, познакомилась. Не помню, кто из знакомых передал мне ее письмецо, написанное по-немецки: «У меня есть сын несколько старше вашего, также обладает незаурядными художественными способностями. Я так мечтала о том, чтоб найти ему достойного товарища, он так одинок! Между иностранцами не нахожу ему подходящего, от России уже давно отстала. Мой Willy так скучает… может быть, вы не откажетесь навестить меня с вашим сынком; я бы лично передала вам мою просьбу, но вечно хвораю. Покидать дом, хотя ненадолго, не отважусь уж из-за Willy, – он почти не выходит: у него такое слабое здоровье» и пр., пр.

Мы в красивом, солидно меблированном салоне баронессы К. Как вошла она, увидала Тошу, так и ахнула: перед нею стоял коренастый мальчуган, с здоровым румянцем, с жизнерадостными глазенками.

– Вы говорите, что он усердно посещает с вами галереи, даже сам много рисует, ходит в народную школу, и никакой болезненности, никакой нервности – самый нормальный, здоровый ребенок!

Позвали Willy. Взглянули мальчики друг на друга и застенчиво улыбались. Оба они знали, что их готовят в художники. Тотчас отправились в рабочую комнату Вилли.

– Вы видели, какая разница между вашим Валентином и моим Вилли?..

Да, я видела: хрупкое, нежное созданьице, с болезненным личиком, с не по годам серьезным выражением, внушало невольный страх за будущее.

– Не спит по ночам… все скучает… ничего ему не мило… – мать заплакала.

Чтобы прервать тяжелый разговор, она предложила пойти к детям. Они с рвением что-то чертили. Разительный контраст между детьми тут выступал еще явственнее. Вилли, старше Тоши, бесспорно был талантлив; трепетной детской рукой выводил он что-то вычурное, фантастическое, но не бессмысленное. Тоша, напротив, твердой ручонкой начертил лошадку – она жила, эта лошадка!

Мы распростились.

– Ты будешь ходить к Вилли?

– Нет, – отрезал Тоша, – тут скучно[24].

Столь желанная дружба маленьких Риммершмидтов его всего поглотила. Для меня же лично она была источником невольных терзаний. Фабрика находилась в получасовом расстоянии от нас; надо было проходить через весь парк. Тоша засиживался у них обыкновенно и возвращался довольно поздно. Прислуги не было, фиакры в том краю с трудом можно было доставать, да и средств на них не хватало бы. Я было хотела сама за ним приходить.

– Да что я, девочка, что ли? – обиделся Тоша.

И вот сижу я на окне и терзаюсь, ожидая его в лихорадочном томлении. Мюнхенцы уверяли, что в парке так спокойно, что ребенка никто не тронет. А все-таки… всякие несуразности лезут в голову. Вдруг по песку раздаются торопливые детские шаги.

– Мама! ты опять беспокоишься? Я ведь говорю, ничего со мной не случится, – а сердчишко бьется быстро-быстро, щеки пылают, глазенки тревожно светятся.

Он, очевидно, беспокоился не менее моего. Я снова и снова даю себе слово не отпускать его на целый вечер, но наступает воскресенье – те же сборы с восхищенной сдержанной улыбкой, альбом под мышкой и – поминай как звали.

IV. Мюльталь <лето 1874 года>

Наступило лето. Духота, зной, неподвижная жара побудили меня переселиться на дачу. Тем временем я познакомилась с русской учащейся молодежью мюнхенского политехникума. Они мне указали местечко в двух часах от Мюнхена. Красивое, в уединенной лесной местности, с дешевенькой гостиницей и с единственной дачкой. Мне там понравилось. Я наняла дачку и поселилась вместе с одной русской художницей. В нескольких верстах находился знаменитый Штарнбергский дворец с чудным озером (то самое, в котором утонул юный король). Из молодежи ближе всех подошел к нам технолог Арцыбушев. Он поселился близ Мюльталя, был нашим завсегдатаем. Ему я жаловалась на пробелы в Тошином воспитании, просила прийти мне на помощь и пополнить их по возможности. Тоше не хватало смелости, физической ловкости, чего уж я никак не могла ему передать, ибо от природы труслива и неповоротлива. Арцыбушев ежедневно брал его с собой купаться в Штарнберг, выучил его плавать, грести, управлять лодкой, так что и следов «бабьего воспитания» (арцыбушевский презрительный термин) не осталось. К тому же Арцыбушев, поклонник Беклина, обладал развитым художественным вкусом и приучил Тошу вглядываться в природу, улавливать красоту тонов и сочетаний красок. Кёппинг поселился в мюльталевской гостинице, и частенько Тоша со своим альбомчиком сопровождал его, когда тот писал этюды к своей большой картине. Еще один художественный элемент вошел в нашу семью в лице художницы, которая многим известна была под названием «маркизеньки». Мольберты, кисти, альбомы входили в обычную нашу обстановку; рисовали на вольном воздухе, в комнатах, даже в кухне, и всегда всерьез, с требованием истинного искусства. Настоящей усладой нашей жизни были экскурсии на плотах по течению р. Изар с простыми крестьянами. Они гоняли плоты с дровами довольно далеко с самой зари до поздней ночи. По пути принимали желающих прокатиться; но, кроме русских любителей подобных фантастических поездок, мало кто находился. Часто нас брызгами окачивало с ног до головы, еще чаще раздавалось угрожающее: «от бортов подальше, крепко держись». Тоша гикал тогда от восторга; весь плот, треща и содрогаясь, несся по легоньким уступам речного дна, а гонщики плота бегали, суетясь, с криками с одного конца к другому, поддерживая ровное движение длинными баграми. Если случалось проезжать близ какого-нибудь городка, то жители сбегались на мост и дивились нашей отваге, а мальчишки одобрительно махали нам шапками. К вечеру подъезжали к месту назначения, откуда надо было подниматься в гору разыскивать ночлег; на самой вершинке мы обыкновенно отправлялись к нашему знакомому пастуху, там на сене ночевали. Лучезарный восход солнца, мелодическое побрякивание колокольчиков удаляющегося стада, благоухание горных трав – обычные впечатления для горных жителей. Нам же все это представлялось сущим праздником, который переживался с упоением, с благодатным чувством глубокого единения с природой. Тоша изменил своим лошадкам, и, конечно, его альбомчик обогатился изображениями коров во всех видах. Это «единение» с природой так важно в детские годы.

 

Ежедневное хождение к озеру Штарнберга вошло в привычку у Тоши, я ее поддерживала с настойчивым упорством, нарушалась она лишь по крайней необходимости. Тоша любил эту одинокую прогулку, хотя иногда ему сопутствовали мальчики соседней деревеньки.

Однажды, живо припоминается, как он, вооружившись гигантским зонтиком, отправился в дорогу. Через некоторое время – слышим – надвигается гроза. Наша дачка всполошилась. Все мчатся навстречу купающемуся. Молния затейливыми зигзагами прорезывает густые клочья темного облака, ударяется о скалу отдаленной горы, быстро отпрядывает от нее, ярко освещая противоположную вершинку, зажигается светлой полоской в сосновом лесу. В воздухе непрерывный грохот, гул, свист. Стало жутко… дождь льет как из ведра. Испуганно озираемся кругом, – вдали показывается маленькая фигурка под гигантским зонтом.

– Вы… чего? – изумился Тоша.

– Испугались, боялись за тебя…

– Да что может со мной случиться?

– Молния может убить…

– Глупости какие! – самоуверенно отрезал он и весело поплелся за нами домой под своим гигантским зонтом.

Оживленно, весело, беззаботно жилось нам тогда. У меня с Тошей установились вполне товарищеские отношения. Изредка нарушались они, когда проявлялась во мне «педагогика». Она была слишком прямолинейна, своеобразна, иногда жестока, но всегда целесообразна. К счастью, я к ней прибегала редко, только в исключительных случаях. Один из таких случаев был следующий.

Тоша был правдивый мальчик, отчасти оттого, что я никогда не позволяла себе давать ему уклончивые ответы, на все вопросы отвечала без всякой лжи, не утаивая истины, без ужимок взрослого «всезнайки». Взамен я требовала безусловной правдивости.

«Если ты мне солжешь, то я с тобой жить не стану» – угроза, к которой Тоша отнесся очень серьезно: слово не потеряло еще цены для его детской души.

И вдруг… он обманул меня, и преднамеренно обманул. Случилось это так.

В одно прекрасное утро Тоша вернулся из Штарнберга ранее обыкновенного; с лихорадочно возбужденным лицом стал на солнце развешивать свою купальную простыню с особенным усердием. Простыня была так мокра, что возбудила во мне некоторое подозрение. Подхожу к веревке – вижу, что с нее прямо течет. Обращаюсь к Тоше; сконфуженный, потупя взор, он стоит как вкопанный.

– Отчего у тебя волосы сухие? – спрашиваю.

Молчание.

– Ты был в Штарнберге?

– Был…

– Да ты правду говори, ты ходил в Штарнберг?

– Ходил, да не дошел, – шепотом произнес он.

– А отчего простыня мокрая? – продолжала я допытываться.

– Я ее в колодце намочил, – уже совсем растерялся он.

– Кто тебя этому научил?

– Никто, – лепетал он сквозь слезы.

– Нет, научил кто-нибудь; говори, кто?

– Мальчики, – расплакался он.

Наступила тяжелая минута.

– Ты со мной жить не будешь? – робко спросил он.

– Нет, не буду! – твердо ответила я.

Его самолюбие не допускало просьбы о прощении. Он перестал плакать, покорно ожидая кары.

– После обеда собери свои вещи, я увезу тебя в город, к Иегер.

Ты помнишь ее?

– Помню. А что я там буду делать?

– Ее муж слесарь; будешь смотреть, как он работает, может быть, научишься чему-нибудь дельному. Так болтаться с мальчиками не позволю; ты мне теперь просто противен… – голос дрогнул от волнения, от боли.

После обеда мы уехали в Мюнхен.

Жена слесаря Иегера была молодая, симпатичная социал-демократка из рабочего сословия. Я с ней познакомилась на одном митинге, где она только изредка вставляла свое мнение, – она произвела на меня благоприятное впечатление и мне понравилась. В ее скромной, беспритязательной наружности, сквозь которую сквозила твердая решительность, было что-то новое для меня, в ней отразилась нарождающаяся молодая сила, борющаяся за мировую идею просто, без фраз, с глубокой верой. Ее горячее отношение к социальному положению женщины меня глубоко тронуло (особенно сорок лет тому назад в Баварии это было редкостью). Между моими знакомыми интеллигентными немками она была самая передовая. Ей невесело жилось; муж не сочувствовал ее прогрессивным убеждениям и всячески отравлял ей существование. Вот к этой г-же Иегер я привезла Тошу отбывать свое наказание. Он держался твердо, не размокал.

– Aber das herzige Biiblein![25] – воскликнула г-жа Иегер, в восхищении глядя на него: серьезный, с пылающим румянцем на щеках, с глазами, полными выражения какой-то твердой решимости, он был действительно восхитителен.

Я г-же Иегер не сказала о причине его удаления из Мюльталя. Через неделю обещала приехать за ним. Она притащила металлические стружки, крошечные гвоздики, я просила ему купить детский молоточек. Тоша повеселел. Мы простились просто, даже не без сердечности, как будто кара была роковой необходимостью, которой следовало подчиниться беспрекословно.

Через неделю я его привезла обратно в Мюльталь.

– Я тебе теперь не противен?

– Нет, нет, все прошло!

Снова возобновились товарищеские отношения, а «педагогика» отошла надолго в область воспоминаний. Все-таки осталась какая-то мнительность, осторожность. Особенно пугала кажущаяся лживость его натуры. Я резко отделяла эту очень часто проявляющуюся неправду у детей с пылким воображением от умышленной лжи. Раз Тоша даже испугался, когда ему явственно представилось одно явление, которого даже никогда не бывало. Только что приехал капельмейстер Леви в Мюнхен (Тоша никоим образом не мог его видеть раньше). Раз, вернувшись с репетиции, начинаю рассказывать домашним, как Леви был весел и оживлен, представила шутя его жесты и прошлась по комнате его скорой походкой, кланяясь направо и налево, приговаривая:

– Grüss Gott, meine Негrеn![26]

– Да, – воспламенился Тоша, – и шляпа у него на затылке, машет перчатками…

– Что?! – изумилась я. – Да ведь ты его никогда не видал…

– Ан видал, ан видал, – горячился он.

– Тоша! да ведь он только вчера приехал, когда же ты мог его видеть?

Тоша, оторопев, замолчал, щеки залились густым румянцем.

– Да где же я его видел? где его видел? – шептал он тревожно и старался припомнить. Присутствующие, наконец, уверили его, что он Леви видел во сне. Но Тоша не унимался.

Долго спустя после этого недоразумения он мне сообщил, что явственно представлял себе Леви по моим рассказам, но когда он познакомился с ним самим, то убедился, что никогда его не видал.

Тихая, однообразная жизнь Мюльталя несколько всколыхнулась: кучка «цитристов» поселилась в нашей гостинице, и собирали они по вечерам непритязательную публику дешевенького ресторанчика. Тоша, конечно, был в числе самых рьяных поклонников этих рослых, загорелых, пропитанных кнастером (род махорки) горных «человеков». Играли они на цитрах очень хорошо. В некотором отдалении, у нас под окном, их инструменты звучали даже поэтично, особенно в нашей обстановке: в горах, среди леса, в тиши ночной. Тоше непременно надо было проникнуть в самую глубь пивного погребка. Я заглянула туда невзначай: он сидел за общим столом, оперев голову на оба кулачонка, и буквально пожирал глазами этих музыкантов-великанов. Я его даже не окликнула – боялась нарушить всю прелесть его увлечения. Оно было так велико, что Тоша стал в погребке засиживаться до поздней ночи, невзирая ни на какие увещания. Пришлось снова прибегнуть к моей «педагогике». Я пригрозила ему, что своевременно лягу спать и замкну двери после ужина, я надеялась, что его это образумит.

Не тут-то было!

Позже обыкновенного слышу робкое постукивание в дверь – я не шелохнулась; в эту ночь ни он, ни я не сомкнули глаз: он на крылечке просидел до рассвета, а я из окна следила, что дальше будет. Когда он заснул на ступеньках, я его унесла в комнаты. С тех пор Тоша корректно возвращался к ужину, да и горные «человеки» скоро отправились восвояси. После них осталось одно воспоминание о нежных звуках цитры и дикие горные возгласы (Jodeln), воспроизводимые Тошей с артистической тонкостью.

Лето миновало. Наконец, мы вернулись в Мюнхен. Все пошло по-старому: Риммершмидты, народная школа, Кёппинг, выставки… но одно изменилось. Из Цюриха во время правительственной репрессии в кругу молодежи потянулась целая фаланга русской молодежи и несколько вытеснила наш немецкий кружок: он отошел на задний план. У меня устраивались музыкальные вечера (Тоша еще не обучался музыке, но с самой колыбели, так сказать, «впитывал» ее беспрерывно), я сблизилась с русским профессорским кругом. Пошли горячие споры, оживленные разговоры, молодые силы рвались к производительному труду, к служению народу, – потянуло и меня в Россию!

Мое немецкое знакомство потеряло для меня всю прелесть. Леви, Корнелиус, оперные певицы – все становилось чуждым. Само собой разумеется, что порядок дня не был нарушен в жизни Тошиной, но праздничная окраска обыденных явлений потускнела, к тому же в Мюнхене в ту зиму жизнь стала очень нудная. Появилась холера, которая нас, русских, нимало не тревожила. Что значит для нас два-три смертных случая в день? Но мюнхенцы всполошились. Энергичная борьба с холерой взбудоражила обывателей, развинтила их нервы, – стали просто невыносимы бесплодные разговоры о холере, трусливые предчувствия бедствия, не разразившегося еще пока (да при таких усиленных, своевременных мерах и не могущего разразиться). До того непривычна была немецкая публика к посещению этой зловещей гостьи, что с концертов «снимали» здоровешеньких барышень, впадавших в обморочное состояние только от страха и мнительности.

В русской колонии подсмеивались над мюнхенской трусливостью и уверяли, что в столицах России редкий год проходит без холеры, а смертных случаев бывает гораздо больше, чем в Мюнхене во время эпидемии.

5«Талечка» – Н. Н. Друцкая-Соколинская.
17Пишу со слов моего сына. – Примеч. В. С. Серовой.
6…Тошин отец был тоже генерал… – Чин А. Н. Серова, прослужившего с 1840 по 1855 г. в Министерстве юстиции, – действительный статский советник, что соответствует военному званию «генерал-майор».
18В рукописи далее: «а также о прогулках с ним в лесу, долго».
19В рукописи далее: «кооперативным начинаниям всевозможных оттенков».
20В рукописи примеч. В. С. Серовой: «Ныне первый гравер Германии».
21«Вот как дам тебе по загривку!» (нем.)
22«Здравствуйте» (нем.).
23Имен не помню в точности. – Примеч. В. С. Серовой.
24Все-таки пришлось уступить просьбе матери – уж очень жаль было Вилли. – Примеч. В. С. Серовой.
25Какой очаровательный мальчуган! (нем.)
26Здравствуйте, господа! (нем.)
Купите 3 книги одновременно и выберите четвёртую в подарок!

Чтобы воспользоваться акцией, добавьте нужные книги в корзину. Сделать это можно на странице каждой книги, либо в общем списке:

  1. Нажмите на многоточие
    рядом с книгой
  2. Выберите пункт
    «Добавить в корзину»