Читать книгу: «Одна»

Шрифт:

Все события, описанные в этой книге, основаны на реальных фактах. Имена, фамилии и отдельные детали изменены. Любое совпадение с реальными людьми случайно.

приятного чтения !!!

Глава 1. Дверь без замка

Свет зажигать было нельзя, поэтому она укладывала вещи на ощупь, и оказалось, что на ощупь всё делается медленнее и точнее. Фонарь со двора доставал до половины комнаты, ложился на линолеум жёлтой полосой и упирался в ножку раскладушки. Этого хватало.

Рюкзак был школьный, с оторванной светоотражайкой на боковом кармане, и в него влезало немного: две футболки, свитер, вторые джинсы, бельё, полотенце размером с кухонное. Она сложила всё плотными валиками, как учили в каком-то видео про походы, и валики действительно заняли меньше места. Сверху лёг пакет с зарядкой и старым телефоном, который держал заряд четыре часа, если не трогать. Паспорт она достала из серванта ещё вечером, пока мать смотрела в стену напротив телевизора; он лежал под стопкой квитанций за воду, между ними затесалась открытка с зайцем и надписью «Нинуле от Серёжи», и Мирослава положила открытку обратно ровно так, как та лежала. Свидетельство о рождении, полис, СНИЛС — всё в файлик, файлик в задний карман рюкзака, застегнуть. Документы были единственным, чему у неё не было запасного варианта.

Нож она взяла в кухне. Не кухонный — тот гнулся и годился только на хлеб. Складной, с чёрной пластиковой рукоятью, оставшийся от одного из них, кажется, от Славика, который жил тут зимой и уехал в апреле, забрав фен и электрочайник, но не нож. Лезвие открывалось туго, с сухим щелчком; она подержала его в руке, проверяя, как ложится, и убрала во внешний карман, чтобы доставать не разбирая молний.

Банка из-под кофе стояла на холодильнике, там, где всегда. «Жокей», крышка не докручена, внутри пахнет не кофе, а бумагой и застоявшимся жестяным духом. Мирослава сняла крышку двумя пальцами, чтобы не звякнуло о жесть, и высыпала содержимое на клеёнку. Восемь тысяч четыреста. Она пересчитала дважды, разложив купюры по номиналу, и оставила в банке две сотни и мелочь — не из жалости, а потому что пустая банка кричит громче, чем ополовиненная. Мать проснётся, заглянет, увидит деньги, решит, что сама вчера потратила. У неё была отличная память на обиды и никакой — на суммы.

Холодильник дёрнулся и загудел. Мирослава замерла с деньгами в руке, дождалась, пока мотор войдёт в свой ровный низкий тон, и только потом убрала купюры во внутренний карман куртки, в тот, что застёгивается. Половину переложила в носок. Один карман — это как одна дверь: отберут, и всё.

За стеной мать дышала.

Она слышала это дыхание всю свою жизнь и знала его версии наизусть. Трезвое — тихое, почти не слышное, с кашлем под утро. Пьяное разное: бывает лёгкое, когда вино, и тогда мать иногда говорит во сне, целыми предложениями, разумно, будто с кем-то по телефону. Сегодня было тяжёлое, с задержкой на вдохе, с этим влажным призвуком в горле, когда воздух идёт через что-то мешающее. Полбутылки и полторы таблетки. После такого она не встанет часов до одиннадцати, а встанет — пойдёт сначала в туалет, потом на кухню, к крану, пить прямо из ладони, и только потом, может быть, вспомнит, что у неё есть дочь.

Мирослава стояла посреди тёмной комнаты и слушала, потому что уходить нужно было под звук. Пока дыхание ровное, можно двигаться. Собьётся — застыть.

В детстве это называлось «дождаться тишины». Она не помнила, как придумала это правило, оно просто было, как правило не наступать на стыки плитки. Ложишься, натягиваешь одеяло до подбородка, закрываешь глаза для вида и не спишь. Слушаешь. Сначала кухня: голоса, потом голос один, потом стулья. Потом коридор. Коридор в их квартире был длиной в семь шагов, если идти мужским шагом, и в девять, если идти как мать. Мирослава считала. Семь — значит, он идёт в ванную и, скорее всего, потом в комнату спать. Четыре — остановился у их двери. Четыре было самым плохим числом, потому что после него могло быть что угодно, и она лежала, отсчитывая уже собственные удары где-то в ушах, и придумывала, сколько успеет: до окна три секунды, до шкафа две, под кровать вообще нельзя, из-под кровати не выбраться.

Крик матери был не такой, как в фильмах. В фильмах кричат на выдохе, длинно. Мать кричала коротко и сразу переходила на слова, много слов подряд, быстро, будто если говорить без пауз, то бить неудобно. Иногда это работало. Потом становилось тихо, и вот эту тишину надо было ещё выдержать минут двадцать, потому что тишина бывает двух видов, и вторая заканчивается тем, что дверь открывается снова.

Она заснула однажды раньше времени, лет в семь. Проснулась от того, что в коридоре горел свет и мать сидела на полу у телефонной тумбочки, и с тех пор Мирослава не спала первой уже никогда. Ни в этой квартире, ни в лагере от собеса, ни у Ленки Гудковой на даче. Организм привык. Ложишься — слушаешь. Даже сейчас, когда никаких шагов уже два года как не было, она всё равно просыпалась в три ночи и проверяла квартиру ушами, как проверяют карманы.

Вот это и было главное, что она отсюда забирала. Не футболки.

Мирослава надела куртку, закинула рюкзак на одно плечо и прошла в коридор, наступая ближе к стене, где половицы под линолеумом не играли. Кроссовки она зашнуровала заранее и оставила у порога носками наружу.

Дверь в комнату матери была приоткрыта на ладонь. Оттуда пахло тем самым сладковатым, чем пахнет непроветренное утро после вечера, и ещё кремом для рук, вишнёвым, который мать покупала в «Магните» по акции и мазала перед сном, каждый раз, в любом состоянии. Это было её единственное постоянство. В темноте угадывались кровать, гора одеяла, светлое пятно подушки и рядом на полу тапок, один.

Мирослава остановилась.

Она не собиралась останавливаться, это вышло само, как будто ноги решили проверить, действительно ли решение принято. Секунды три она стояла и смотрела в щель. Можно было зайти. Присесть на край, потрогать плечо, сказать что-нибудь. Мать бы открыла глаза, не поняла, попросила воды, а потом, когда дошло бы, начала бы говорить: сначала жалобно, потом громко, потом про то, что она всю жизнь, а Мирослава вот так. К четырём утра дошли бы до бабушки, которая тоже была не подарок, и до того, что у Мирославы характер отцовский.

Характер отцовский. Это она слышала лет с девяти и долго боялась, а потом перестала, потому что разобралась: мать говорила это не про характер. Она говорила это, чтобы стало не так страшно жить с тем, что от него осталось в квартире.

Никаких слов, которые имело бы смысл произнести, не существовало. Мирослава перебрала несколько и все забраковала: любое превращало уход в разговор, а разговор она бы проиграла, потому что мать умела плакать, а она нет.

Дыхание за дверью сбилось, перешло в короткий бульк, мать перевернулась, одеяло сползло с чего-то белого — рука, наверное. Мирослава ждала, не двигаясь, пока ритм не вернулся, тяжёлый и ровный, и подумала совершенно спокойно, без всякого волнения внутри: вот теперь всё.

Она не закрыла дверь плотнее. Не поправила одеяло. Эти вещи делают, чтобы себе стало легче, а ей было не тяжело.

В прихожей она сунула ноги в кроссовки, придерживаясь за косяк. Цепочка на входной двери висела старая, с ней надо было аккуратно: если отпустить, она падала на металл и звенела на весь подъезд. Мирослава подцепила её пальцами, вынула из паза и опустила вдоль косяка, придерживая до конца, пока головка не легла на держатель. Тишина.

Замок был двухоборотный, верхний. Она провернула его на полоборота, придерживая язычок пальцем, и потянула ручку на себя.

С площадки потянуло холодом и подъездным духом: сырость, побелка, чей-то жареный лук с третьего этажа. Лампочка на этаже горела через одну, и на полу лежала знакомая рваная тень перил.

Мирослава вышла, переложила рюкзак на оба плеча и взялась за ручку с той стороны. Дверь закрывалась плотно, если довести до конца и повернуть, но повернуть было нечем: ключи она оставила на тумбочке, рядом с вишнёвым кремом, и без ключей замок с этой стороны не брался.

Значит, без замка.

Она медленно подвела дверь к косяку, дождалась, пока язычок войдёт в гнездо почти беззвучно, и отпустила ручку так же медленно, чтобы металл не щёлкнул. Постояла секунду, прислушиваясь. В квартире было тихо. Дверь держалась на одном язычке, и любой, кто захочет, откроет её карточкой за три секунды.

Мирослава подумала об этом ровно столько, сколько нужно, чтобы принять к сведению, и пошла вниз, ставя ногу на ступеньки ближе к стене.

* * *

Во дворе пахло мокрым асфальтом и остывшим за ночь железом качелей. Дождь прошёл часа в два, она слышала его сквозь стену, лёжа одетой поверх покрывала, и теперь лужи лежали в выбоинах ровно, без ряби, отражая окна третьего подъезда, где у кого-то до сих пор горел телевизор синим.

Мирослава вышла из арки не посередине, а вдоль стены, где тень от козырька была гуще. Не пряталась — просто так ходила всегда, с тех пор как поняла, что человека, идущего по краю, замечают позже, чем того, кто идёт по центру. Машины во дворе стояли плотно, носами к бордюру, и ни в одной никого не было; она проверила лобовые стёкла на ходу, по одному, как пересчитывают ступеньки.

Рюкзак сидел нормально. Он был тяжелее, чем казался в комнате, но лямки она вчера подтянула, и вес лёг на бёдра, а не на плечи. Идти можно было долго.

Ларьки начинались сразу за детской площадкой, вытянутые в линию вдоль торца дома: сначала цветы, потом ремонт обуви и ключи, потом «Табак», потом длинный павильон с надписью «ПРОДУКТЫ 24». Три первых стояли слепые, с опущенными жалюзи, на одном кто-то фломастером дописал к телефону мастера слово, которое стёрли наполовину. В «Продуктах» горела лампа, дневная, длинная, и мигала не в такт, с провалами через каждые несколько секунд, так что витрина то была, то исчезала.

Мирослава замедлила шаг, не останавливаясь.

За стеклом, между стойкой с жвачкой и холодильником «КокаКола», сидел продавец, мужчина лет пятидесяти, в чёрной флиске поверх рубашки. Голова у него была запрокинута назад, к полке с сигаретами, рот приоткрыт, и телефон лежал экраном вверх у самого края прилавка, показывая в потолок белый прямоугольник какого-то видео без звука. Спал. Спал по-настоящему, глубоко, потому что подбородок отвалился, а люди, которые дремлют вполглаза, подбородок держат.

Она отметила: дверь павильона изнутри на крючке, окошко выдачи закрыто фанерой, значит, обслуживает через дверь, значит, встаёт и открывает. Камера над кассой, серая полусфера, с проводом, который идёт в угол и там просто висит, не заходя никуда. Отметила и пошла дальше. Заходить она не собиралась. Вода у неё была, полторашка, наполненная из-под крана на кухне, и покупать сейчас что-то значило показать лицо человеку, который потом может это лицо кому-нибудь описать. Через неделю — вряд ли. Но мать могла проснуться и в семь, и в восемь, и позвонить в полицию, а могла и не позвонить, и вот это второе было вероятнее, и от этого в горле делалось сухо, как от пыли.

За «Продуктами» была ниша, забетонированный карман между павильоном и трансформаторной будкой, куда сваливали поддоны. Мирослава зашла туда, сняла рюкзак с одного плеча, придержала его коленом и вытащила из внутреннего кармана деньги.

Считала при свете от витрины, поворачивая пачку так, чтобы мигание не мешало. Две тысячные, новые, хрустящие, их дала бабушка в апреле на день рождения, и мать про них не знала, потому что спрашивала — а Мирослава сказала, что купила куртку, и показала куртку, которую взяла на «Авито» за восемьсот. Четыре пятисотки, из них одна с оторванным уголком. Три сотни. Мелочь отдельно, в кармашке для ключей, чтобы не звенела: рублей двести, может, чуть меньше, в основном десятками.

Шесть тысяч сто с копейками.

Она пересчитала второй раз и получила то же самое, что было хорошо: значит, руки не трясутся.

Дальше пошла арифметика, которую она прокручивала в голове уже недели три и знала наизусть, но всё равно прокрутила ещё раз, потому что цифры успокаивают лучше любых слов. Автобус до станции — шестьдесят. Электричка до областного — двести с чем-то, если брать по билету. Если не по билету, то ноль, но тогда есть шанс попасть на контролёров, а контролёры — это протокол, а протокол — это фамилия. Фамилию отдавать нельзя.

Еда: хлеб сорок, самый простой, кирпич. Вода бесплатно, если находить туалеты на вокзалах и в торговых центрах. Доширак шестьдесят, но кипяток тоже надо где-то брать, а за кипятком идут к людям. Шаурма двести пятьдесят — это дорого, это раз в три дня, и то жирно.

Получалось, если ничего не случится, недели на две. Дней на двенадцать, если считать честно, а считать надо честно, потому что тот, кто округляет в свою пользу, потом стоит на трассе и объясняет незнакомому мужику, какая у него сложная жизненная ситуация.

Ничего не случится — это была самая слабая часть расчёта. Мирослава сложила купюры пополам, засунула тысячные в носок под стельку, остальное вернула во внутренний карман и застегнула молнию до упора, дважды подёргав язычок.

Она вышла из ниши и в этот момент услышала бас.

Сначала только его, низкий, идущий как будто из-под земли, потом поверх наложились тарелки и чей-то голос из колонки, и стало ясно, что машина едет по дворовому проезду со стороны школы, с опущенными стёклами, не торопясь. Свет фар пошёл по торцу дома, поднимаясь и опускаясь на неровностях.

Мирослава сделала два шага назад, обратно за угол трансформаторной, и встала так, чтобы между ней и проездом была будка, а за спиной — стена павильона. Не думая. Тело сделало это само, как убирают руку с горячего, и только потом, уже стоя, она сообразила, что сделала, и что дышать надо ртом, медленно, чтобы плечи не ходили.

Машина проехала мимо. Старая «Приора», тёмная, с тонировкой по кругу и одной фарой, светящей выше другой. Внутри сидели четверо, она успела сосчитать по силуэтам: двое впереди, двое сзади, и задний правый курил, держа руку на опущенном стекле. Никто не смотрел в её сторону. Они смотрели друг на друга и в телефон, и тот, что за рулём, что-то рассказывал, отрывая ладонь от руля.

Из окна вылетел окурок, отскочил от бордюра и погас в луже. «Приора» прошла до конца дома, притормозила у шлагбаума, который никогда не работал, и свернула на проспект. Бас ещё какоето время висел в воздухе, потом истончился и пропал, и стало слышно, как в трансформаторной будке за спиной ровно гудит.

Мирослава постояла ещё секунд десять. Не потому, что боялась, а потому что вернуться на дорогу сразу — значит выйти в спину машине, если она развернётся. Люди вообще плохо думают про спину; люди уверены, что мир смотрит на них спереди.

Она вышла и пошла дальше, вдоль ларьков, к остановке.

Крик пришёл сам, без приглашения, как приходил всегда, когда она оставалась одна в темноте с гудящим чем-то рядом: высокий, оборванный посередине, будто ей самой зажали рот не рукой, а собственным страхом разбудить соседей. Потом шаги. Шаги она помнила лучше крика, потому что крик был один раз, а шаги повторялись, тяжёлые, с задержкой на месте, где в коридоре отходила половица, и по этой задержке можно было понять, куда он идёт — на кухню или к ним. Ей было шесть. Она лежала лицом к стене и считала, и научилась не спать, пока в квартире не становилось тихо, потому что тихо — это конец, а любой звук — это ещё не конец.

И ещё было одно, о чём она не рассказывала никогда и никому:

тогда, в шесть, лёжа лицом к обоям с утятами, она хотела, чтобы это скорее закончилось. Всё равно как.

Мирослава перешагнула через лужу, не сбавив шаг, и мысль осталась позади, на том же месте, где всегда, — во дворе, у трансформаторной будки. Она уже знала, что таскать её с собой бессмысленно. От неё не становится ни легче, ни хуже. Она просто есть, как шрам на колене.

Остановка стояла на углу, стеклянная, с выбитой боковой панелью и лавкой, на которой кто-то оставил пустую бутылку из-под «Жигулёвского». Под козырьком горел рекламный короб с женщиной, рекламирующей стоматологию, и от него шёл ровный белый свет — достаточно, чтобы читать.

Расписание висело рядом, в рамке под треснувшим оргстеклом, и было вымыто дождями до серости, но цифры держались.

Сорок пятый: первый в 5:40, дальше через двадцать минут. Триста восемьдесят третий, до станции: 6:12, 7:05, потом каждый час, по будням. Она посмотрела на часы в телефоне. 4:26.

Мирослава прочитала расписание трижды, прогоняя про себя столбик цифр, пока он не улёгся ровно, и отошла на два шага, к тёмной стороне, где её не было видно с проезжей части. Час сорок шесть. Стоять на свету всё это время она не собиралась.

* * *

Сорок пятый пришёл в пять сорок одну, с одной минутой опоздания, и это было первое за ночь, что не обмануло. В салоне горел жёлтый свет, под ним сидели четверо: мужчина в спецовке со сложенными на коленях руками, две женщины в одинаковых бордовых куртках, видимо из одной смены, и старик с пустой авоськой. Никто не поднял головы. Мирослава прошла в конец, села у окна с той стороны, откуда видно дверь, и всю дорогу держала рюкзак на коленях, а не на соседнем сиденье.

Автостанция оказалась низким зданием из силикатного кирпича, приклеенным к платформе, как пристройка к чужой жизни. Внутри пахло хлоркой и мокрым бетоном, которым пахнет везде, где моют пол до открытия. Касса была закрыта, за стеклом лежал перевёрнутый блокнот и стояла кружка с нарисованной кошкой. На табло под потолком половина лампочек не работала, так что рейсы читались наполовину:

«Пет…ки 7:20», «Влад…мир 6:45».

Она обошла зал по периметру, как обходят незнакомую квартиру, и села на крайнюю секцию сидений из гнутых труб, спиной к стене, лицом к входу. По-другому не садилась никогда и уже не помнила, когда начала. В шесть лет это называлось «лежать лицом к двери», в тринадцать — «не занимать место у окна в столовой». Смысл был один: видеть, кто идёт, за несколько секунд до того, как он окажется рядом. Секунды — вся разница между тем, чтобы успеть и не успеть.

В зале, кроме неё, были женщина с двумя клетчатыми сумками, спавшая сидя, с прямой спиной, и уборщица, катавшая ведро на колёсиках. Уборщица посмотрела на Мирославу дважды: первый раз просто, второй — на рюкзак. Отметила и забыла. Люди вообще устроены удобно: они замечают ровно столько, чтобы потом честно сказать следователю, что ничего не заметили.

Мирослава расстегнула боковой карман и вытащила сложенный вчетверо лист. Страница из атласа автодорог, вырванная аккуратно, по сгибу, из книжки, которая много лет лежала в прихожей под телефонным справочником и никому не была нужна. Бумага уже промялась на сгибах до белых нитей. Она разложила лист на коленях и разгладила ладонью.

Линия была обведена шариковой ручкой, синей, в два прохода, потому что первый раз стержень не писал. Восток. Горьковское шоссе, потом Покров, потом Петушки, дальше Владимирская область, дальше — как пойдёт. Она обводила это в конце августа, на кухне, ночью, когда все спали, и тогда это ещё не было решением, это было чем-то вроде арифметики: сколько километров, сколько городов, где заканчивается зона, в которой её будут искать по знакомым. Оказалось — километров сто двадцать. Сто двадцать километров — и человека больше нет ни у кого в телефоне.

Запад отпадал сразу: там дорого, там камеры на каждом столбе и охрана в каждой «Пятёрочке» смотрит на подростка с рюкзаком как на статью. Север она держала вторым вариантом, Тверская сторона, если восток окажется глухим. Юг не рассматривала вообще, южные направления в её голове были связаны с вокзалами, а вокзалы — с людьми, которые подходят к девочкам с рюкзаками и спрашивают, не нужна ли помощь. Помощь ей была нужна. Именно поэтому она к ним не пойдёт.

На востоке были мелкие города с тремя автобусами в день, с рынками, где берут на день без документов, с общежитиями, куда пускают за наличные, и с людьми, у которых слишком много своих проблем, чтобы разглядывать чужие. Это её устраивало больше всего.

Чем беднее место, тем меньше в нём любопытства.

Она посчитала деньги ещё раз, не вынимая их из кармана, на ощупь, по краю пачки. Четыре тысячи двести. Из них триста — материны, из кружки на холодильнике, куда собирали на квартплату. Мирослава подумала про эти триста отдельно и решила, что думать про них не будет.

Отец бы за такую карту на кухонном столе нашёл повод в ту же минуту. Не за карту, конечно, повод никогда не был поводом: за то, что взяла атлас, за то, что не спит, за то, что смотрит так, будто чего-то знает. Ему нужен был не проступок, а только предлог — секундная зацепка, чтобы разогнаться. Она это поняла лет в восемь и с тех пор перестала искать в его вспышках логику, как перестают искать логику в погоде.

Мать бы заплакала. Это тоже было предсказуемо до минуты. Сначала сказала бы: «Куда ты, Мира, глупости какие», потом заплакала бы, прижав ко рту костяшки, потом пошла бы ставить чайник, потому что чайник — это единственное, что она умела делать в ответ на беду. И осталась бы на кухне со своим чайником, и утром была бы тише обычного, и ничего бы не изменилось, потому что у неё ничего никогда не менялось, кроме мужчин, и каждый следующий был хуже прошлого, как будто она проверяла нижнюю границу.

Мирослава сложила карту и убрала обратно в карман. Проверка сработала: внутри не шевельнулось ничего, что могло бы повернуть её обратно. Ни жалости, ни злорадства. Пустое ровное место, как гудение трансформаторной будки.

В шесть сорок к платформе подошёл «Владимир». Автобус был старый, «Сетра» с облезшей полосой по борту, и он был набитый — в окнах головы, плечи, чей-то ребёнок, прижатый к стеклу. Двери открылись, и из зала повалили те, кого она не видела: оказывается, половина пассажиров всё это время стояла на улице и курила. Восемь человек с сумками полезли внутрь, водитель вылез, встал у багажного люка, начал принимать баулы и громко говорить, что сумок больше двух не берём, нечего тут.

Она осталась сидеть.

В полном салоне нет мест, где можно сесть спиной к стене. В полном салоне стоят в проходе, и тебя разглядывают в упор сорок минут, потому что смотреть больше некуда, и потом вспоминают: девочка, лет шестнадцать, рюкзак серый, куртка тёмная, одна ехала, без родителей. Водитель, который поругался с бабкой из-за сумок, запомнит рейс целиком, он на нём эмоцию оставил. А тот, кто поедет в семь двадцать полупустым, не запомнит ничего, потому что ему будет хотеться спать.

Автобус вздохнул, присел на пневматике, закрыл двери и ушёл. Зал стал больше и пустее, женщина с клетчатыми сумками уехала вместе с ним, уборщица закончила и утащила ведро за служебную дверь.

Мирослава посмотрела на стекло напротив. Оно из чёрного становилось серо-зеленым, в нём проступил контур забора и верхушки тополей за платформой. За кассой зажёгся свет, женщина в синем жилете села на своё место, подвинула кружку с кошкой и открыла блокнот, не глядя в зал. Где-то далеко, на путях, состав прошёл без остановки, и стёкла отозвались мелкой дрожью.

В семь двенадцать пришёл петушинский. Пустой на две трети, с холодным салоном и с водителем, который зевал в кулак, не прикрывая глаз. Мирослава купила билет у него же, отсчитала мелочью и двумя купюрами, забрала сдачу и прошла в середину, к сиденью у прохода, откуда видно обе двери. Рюкзак поставила на колени, руку продела в лямку.

Двери сошлись. Автобус тронулся, вывернул с площадки, прошёл шлагбаум переезда и пошёл вдоль забора, за которым были её девяти этажки; окна на четвёртом, третьи слева, ещё не горели.

Она не посмотрела. Не потому, что не смогла, а потому, что в ту сторону смотреть было незачем: там ничего не двигалось и никто не шёл за ней. Всё, что имело значение, находилось впереди и по бокам — шоссе, остановки, люди, которые сядут на следующей.

Свет за окном поднялся ещё на тон, стал жидким и белым, и в этом свете стало видно, что стекло грязное изнутри, в разводах от чьих-то ладоней. Мирослава откинулась на спинку, не расслабляя плеч, и сосчитала пассажиров: шестеро, из них один спит.

Возвращаться некуда — это не звучало в голове никакими словами. Это было как расписание, вымытое дождями до серости, где цифры всё равно держатся. Она просто знала, что дверь, из которой она вышла в четыре утра, теперь для неё без замка с той стороны, где нет ручки.

Глава 2. Владимирская дорога

Она стояла на выезде из Чёрной Грязи уже сорок минут, и за это время мимо прошли сто двенадцать машин.

Она считала их не от скуки. Счёт держал голову занятой и не давал думать о том, что ботинок на правой ноге промок ещё вчера и до сих пор не высох, а пальцы внутри давно перестали быть тёплыми и просто ныли тупой, ровной болью. Сто двенадцать машин, из них девять притормозили — не ради неё, а ради ямы у поворота, которую местные знали наизусть, а приезжие ловили подвеской. Ни одна не остановилась. Легковушки шли плотно, семейные, с детскими креслами и наклейками на стекле; такие не берут. Мужчина за рулём один, без кольца, с пустым пассажирским сиденьем — берёт всегда, но с ним потом нужно разговаривать всю дорогу и следить за правой рукой. Она предпочитала фуры.

Небо над бетонным забором автосервиса было цвета разбавленного молока, и от асфальта тянуло остывшей резиной и мазутом. На обочине валялась смятая пачка «Winston» и пластиковая крышка от стакана, вмятая в грязь чьим-то ботинком. Мирослава переложила рюкзак с левого плеча на правое, чтобы лямка легла на другое место, и снова подняла руку — не голосуя нахально, ладонью вниз, спокойно, как человек, который просто ждёт своего.

Сто тринадцатая машина была фурой. «Вольво» с выгоревшим тентом, номера заканчивались на тридцать три. Владимир. Она услышала, как меняется звук двигателя, ещё до того, как загорелись поворотники, и заранее сделала два шага вперёд, к карману остановки, чтобы водителю не пришлось сдавать назад. Мелочь, но люди это чувствуют. Тот, кто не создаёт тебе неудобств в первую секунду, кажется безопасным и во вторую.

Пока кабина тормозила, она уже знала, что скажет. Студентка политеха, второй курс, едет на практику в Ковров, деньги на карте, а карта у отца, отец в командировке. Ничего сложного, ничего проверяемого. Врать надо скучно. Интересную ложь запоминают.

Дверь открылась. В кабине пахло дизелем, дешёвым лимонным ароматизатором и чем-то вроде варёной картошки, тёплой и слегка приторной.

— До Лакинска довезу, дальше сворачиваю на базу, — сказал водитель.

Ему было под шестьдесят. Седая щетина, очки в тонкой оправе, спущенные на нос, вязаная кофта поверх футболки. Руки он держал на руле сверху, ладонями вниз, расслабленно, будто грел их. Не барабанил пальцами. Не поправлял зеркало, когда она садилась.

— Мне бы до Владимира, — сказала она, закидывая рюкзак в ноги. — Но Лакинск тоже хорошо.

Он кивнул и тронулся. Спрашивать, куда и зачем, не стал.

Она отметила это как надо отмечать — без благодарности. Молчаливые бывают двух сортов. Одни молчат, потому что копят, и это слышно: у них молчание с напряжением, они сглатывают, они ищут повод начать. Другие просто наговорились за жизнь. Этот переключил передачу, вытянул шею, глядя в левое зеркало, и включил радио на такую громкость, что песня была почти неразличима. Человек, который делает тише для себя, а не для гостя, не собирается ничего с гостем обсуждать.

Первые двадцать километров они не сказали друг другу ни слова. Мирослава сидела вполоборота к двери, как всегда, коленями к выходу, рюкзак между ступней. Из кармана толстовки чувствовалась пряжка ремня, которую она вчера открутила от найденной сумки; ничего особенного, но в кулаке металл лучше, чем ничего. Сидя рядом с человеком, который тебе ничего не сделал, она всё равно держала в голове порядок действий, потому что порядок действий не занимает места, а сожаление занимает всю оставшуюся жизнь.

На заправке под Покровом он ушёл в туалет, бросив через плечо, что стоять минут пятнадцать.

В магазине при заправке было жарко и пахло хот-догами, поджаренным тестом и чуть подгоревшим кофе. За прилавком стояла женщина лет пятидесяти с крашенными в баклажан волосами и бейджем «Людмила». Мирослава прошлась вдоль стеллажей, взяла и поставила обратно пачку печенья, потом подошла к кассе и посмотрела на витрину с бутербродами так, как смотрят люди, которые считают.

— Подскажите, а до Владимира отсюда автобусы идут? — спросила она. — Я не местная совсем.

— Идут, с трассы ловят, — сказала Людмила. — А ты куда, доча?

— На практику. Я в политехе учусь, второй курс. — Она чуть повела плечом, поправляя лямку, и дала голосу ровно ту степень усталости, которая бывает у людей, не жалующихся вслух. — У нас с общагой напутали, я думала, меня встретят, а карту отец заблокировал. То есть не заблокировал, он в рейсе просто, перезвонить не может.

Она не просила. Просить — это сразу другая история, история про попрошайку, а людям неловко давать попрошайкам, и они дают быстро и без разговора, чтобы поскорее закончить. Ей было нужно медленно и с разговором. Она посмотрела на витрину ещё раз и начала отсчитывать монеты из кармана, выкладывая на блюдце для сдачи по одной, как будто всерьёз надеялась, что хватит.

Людмила смотрела на монеты восемь секунд.

— Убери, — сказала она. — Тут списание вечером всё равно. С ветчиной будешь?

— Буду, — сказала Мирослава. — Спасибо большое.

— Чай тебе налью. Сахар клади сама, я не знаю, сколько тебе.

Бутерброд был вчерашний, с подсохшим краем хлеба, и это был лучший вчерашний хлеб за последнюю неделю. Она съела его у окна, стоя, глядя на стоянку, и положила в чай три сахара, потому что сахар — это калории, которые не надо выпрашивать дважды. Людмила ещё что-то говорила про свою племянницу, которая тоже училась и бросила, и про то, что сейчас всем тяжело. Мирослава кивала в нужных местах. Люди редко смотрят на того, с кем разговаривают. Они смотрят в своё, а ты просто стоишь в кадре и повторяешь им их же слова.

Водитель вернулся с пакетом, где звякнули две бутылки минералки. Одну он молча поставил в подстаканник с её стороны.

Трасса М7 за Покровом выпрямилась, и по обеим сторонам пошли щиты: мебельная фабрика, ритуальные услуги, шиномонтаж двадцать четыре часа, «ГОСТИНИЦА 800 м», «КВАС», выцветшее лицо какого-то депутата с прошлой кампании, у которого дождями смыло половину улыбки. Между щитами стоял лес, мокрый и уже рыжий понизу, и от приоткрытого окна тянуло прелой листвой и холодом.

Она вытащила из внутреннего кармана свёрток, где лежали деньги, и пересчитала их, прикрыв ладонью, не потому что боялась водителя, а потому что привычка не выкладывать своё на свет была старше, чем эта дорога. Четыреста двадцать рублей купюрами и сорок с копейками мелочью. Билет от Владимира до Нижнего ей был не нужен, ей нужно было обратно, на запад, а обратно значит дороже, потому что всё, что ведёт в Москву, стоит больше всего, что ведёт из неё. Двести тридцать до Петушков, если повезёт с проходящим. Оттуда электричкой, а в электричке контролёры, а в тамбуре между вагонами можно стоять, если знать, с какой стороны они идут.

Значит, во Владимире надо не тратить, а добавить. Ей нужны были люди, много людей, и место, где они все сразу торопятся и не смотрят по сторонам.

— Пристегнись, — сказал водитель, не поворачивая головы. — Там пост.

Она пристегнулась.

Он сбросил скорость перед развязкой, где серый куб поста ДПС стоял на возвышении, как будка на границе чужой страны, и два человека в жилетах курили внизу у машины с включёнными синими проблесковыми.

— Дальше не могу, — сказал он и остановился метров за двести до поста, на съезде. — Тебе туда, под мост, и налево вдоль гаражей.

— Спасибо.

— Ты, это. — Он снял очки и потёр переносицу. — Ночью не стой на трассе.

— Я не стою ночью, — сказала она, и это была правда.

Она спрыгнула на щебёнку, поймала рюкзак, захлопнула дверь и пошла в сторону моста, не оглядываясь. За спиной зашипел воздух в тормозах, и фура начала выбираться обратно в поток.

Под мостом пахло мочой и сыростью, на бетоне синей краской было выведено чьё-то имя, а откуда-то сверху капало на асфальт с ровным, почти механическим стуком. Она прошла насквозь, свернула налево вдоль гаражей, как он сказал, и на ходу разложила дорогу в голове: гаражи, дворы, остановка, дальше по указателю на центр. Часа полтора пешком, если не петлять. Оборачиваться не стала ни разу.

Хороший человек за спиной ничем не отличается от плохого, пока он за спиной; разница только в том, что от хорошего ты успеваешь отвыкнуть.

* * *

Автовокзал стоял внизу, у самой железной дороги, и в зале пахло так, как пахнет везде, где люди сидят дольше, чем собирались: разогретой булкой, мокрой обувью, хлоркой из-под лестницы. Она вошла со стороны привокзальной площади, отметила два выхода, турникеты на перрон, лестницу на второй этаж и кассовый зал с шестью окнами, из которых работали два. Села с краю ряда сцепленных пластиковых кресел, спиной к стене, рюкзак между ног, и стала смотреть.

Смотреть было чем заняться на час. Мужчина в болоньевой куртке уже третий раз перекладывал клетчатую сумку с одного плеча на другое и всякий раз оглядывался на табло, хотя табло меняло строки раз в десять минут. Он не ждал автобуса, он ждал разрешения на что-то. Такие сначала долго топчутся, потом резко идут и говорят слишком громко. У кассы номер два женщина в бордовом пальто рылась в кошельке дольше, чем нужно человеку, у которого деньги есть; она перебирала отделения по второму кругу, и лицо у неё было неподвижное, как у людей, которые считают в уме и получают не тот ответ. Очередь за ней вздыхала. Никто не смотрел ей в руки, кроме Мирославы.

Люди в таких залах заняты своими билетами до состояния полной слепоты. Можно сесть рядом, просидеть сорок минут, встать и уйти, и через минуту ни один не опишет тебя. Это удобно и это всё, что стоит знать про вокзалы.

Через два ряда женщина с мальчиком лет четырёх ждала автобус на Гусь-Хрустальный, который на табло стоял с пометкой о задержке.

Она держала ребёнка за капюшон, как держат сумку, чтобы не украли, и каждые полминуты поднимала глаза к строке, где ничего не менялось. Ребёнок хотел на поручень. Женщина говорила: «Стой», не глядя на него, и голос у неё был уже сорванный, не от крика, а от долгого дня. Дешёвая куртка, хорошие детские ботинки. У таких обычно есть двести рублей и нет ни одной лишней минуты, и если попросить у неё, она даст, а потом будет весь вечер пересчитывать, чем это обернулось. Мирослава отвела взгляд. Не потому что пожалела. Жалость тут была лишняя, как перчатка не на ту руку. Просто у людей в панике плохая память на лица и очень хорошая на то, кто у них что взял; такая через час расскажет о ней кому угодно, включая человека в форме, стоящего у турникета.

Она встала, поправила лямку и пошла к киоску под лестницей, по дороге сняв с лица всё лишнее и надев другое: чуть растерянное, чуть виноватое, с той особенной торопливостью, какая бывает у девочек, которые привыкли, что им помогают.

За стеклом киоска стояла женщина лет пятидесяти в чёрном фартуке поверх кофты, с кофе машиной, витриной с сосисками в тесте и радио, которое играло само для себя. Мирослава подошла и остановилась ровно настолько, чтобы это было заметно.

— Извините. Можно вас спросить.

— Спрашивай, — сказала продавщица, не отрываясь от стаканчиков.

— У меня такая глупость вышла. — Она коротко засмеялась, как смеются над собой. — Я с практики еду, во Владимире пересадка, и у меня в куртке был билет и деньги, и, видимо, когда я в маршрутке... Короче, вот. — Она развела руками, и это движение получилось честнее, чем всё остальное. — Мне сейчас в общагу звонить, чтобы перевели. Только телефон сел.

Женщина посмотрела на неё долгим, оценивающим взглядом. Не добрым и не злым, а таким, каким смотрят на товар с помятой упаковкой.

— Педагогический?

— Политех, — сказала Мирослава. Педагогический во Владимире знали все, а про политех спрашивать дальше обычно не хотелось. — Первый курс.

— Ага. — Продавщица вытерла руки о полотенце. — И что тебе, деньги?

— Нет. — Тут надо было отказаться быстро и твёрдо, иначе всё рассыпалось. — Нет, что вы. Мне бы кофе. Я с шести утра. Я занесу, честное слово, у меня подруга тут в Доброе живёт, я до вечера занесу, шестьдесят рублей.

— Семьдесят, — сказала женщина.

— Семьдесят.

Пауза протянулась три секунды, и решалось в ней не про кофе. Женщина повернулась к машине, поставила стакан под носик и нажала кнопку.

— Сахар класть?

— Два.

— С шести утра, — повторила продавщица себе под нос, разрывая пакетик. — Вы там что, все голодные ходите.

Она подала стакан в картонной юбочке, и Мирослава взяла его двумя руками, потому что руки у неё были действительно холодные и это тоже работало.

— Я занесу.

— Занесёшь так занесёшь, — сказала женщина и отвернулась к следующему.

Никто никогда не заносит. Женщина это знала, и семьдесят рублей были ценой за возможность полдня думать о себе хорошо, а это дёшево. Мирослава отошла к колонне, обхватила стакан ладонями и впервые за шесть часов почувствовала пальцы: тепло сквозь картон возвращалось медленно, неохотно, будто нехотя признавая, что она ещё живая.

Кофе был жидкий, с привкусом порошка, и это было лучшее, что с ней случилось со вчерашнего вечера.

Патруль появился со стороны перрона: двое, в тёмной форме, один впереди, второй чуть отстав, с рацией на плече. Молодой шёл и смотрел в зал широко, вслепую, как смотрят по обязанности. Второй, постарше, выбирал. Он повёл глазами по ряду кресел, по сумкам, по спящему мужику у батареи и остановился на секунду там, где сидела компания парней с рюкзаками.

Она допила кофе в три глотка, бросила стакан в урну и пошла к турникету, где собиралась посадка на Ковров. Встала четвёртой, подтянула рюкзак на одно плечо высоко, к шее, как держат его люди, которым через минуту предъявлять билет и лезть в багажник. Правая рука в кармане, левая придерживает лямку. Она смотрела на дверь автобуса, а не на форму, потому что смотреть на форму значит быть увиденной. Патрульные прошли в двух шагах за спиной, и рация у старшего сказала что-то мятое и неразборчивое. Очередь двинулась. Она сделала два шага, потом выпустила из рук лямку, нагнулась, будто поправить шнурок, пропустила женщину с корзиной и, когда выпрямилась, была уже с другой стороны потока и шла в сторону касс, ни быстро, ни медленно.

В зале она снова села, теперь ближе к выходу, и пересчитала мелочь, не вынимая руку из кармана: перебирала ребром пальца по номиналу. Четыреста двадцать бумажками и сорок с копейками мелочью. До Петушков не хватало, если брать через кассу и с пересадкой. Хватало примерно на половину дороги, а половина дороги хуже, чем ничего, потому что деньги уйдут, а она окажется в Лакинске, где нет ни вокзала, ни людей, ни киоска с доброй тёткой.

На стоянке под Лакинском двое дальнобойщиков говорили при ней, будто её там не было, и один рассказывал, как в молодости ездил из Вязников на платформах, и что главное не залезать на сцепке, где тормозной башмак, и что состав с лесом идёт медленно и стоит подолгу, а сортировочная за рекой. Она тогда запомнила, как запоминала всё, что говорили мужчины, считавшие её мебелью. Сортировочная за рекой. Значит, вниз, через пути, вдоль забора, и смотреть, куда ставят порожняк.

Решение легло в голову ровно, без торга. Деньги оставались на еду, дорога становилась бесплатной и опасной, и это был честный обмен, потому что опасность она умела считать, а голод нет.

Она встала и пошла к главному выходу.

У дверей, справа, у стойки с расписанием, стоял мужчина в серой куртке и смотрел на неё. Не мазнул взглядом, как смотрят на девушку, и не проверил, как смотрят при исполнении. Он держал на ней глаза уже вторую секунду, и когда она это заметила, он не отвёл их, а чуть повернул корпус. В руке телефон, экран погашен. Ботинки сухие, хотя на улице с обеда моросило.

Мирослава не ускорилась и не замедлилась. Она дошла до середины зала, свернула к лестнице, будто ей на второй этаж, поднялась на три ступени, потом спустилась обратно, прошла мимо туалетов и вышла через боковую дверь на разгрузочную площадку, где стояли пустые ящики из-под минералки и пахло соляркой.

Дверь закрылась за спиной. Она постояла две секунды, слушая, откроется ли снова.

Не открылась.

* * *

Машину она поймала не на трассе, а на выезде с товарной, там, где грунтовка выходила к асфальту и стояла лужа в форме подковы, которую все объезжали по обочине. Серая «Приора» притормозила сама, ещё до того как она подняла руку, и это было первым, что она отметила и отложила.

— Куда?

— До поворота на Ставрово. Если по пути.

— Я до Владимира иду, — сказал водитель. — Довезу до города, чего тебе на повороте ночью стоять. Садись вперёд, там сзади хлам.

Она села вперёд, потому что сзади садиться было хуже: сзади не видно рук. Рюкзак поставила не в ноги, а на колени, обхватив лямку у самого основания.

В салоне пахло освежителем-ёлочкой и остывшим табаком, поверх передней панели была растянута велюровая накидка, вытертая до основы там, где локоть. Лет сорок пять, куртка из тех, что покупают на строительном рынке, обручальное кольцо на месте, но перевёрнуто камнем внутрь, хотя камня там и не было, просто привычка крутить. Он тронулся мягко, аккуратно, включил поворотник на пустой дороге, и это тоже пошло в копилку, потому что аккуратные на пустой дороге обычно держат себя в руках специально.

— Учишься?

— В политехе. Второй курс.

— Практика?

— Практика.

Он кивнул так, будто она сказала что-то, что можно проверить, и проверять он не собирается. Придорожные фонари шли редко, и между ними в лобовом стекле вставала чёрная полоса леса с белёсым паром над кюветом. Она смотрела вперёд, но держала в боковом зрении его правую руку.

Первое несоответствие пришло на шестом километре. Он спросил:

— А встречает тебя кто-нибудь?

— Да, — сказала она.

Он хмыкнул, что-то поправил в зеркале. Прошло минут восемь, они миновали заброшенную ферму с проломленной крышей и указатель с перечёркнутым названием, и он спросил снова, другими словами, будто первый раз ему не понравился:

— В городе-то есть у кого остановиться? А то гостиницы у нас дорогие.

— Меня встретят.

Руки у него лежали на руле в правильном месте, без десяти два, как в автошколе, и вот это было неправильно. Люди, которые ездят по своей области каждый день, держат руль одной ладонью снизу, лениво, локоть в двери. А он держал двумя и слишком крепко: костяшки посветлели, и большой палец не лежал, а вдавливался в оплётку. И ещё он перестал двигать головой. До этого поглядывал на обочину, на встречку, в зеркало, а теперь смотрел только в одну точку, как смотрят, когда внутри считают.

В животе поднялось то самое, из коридора: тонкая, звенящая щекотка под рёбрами, которая в детстве означала, что сейчас на кухне что-то упадёт, а потом станет очень тихо. Она знала это чувство наизусть и знала, что оно бесполезно. От него потели ладони и глупело в голове, а глупеть было нельзя.

Поэтому она начала считать.

Двадцать три до Владимира, значит до Ставрова километров семь, а между ними, она помнила по дневной дороге, есть два съезда и заправка с синей вывеской, и магазин, который работает круглые сутки, потому что рядом стоят фуры. Скорость девяносто. На девяноста из машины не выходят. Ручка двери с её стороны на месте, хромированная, целая, и это уже много; если бы её сняли, разговор пошёл бы другой. Центральный замок он не щёлкал. В левом кармане куртки пряжка, откручённая от сумки на автовокзале, латунная, с острым язычком, она держала её в кулаке так, что язычок выходил между пальцами. Нож в рюкзаке, в боковом отделении, и нож достать нельзя, нож — это уже другая жизнь, из которой не возвращаются.

Пряжка — это просто пряжка.

Считать было хорошо. Пока она считала, руки не потели.

— Тормозните, пожалуйста, у магазина, — сказала она ровно, когда впереди в тумане проступил освещённый короб и косой ряд фур на площадке. — Воды куплю, а то с обеда во рту сухо.

Он не ответил сразу. Пауза вышла длинная, на два удара дворников по сухому стеклу, и в этой паузе он посмотрел на неё первый раз за всю дорогу прямо, а она позволила себе смотреть в лобовое, будто её больше интересует вывеска.

— Так в городе купишь. Через двадцать минут будем.

— У меня давление падает. Мне надо сейчас.

Он вздохнул, как вздыхают на нелепую женскую прихоть, и это был хороший вздох: в нём было раздражение, а не расчёт, и раздражение означало, что он отступает. Поворотник щёлкнул, «Приора» пошла на съезд и встала боком к витрине, метрах в пятнадцати от входа.

— Быстрее давай.

Она открыла дверь, спустила ногу на гравий и тем же движением сняла рюкзак с колен.

— Оставь, чего таскать.

— Там деньги.

Она сказала это без вызова, обыденно, и уже стояла снаружи, и дверь была открыта, и между ними была дверь. Он ничего не сделал.

Люди почти никогда ничего не делают, пока им не станет удобно.

Магазин пах хлебом и хлоркой. Она прошла между стеллажей до дальнего конца, где холодильник с пивом, взяла поллитровую бутылку воды за двадцать пять рублей, расплатилась мелочью, чтобы у продавщицы отпечаталось лицо покупательницы, а не тени, и вышла не в ту дверь, в которую вошла, а через боковой тамбур, где курили водители и стояли поддоны с пустыми ящиками.

Не оглядываясь. Оглядываться — значит показать, что боишься, и дать понять, куда пошла.

Она прошла вдоль торца, потом вдоль высокого борта первой фуры, потом второй, и гравий под подошвами сменился утоптанной жижей с масляными разводами, и в этой полосе между прицепами её уже не было видно от парковки легковушек. Только тогда она разжала левый кулак. Язычок пряжки оставил на ладони белую вмятину, и вмятина медленно набухала красным.

Синий «Мерседес» с обвисшей шторкой на лобовом стоял четвёртым. Она узнала его по наклейке — выцветший тигрёнок на дверце, — потому что этот тягач обгонял её сегодня дважды: утром на объездной и ближе к вечеру, когда она шла от станции. Водитель стоял у колеса и разговаривал с кем-то по телефону, зажав сигарету в углу рта. Бритый, с животом, в спортивных штанах и куртке, которую не застёгивал.

Он убрал телефон и посмотрел на неё без всякого выражения.

— Третий раз тебя вижу.

— Мне до Петушков. Или куда идёте.

— Иду на Ногинск, — он сплюнул под колесо. — Через час трогаюсь, жду напарника. Есть будешь?

— Буду.

— Лезь, там открыто.

В кабине было жарко от печки и тесно, на торпеде лежала тетрадка в клетку с записями рейсов, на полке за сиденьями свёрнутое одеяло и пакет с бельём, пахнущий стиральным порошком вперемешку с соляркой. Она села, поставила рюкзак в ноги, и только теперь заметила, что бутылку воды всё это время держала в правой руке, так и не открыв.

Серая «Приора» простояла у магазина ещё минут двенадцать. Она видела её сквозь щель между шторкой и стойкой: он вышел, походил, заглянул в тамбур, посмотрел на ряд фур, но в проход между прицепами не пошёл, потому что туда идут те, у кого есть причина объясняться. Потом он сел и уехал в сторону города, и его габариты растворились в тумане быстрее, чем она успела досчитать до двадцати.

Водитель забрался в кабину, бросил ей в колени пакет с пирожками, завёл двигатель, и всё в кабине задрожало ровной низкой дрожью, от которой сразу захотелось спать.

— Домой едешь? — спросил он, разворачивая свой пирожок. — Вроде того.

Слово упало и осталось лежать, ничего не обозначая. Дома не было и позади: там была дверь, закрытая на один язычок, и банка изпод «Жокея» с двумя сотнями на дне, и женщина, которая к этому часу уже проснулась, уже всё поняла и уже, наверное, позвонила кому-нибудь, кто не приедет. Возвращаться туда не имело смысла ни завтра, ни через год. Оставалась Москва, не квартира, а сам город, огромный, равнодушный, где можно есть, спать и исчезать, и куда она шла теперь просто потому, что других направлений у неё не было.

Мужик рядом жевал и молчал, и был безопасен ровно до тех пор, пока ей это удобно считать. Мирослава натянула лямку рюкзака на щиколотку, чтобы почувствовать, если потянут, и стала смотреть, как по чёрному стеклу ползут капли, дробя редкий свет встречных фар на мелкие дрожащие искры.

Бесплатный фрагмент закончился.

Текст, доступен аудиоформат
249 ₽
Возрастное ограничение:
16+
Дата выхода на Литрес:
17 сентября 2026
Дата написания:
2026
Объем:
180 стр. 1 иллюстрация
Правообладатель:
Автор
Формат скачивания:

Похожие книги