Читать книгу: «Операция «Бархат»», страница 2

Шрифт:

Вкус был обжигающим, сложным, как та музыка, которую она играла час назад. Сначала – горечь, почти лекарственная, потом – взрыв десятков оттенков: пряности, мед, что-то древесное. И долгое, согревающее послевкусие.

Рижский бальзам. И горечь.

Сладость от успешно пройденного испытания. И горечь от взгляда Орлова, который обещал, что эта операция не будет похожа ни на одну из предыдущих. Он не просто объект. Он – равный противник. Возможно, даже более сильный, потому что его оружием было то, чего у нее никогда не было, – музыка, сотканная из сомнений, боли и правды. И чтобы понять его шифр, ей придется научиться не просто читать ноты, а слышать то, что звучит между ними. А это было самым опасным. Этого не было ни в одной инструкции.

Тени на брусчатке старого города

Дни спрессовались в тугую, однообразную последовательность звуков и теней. Утро начиналось с прохладной серости гостиничного номера и механических упражнений для пальцев на подоконнике, пока за окном в каменном колодце двора медленно просыпалась чужая, невидимая жизнь. Затем следовала филармония – репетиционный подвал, пахнущий пылью, остывшим табачным дымом и электрическим напряжением усилителей. Вечера же принадлежали тишине, микронаушнику и катушечному магнитофону «Электроника», его зеленый глазок гипнотически подмигивал в полумраке, перематывая часы чужой жизни, полной пауз, музыкальных фраз и бытового шума.

Алина стала тенью, безупречным механизмом, встроенным в два параллельных мира. В одном она была Аля Воронина, молчаливая клавишница из Костромы, чьи пальцы извлекали из старенького пианино именно те ноты, что были на бумаге, не больше и не меньше. Она не участвовала в общих разговорах, не смеялась шуткам гитариста Павла и не реагировала на колкости Ирины. Она была функцией, идеальным исполнителем, и эта ее отстраненность, как ни странно, была принята группой. Они списали ее на провинциальную зажатость, оставив в покое в ее тихом углу за инструментом.

В другом мире, ночном, она была «Ласточкой». Здесь требовалась та же точность, та же отстраненность. В первую же неделю, подгадав момент, когда вся группа уехала на интервью для местной газеты, она за тринадцать минут вскрыла номер Орлова, установила миниатюрный микрофон в основание настольной лампы и покинула помещение, не оставив ни единого следа. Это была рутинная работа, отточенная до автоматизма, не вызывающая ни страха, ни азарта. Просто очередной пункт в протоколе.

Сложнее всего было с Орловым. На репетициях он был невыносим. Он не просто руководил – он лепил музыку из воздуха, из нервов, из чужого терпения. Он мог часами добиваться нужного звучания одной гитарной ноты, объясняя Павлу что-то про «цвет ржавчины в осеннем небе», пока тот не начинал тихо звереть. Он заставлял Игоря Земцова, флегматичного барабанщика, переигрывать один и тот же сбивчивый ритм десятки раз, пока капли пота не начинали стекать у того по вискам. Он был одержим, и эта одержимость выжигала все вокруг.

С Алиной он говорил мало. После того первого прослушивания он, казалось, потерял к ней интерес. Он давал ей ноты, слушал исполнение, кивал и переходил к кому-то другому. Но она чувствовала его взгляд. Иногда, поднимая глаза от клавиш, она ловила его на себе. Это был не тот подозрительный, изучающий взгляд, что в первый день. Это было что-то иное, более глубокое и тревожное. Он словно слушал не ее игру, а тишину, которая за ней стояла. Однажды он остановил репетицию на полутакте.

– Воронина, – сказал он в наступившей тишине, и все обернулись к ней. – Вы играете безупречно. Как метроном. Но в этой музыке есть эхо. А вы играете так, будто находитесь в комнате с ватными стенами. Здесь, – он ткнул пальцем в нотный лист, – должна быть пауза, в которой слышно, как падает лист. А у вас – просто отсутствие звука. Попробуйте еще раз. И послушайте тишину.

Она попробовала. Она сыграла ту же фразу, сделав паузу на полсекунды длиннее, но ничего не изменилось. Она не знала, как играть тишину, полную падающих листьев. Ее учили играть ноты. Ее учили воспроизводить шифры. Эхо, листья, цвет ржавчины – это были переменные, для которых в ее уравнениях не было значений.

В ночном мире Орлов был еще более странным. Ленты, которые Алина прослушивала до звона в ушах, были разочаровывающе пусты. Никаких подозрительных звонков. Никаких встреч. Он говорил по телефону с матерью в Ленинград, обсуждая ее давление и дефицит нужных лекарств. Он спорил с кем-то из филармонии о текстах новой песни, которые не пропускал худсовет. Он часами сидел в тишине, и на пленке был слышен только шорох переворачиваемых страниц и чирканье спички. Иногда он брал гитару и тихо наигрывал что-то незнакомое, рваное, болезненно-красивое. Алина сидела в наушниках, и эта музыка, не предназначенная для чужих ушей, проникала под кожу, вызывая странное, почти физическое беспокойство. Она записывала в отчет: «Объект вел себя как обычно. Контактов, представляющих оперативный интерес, не зафиксировано». Но с каждым днем она все острее понимала, что эта обыденность – тоже шифр, который она не может расшифровать.

Это случилось на исходе третьей недели, в серый, промозглый вторник, когда небо, казалось, лежало прямо на черепичных крышах. Репетиция с самого начала пошла наперекосяк. Орлов был взвинчен, резок. Он сорвался на Павла, швырнул ноты на пол, прошелся по комнате и вдруг резко остановился.

– Все, на сегодня хватит, – бросил он, не глядя ни на кого. – Расходимся. Я устал.

Он схватил свой потертый портфель, накинул плащ и вышел, хлопнув дверью. В комнате повисло недоуменное молчание. Ирина что-то язвительно прошипела ему вслед. Павел выругался сквозь зубы. Алина же, не говоря ни слова, поднялась, аккуратно сложила свои ноты и тоже вышла. Сердце ее работало ровно, дыхание было спокойным, но внутри что-то щелкнуло, переводя систему в иной режим. Протокол был нарушен. Объект отклонился от маршрута.

Она вышла из филармонии через минуту после него. Улица встретила ее влажным ветром и запахом мокрого камня. Она увидела его спину впереди, метрах в пятидесяти. Он шел быстро, сутулясь, не оглядываясь. Она скользнула в тень ближайшего дома, превращаясь из Али Ворониной в «Ласточку». Движения стали плавными, почти невидимыми, походка – бесшумной. Она не шла – она перетекала в пространстве, используя толпу, арки, витрины как укрытия.

Орлов не пошел в сторону гостиницы. Он свернул в лабиринт Старого города. Здесь слежка стала искусством. Узкие, кривые улочки, где каждый шаг отдавался гулким эхом. Брусчатка, отполированная столетиями до зеркального блеска, отражала тусклый свет неба и могла отразить и ее силуэт. Ветер, гулявший в этих каменных каньонах, мог донести звук ее шагов. Она держала дистанцию, теряя его из виду на поворотах и находя снова, предугадывая его маршрут по логике улиц. Она была охотником на своей территории, хоть и видела этот город впервые. Ее учили читать карты незнакомых городов, но здесь карта была вживлена в саму землю, и приходилось читать ее интуитивно.

Aldaru iela, Trokšņu iela, Skārņu iela… Названия, чужие и гортанные, проносились мимо на эмалированных табличках. Город становился все старше, дома – все плотнее друг к другу, нависая над головой резными фасадами и тяжелыми эркерами. Орлов вел ее все глубже в сердцевину этого лабиринта, словно проверяя, есть ли за ним хвост. Но он не оглядывался. Его походка была нервной, целеустремленной. Он не искал слежки, он просто спешил.

Наконец он нырнул в низкую, темную арку, почти невидимую между двумя обшарпанными домами. Алина замерла у угла, прислушиваясь. Шаги Орлова затихли. Она выждала тридцать секунд. Затем, слившись со стеной, заглянула в арку. Та выводила в крошечный, мощеный камнем дворик-колодец, зажатый со всех сторон глухими стенами. В дальнем углу, под единственным тусклым фонарем, стоял человек.

Алина отступила в тень. Сердце по-прежнему билось ровно, но в висках появился холод. Вот оно. Контакт. Резидент. Связной. Она медленно, без единого звука, достала из сумочки миниатюрный фотоаппарат, замаскированный под пудреницу. Объектив – игольное ушко. Она приготовилась фиксировать.

Человек, ждавший Орлова, не был похож на шпиона из учебных пособий. Никакого плаща с поднятым воротником, никакой неприметной внешности. Это был пожилой мужчина, почти старик, в старомодном, чуть мешковатом пальто и фетровой шляпе. В руке он держал тяжелый, раздутый портфель. Его лицо, освещенное сбоку желтым светом фонаря, было лицом ученого или библиотекаря – морщинистое, с тонкими, интеллигентными чертами и очками в роговой оправе.

Орлов подошел к нему. Они не обменялись паролями, не пожали рук особым образом. Они просто молча постояли секунду.

– Здравствуй, Виктор, – сказал старик. Его голос был тихим, немного дребезжащим, но отчетливо слышным в гулкой тишине двора.

– Здравствуйте, Яков Самуилович, – ответил Орлов. Голос его был напряжен. – Я уж думал, вы не придете.

– Глупости, мальчик. Пунктуальность – вежливость не только королей, но и конспираторов, – старик слабо улыбнулся. – Как дела? Тебя не пасут?

– Не знаю, – честно ответил Орлов. – Последнее время ощущение, что за мной даже собственная тень ходит с блокнотом. Но вроде чисто. Что у вас?

Алина замерла, прильнув ухом к холодному, влажному камню. Вот. Сейчас начнется. Передача инструкций, микропленки, шифровок. Она подняла «пудреницу», готовясь снимать момент передачи.

Но старик, Яков Самуилович, не полез в карман. Он похлопал по своему раздутому портфелю.

– У меня для тебя подарок. Редкая вещь. Почти полное собрание. Четвертая тетрадь. Только представь, в таком переплете… – он говорил с восторгом коллекционера, показывающего уникальную марку.

Орлов сглотнул.

– Все? И «Воронежские»?

– И «Воронежские», мой мальчик. И даже то, что не вошло в синюю книгу. Машинопись, конечно. Десятая копия. Но бумага хорошая, финская.

Алина опустила фотоаппарат. Ее мозг, натренированный на поиск определенных сигналов, давал сбой. Воронежские тетради? Синяя книга? Это не было похоже ни на один известный ей код.

– Господи… – выдохнул Орлов. Он потер лицо руками. – Яков Самуилович, это же… опасно. Для вас, в первую очередь.

– Опаснее, чем дышать этим воздухом? – старик усмехнулся. – В моем возрасте, Виктор, опаснее всего – молчать. Когда есть что сказать. Вот, держи.

Он открыл портфель и достал оттуда толстую, тяжелую пачку бумаги, обернутую в плотную коричневую бумагу и перевязанную бечевкой. Он передал ее Орлову. Алина инстинктивно нажала на спуск. Щелчок был почти беззвучным, тише, чем стук капли, сорвавшейся с карниза. Она зафиксировала момент передачи. Но что она зафиксировала?

Орлов принял сверток с осторожностью, с какой принимают новорожденного. Он прижал его к груди.

– Спасибо, – сказал он глухо. – Я… я не знаю, что сказать.

– Ничего и не говори. Просто читай. И помни. Пока хоть один человек помнит эти строки, он не умер. Ни поэт, ни поэзия. Вот что важно. Ты принес то, о чем просил?

Орлов кивнул. Он полез в свой портфель и достал несколько тонких, сшитых вручную книжечек в серых обложках. Самиздат. Алина видела такие на фотографиях в учебных материалах.

– Здесь немного. Новое. Из Ленинграда привезли. И пара моих собственных… так, баловство.

– Баловство, – проворчал старик, забирая книжки и пряча их в свой портфель. – Твое «баловство» люди переписывают от руки по ночам. Не прибедняйся. Скромность хороша для партийных функционеров, а не для поэтов.

Они постояли еще немного в молчании. Желтый свет фонаря выхватывал из темноты их фигуры, клубы пара от дыхания. Эта сцена – двое мужчин в глухом рижском дворе, передающие друг другу запрещенные стихи – была настолько далека от шпионского триллера, в котором Алина привыкла жить, что казалась сюрреалистичной. Это было что-то из другого мира. Мира, где главной ценностью и главной опасностью были не государственные тайны, а слова.

– Ты будь осторожен, Виктор, – сказал наконец Яков Самуилович. – Очень осторожен. Время сейчас вязкое. Болотное. Кажется, что стоишь на твердой почве, а оно уже засасывает.

– Я всегда осторожен, – горько усмехнулся Орлов.

– Нет. Ты смелый. А это не одно и то же. Ладно, мне пора.

Старик повернулся и, не оглядываясь, медленно пошел к выходу из арки. Орлов остался стоять, прижимая к груди сверток, словно боясь его уронить. Он смотрел в пустоту.

Алина медленно, на выдохе, отступила назад, за угол. Ее тело действовало по инструкции – отход, не оставляя следов. Но ее мысли были в полном хаосе. Картина мира, такая ясная и простая еще час назад, рассыпалась на части. Объект, потенциальный предатель Родины, рискующий свободой ради контактов с иностранной разведкой, на деле рисковал ею ради пачки машинописных стихов поэта, расстрелянного сорок лет назад.

Она шла обратно по тем же улицам, но теперь они казались другими. Лабиринт не кончился. Он стал только сложнее. Она заблудилась. Она получила неопровержимое доказательство тайной, конспиративной деятельности Орлова. Она даже сфотографировала момент передачи. Но что это была за деятельность? Это не вписывалось ни в одну графу отчета. «Объект встретился с неустановленным лицом и получил пакет с предположительно самиздатовской литературой (Мандельштам О. Э.)». Соколов рассмеется ей в лицо. Или, что хуже, решит, что она что-то упускает. Что это хитроумная маскировка.

Но Алина видела лицо Орлова, когда он брал этот сверток. Она слышала его голос. Ее учили отличать правду от игры. Она всю жизнь имела дело с масками, с двойным дном, с ложью, которая притворяется правдой. И то, что она видела в этом дворе, было пугающе настоящим. Горечь, тоска, преклонение перед силой слова – все это было подлинным.

Вернувшись в свой стерильный гостиничный номер, она не стала сразу писать отчет. Она села на стул и долго смотрела в темное окно, где отражалось ее бледное, невыразительное лицо. Впервые за всю службу задание поставило ее в тупик. Ей дали четкую задачу: доказать измену. А она нашла… что? Проявление инакомыслия? Духовное сопротивление? Любовь к поэзии? Эти понятия отсутствовали в ее служебном лексиконе. Система, которой она служила, не делала между ними различий. Для нее стихи Мандельштама и шифровка из ЦРУ были явлениями одного порядка – враждебными, подлежащими изъятию и уничтожению.

Но Алина, сидевшая в тишине рижского вечера, впервые почувствовала, что различие есть. И оно было огромным. Она вспомнила музыку, которую играла на прослушивании. Ту самую, полную тоски и ярости, исповедь человека, задыхающегося в тесном пространстве. Теперь она начинала понимать, откуда брались эти звуки. Они рождались там же, где и потребность рисковать всем ради пачки стихов.

Она достала бланк отчета. Рука с ручкой замерла над бумагой. Что писать? Правду? Но какая правда нужна Соколову? Та, что она видела, или та, которую от нее ждали? Любой ее выбор теперь, после этого вечера, будет ложью. Либо ложью по отношению к фактам, либо ложью по отношению к приказу.

Впервые в жизни «Ласточка» не знала, что делать. Диссонанс, который она впервые услышала в музыке Орлова, теперь звучал внутри нее самой. И этот первый, пронзительный аккорд ее собственного смятения был самым тревожным звуком, который она когда-либо слышала.

Нота фальши

Репетиции превратились в медленную пытку звуком. Воздух в подвале филармонии, и без того спертый, теперь казался наэлектризованным, готовым вспыхнуть от одной случайной искры. Дни больше не спрессовывались в однообразную рутину; каждый из них обрел свой собственный, удушливый привкус. Алина чувствовала это изменение не аналитическим умом оперативника, а кожей, как чувствуют приближение грозы по внезапной тяжести в атмосфере. Что-то надломилось после той встречи в каменном колодце Старого города. Не в ней – в них. В ансамбле. Словно невидимый камертон, задававший им общий строй, треснул, и теперь каждый инструмент звучал сам по себе, создавая не полифонию, а болезненный, режущий слух диссонанс.

Она сидела за своим стареньким пианино «Рига», превратившись в безупречный механизм, в живой метроном, отбивающий такт с холодной точностью. Ее партия была выучена, вбита в мышечную память пальцев до такой степени, что мозг мог оставаться свободным, превращаясь в пассивный приемник, регистрирующий все, что происходило вокруг. А происходило нечто странное. Музыка разваливалась на части. Она умирала, не успев родиться, прямо здесь, на потертом ковре, среди окурков в консервных банках и спутанных змей проводов.

Центром этого распада был не Орлов. Напротив, он был напряжен, как натянутая до предела струна. Его одержимость, раньше казавшаяся ей просто творческой лихорадкой, теперь приобрела оттенок отчаяния. Он метался по комнате, останавливал их на полуслове, вслушивался в каждый звук с таким мучительным выражением на лице, словно ему сверлили зуб без наркоза. Он требовал от них не точности, не техники – он требовал чего-то, что сам не мог сформулировать. Правды. Он требовал от музыки, чтобы она не лгала.

И она лгала. Бессовестно, нагло, из каждой ноты, сорвавшейся с гитары Павла Струкова.

Именно гитарист был источником фальши. Его инструмент, обычно певший, смеявшийся и плакавший под его пальцами, теперь издавал сухие, мертвые звуки. Технически все было верно. Аппликатура безупречна, ритм выдержан. Но ноты были пустыми оболочками, лишенными души. Это было похоже на речь, произнесенную по бумажке человеком, который не понимает смысла слов. Алина, с ее абсолютным слухом, натренированным на распознавание шифров в звуковых последовательностях, слышала эту ложь отчетливее всех. Это была не просто плохая игра. Это было предательство музыки.

«Стоп! Снова!» – голос Орлова сорвался на крик.

Он подскочил к Павлу, его лицо было бледным, в карих глазах горел холодный огонь. Павел вздрогнул, опустил гитару. Он осунулся за последние дни, под глазами залегли тени, а его пальцы, обычно порхавшие по грифу, казались одеревеневшими.

«Паша, что это? Что ты играешь?» – Орлов говорил тихо, почти шипел, и от этого его слова звучали страшнее крика. «Это не соло. Это набор звуков. Упражнение для первого курса музучилища. Где боль? Где этот надрыв, когда кажется, что струна сейчас лопнет и полоснет по лицу? У тебя здесь написано – fortissimo, с акцентом, с оттяжкой! А ты играешь так, будто боишься разбудить соседей. Ты вообще здесь? С нами?»

Павел молчал. Он смотрел на свои руки, на гриф гитары, словно видел их впервые. Его губы были плотно сжаты.

«Я не могу так», – наконец выдавил он. Голос был глухим, чужим. «Не получается».

«Не получается?» – Орлов опасно прищурился. «Вчера получалось. Неделю назад ты играл так, что стены дрожали. А сегодня "не получается"? Может, дело не в гитаре? Может, дело в голове? Или в руках, которые дрожат так, будто ты вчера не музыку играл, а вагоны разгружал?»

Это был удар ниже пояса. В наступившей тишине Алина увидела, как по лицу Павла прошла едва заметная судорога. Он поднял глаза на Орлова, и в них мелькнуло что-то похожее на ненависть. Или на загнанный страх.

Ирина Лемешева, сидевшая на высоком стуле, поджала свои ярко накрашенные губы и с нескрываемым злорадством наблюдала за сценой. Барабанщик Игорь Земцов смущенно кашлянул и принялся протирать свои тарелки куском замши, делая вид, что происходящее его совершенно не касается. Басист Леонид Крамер, как всегда, был невозмутим. Он смотрел в пустоту сквозь толстые линзы очков, его лицо было бесстрастным, как у сфинкса.

Алина не пошевелилась. Ее мозг, до этого дремавший, мгновенно включился в рабочий режим. Ситуация: конфликт в группе. Объект А (Орлов) оказывает давление на объект Б (Струков). Реакция объекта Б: агрессия, скрытность, признаки сильного психологического стресса. Вывод: напряжение достигло критической точки. Возможность: использовать конфликт для дестабилизации коллектива и получения доступа к объекту А.

Это была стандартная схема из учебника. Разделяй и властвуй. Найди слабое звено, надави на него и смотри, как рушится вся цепь. До сих пор Алина считала, что таким звеном может стать завистливая Ирина. Но теперь она видела, что настоящий разлом проходит в другом месте. Между лидером группы и его гитаристом. И этот разлом был глубже, чем просто творческие разногласия. Орлов бил не по технике Павла. Он бил по его лжи. Значит, он ее чувствовал. Но знал ли он ее причину?

«Давай еще раз. С самого начала. И если я еще раз услышу эту мертвечину, клянусь, я разобью твою гитару об этот усилитель», – закончил Орлов, отступая от Павла. Он провел рукой по волосам, и Алина заметила, как дрогнули его пальцы. Он тоже был на пределе.

Они начали снова. И снова все повторилось. Павел играл механически, безжизненно. На сложном пассаже его пальцы сорвались, и гитара издала отвратительный, визгливый звук.

Павел вскочил. «Все! Я не могу!» – крикнул он, и его голос сорвался. Он рванул гитару с плеча, сунул ее в потертый, видавший виды кофр, защелкнул замки с такой силой, что они лязгнули, как затвор. Он ни на кого не смотрел. Его движения были резкими, лихорадочными.

«Куда ты собрался?» – холодно спросил Орлов, стоявший неподвижно в центре комнаты.

«Проветриться», – бросил Павел через плечо. «Мне нужно проветриться. Голова раскалывается».

Он выскочил из комнаты, хлопнув тяжелой, обитой кожей дверью.

Тишина, повисшая в подвале, была плотной и неуютной. Ее нарушал только тихий гул усилителей.

«Психопаты», – фыркнула Ирина, поправляя прическу. «Сборище психопатов. Как с вами вообще работать?»

Орлов медленно повернулся к ней. «Заткнись, Ира. Просто заткнись».

Он подошел к окну – маленькой амбразуре под самым потолком, выходившей на уровень тротуара, – и закурил. Алина видела в тусклом свете его отражение в грязном стекле. Он не был зол. Он выглядел растерянным и бесконечно усталым.

Репетиция была сорвана. Все молча начали собирать инструменты. Алина аккуратно закрыла крышку пианино. Протокол требовал доложить о любом необычном поведении. Срыв гитариста, резкая реакция Орлова – все это подходило под определение. Но сухие строки отчета не могли передать главного – той ноты откровенной, почти животной паники, которая прозвучала в последнем выкрике Павла. Он чего-то боялся. И этот страх был сильнее музыки. Сильнее авторитета Орлова. Сильнее всего.

Она решила временно переключить вектор наблюдения. Орлов был крепостью, которую пока не удавалось взять. Павел Струков же внезапно оказался проломом в стене.

Возможность представилась через два дня. Репетиции шли наперекосяк, атмосфера была ядовитой. Павел вернулся, замкнутый и угрюмый, играл формально, избегая взгляда Орлова. Орлов, в свою очередь, казалось, оставил его в покое, но это было затишье перед бурей, это чувствовали все.

Во время обеденного перерыва музыканты обычно расходились кто куда. Земцов и Крамер шли в столовую филармонии, Ирина уезжала на такси, демонстративно показывая, что не желает обедать в компании «простых смертных». Орлов часто оставался в репетиционной, что-то черкая в своей нотной тетради. Алина обычно шла в маленькое кафе неподалеку, где заказывала кофе и булочку, превращаясь в незаметную часть интерьера. Павел же всегда исчезал. Он просто растворялся в городе.

В этот день Алина вышла из филармонии чуть раньше. Она не пошла в свое обычное кафе. Вместо этого она заняла позицию у газетного киоска на противоположной стороне улицы, откуда хорошо просматривался вход. Она делала вид, что изучает передовицу «Циня», но на самом деле ее периферийное зрение было сфокусировано на тяжелой дубовой двери.

Павел появился через пять минут. Он торопливо огляделся, словно боялся слежки. Эта профессиональная паранойя, так знакомая Алине, выглядела у него неуклюжей и дилетантской. Он не проверял «хвост» по отражениям в витринах, не делал резких остановок. Он просто нервно вертел головой. Убедившись, что за ним никто не идет, он быстрым шагом направился не в сторону центра, а вглубь прилегающих улочек, к району, где старинные фасады сменялись обшарпанными доходными домами с темными, пахнущими кошками подворотными.

Алина выждала полминуты и двинулась за ним. Это была уже не та интуитивная слежка по лабиринтам Старого города. Это был серый, унылый район рижских задворков. Она держала дистанцию, используя в качестве прикрытия редких прохожих и углы домов. Павел шел быстро, почти бежал, постоянно оглядываясь. Он явно спешил на встречу.

Он свернул в глухой двор, образованный тремя старыми пятиэтажками. В центре двора на ржавых цепях висели сиротливые качели, под которыми растеклась грязная лужа. Павел остановился у одной из арок, ведущих в подъезд, и закурил, нетерпеливо постукивая носком ботинка по треснувшему асфальту.

Алина замерла за мусорными баками, от которых несло чем-то кислым. Отсюда было плохо видно, но достаточно, чтобы контролировать ситуацию. Она ждала. В ее мире ожидание было основным рабочим инструментом.

Через пару минут из той же арки вышел человек. Он был полной противоположностью Павлу. Невысокий, плотный, в дешевом плаще серого цвета, который делал его похожим на оживший мешок. Лицо у него было гладким, стертым, как у монеты, долго бывшей в обращении, без единой запоминающейся черты. Такие лица были идеальны для толпы и кошмарны для опознания. Он подошел к Павлу вплотную.

Алина затаила дыхание. Сейчас. Передача. Она мысленно приготовила «пудреницу»-фотоаппарат, хотя доставать ее здесь, среди бела дня, было бы безумием.

Они не обменивались контейнерами. Они говорили. Алина не могла расслышать слов, но видела мимику и жесты. Серый человек говорил тихо, почти не шевеля губами, наклонившись к самому уху Павла. Павел слушал, и его лицо становилось все бледнее. Он что-то отвечал, отчаянно жестикулируя. Потом серый человек резко схватил Павла за лацкан куртки. Это был быстрый, властный жест. Павел дернулся, попытался высвободиться, но не смог. Серый что-то прошипел ему в лицо. Затем так же резко отпустил, оттолкнув от себя.

Павел пошатнулся. Он провел рукой по лицу. Серый человек тем временем достал из кармана сложенный вчетверо листок бумаги. Не записку. Что-то побольше. Он сунул его в нагрудный карман Павлу. Небрежно, почти презрительно. Потом развернулся и, не оглядываясь, ушел, растворившись в одной из темных арок.

Павел остался стоять один посреди двора. Он был похож на боксера после нокдауна. Он медленно вытащил из кармана листок. Развернул. Алина видела только его спину, но она заметила, как напряглись и осунулись его плечи. Он несколько секунд смотрел на бумагу, потом смял ее в яростном, бессильном жесте и сунул в карман. Он постоял еще немного, опустив голову, затем так же быстро, как и пришел, покинул двор.

Алина осталась за баками. Ее мозг лихорадочно обрабатывал информацию. Это не было похоже на контакт с резидентом. Жесты, мимика, уровень агрессии – все указывало на иную природу отношений. Угроза. Давление. Шантаж? Серый человек не был связным. Он был… коллектором. Или кем-то в этом роде. А записка… это мог быть ультиматум. Или счет.

Это была «красная сельдь», как называли в их ведомстве ложный след, подброшенный для отвлечения внимания. Но Соколов бы не простил ей, если бы она проигнорировала такую явную аномалию. Секреты Павла могли быть не связаны с государственной изменой, но они явно влияли на его состояние, а значит, и на всю группу. И на Орлова. Это было слабое место, трещина, в которую можно было вставить клин.

Она не пошла докладывать об этом Соколову. Еще не время. Отправка шифровки означала бы потерю инициативы. Соколов отдал бы приказ, и она снова стала бы просто исполнителем. Сейчас же, впервые за долгое время, она могла сама выстроить тактику. Ее целью был Орлов. И путь к нему теперь лежал через Павла. Не через давление на него – это было бы слишком прямолинейно и могло спугнуть обоих. А через демонстрацию сочувствия. Через создание альянса.

Вечером того же дня она подкараулила Орлова, когда тот выходил из филармонии. Он был один, шел медленно, погруженный в свои мысли.

«Виктор Андреевич», – окликнула она его.

Он обернулся. Взгляд был отсутствующим, он не сразу ее узнал.

«Аля. Что-то случилось?»

«Я хотела поговорить. Если у вас есть минута».

Он поcмотрел на нее с удивлением. За все это время она ни разу не заговаривала с ним первой, если это не касалось напрямую музыки.

«Слушаю», – он остановился, прислонившись к холодной стене дома.

Алина подошла ближе. Она тщательно подбирала слова. Легенда Али Ворониной, тихой провинциалки, должна была работать на нее.

«Я по поводу репетиций», – начала она, глядя куда-то в сторону. Она должна была выглядеть немного напуганной, нерешительной. «Я… мне кажется, атмосфера в группе… она очень тяжелая. Это мешает музыке».

Орлов криво усмехнулся. «Ты только заметила? Добро пожаловать в "Орион", Аля. У нас всегда весело».

«Дело не в этом. Дело в Павле», – она заставила себя посмотреть ему в глаза. «С ним что-то происходит. Он играет… он словно не здесь. И вы на него давите. Очень сильно. И от этого становится только хуже. Для всех».

Он долго молчал, изучая ее лицо. Его взгляд уже не был насмешливым. Он был серьезным, почти тяжелым. Он словно пытался прочитать то, что стояло за ее словами.

«Ты у нас психолог, оказывается?» – спросил он, но без прежней иронии.

«Я музыкант», – ответила Алина ровно. «И я слышу, когда музыка больна. Наша музыка больна, потому что болен один из нас. И когда вы кричите на него, вы не лечите болезнь, вы только усиливаете симптомы. Простите, если я лезу не в свое дело».

Она сделала паузу, давая ему возможность отреагировать. Это был рискованный ход. Он мог послать ее, приказать не вмешиваться. Но она сделала ставку на его одержимость музыкой. Она апеллировала не к его человеческим чувствам, а к его профессионализму.

«И что ты предлагаешь? Сеанс групповой терапии? Будем сидеть в кружок и делиться своими детскими травмами?» – его голос был полон сарказма, но в глубине глаз она увидела… интерес. Он был заинтригован. Она нарушила шаблон. Тихая, безмолвная клавишница вдруг проявила характер и, что самое главное, понимание сути происходящего.

«Я предлагаю поговорить с ним. Не вам. Вам он ничего не скажет. Вы для него сейчас – враг. Может быть, поговорить кому-то другому? Или просто… дать ему передышку. Оставить в покое на пару дней».

«У нас нет пары дней, Аля», – отрезал он. «У нас гастроли на носу. Программа не готова. Худсовет и так половину песен завернул. У меня нет времени на его истерики».

«Мертвая программа нам тоже не поможет», – тихо, но твердо возразила она.

Бесплатный фрагмент закончился.

Текст, доступен аудиоформат
399 ₽

Начислим

+12

Покупайте книги и получайте бонусы в Литрес, Читай-городе и Буквоеде.

Участвовать в бонусной программе