Читать книгу: «Не под пустым небом. Роман-трилогия «Побережье памяти». Книга вторая», страница 3

Шрифт:

* * *

Трудно, тяжело, когда творческий руководитель относится к тебе так непримиримо. Можно даже сказать – агрессивно. Но – не я первая, не я последняя.

Говорят, в Литинституте существует печальная статистика. На первом курсе обучаются, в основном, поэты. Процентов пятьдесят, или даже больше. Процентов тридцать – прозаики. Десять процентов – драматурги. И где-то по пять процентов – критики и переводчики. Но к пятому курсу поэтов почти не остаётся. Они перестают писать стихи! И уходят. В прозаики. А ещё больше – в переводчики. А ещё больше – в критики. А самые несговорчивые отчисляются из института за «творческую несостоятельность».

Но зато те, которые доходят до выпуска поэтами, – они постепенно становятся «правильными» поэтами. Они принимают условия игры: и начинают писать как надо и о чём надо.

Мне поведала об этой печальной статистике одна из старшекурсниц. Которая тоже поступала в институт как поэт. А теперь писала критические обзоры в журнал «Знамя», который был по соседству с институтом, и многие студенты подрабатывали в нём.

– Я уверена: ты тоже скоро бросишь стихи! – сказала мудрая старшекурсница. – Переходи на переводческое, пока тебя не вышибли. Переводчики хорошо зарабатывают – лучше поэтов. Или переходи на критику, критики везде нужны, так что без куска хлеба не останешься.

Но на переводческое я переходить не собиралась. Мне это совершенно не интересно: повторять за кем-то чужие слова и мысли! У меня и своих собственных мыслей достаточно.

А уж на критику переходить… Это как-то совсем скучно и унизительно.

– Да лучше пусть меня вышибут на переаттестации! – сказала я.

– Ну, и глупо! – сказала мудрая старшекурсница. – И что и кому ты этим докажешь?

* * *

Я тоже как-то заглянула в это уважаемое издание – в редакцию «Знамени», где многие наши так хорошо «паслись». Оставила в отделе поэзии свои стихи.

Как оставила – так благополучно и забрала через две недели. Мне объяснили, что стихи мои не современны, не актуальны, в них нет примет сегодняшнего дня. Сказали, что, кроме моего грустного настроения, они ничего не отражают. А это не может быть востребовано широким читателем. Удивились, что я, с такими упадническими настроениями, являюсь студенткой Литинститута. Посетовали на то, что в институте мне до сих пор никто не объяснил, как надо писать и о чём…

* * *

Кстати, почти все на нашем семинаре очень быстро вступили в коммунистическую партию. Это было как-то естественно. Помню, как в приветственном слове нам, первокурсникам, ректор говорил:

– Вы – работники идейного фронта! Не забывайте об этом!

Большинство прониклось этой мыслью и торопливо пополнило собой ряды КПСС. Каждому было ясно: без красной корочки не будет карьеры, не будут печатать, не возьмут на работу в издательство.

– А ты почему не вступаешь в партию? – строгим голосом спросил меня Евгений Аронович.

– Не хочу, – сказала я, обескуражив его своим ответом.

– Я бы мог написать тебе рекомендацию, – сказал он.

Я удивилась: с чего вдруг такая «доброта»?

– Спасибо, не надо, – сказала я.

Он был мной недоволен. И удивлён: я не хотела реабилитировать себя в его глазах. Не беспокоилась о своём будущем. Одним словом, вела себя (на его взгляд) совершенно несерьёзно. Если не сказать – вызывающе!

Я уж не стала его шокировать рассказом о том, с каким наслаждением порвала и спустила в мусоропровод свой комсомольской билет. Это было ещё в те времена, когда я работала осветителем в цирке…

* * *

Рядом со мной на творческих семинарах сидел, обычно, Арнольд Вакс, с которым мы познакомились и подружились ещё на вступительных экзаменах.

Мы с Ваксом представляли собой малочисленную, но крепкую оппозицию. И очень действовали на нервы Евгению Ароновичу. Вакс был лет на десять старше меня, у него был величественный библейский облик, он смотрелся на нашем семинаре совершенно чужеродно и держался отстранённо-философично. Мог спокойно, во весь голос сказать, обращаясь ко мне:

– И как нас с вами занесло в этот дурдом? Вы не знаете?..

Евгений Аронович зеленел от этих Арнольдовых эскапад. И не знал, как себя с ним вести. Дело в том, что просто так взять и выгнать его он почему-то не мог. Видимо, по двум причинам: во-первых, Арнольд был сыном погибшего в Отечественную войну драматурга, может быть, даже друга Долматовского. А во-вторых, у Арнольда была старая полоумная мать (кстати, они жили во флигеле института), и эта мать с растрёпанными седыми космами всё время прибегала в институт, узнать, как тут её сынок. Она безумно хотела, чтобы сынок закончил институт и имел официальный статус «писателя», она боготворила каждую строчку, написанную Арнольдом, а писал он страшно много, и она все дни проводила в перепечатывании его гениальных страниц… Эту старую женщину все в институте жалели. Евгений Аронович так и говорил Арнольду:

– Только ради вашей несчастной матери я терплю вас!

Арнольд писал и стихи, и прозу. Не деля свои строки на книги, он писал сплошным потоком – писал жизнь… Подоконники их флигелька были завалены сотнями, тысячами страниц… Это был настоящий эпос. А Вакс был Гомером наших дней. Вот один из его замечательных стишков, который мог бы служить визитной карточкой Арнольда Вакса:

 
На гениальность я не сетую.
Сам гений, и другим советую.
 

Через несколько лет я напишу рассказ о нём – «Встреча на бульваре». Но на самом деле о нём надо было бы написать роман…

Арнольд Вакс, где ты? Тебя всё-таки выгнали из института, и мечта твоей матушки не сбылась. А ваш знаменитый флигель, где на каждой двери надо было бы повесить мемориальную доску и устроить там «Музей гениальных нищих русских писателей», этот флигель отобрал себе Литинститут, перестроил его на свой вкус, и там теперь расположены аудитории заочного отделения и высших литературных курсов. А жильцов флигелька выселили на какую-то далёкую окраину, в «спальный район», где, естественно, долгое время в квартирах не было телефонов. И Арнольд исчез из моей жизни. Слышала только, что какое-то время он работал лифтёром – там же, в своём спальном районе…

Арнольд Вакс, где ты? Ни один из наших общих знакомых ничего не знает о тебе. Ни один поисковик не находит в Интернете твоё имя. А где же тысячи страниц, под которыми ломились подоконники в вашем флигельке? Что с ними стало?..

* * *

Ночь на пульте.

Звонок.

– Это я, – говорит Гавр. – Не разбудил?

– Да нет. Не до сна.

– Умер Симон.

Умер Симон… Это – уже глубокая зима…

Наш Симон. Сказочный карлик с умными, весёлыми глазами. Неужели он был карлик? Когда он шёл рядом со мной по улице, он едва доходил мне до локтя… Но я всегда смотрела на него снизу вверх. Да. Именно так: снизу вверх! Это я чувствовала себя маленькой. Нет, я не придумала это потом, после его ухода. Это – правда.

– Он умер в больнице, – говорит Гавр, – кажется, его нечаянно убили: влили взрослую дозу лекарства.

А ведь он был маленький…

Хоронили Симона в детском гробике.

 
* * *
Никогда больше не будет
ни зимы ни лета ни весны ни осени…
разбилась
– с лёгкостью фарфорового блюдца —
волнующая круговерть времен года…
Всё замерло
как в странной
бессмысленной игре «замри»
Светофоры глядят не мигая
красными
слезящимися от ветра глазами…
замерли стрелки
на часах у перепуганных стрелочников
и сами стрелочники
стоят неподвижно, уставясь в пустоту
из которой уже не придёт
ни один поезд…
И никто никогда не скажет «отомри»
этому
некогда весёлому миру…
холодно
 

Я плакала, несколько дней тому назад, когда писала эти стихи. Писала, ещё не зная, к кому они обращены на этот раз. Я не успела навестить его в больнице…

У него не было семьи. Его хоронили друзья с лито. Меня не отпустили с работы. Но я передала с Гавром это стихотворение, которое он положил Симону в гроб.

Самым неутешным был Миша Файнерман. Он очень любил Симона.

Он не сможет смириться с уходом Симона и через много лет…

И когда через много-много лет выйдет его, Мишина, первая книга, на первом листе будут стоять слова, свидетельствующие о его преданной любви к этому человеку:

«Памяти Симона Бернштейна».

* * *

Лито продолжало существовать, его вёл Эдмунд Иодковский, но для меня это место утратило притягательность, и последний раз, помню, мы были там с Гавром, когда отмечали девять дней Симону.

Все говорили хорошие слова о Симоне, для многих этот маленький человек много значил. Миша читал своим тихим, заикающимся голосом печальные стихи и едва сдерживал слёзы. Было страшно грустно… Я не могла ни говорить, ни читать. Сидела и вспоминала, как летом мы были все в Доме литераторов на вечере поэзии, и все выступали там, а Симон сидел в первом ряду и, как пятилетний мальчишка, болтал ногами… у него ведь ноги не доставали до полу… И тоже читал, что-то смешное, что-то вроде:

 
Салатик, компотик,
Халатик, животик…
 

Все смеялись… и он сам смеялся… он был весёлый, озорной. И очень умный. И умел потрясающе слушать. Когда он слушал других, он весь обращался в слух.

Ему было немного за пятьдесят. За всю жизнь были напечатаны два или три его весёлых стишка – где-то в разделе «юмор». И всё…

Больше его не будет. Больше я никогда не приду на лито. Прости, Симон, но без тебя мне тут нечего делать…

* * *

Мама зачем-то купила билеты в цирк на Цветной бульваре.

Она говорит:

– Чтобы сделать тебе приятное.

Она даже не подозревает, что я почувствовала, когда она, с улыбкой, показала мне эти билеты… Но я умею владеть своим лицом.

Чтобы сделать приятное ей, иду с ней на спектакль…

Наши места неподалёку от моего софита, за которым я просидела целый сезон… Сейчас за ним сидит белобрысый Колька, с которым мы лазили когда-то на купол… Да, я работала в цирке на Цветном бульваре, было и такое в моей жизни.

На манеже – Никулин и Шуйдин. Можно было бы пойти за кулисы и пообщаться, принести Юрию Владимировичу новые стихи, он любит мои стихи. Но нет сил идти туда, за кулисы, где когда-то была гримёрная, на двери которой висела табличка с именем Моего Клуона… ещё не так давно…

Сижу, сжавшись вся в комок, – только бы не заплакать! И вспоминаю, как осенью, уезжая из Крыма, в последний вечер в Симферополе, в ожидании поезда, гуляла под дождём, и, промокнув и озябнув, пришла к цирку…

Представление уже шло минут двадцать, но касса была открыта, и билеты были. И мне вдруг показалось, что вот, войду сейчас в зал… а Мой Клоун – там, на красном манеже… И не было этого страшного случая по имени «смерть»… так, приснилось что-то жуткое, так бывает. Но на самом деле – Мой Клоун здесь, в цирке…

Скорей, скорей увидеть его! скорей проснуться из этого кошмара!

Покупаю билет. Вбегаю в зал…

А зал хохочет… хохочет над каким-то разрисованным чудаком в манеже, совершенно не смешным… и таким глупым! И я сажусь на своё место, свет гаснет… кто-то там летает в полумраке под куполом, а я сижу и плачу… и даю себе слово, что никогда больше, никогда в жизни не приду больше в цирк, в котором когда-то выступал он…

И вот – я опять в цирке на Цветном бульваре…

Много лет я жила с ощущением, что моя жизнь замкнута в круге. В цирковом круге, тринадцати метров в диаметре. Я не стремилась выйти из этого круга, ибо нашла здесь – всё. Всё, чего может желать человек: любовь, смысл жизни, простор для творчества. И все люди, встреченные мной в эти годы, и все события, происшедшие со мной, оказывались внутри этого круга.

И вот я смотрю на этот круг…

Красный манеж – как открытая рана в моём сердце…

Больно…

Здесь – страшнее и больнее, чем на Ваганькове.

Здесь – Моего Клоуна нет.

А там – он смотрит на меня с портрета, как из окна, и улыбается…

* * *

Перед новым годом я всё же решилась и написала Гавру письмо с одной просьбой: «Не звони больше». После чего он тут же позвонил и уговорил встретиться. Хотел посмотреть мне в глаза: правду ли я сказала? Буквы на бумаге могли соврать, глаза – нет.

Мы стояли на морозе у метро «Речной вокзал» и плакали. Ну что, что я могла сказать ему? И что он мог сказать мне? Всё было слишком ясно…

Прощай, Гавр! Спасибо тебе за всё. За твои стихи, за наши летние гуляния по крышам и бульварам… За то, что ты водил меня за руку на вступительные экзамены в Литературный институт. За то, что познакомил меня с Каптеревыми. За твои письма в Судак… Спасибо за то, что издал мою первую книгу. Но дальше… Что дальше?

У тебя – твои дети. У меня – Мой Клоун. Наша жизнь устроена. В ней всё уже определено. Ничего не изменить…

Моё сердце разрывается на две части. На того, кто ушёл. И на того, кто никогда не придёт. Вот такая история…

Глава третья. Притяжение очага. Каптеревы

Но был в этом огромном холодном мире дом…

Был Дом!

И два светящиеся тёплым светом окна…

…Я шла по улице Огарёва, бывшему Газетному переулку, шла в сторону Тверской и всё оглядывалась на дом, где на лоджии второго этажа стоял он – Валерий Всеволодович Каптерев – и махал мне вслед рукой… Он махал мне до тех пор, пока мог видеть меня, пока, не доходя до Телеграфа, я не сворачивала во двор, срезая угол… Так было каждый раз. Только зимой, в холода, он не выбегал на лоджию помахать мне вслед. Но во все другие времена года это было традицией – он машет мне вслед, а я иду и без конца оглядываюсь, и тоже машу ему в ответ… И мне кажется, что так будет всегда: он всегда будет махать мне с лоджии…

Но однажды, годы спустя, ему уже было почти восемьдесят, меня пронзило, как иглой: «Господи, а ведь так будет не всегда!.. Вот оглянусь когда-нибудь – и не увижу уже его на лоджии…» И всё во мне тут же восстало против этой страшной мысли: «Нет! ТАК будет ВСЕГДА! Он всегда будет махать мне с лоджии!..»

…И опять он стоял на лоджии и махал мне вслед. А я шла и всё оглядывалась и оглядывалась, и махала ему, и в сердце было горячо и радостно оттого, что я так люблю его, и оттого, что он меня любит.

Я знала, что всю жизнь буду оглядываться на этот дом, на эту лоджию, на эти два тёплых окна…

Так и живу…

* * *

И вот, прошло с тех пор более тридцати лет, и я опять иду по Газетному переулку… он опять носит своё настоящее имя. В который раз я иду по этому переулку, и мне кажется, что трещины в тротуаре под ногами – всё те же, что и тридцать лет назад, и вот эта лужа после дождя у обочины – она всегда была здесь… И, пока я изучаю трещины под ногами и лужи у обочины, пока я не подымаю головы от этих вечных узоров, – я думаю, что вот, сейчас подыму голову – и увижу зелёное буйство на лоджии второго этажа, и – его, с лукавой усмешкой глядящего на меня сквозь ветви ивового деревца, прижившегося на их весёлой лоджии… А в глубине лоджии, за зеленью и цветением, – я увижу два манящих тёплых окна…

Которые светят мне уже столько лет…

И будут светить ВСЕГДА.

А однажды, в конце зимы, шла тут, по этим склизким наледям, вечно тут наледи под водосточными трубами! и вдруг почудилось… – вот сейчас они выйдут из-за угла своего дома, два старых и бесконечно дорогих мне человека, она – в сереньком пальтишке на лебяжьем меху и в серенькой шапочке, фасоном – чалма, а он – в длиннополом, старомодном, кофейного цвета, каком-то доисторическом пальто и в смешной ушанке, старой, потрёпанной, с лихо торчащим в сторону одним ухом… И пойдут, рука об руку, осторожно ступая по нечищеным, скользким тротуарам… Два бесконечно дорогих мне человека.

Бывало (это ещё в прежнюю эпоху – до кодовых замков – когда подъезды стояли нараспашку), иногда заходила в их двор, проходила мимо знакомых мусорных баков – вот здесь он кормил по утрам голубей, а потом, четыре года, – она… а когда я жила у неё, то голубей кормила я…

И вот, захожу в этот двор – дома №1/12 (в те времена – ул. Огарёва), здесь у мусорных баков вечно кучкуются голуби, которых он когда-то привадил к этому месту утренними кормёжками… Захожу в полутёмный пыльный подъезд, поднимаюсь на второй этаж и стою перед их дверью №44.

Просто стою перед дверью.

И представляю: вот сейчас нажму на кнопку звонка – и услышу за дверью знакомый торопливый топот ног (никогда-то он не мог ходить по дому спокойным, размеренным шагом) и его голос: «Люся! Люся! Я уверен, что это – Романушка!»

Господи, неужели это не повторится? Никогда?!

Как же я люблю их! И тогда любила. И сейчас. Как они дороги мне. Как много они для меня значат. Он и она.

* * *

Мой любимый Дом – дом Каптеревых.

Притяжение тринадцати лет.

Притяжение всей жизни…

Дом, где царили два запаха: запах свежих масляных красок и запах свежезаваренного чая… Где дух парил над плотью. Где каждое слово было драгоценно. Дом, где меня всегда ждали. Откуда никогда не хотелось уходить.

* * *

Меня познакомил с ними Гавр. Ещё летом, когда Мой Клоун был жив…

А второй раз я пришла к ним недели через две, одна. Валерий Всеволодович сам позвонил мне и позвал. Недели через две… Моего Клоуна уже не было…

И они сразу поняли, что у меня что-то случилось. Сразу, как только я вошла.

Он спросил осторожно:

– У вас что-то случилось?..

И я сказала:

– Умер человек, которого я любила больше жизни.

Нет, они не стали причитать надо мной. И выпытывать подробности. Нет.

Они стали поить меня горячим чаем, и он показывал свои новые картины, а она читала свои новые стихи… И всё это было – для меня одной.

И случилось чудо. Я почувствовала, что я – в круге тепла и света…

А я-то думала, что в моей жизни может быть только один круг – круг циркового манежа… и ничего больше, ничего другого.

И я захотела этого тепла, и этого света.

И я попросила Валерия Всеволодовича показать мне картину, которая поразила меня, когда мы приходили сюда, к ним, прошлый раз, большой кампанией. Картина называлась «Вечерний звон». И он с радостью достал её и поставил на мольберт…

И я попросила Людмилу Фёдоровну прочесть стихи, которые так понравились мне в тот, первый раз, и она их прочла.

 
Вечер пахнет чаем и жасмином,
Лунно полыхающем в саду…
Начинаясь медленно и длинно,
Разговор уходит в высоту…
 

Так всегда и было. Всегда – в высоту. Или – в глубину. Здесь не было топтания на плоскости.

* * *

Каптеревский круг. А ещё недавно – круг циркового манежа… А когда-то давно – круг шумного двора на Философской улице, где прошло детство… Эти жизненные круги – как диски позвоночника внутри нас. Говорят же иногда: у этого человека крепкий стержень. Но редко задумываются, из чего состоит этот стержень. А состоит он как раз из этих дисков-кругов. Диски не исчезают. Просто ты переходишь в иное измерение жизни – некая сила тебя выносит на новый круг… И все эти круги нанизаны на нечто вертикальное, устремлённое вверх… Может, это и есть линия судьбы?..

* * *

…Летом 1972 года Каптеревы жили у друзей, убежав из своей сумасшедшей коммуналки: Людмила Фёдоровна боялась, что у Валерия случится третий инфаркт.

Чудом он выбил в то лето квартиру. Двухкомнатную квартиру в старом мхатовском доме на углу улиц – Огарёва и Герцена (ныне – это Газетный переулок и Большая Никитская улица).

А потом был переезд. И мы с Гавром принимали в нём участие. Каптерев поручил мне самое ответственное, как он сказал, с чем могла справиться только женщина – паковать хрупкую посуду. Я гордилась. А Гавр паковал в это время с Валерием картины. Валерий, делая заодно ревизию картин, отставлял в сторону те, которые хотел выбросить: просто вынести на помойку. Гавр хватался за голову: «И ЭТО вы хотите выбросить?!» Да, хорошо, что Гавр был в этот момент рядом. Благодаря его воплям, были спасены от выброса многие каптеревские шедевры.

* * *

Каптеревский Дом вобрал в себя целый мир. Этот дом стал для меня идеалом Дома. Дома, который равен Храму.

Лучше всего о нём написала Людмила Фёдоровна:

 
Как бы это мне построить дом?
Для живого,
без границ объём.
Чтобы из любви моей возник
Дом-дружище, спутник и – двойник.
Молодой,
до нескончанья лет.
Чтобы на столе – цветы и хлеб.
Чтоб сквозили добрые черты
в окнах синеглазой высоты.
Чтобы только – нужные слова,
круглые,
как шар земной,
как вальс,
как «люблю!»,
и как объятье рук,
и как солнца незатменный круг.
Дом живой,
поющий поутру,
Дом жилой,
Дом полный строк и струн,
тайный,
как огонь и темнота.
Дом «возьми!»
и, если хочешь, – «дай!»,
Дом – «останься!»,
Дом – «свободен ты!»
Странный, невозможный дом мечты.
Кровом будь
и – кроною лесной.
Дом, как мир.
И Дом, как дом родной.
 

И они такой Дом построили.

* * *

А внешние черты этого Дома мечты были таковы.

Её комната. Справа у стены, ближе к окну – скромное ложе – простая раскладушка. Над ней, на стене, каптеревская картина – «Сирень». Сирень буйная, источающая свежесть и энергию жизни… Рядом с раскладушкой, на табуретке – старая пишущая машинка «Олимпия». Перед ней – хлипкий раскладной деревянный стульчик, он мог выдержать только Людмилу Фёдоровну, или меня. Справа от двери – старый, потемневший от времени сервант, он служил вместилищем для книг и рукописей. Наверху – несколько фотографий отца Людмилы Фёдоровны – Фёдора Окназова, её матери – тоже Людмилы, картина Валерия «Природа», которую Людмила Фёдоровна любила особой любовью. А ещё на серванте бусы и заготовки для бус, иконки и подсвечники. Над сервантом – большая старинная картина неизвестного художника, на ней – распятый Христос. Слева от двери – большое, в человеческий рост, зеркало в деревянной раме, под ним – гора книг и рукописей, прикрытая ярким шёлковым платком. Большую часть комнаты занимал чёрный рояль, который Людмила Фёдоровна называла ласково Арнольдом. На крышке рояля – россыпь крымских камушков и ракушек… Маленький кусочек Крыма, который она очень любила. На стене над роялем – картины Каптерева – «Лиловая лошадь» и «Алые паруса»…

Его комната. Тёмный предбанник, – здесь, на грубо сколоченных деревянных стеллажах стояли книги. Библиотека была не очень большая, но изысканная: много поэзии, восточные мудрецы и древние философы, с которыми соседствовали Герман Гессе, Томас Манн, Александр Грин… Здесь же, в углу, стоял древний, рассыхающийся гардероб, на нём лежали картины. Картины стояли и на полу, прислонившись к стеллажам, как будто шепчась с книгами… Предбанник был отгорожен от комнаты тёмно-синей шторой и старым столом, который являл собой вместительный шкаф. В нём лежали картины. А на нём – стояли банки с кистями, валялись тюбики с краской. Рядом со столом – старый мольберт. На мольберте – сбоку, на гвоздике – фартук, заляпанный красками, в нём Каптерев работал.

Половину комнаты занимала лежащая на полу циновка, на ней – старинная посуда, кувшины, камни, кораллы, древние черепки… На стене ещё одна циновка, на ней – картины Каптерева – то немногое, что сохранилось с тридцатых годов: среднеазиатские пейзажи. Над циновкой – картина с огненным петухом, Каптерев обожал этих птиц, у него много картин, где действующий герой – петух. В углу, под самым потолком – старинный азиатский фонарь. На толстом гвозде – азиатский халат Валерия, который он носил когда-то в экспедициях, и его тюбетейки. Иногда Валерий Всеволодович надевал азиатский наряд и сейчас. Он любил старину, любил восток, и друзья отовсюду привозили ему красивые черепки, раковины и камни. И тюбетейки. На стенах – картины. Повсюду – картины… Изумительный «Ночной натюрморт» – тоже работа тридцатых годов. Через десять лет она уйдёт в Третьяковку, но пока висит в доме у её создателя. У окна – лимонное деревце, выращенное из косточки. Старая узкая деревянная кровать. Старые табуретки, заляпанные краской. Брызги краски на полу… А главное – запах!.. Здесь всегда царил запах свежих красок. Запах только что написанной картины!..

Никто, лучше Людмилы Фёдоровны, не смог бы описать комнату-мастерскую Валерия Каптерева.

 
Здесь было всё исполнено добра.
Живое, неживое – без различья:
природы разноликие обличья —
стена и окна, птица и гора.
Здесь тишиной гармонии цела,
вещь каждая взывала необманно:
над раковиной, свитой океаном,
медлительная радуга цвела.
Свеча горела над её витком,
неярким пламенем своим сжигая время,
султаном копоти венчая озаренье,
она сгорала кротко и легко.
В нас прорастали чьи-то голоса,
рождалась суть из панциря улитки:
взывало всё – предметы и реликты,
и окон удивлённые глаза.
А рядом возводились этажи,
ночные сварки резали железо,
и город в росте был подобен лесу,
и это тоже созидала жизнь.
И стоило родиться, чтоб успеть
в наш век, и лучезарный, и зловещий,
услышать, как в тиши умеют петь
бессмертные, задумчивые вещи.
За комнату, в которой я горю,
за чудотворно сбывшиеся лики,
за мудрую жестокость, за улыбки
твоих цветущих слов благодарю.
 

* * *

Кухня. Разделена посудным шкафом на крошечную кухоньку и крошечную столовую. Окна нет. Вместо окна в стене над газовой плитой – вентилятор, который выходит на лестницу.

А на стене в столовой – солнечная афиша Акимовского театра комедии. Вот она-то и была окном. Окном, в котором всегда сияло солнце!..

Старинный деревянный стол на четырёх львиных лапах. Лет сто пятьдесят этому столу, а то и больше. За этим столом сидели и пили чай лучшие люди Москвы семидесятых годов…

* * *

А ещё… а ещё у них была лоджия!..

Лоджия – это особый мир. Произведение искусства. Валерий Всеволодович постарался. Здесь росло ивовое деревце, которое солнечно опушалось по весне, а потом, летом, отбрасывало на стену и на окно нежную тень… Здесь рос могучий ревень, широко разбросавший свои тёмно-зелёные мускулистые листья… Здесь, с ранней весны и до поздней осени, цвели цветы… Каптерев неутомимо ездил на Центральный рынок за рассадой и нежно лелеял свои посадки. И сколько ликования было, когда цветы начинали цвести!

– Приезжай скорее! – кричал он в телефонную трубку. – В моём саду расцвели два тюльпана! Ты должна их увидеть!

В этом волшебном саду, сменяя друг друга, цвели кудрявые гиацинты и хрупкие нарциссы… Трогательные маргаритки, озорные ромашки, задумчивые незабудки… Жаркие ноготки и пёстрые астры… А ещё здесь буйно вились бобы, вспыхивая красными огоньками цветов…

А ещё сюда залетали неведомо откуда (ведь вокруг только камень и асфальт!) и приживались тут, как у себя дома, лесные и полевые травы – ветреница и донник, лютики и одуванчики… И тоже цвели – на радость садовнику и его жене. А между цветов – всё те же, любимые им черепки и камни… И всё это сплеталось в симфонию мгновенной вечности…

Каждого гостя Каптерев тут же тащил на лоджию – показать, какое чудо у него там сегодня расцвело…

Людмила Фёдоровна обожала их сад:

 
Унеси в своей памяти
маленький сад,
без цветов дорогих,
без железных оград,
где трава, где ревень,
два простых деревца —
вербы вешней серебряная
пыльца…
 

* * *

Кстати, в этой квартире до Каптеревых жила дочь музыканта Софроницкого, и я видала её, когда она заходила как-то к Людмиле Фёдоровне по какому-то делу. Седая, совершенно серебряная женщина с тихим голосом и печальными глазами. От её облика исходила благородная печаль… глядя на неё, ты как будто сразу оказывался в эпохе Серебряного века. Она ярко запечатлелась в моей памяти – прекрасная дочь Софроницкого. Людмила Фёдоровна говорила, что в этой квартире до сих пор веет дух Софроницкого…

Но для меня в этой квартире веял дух Каптеревых!

* * *

По вторникам, после творческого семинара в Литинституте, я обязательно заходила к Каптеревым. Это уже стало прекрасной традицией.

Выйдя из ворот института, – направо, по Тверскому бульвару, к Никитским воротам, —не шла, а неслась… Под моросящим дождём, под проливным, по холодной позёмке, под хлопьями метели… Скорее – туда, где пылает очаг и зовёт…

Дальше – резкий поворот налево, на Большую Никитскую (тогда это была улица Герцена). Слева – здание ТАСС, справа – маленький, любимый мной кинотеатр Повторного фильма, – в его небольшом, уютном зале я отогревалась в те осени и зимы, когда мне некуда было идти. Когда у меня ещё не было Каптеревых. Но теперь – есть! Теперь есть дом, где меня всегда ждут…

* * *

Литературный институт – и дом Каптеревых. Как две разные планеты. Пятнадцать минут лёта – c Тверского на Огарёва, едва отталкиваясь от обшарпанных тротуаров, – и ты уже совсем в другом мире. Родном. Близком. Понятном.

Не знаю, как бы я выдержала шесть лет в институте, если бы не было у меня этой – другой – планеты. Планеты по имени Дом Каптеревых.

Не думаю, конечно, что меня институтские жернова смогли бы так уж легко перемолоть в муку, ведь я – крепкий орешек, со мной не так-то легко справиться. Но какое счастье, что был дом, где меня ценили именно за то, за что в институте били и топтали.

Был Дом. Дом как мир. Дом как храм.

* * *

В этом доме я узнала, что такое счастье. Не счастье-страдание, которое я в полной мере вкусила, бродя по Цветному бульвару, мимо старого цирка – туда-сюда… А совершенно иное счастье. Счастье-радость. Чувство, переполняющее тебя восторгом, ликованием… Это было для меня что-то абсолютно новое и незнакомое…

* * *

Его картины не выставлялись.

Её стихи не публиковались.

Спасибо Лиде Анциферовой из Черноголовки, она устроила в этом научном городке, удалённом от Москвы, (там она работала в научном институте), выставку гениального художника Валерия Каптерева. Спасибо Анатолию Парпаре из журнала «Москва» и Марку Максимову из издательства «Советский писатель» за три прижизненные публикации гениального поэта Людмилы Окназовой.

Вот и всё.

Иностранцы (которых изредка приводили друзья) тоже не особо покупали картины Каптерева, ведь в его картинах не было лакомого для иностранцев диссидентства и традиционных русских мотивов: бутылка водки, селёдочная голова и т. д.

Огорчала ли – его и её – невозможность выхода к широкой публике?

Сетований, укоризн, досады на судьбу не было замечено.

Они работали на вечность. И на одного-единственного читателя и зрителя, который придёт к ним сегодня вечером.

* * *

Они были как дети. Как Божьи дети.

Ребёнок, когда сочиняет свои стихи, или рисует свои картины, не думает об общественном признании, о выходе в широкий свет. Тем более, о материальном вознаграждении.

Ребёнок сочиняет и рисует потому, что ему этого хочется. Ему интересно. Из него это само идёт. Из него – или через него?..

Будучи взрослым, опять стать ребёнком. Открыть в себе ребёнка. Погрузиться душой в блаженное детство… Сказано ведь: «Будьте, как дети». И вам откроется царствие Небесное.

Каптеревы были детьми. Детьми, которые нашли свою обетованную землю. И этой обетованной землёй было Творчество. Творчество, которое давало им такую полноту жизни, которая и не снилась никаким «поэтам современности», вечно юлящим и желающим угодить «и вашим и нашим».

Каптеревы своим творчеством стремились угодить только Истине.

* * *

Ветхий, нищенский быт, скудная еда, некрепкое здоровье, преклонный возраст – и такая полнота бытия, столько счастья, что каждый, входящий в их дом, был точно орошаем благодатным дождём…

* * *

Они работали постоянно. Душа, воображение трудились без отдыха.

…Вот он бежит в магазин, и тут – быстрый взгляд в сторону обшарпанной стены… – и вот уже выхватывает из кармана блокнот, карандаш – и точными, быстрыми штрихами зарисовывает пятно от облетевшей штукатурки… Это пятно показалось ему интересным, говорящим, он увидел в нём некий скрытый образ, который может оказаться потом на картине уже в расшифрованном виде…

Бесплатно
260 ₽

Начислим

+8

Покупайте книги и получайте бонусы в Литрес, Читай-городе и Буквоеде.

Участвовать в бонусной программе
Возрастное ограничение:
18+
Дата выхода на Литрес:
20 августа 2020
Объем:
330 стр. 1 иллюстрация
ISBN:
9785005132444
Правообладатель:
Издательские решения
Формат скачивания:
Текст, доступен аудиоформат
Средний рейтинг 4,8 на основе 1215 оценок
Текст
Средний рейтинг 0 на основе 0 оценок
Текст
Средний рейтинг 4,8 на основе 4 оценок
По подписке
Текст, доступен аудиоформат
Средний рейтинг 4,8 на основе 1133 оценок
Подкаст
Средний рейтинг 0 на основе 0 оценок
Текст, доступен аудиоформат
Средний рейтинг 4,9 на основе 76 оценок
Текст, доступен аудиоформат
Средний рейтинг 4,9 на основе 61 оценок
Текст, доступен аудиоформат
Средний рейтинг 4,8 на основе 19 оценок
Текст, доступен аудиоформат
Средний рейтинг 4,7 на основе 226 оценок