Читать книгу: «Пьеро одинаковые», страница 3
А что касается актерства, то в самом деле играла когда-то. Очень недолго и совсем уж миниатюрненько. Типа «Нанетта, принесите мне шляпку из итальянской соломки!».
Или роли без слов. Месяца три, еще до войны, выступала в одном кабаре с песенками а-ля Кузмин, но без особого успеха. Вы ведь читали Кузмина?
– Да. Немного.
– А сейчас я… ну, как бы это лучше выразиться… актриса погорелого театра.
Маше послышалось: «актриса прогорклого театра» и она фыркнула.
Они уже ехали домой – не на извозчике, а в ландо. «Собственный выезд»
– так назвала это Ольга Игнатьевна.
– …уже не пою – так, попискиваю немного. Живу у очень достойного человека – Афанасия Ивановича.
Маше захотелось выпрыгнуть на мостовую.
«Наверно, я ошиблась. Меня разыграли»
– Дружу с другим достойным человеком (Ольга указала на темноволосого). Познакомьтесь: Никодим Алексеевич Ярцев, молодой и многообещающий поэт. Родственник Афанасия.
Поэт кивнул Маше:
– Деточка, вам страшно? Вы хотите бежать?
Она ответила чуть слышно:
– Да… нет… А куда мне бежать? Некуда.
– Вы не бойтесь нас, Мэри – можно мне вас так называть? Мы вас не обидим. Ну разве так, чуть-чуть, по незнанию…
«Я думала, что поэты и их дамы – светлые, ликуют. А эти не светлые, не темные… как тени они»
… не настенные тени, а настекольные. И стекло это матовое, а тени чуть видны.
Она поняла, что стекло – это ее жизнь, и что тени эти никогда не прогнать, стекло – не разбить.
Маша расплакалась.
Никодим поцеловал ей руку. Никто до этого не целовал ей рук. Она была поражена, однако подумала: «Почему он не поцеловал мне руку тогда, на вокзале, когда знакомились?»
– Называйте меня Ником, а Ольгу – Ли.
– Ольга Игнатьевна, Ли, а Афанасий забыла отчество, будет не против?
– Нет. И вообще – «Дают – бери, а бьют – беги». Будьте циничнее, Мэри. Впрочем, в семнадцать лет я была такой же, как вы.
– Извините, а что Евлалия Захаровна вам обо мне написала?
– Что вы – несчастная жертва соблазнителя. Да-да, всё как в романах прошлого века.
Ну, в общем, обе мы сбились с прямой дорожки. Только о моей торной тропке бабушка пока не знает. Верит в то, что я всеми фибрами души служу святому искусству.
«Пролегала дорога в стороне. Не было в ней пути!». Вы читали стихи Елены Гуро?
– Впервые слышу о ней. Я Сологуба люблю.
– С Федором Кузьмичом я незнакома, но раза два видела. Хороший поэт,
но и Ник тоже неплох. Никушка, сэкспромтируй что-нибудь про Машу!
– «Лицо мое вспыхнуло ярче всех соломенных книг».
– Видали, каков он! Тпрру, приехали!
………
У входа Ли передала кота Нику, вынула из сумки апельсин и несколько
раз подкинула его.
Сунула его Маше:
– Ешьте. Прямо здесь, на улице.
Маша вгрызлась в апельсин и брызгала соком – будто ночь среди белого
дня ела солнце.
Ли смотрела на нее как-то косо, но весело-косо.
«Весь этот день косой. Осевший, окосевший. Шатучий от мартовского
воздуха, от прелого снега. И скачут по нему золотые яблочки».
И сказала Маша – без всякого смущения:
– А вы знаете, я напугала в поезде свою попутчицу. Она чуть не родила…
черный шарик. Ой, только не думайте, что я сумасшедшая!
……….
Какое солнце, какой снег, какой ветер! Иди, подбирай златые яблочки! А
не то они тебя саму подберут.
ИНТЕРМЕЦЦО: КРОТИЛИЩЕ (Ли. Никодим. Мэри. Афанасий. Сны)
…это нора кротовая а я кто в ней
Хороша Дюймовочка верста коломенская
В норе тепло сытно безвестно
Хозяин пожилой крот но не скучный
Приживалы эльфы улетят ли они со мной в Италию назовут ли новым
прекрасным именем
Они только своими разноцветными крылышками тешатся а придет
время вылетят на волю
А я так и завязну в кротовине
…В первый месяц жизни у Афанасия Иваныча она мало что разумела. Не служанка, не конфидентка… иногда помогала переделывать платья Ли,
раза два ездила с ней по модным магазинам.
Когда бывали гости, Маша отсиживалась в своей комнате.
Однажды Ли предложила ей почитать вслух французские стихи. И тут же
забраковала ее произношение.
…Поднимается на лифте.
И не рай, квартира тут.
Ах, мечтанья, осчастливьте
Хоть на двадцать пять минут.
– А вот Сологуба ты хорошо читаешь, девочка.
…они все были далекими. Афанасий Иваныч – добрым и далеким. Ли –
далекой и насмешливой. Никодим – далеким и неприкаянным.
Поэтому ей нравился Никодим.
ВЕСНА И НИКОДИМ
Весна! Ты обрываешь старые корочки,
Ты открываешь новые порочки,
Та, которой не надо имени, –
Найди меня!
Весна! Ты сбриваешь звонки телефонные,
Ты взрываешь подглазия сонные,
Та, которой напрасно имя, –
Вспомни о Никодиме!
Весна, теребишь ты надгробия сыто…
Я кричу тебе: Сгинь, пропади ты!
Я и сам пропаду ни за грош –
Когда ты придешь?
И отвечает Весна Никодиму:
– Мимо.
– Ник, твои стихи – треугольники.
– Вы еще скажите, дядюшка, про отсутствие мягкости и звучности. А тебе,
Мэри, нравятся мои стихи?
– Не знаю, Никодим Алексеевич. Мне пока трудно разобраться в ваших
тре… в стихах ваших. Просто это не похоже на все, что я читала раньше.
– Ничего, вырастешь – поймешь.
– Знаете, вы мне нравитесь больше, чем ваши стихи.
– Ого! Кактус распустил колючки.
Это сказала Ли, вовсе не ревниво.
Но Маша вновь замолчала.
………
…она не пыталась разобраться в треугольнике «Ли-Ник-Афанасий»
А может, и не треугольнике
Почему Крот до сих пор не шуганул Эльфов? Ах, не все ли равно.
Главное – нора. Темнота ее мягкая… как взгляд Афанасия, иногда застилающий Машу.
Главное, чтобы там, дома, забыли…
…Маша сидела в гостиной у картины Матисса, и эта картина казалась ей голой и наглой – еще наглее голой картины в гостиной у Киры Григулевич.
– …Иногда мне кажется: все люди – это сердца, мои сердца.
И они – как пасхальные яйца: каменные и стеклянные, шероховато-древесные и сахарные, рыхлые.
И я по одному из них – бац кулаком,
а другое – жалю, словно комарик,
от третьего удираю во всю прыть,
а четвертое просто жру, потому что боюсь его больше всего…
И только перед одним сердцем, самым недостойным, я упала на колени.
– Ли, я знаю, о ком ты говоришь.
– …и я стояла перед ним на коленях и выла – простая, простоволосая.
А это сердце хотело меня убить – но не убило. И вот я живу – не знаю зачем…
– Опять у тебя похоронные речи, Лишенько мое.
– Как ты сказал? «Лишенько»?
– Ну да, от слова «лихо». И вот еще, сейчас придумалось:
Оленька-боленька,
Из-за угла –
бац кочерыжкой!
Оленька-боленька,
В кого ты вошла,
За кого ты вышла?
– «Кочерыжка» – это потому что Люси меня называла «petit chou»?
– Нет, не от этого. Просто ты какая-то… куцая. Я ничего плохого не хочу сказать, но… не вырастешь ты никогда.
– Да не ругай ты меня! Лучше я про сердце доскажу – про то, перед кем я на колени бухнулась.
– Каким оно было?
– Прозрачным. И эта прозрачность застила мне глаза.
– Значит, ты преклонила колени – перед пустотой?..
(Они говорят, будто нету ни меня, ни Афанасия. Это мы для них пустота)
– …я сон видела, как вешают его. Сперва, когда он в человеческом обличии, ему накидывают петлю на шею, и наступает пустота эта самая…
Палач вертит головой, и тут к его ногам из пустоты падает сердце – обычное, красное. Он пытается удавить это сердце, потом стреляет в него…
…но все пули рассасываются в багряном…
«Да пошло ты!».
Уходит сердце – под землю. Живет оно там как крот, и все жиреет. Уже не крот, а кротище.
Нет, кротилище. И кажется мне иногда: шевелится земля…все мои движения, все шаги мои съедает этот кротилище.
(«…как я сама до этого не додумалась? Не нора – кротилище!»)
– А ты не пробовала записывать свои сны?
Это спросил Афанасий.
– Пробовала, но у меня выходит бездарно. Ник, может, ты будешь их записывать?
– …а Люси – какое твое сердце?
(«Ах да, это про ее гувернантку»)
– Наверное, жестяная коробка из-под мятных леденцов, английских. Леденцы давно съедены. Сидит там одна-единственная оса, без еды и без воздуха. И никак не подохнет.
Наконец свобода! Она, расправив крылышки, летит к солнцу… и возвращается в свой мятый, смятенный запах.
– Почему?
– Ах, Ник, не люблю это слово. Нипочему. Потому. Потому что это оса, которая жалит при каждом вопросе.
………
– И мое, пьерошное, дело – не разорять богатого Арлекина, я же не уголовный тип, а так, отщипывать по чуть-чуть…
– Так, значит, я и есть это самое «чуть-чуть»?
(В гостиной уже не было Афанасия)
– …ты имеешь право на часть его наследства… то, что недодали твоей матери.
………
– …не глотай слезы, они ведь у тебя тоже… ээээ… твердые, будто ландринки.
– …я не люблю тебя. Просто ты понимаешь мои сны и бессонницы.
Это Афанасий человек, и ребенок у него есть. А вот у тебя детей не было и не будет.
– А у тебя?
– Нет, Ник, не будет у меня детей, я так давно решила. Знаю – первые же роды меня уничтожат.
…страшное у меня родится и до смерти меня раздерет, в клочки, и замарширует по свету, с боевыми песнями. Может, и войну начнет – новую, невиданную. Похлеще той, которая сейчас.
– И это страшное было бы фарфоровым?
– Вовсе не обязательно.
(Иногда Маша засыпала посреди этих разговоров… потом встряхивалась и смотрела – почти умоляюще: «Ну, примите меня в свою игру»)
………
– И в отместку – тебе тоже вопрос о sujet interdit – ты кем себя считаешь? Русским? Евреем? Полукровкой? Или – как ты там пышно обозвал себя – «сыном времени»?
– Молоколимоном. Или господином Окошкиным.
– Кем?
– Господином Окошкиным. Героем одного моего стишка. И этот Окошкин мечтает о времени, когда не будет ни одежды, ни наготы.
– Ник, я, наверное, их давно для себя отменила – категории эти… но переодеться мне все-таки надо. Скоро очередное богемное пастбище.
* * *
Ник порой говорил ей – с искренним восхищением:
– Ли, я никогда еще не видел таких ленивых людей, как ты. Впрочем, что я несу? Ты ведь не человек, и в этом нет ничего обидного. Я и сам только внешне двуногий.
А ты даже не Пьеро, а…
Эврика! ты – бабочка! Бабочка, окопавшаяся в коконе. Тебе и душно в нем, и тесно, крылышки свалялись, истерлись… а ты дырочки провертела и посматриваешь через них на мир.
– Нет, стреляю через них в мир. Просто так, не глядя.
Может, я кокон, без всяких бабочек? Раскроют меня, а там пусто.
И вообще – не хочу я больше никаких окрыленностей, радость моя.
(Маша молчала)
– Гадкий Ник, но ведь и ты сейчас в коконе! Пригрелся у богатого родича,
а на фронт не рвешься…
– Я считаюсь психически больным.
– …Ну тогда хотя бы каталог Атькиной библиотеки начал составлять, как обещал… и даже наследство не просишь. А что с нами будет, Ник, через месяц, через год, ты об этом думал?
– Нет. Просто знаю: скоро – конец.
– Чему?
– Всему… Мягкая подушка революшки. Впрочем, какая там мягкая…
– Ну, тогда я свой старый кокон выкину, а себе новый закажу. На сталелитейных заводах у Круппа. Ужасно непатриотичный поступок, правда, Ник?
Ник улыбнулся:
– Лучше расскажи мне что-нибудь – что хочешь. Только не очень плотно.
На своем бабочкином языке.
– Хмм… а какой он, этот язык?
– Мелкий и зыбкий. Впрочем, нет, не зыбкий… это огоньки колеблются на ветру, это фонари качаются, а твой язык мелкий, хрусткий. Будто бисер
сыплется – прямо под ноги – и потрескивает.
– Ну и отлично. Это родитель мой требует от всего смысла и пользы, будто
в копилку кладет или в банк относит. И считает проценты.
Ладно, Ник, вот тебе еще один мой бред – то бишь сон.
…она рассказывала ему свои сны – полузабытые и выдуманные на ходу.
А Ник их записывал, и вот что у него получилось:
Сны Лёльки (также известной как «Ли») 1.
Пьеро обезглавливает Арлекина серебряной сабелькой. Потом и себе отрубает голову и нахлобучивает вместо нее арлекинью.
Кинул он кривую сабельку в небо. Полумесяц пухнет и пухнет, пока не превращается в круглую морду с красными пятнами.
Многие начинают говорить про конец света.
А Луна, глупая рожа арлекинья, хихикает и не стирает румяна.
2 Крикнул Арлекин палачу: «Отрубить ему голову!». Пьеро кладет фарфоровую голову на плаху. Обе разбиваются.
Из осколков отрастают новые Пьеро. Все они палачи. Ходят по дворам и орут: «Калечить, казнить, живот на смерть заменить!».
Поспешно открываются окна: «Пожалуйте ко мне, господин палач! Я ведь первый крикнул…».
3.
Пьеро купил шарманку с единственной мелодией – «Мальбрук в поход собрался». И нота в ней – одна-единственная, а остальные запали. Крутит ручку – ни звука…
…зеваки пожимают плечами: сумасшедший? Пьяный? И тут раздается эта нота – маленькая, тихая и такая пронзительная, что те, кто слышат ее, замерзают, как яблоки в октябре.
Пьеро крутит ручку шарманки. О Господи, наконец-то тишина….
Вдруг к нему подбегает дворник.
4.
…она идет с мамой за страшной повозкой. Мама говорит:
– Собачки бедненькие. Их надо жалеть, а трогать нельзя, они грязные.
Собачек скинут в яму.
– Мама, мама, давай спасем бедных собачек! Ну, хотя бы вот эту – желтенькую…
Мать молчит. От нее больше не пахнет фиалками и апельсином. У нее теперь отцовский запах: табачный, косматый, спутанный.
Она «мама-яма». Если упадешь в нее – не выберешься. Все падает в Маму-яму: бедненькие собачки, папаши с круглыми глазами, разбитые арлекины…
Луна в полосочку, Луна в клеточку, Луна никакая.
Лёлька тоже падает. Сидит и выжидает, пока не кончится мама.
5.
Это был очень короткий сон. В нем Лёлька ела Луну. Лунный сок стекал по лицу и проделывал в нем дырочки. Из дырочек на Лёльку смотрели другие глаза.
6.
Елочка-Лёлечка поет и танцует вокруг скучных детишек. Они пишут на грифельных досках. Они считают по задачнику Евтушевского.
Один купец по имени «Пункт А» врезался на полной скорости на купца по имени «Пункт Б»… и сколько цыбиков чая они вместе выпили.
Скучные дети называют Лёльку «Ольгой» и говорят, что неблагодарная она:
– Мы бы такого отца, как у тебя, вызолотили и на елку повесили.
Они все ходят босые, и таскают воду, и пашут, и сеют.
Лёлька их выгоняет. На прощание они машут розгами.
7.
– Мама, какая ты хрустная…
Лёлька берет в руки малюсенькую маму. Она сделана из чего-то белого, тонкого, ломкого.
Крак! Мама сломалась. И, сломанная, она говорит Лёльке – одними губами:
– Сегодня к нам в гости придут Крашенинниковы. Пожалуйста, будь хорошей девочкой. И не серди отца.
Лёлька чинно входит в гостиную с обломками мамы на серебряном подносе. Гости рукоплещут, а отец хлопает по столу бородой, из которой сыплются крошки.
– Я всегда говорил, что она не умеет воспитывать детей.
8.
Опять елка, только гостей нет. Елка крутится в одну сторону, а шарики на ней – в другую. Каждый шарик свое шарит, свое шпарит.
…Лёлька перепрыгивает с шарика на шарик и вдруг ее затягивает в один из них.
Поплакала она и заснула. Разбудил ее стук. Взглянула Лёлька сквозь прозрачное стекло шарика – а ей там Пьеро ухмыляется гадкой ухмылочкой.
– Здравствуй, Пьеруша! Ты жив?
– Нет, но это не дает вам никаких оснований говорить мне «ты».
– Ой, извините! Так, значит, вы умерли?
– Нет, но это не дает вам никаких оснований обращаться ко мне на «вы».
– Как же тогда обращаться? «Не угодно ли господину Пьеро…?» – И так не нужно. Вообще не нужно.
– Пьеро, я люблю…
– Вот и хорошо. Любите. Всех. Сразу. Сидите тут до греческих календ и размышляйте на досуге.
– О чем же?
………
Лёлька пишет на запотевшей стенке шарика: «Сон вконец обнаглел».
9.
Луна целует стекло, не зная, что оно – поэт. На стекле каждую ночь появляются новые стихи.
Луна не любит поэтов. Это они ее любят.
Любит и Лёлька-улитка. Вот она ползет по Луне. Ей холодно, и она примерзает к лунному боку. Раздается треск, похожий на Хрустную Маму.
Это не раковине конец, это в небе щель появилась…
Потому что небо может выдержать лишнюю Луну, а лишнюю улитку не может.
Одна сторона Луны – цвета больной бирюзы, другая – как помертвелый жемчуг. Давненько не надевали Луну ни на чей палец и не носили ни в чьем ушке…
Думает Улиточка: «Луна не любит, вот небо и хрясь! Падают новые поэты… ими уже земля переполнилась, а они все падают».
Потом Улитка переползает на стекло, читает его и замазывает его своею слизью, то есть своими стихами.
10.
Луна, как и полагается, сделана из сыра. Зеленого. В середине сыра лежит мышка – она грызла Луну, догрызла до самой середины и умерла от счастья. Лежит там и гниет, а все зажимают носы: «Фу, что за вонь! Наверно, Луна вконец испортилась… на свалку ее!» А мышка лежит счастливая, с красной шерсткой, и зовут ее Люси Стэнли.
11.
«Не в тот поезд я села».
Еды никакой нет. Только леденцы, мятные, в клетчатом носовом платке.
Она сосет эти захватанные леденцы и плачет.
Господин визави говорит:
– Не плачьте, барышня. Я гадальщик.
Он берет Лёлькину руку:
– Так, неудачная любовь… потом удачная… о, вы будете разбивать сердца, а черепки складывать в позлащенные шкатулки. Линия жизни у вас длинная. И одинокая…
Между прочим, не желаете ли сочетаться со мной законным браком? Здесь, прямо сейчас.
Лёлька отдергивает руку.
– Нет, что вы… у меня уже есть жених.
– А вы хорошенько подумайте… Бросил он вас!. И никогда вы его не любили, я-то знаю…
И вообще – что за спасение, что за барыш от кукол? Даже если вы будете вместе, где вы закончите свои жизни – в приюте для бедных любовников?
– А разве есть такие приюты?
– Да, разумеется, и я их почетный попечитель. Так что соглашайтесь, не пожалеете. Вы будете мне новой матерью. Свою мать я ненавижу – она злая, вздорная – вместо сердца у нее ядовитая жаба. К тому же она курит табак с перцем…
Лёльке хочется крикнуть: «Ну какая я вам мать?! Вы же мне сами в отцы годитесь…»
…но тут поезд останавливается, и она выбегает и перемахивает через сугробы – к правильному поезду.
В правильном поезде Лёлька пытается вспомнить лицо незнакомца… и ее будто озаряет: да не было у него никакого лица! И головы не было.
Значит, рот у него…
…на ладони! Это рука гадала и говорила.
«Если бы я вовремя не выскочила, затянуло бы меня в этот рот, как букашку во fleur carnivore или в шарик из другого сна».
А вагон тем временем наполнился моряками – в атласных клёшах, с бледными лицами.
«Опять Пьерошки на моей дорожке».
Они играли на мандолинах и пели о голубой лагуне. А когда затопали джигу, поезд резко затормозил и упал в море.
Шатко, жарко, весело.
Один Пьеро, самый томный, нравится Лёльке больше всех. Это ее новый жених.
Она хочет подойти к нему… но видит за окном гадателя: багряные губы укоризненно чавкают воздухом, а ладонь и не шелохнется.
«Эх, на кого ты польстилась, глупая»
12.
Я бабочка,
я горе,
в коконе родилась,
в чайнике крестилась
и погибла вскоре.
Этот стишок мне Люси по-английски рассказывала, а сон возьми да и переведи мне их в рифму.
Только в стишке о горе не было. Но ведь ясно, любая бабочка – это горе…
вот она в кипятке, с вареными крыльями, но без тела: шлёп-шлёп-шлёп…
Люси объяснила, что в старину дети держали мелких зверушек в старых чайниках.
…бабочки это воздух, в котором хлопают-хлюпают крылья.
…за моим правым плечом не ангел стоит, а бабочкины крылья шлепают.
Блеклые, кипяченные во всех щелоках. Это они меня будят, влажно касаясь лица.
Это они говорят мне: «Найди любой чайник и пересиди в нем горе».
Я спрашиваю: – А сколько горе длится?
– Всёп-всёп-всёп, шлёп-шлёп-шлёп.
И, исчезая, вспыхивают всеми цветами вселенной.
………
– Ник, а с чем бы ты сравнил мои сны? С бабочкиными крыльями? С декалькоманиями?
Маша буркнула – вздрогнув во дреме:
– Да промокашки они, промокашки… со слабенькими отпечатками цветных чернил. Никто промокашку жалеть не будет. Тем более – когда она расползется.
– Ник, ты слышишь: наша валаамова… пардон, наша великая молчальница заговорила! Ну, что еще ты можешь сказать такое умное?
– Ничего. Просто вы похожи на язву Стоногову из моего класса.
А теперь выгоняйте, если хотите. Все равно я вам в компаньонки не гожусь. И французский плохо знаю.
………
– …Ли, но зачем ты так? И она, к сожалению, права: в этом мире никто никого не жалеет. Некоторые просто более искушены в притворстве, вот и всё…
Лучше скажи: почему у тебя во снах так много Нового года?
– Не знаю. Может, не было у меня настоящей жизни… так – дрожь, верть, бисер, как ты сказал.
И я ждала ее, жизнь настоящую, так, что каждый день у меня был Новым годом… ну а теперь…
– Даже когда я…?
– Даже когда ты…
………
В Машиной комнате был кавардак. На полу плюшевый мишка Тедди, которого Маше подарил Никодим. Рядом – рассыпанная коробочка рисовой пудры… на кровати – провиницальные одежки: черное шерстяное платье, белая блузка с нелепыми рюшами…
Лишь одно платье было петроградским: темно-лиловое, узор – желтоватые ирисы.
На Машином чемодане лежал сиамский кот Салливан и мурлыкал.
– О, с чего это он сделался таким ласковым?
– Да просто я его не называю «неблагодарной сволочью» … Извините,
Ольга Игнатьевна. Я наговорила лишнего.
– Послушайте… постойте… не уходите.
– А зачем я вам нужна? Для того, чтобы сидеть в гостиной и дремать под ваши разговоры… я для вас – хуже пустоты.
– Хмм, а ты необычная девочка… А почему – «хуже»? На пустоте каждый может рисовать свои знаки…
– Вот вы и рисуйте, а я…
…а я пойду сейчас в гостиную и расскажу – про свои сны. Только предупреждаю: они страшнее, чем у вас… земные, черные!
Только не обессудьте: не говорить я буду, а кричать – как вопленница.
………
…У меня два месяца назад ребенок умер. Родился и сразу умер.
………
– Нет, бабушка ничего не написала об этом.
– Да, старуха. Допотопная, нафталинная. И единственная, кто любит меня.
Только перед ней мне бывает стыдно. Поэтому видеть ее – не могу…
– О, Господи… бедная вы моя. Захотите – расскажете мне все. А пока – не надо.
– Нет, Афанасий Иванович… эээ… давно не мой муж.
…наверно, он боится, что там, без него, я совсем свихнусь… или ему уже все равно.
…Никодиму он не верит.
…Афанасий продолжает ездить к своей прежней.
…Ну, оботри слезки и пойдем – не в гостиную, а в «сомовский» салон: там уютнее. И говори мне «ты».
– Да какой уют, если я об аде буду кричать?
…нет, родителям я не сказала, кто это. Придумала историю об офицере, с которым я слюбилась, а он потом пал смертью храбрых…
…больше не спрашивали они.
…Да какая я Ольга Игнатьевна. Называй меня «Ли». И на «ты».
………
– Черные косточки тоже нужны. И сердца черные. У всех ваших Муз сердца кромешные – какая в них луна не заведись…
– Ах, глупая Машка, неужели ты не поняла, что все луны – самые что ни на есть кромешницы – темнее твоих волос, темнее глаз Никодима?
– Давай лучше на Луну смотреть. Совсем монета она сегодня. Как ты думаешь – она повернулась к нам орлом или решкой? «Орешкой», как говорит моя сестра Нина.
– Решкой, только решкой! Это я тебе говорю, как старая и опытная лунная любовница. Ну, какие там «орлы» у Луны? Двуглавые, что ли?
– И вообще вся Луна – это кутерьма, решка, убийца…
Это сказал Ник, который только что вошел в «сомовский салон».
В петлице его синего длинного сюртука шуршал кленовый лист, рыжий, прошлогодний. Виски словно выжжены инеем. Маша впервые заметила эту раннюю седину.
«А ведь он еще молодой… лет на десять старше меня…»
– Батюшки, лист кленовый… а где же твои хризантемы, Ник? Где твой уайльдовский образ?
– Все мои хризантемы и хризопразы, а также всех хризалид узурпировал маркиз Тетерин… то бишь Борис Венерин. Маша, вы слышали о футуристах?
…о футуристах Маша читала в газетах и в «Огоньке». Она знала, что они носят деревянные ложки в петлицах, мазюкают непонятные картинки и устраивают скандалы в общественных местах. А еще предлагают сбросить всех с «парохода современности».
…Ник расхохотался:
– Ну ты и дичок первозданный! Ли, надо срочно заняться ее воспитанием!
– Да уж, только тебе, Бригелле, и заниматься этим… Мэри, ты знаешь, кто такие дзанни?
– Да, Афанасий Иванович недавно рассказывал.
– Так вот, Никодим – типичный Бригелла. Хитрец, отниматель дядюшкиных метресс! Кукушонок, крикун! Ну и удавленник с фаготом, естественно…
– Как ты добра ко мне, Ли. А ты-то сама кто? Коломбина?
– Нет, это Маша – Коломбина, узкая, черная горлинка, себе на уме. И Пьереттой я быть не желаю… я и так уже Пьеро… к тому же Пьеро – француз, а не итальянец.
Пульчинелла в юбке – вот я кто!
Гувернантка меня в детстве стишку научила:
Mother, I shall married be
To Mr. Punchinello,
Mr. Punch, Mr. Lo,
Mr. Nell, Mr. Joe,
Mr. Punchinello!
Так вот – я «панч» – тумак! Это ты, Никодим, слуга всех лун и робкий обожатель Машки… ну-ну, не красней… а я Луну могу и по роже хватить!
– Хорошо… а Афанасий?
– Панталоне? Нет… он купец, но не скупец. И не Арлекин – он ведь не слуга… Хотя пусть он будет Арлекином: он такой… будто золотыми галунами расшитый и аграмантами всякими.
– Ну, Ли, ты и скажешь… Держу пари, что мало у кого в Петрограде есть с такая библиотека и такое собрание картин… Это в тебе твое дворянство скачет… белые косточки.
– …Нет, дорогие мои, не угадали вы. Я Тарталья, судья-заика. Вот – пытаюсь вас судить-рядить, ан сбиваюсь… и машу рукой: ладно, пляшите себе дальше… эх вы, дзанни!
«Заболеть бы, что ли, тифом, учинить бы, что ль, дебош?»
Он сказал это без всякой обиды.
– Афанасий Иванович, хотите, я сочиню пьеску и посвящу ее вам? У меня и название есть: «Разгон, или Фарс о господине Окошкине, он же – бледная маска Пьерошкина, а еще о Пьеретте, из шкафа скелете, об Арлекинах-не паладинах, о Луне и о бедном поэте и вообще обо всем на свете».
– Нет, слишком много чести, племянник. И что это вообще? пародия на «Балаганчик»?
– Ник, тебе не кажется, что само название – какое-то провальное?
– Ах, Ли, ведь в этом и заключается мой шарм – и, если хочешь, стиль – проваливаться. Любой мой шаг – это падение.
– Ты не хочешь стать знаменитым?
– Ребенок ты… любуешься всей этой позолотой. Водишь по ней пальчиком, словно Бог знает какие иероглифы она таит… А я вот – кожа, обычная, свиная, хоть и наполовину иудей.
…просто вихляюсь всем тельцем – делаю свое дельце… шаткие мои гешефты.
Провалится эта пьеска – ну и черт с ней… Так даже веселее! Не ад, а чистилище. Вернее, свистилище! Будем мы там сидеть и свистеть – пока губы нам не опечатают, как сейфы. Что вы так на меня смотрите, Мэри? Вас коробит мое кощунство? Тогда простите…
– Коробит-не коробит – не в этом дело… Я вам лучше про ад расскажу – свой, мещанский.
…мальвы там русалки уродища рыночные и груди у них сковородные а глаза как перезрелые тыквы тебя люблю тебя дарю я вам пришлю блоху в конверте
Шляпы тетки Таисии та страшная гнездо воронье в кружеве
Слово про меня на заборе
Картеж и плач поутру не у нас а у соседей но не все ли равно
Вот ты Ли рассказывала про Лилию Килларни
И про дочь кротолова Марию Мартен как запляшут ее ноженьки-горошинки по серебряному блюду
Этот танец как он называется
Да джига
А у нас овраг семнадцать лет назад размыло и выплыло оттуда тело
Ольги Королевой купеческой дочери
С тех пор он так и зовется Ольгунькин овраг
И будут они вместе Ольга и ее убийца-полюбовник не джигу а трепака
откалывать пока пятки у них не изойдут искорками кровавыми
Но не перестать им
Собираются теперь босяки у этого оврага и бабы их синие и младенцев
туда подкидывают и собак дохлых
А мое дитя не там у него могилка есть
Только я во сне его вижу в розовом кусточке на шип наколотым но он
живой и зовет меня
А я помочь не могу да и не хочу
…какие там сердца какие черти когда и так страшно
Но я хочу забыть все это
Здесь в кротилище
…Она не говорила, она пела, а когда затихла, не могла вспомнить мелодию. И поняла, что пела только для Никодима.
Она взглянула на него. Лицо Никодима было как маска, впервые увидевшая лицо человеческое.
Бесплатный фрагмент закончился.
Начислим
+16
Покупайте книги и получайте бонусы в Литрес, Читай-городе и Буквоеде.
Участвовать в бонусной программе