Бесплатно

Жизнь Клима Самгина

Текст
60
Отзывы
iOSAndroidWindows Phone
Куда отправить ссылку на приложение?
Не закрывайте это окно, пока не введёте код в мобильном устройстве
ПовторитьСсылка отправлена
Отметить прочитанной
Жизнь Клима Самгина
Жизнь Клима Самгина
Аудиокнига
Читает Владимир Шевяков
378 
Подробнее
Шрифт:Меньше АаБольше Аа

– Перед концертом – не могу, – твердо сказала она. – Там, пред публикой, я должна быть – как стеклышко!

– Какая чепуха, – возразил Самгин, не сердясь, но удивляясь.

– Не могу, – повторила она, разведя руками. – Видишь ли, что…

Она подумала, глядя в потолок.

– Надутые женщины, наглые мужчины, это – правда, но это – первые ряды. Им, может быть, даже обидно, что они должны слушать какую-то фитюльку, черт ее возьми.

Но всегда есть другие люди, и пред ними уже надобно петь хорошо, честно. Понимаешь?

– Не совсем, – сказал Самгин. – Что значит: честно петь?

Она снова задумалась, поглаживая щеки ладонями, потом быстро рассказала:

– Отец мой несчастливо в карты играл, и когда, бывало, проиграется, приказывает маме разбавлять молоко водой, – у нас было две коровы. Мама продавала молоко, она была честная, ее все любили, верили ей. Если б ты знал, как она мучилась, плакала, когда ей приходилось молоко разбавлять. Ну, вот, и мне тоже стыдно, когда я плохо пою, – понял?

Самгин одобрительно похлопал ее по спине и даже сказал:

– Это очень по-детски вышло у тебя…

– Да, – глупенькая, глупенькая, – торопливо согласилась она, целуя его в лоб. – Увидимся после концерта, да?

Она немножко развлекла его, но, как только скрылась за дверью, Самгин забыл о ней, прислушиваясь к себе и ощущая нарастание неясной тревоги.

«Устал. Заболеваю».

Взяв газету, он прилег на диван. Передовая статья газеты «Наше слово» крупным, но сбитым шрифтом, со множеством знаков вопроса и восклицания, сердито кричала о людях, у которых «нет чувства ответственности пред страной, пред историей».

«Мы – искренние демократы, это доказано нашей долголетней, неутомимой борьбой против абсолютизма, доказано культурной работой нашей. Мы – против замаскированной проповеди анархии, против безумия «прыжков из царства необходимости в царство свободы», мы – за культурную эволюцию! И как можно, не впадая в непримиримое противоречие, отрицать свободу воли и в то же время учить темных людей – прыгайте!»

«В провинции думают всегда более упрощенно; это нередко может быть смешно для нас, но для провинциалов нужно писать именно так, – отметил Самгин, затем спросил: – Для кого – для нас?» – и заглушил этот вопрос шелестом бумаги. На обороте страницы был напечатан некролог человека, носившего странную фамилию: Уповаев. О нем было сказано: «Человек глубоко культурный, Иван Каллистратович обладал объективизмом истинного гуманиста, тем редким чувством проникновения в суть противоречий жизни, которое давало ему силу примирять противоречия, казалось бы – непримиримые».

В отделе «Театр» некто Идрон писал:

«Сегодня мы еще раз услышим идеальное исполнение народных песен Е. В. Стрешневой. Снова она будет щедро бросать в зал купеческого клуба радужные цветы звуков, снова взволнует нас лирическими стонами и удалыми выкриками, которые чутко подслушала у неисчерпаемого источника подлинно народного творчества».

Самгин швырнул газету на пол, закрыл глаза, и тотчас перед ним возникла картина ночного кошмара, закружился хоровод его двойников, но теперь это были уже не тени, а люди, одетые так же, как он, – кружились они медленно и не задевая его; было очень неприятно видеть, что они – без лиц, на месте лица у каждого было что-то, похожее на ладонь, – они казались троерукими. Этот полусон испугал его, – открыв глаза, он встал, оглянулся:

«Воображение у меня разыгрывается болезненно».

Решив освежиться, он вышел на улицу; издали, навстречу ему, двигалась похоронная процессия.

«Вероятно, Уповаева хоронят», – сообразил он, свернул в переулок и пошел куда-то вниз, где переулок замыкала горбатая зеленая крыша церкви с тремя главами над нею. К ней опускались два ряда приземистых, пузатых домиков, накрытых толстыми шапками снега. Самгин нашел, что они имеют некоторое сходство с людьми в шубах, а окна и двери домов похожи на карманы. Толстый слой серой, холодной скуки висел над городом. Издали доплывало унылое пение церковного хора.

«Как все это знакомо, однообразно. И – надолго. Прочно вросло в землю».

Так же равнодушно он подумал о том, что, если б он решил занять себя литературным трудом, он писал бы о тихом торжестве злой скуки жизни не хуже Чехова и, конечно, более остро, чем Леонид Андреев.

За церковью, в углу небольшой площади, над крыльцом одноэтажного дома, изогнулась желто-зеленая вывеска: «Ресторан Пекин». Он зашел в маленькую, теплую комнату, сел у двери, в угол, под огромным старым фикусом; зеркало показывало ему семерых людей, – они сидели за двумя столами у буфета, и до него донеслись слова:

– Ты бы, Иван Васильев, по – тово, похрабрее разоблачал штукарей этих, а то они, тово, обскачут нас на выборах-то!

Голос был жирный, ворчливый; одновременно с ним звучал голосок тонкий и сердитый:

– Какой он, к черту, эсер, если смолоду, всю жизнь лимонами торгует?

– Они тут все пролетариями переодеваются, – сказал третий.

Рассматривая в зеркале тусклые отражения этих людей, Самгин увидел среди них ушастую голову Ивана Дронова. Он хотел встать и уйти, но слуга принес кофе; Самгин согнулся над чашкой и слушал.

– Жили-жили и вдруг все оказались эсерами, нате-ко!

– Иезуит был покойник Уповаев, а хорошо чистил им зубы! Помните, в городском саду, а?

– Ну, как же! «Не довольно ли света? Не пора ли вам, господа, погасить костры культурных усадьб? Все – ясно! Все видят сокрушительную работу стихийных сил жадности, зависти, ненависти, – работу сил, разбуженных вами!»

– Экая память у тебя, Гриша!

– На хорошее слово…

– А ведь жулябия был покойник!

– Все под богом ходим.

Компания дружно рассмеялась, а Самгин под этот смех зазвенел ложкой о блюдечко, торопясь уйти, не желая встречи с Дроновым. Но Дронов сказал:

– Ну-с, мне пора в редакцию, – и мелкими шагами коротеньких ног он подошел к столу Самгина, в то время как слуга отсчитывал сдачу.

– Б-ба! Откуда?

Руки Самгину он не подал, должно быть, потому, что был выпивши. Опираясь обеими руками о стол, прищурив глаза, он бесцеремонно рассматривал Клима, дышал носом и звонко расспрашивал, рассказывал:

– Живешь в «Волге»? Зайду. Там – Стрешнева, певица – удивительная! А я, брат, тут замещаю редактора в «Нашем слове». «Наш край», «Наше слово», – все, брат, наше!

Весь в новеньком, он был похож на приказчика из магазина готового платья. Потолстел, сытое лицо его лоснилось, маленький носик расплылся по румяным щекам, ноздри стали шире.

– Приехал агитировать, да? За эсдеков?

Самгин сухо сказал, что у него дело в суде, но Дронов усмехнулся, подмигнул и отскочил прочь, повторив:

– Зайду.

Глядя вслед ему через очки и болезненно морщась, Самгин подумал:

«Как часты ненужные и неприятные встречи с прошлым…»

Он пошел в концерт пешком, опоздал к началу и должен был стоять в дверях у входа в зал. Длинный зал, стесненный двумя рядами толстых колонн, был туго наполнен публикой; плотная масса ее как бы сплющивалась, вытягиваясь к эстраде под напором людей, которые тесно стояли за колоннами, сзади стульев и даже на подоконниках окон, огромных, как двери. С хор гроздьями свешивались головы молодежи, – лица, освещенные снизу огнями канделябров на колоннах, были необыкновенно глазасты. Дуняша качалась на эстраде, точно в воздухе, – сзади ее возвышался в золотой раме царь Александр Второй, упираясь бритым подбородком в золотую Дуняшину голову. За роялем сидел толстый, лысоватый человек, медленно и скупо выгоняя из-под клавиш негромкие аккорды.

В скромном, черном платье с кружевным воротником, с красной розой у пояса, маленькая, точно подросток, Дуняша наполняла зал словами такими же простенькими, как она сама. Ее не сильный, но прозрачный голосок звучал неистощимо и создавал напряженную тишину. Самгин, не вслушиваясь в однообразные переливы песни, чувствовал в этой тишине что-то приятное, поискал – что это? И легко нашел: несколько сотен людей молча и даже, пожалуй, благодарно слушают голос женщины, которой он владеет, как хочет. Он усмехнулся, снял очки и, протирая их, подумал не без гордости, что Дуняша – талантлива. Тишину вдруг взорвали и уничтожили дружные рукоплескания, крики, – особенно буйно кричала молодежь с хор, а где-то близко густейший бас сказал, хвастаясь своей силой:

– Спа-си-бо!

Смешно раскачиваясь, Дуняша взмахивала руками, кивала медно-красной головой; пестренькое лицо ее светилось радостью; сжав пальцы обеих рук, она потрясла кулачком пред лицом своим и, поцеловав кулачок, развела руки, разбросила поцелуй в публику. Этот жест вызвал еще более неистовые крики, веселый смех в зале и на хорах. Самгин тоже усмехался, посматривая на людей рядом с ним, особенно на толстяка в мундире министерства путей, – он смотрел на Дуняшу в бинокль и громко говорил, причмокивая:

– До чего мила, котенок! Гибельно мила…

Ей долго не давали петь, потом она что-то сказала публике и снова удивительно легко запела в тишине. Самгин вдруг почувствовал, что все это оскорбляет его. Он даже отошел от публики на площадку между двух мраморных лестниц, исключил себя из этих сотен людей. Он живо вспомнил Дуняшу в постели, голой, с растрепанными волосами, жадно оскалившей зубы. И вот эта чувственная, разнузданная бабенка заставляет слушать ее, восхищаться ею сотни людей только потому, что она умеет петь глупые песни, обладает способностью воспроизводить вой баб и девок, тоску самок о самцах.

«Есть люди, которые живут, неустанно, как жернова – зерна, перемалывая разнородно тяжелые впечатления бытия, чтобы открыть в них что-то или превратить в ничто. Такие люди для этой толпы идиотов не существуют. Она – существует».

Размышляя, Самгин слушал затейливую мелодию невеселой песни и все более ожесточался против Дуняши, а когда тишину снова взорвало, он, вздрогнув, повторил:

«Идиоты!»

В зале как будто хлопали крыльями сотни куриц, с хор кто-то кричал:

 

– Украиньску-у!

На лестницу вбежали двое молодых людей с корзиной цветов, навстречу им двигалась публика, – человек с широкой седой бородой, одетый в поддевку, говорил:

– Обаятельно! Вот это – наше! Это – Русь!

К Самгину подошла Марина в темно-красном платье, с пестрой шалью на груди.

– Пойдем вниз, там чаю можно выпить, – предложила она и, опускаясь с лестницы, шумно вздохнула:

– До чего прелестно украшается она песнями, и какая чистота голоса, вот уж, можно сказать, – светоносный голосок!

У нее дрожали брови, когда она говорила, – она величественно кивала головой в ответ на почтительные поклоны ей.

– Я плохой ценитель народных песен, – сухо выговорил Самгин.

– Одно дело – песня, другое – пение.

Идти рядом с Мариной Самгину было неловко, – горожане щупали его бесцеремонно любопытными взглядами, поталкивали, не извиняясь. Внизу в большой комнате они толпились, точно на вокзале, плотной массой шли к буфету; он сверкал разноцветным стеклом бутылок, а среди бутылок, над маленькой дверью, между двух шкафов, возвышался тяжелый киот, с золотым виноградом, в нем – темноликая икона; пред иконой, в хрустальной лампаде, трепетал огонек, и это придавало буфету странное сходство с иконостасом часовни. А когда люди поднимали рюмки – казалось, что они крестятся. Где-то близко щелкали шары биллиарда, как бы ставя точки поучительным словам бородатого человека в поддевке:

– Напомнить в наши дни о старинной, милой красоте – это заслуга!

Налево, за открытыми дверями, солидные люди играли в карты на трех столах. Может быть, они говорили между собою, но шум заглушал их голоса, а движения рук были так однообразны, как будто все двенадцать фигур были автоматами.

Марина, расхваливая певицу вполголоса, задумчиво села в угол, к столику, и, спросив чаю, коснулась пальцами локтя Самгина.

– Что какой хмурый?

– Смотрю, слушаю.

– Ага – этого? Здешний донжуан…

В двух шагах от Клима, спиною к нему, стоял тонкий, стройный человек во фраке и, сам себе дирижируя рукою в широком обшлаге, звучно говорил двум толстякам:

– Да, революция – кончена! Но – не будем жаловаться на нее, – нам, интеллигенции, она принесла большую пользу. Она счистила, сбросила с нас все то лишнее, книжное, что мешало нам жить, как ракушки и водоросли на киле судна мешают ему плавать…

– Отслужил и – разоблачается, – тихонько усмехаясь, вставила Марина.

– Теперь перед нами – живое практическое дело…

– Сынок уездного предводителя дворянства, – шептала Марина.

– Благоустройство государства…

– Молчать! – рявкнул сиповатый голос. Самгин, вздрогнув, привстал, все головы повернулись к буфету, разноголосый говор притих, звучнее защелкали шары биллиарда, а когда стало совсем тихо, кто-то сказал уныло:

– Ну, что же? Играем трефы…

У буфета стоял поручик Трифонов, держась правой рукой за эфес шашки, а левой схватив за ворот лысого человека, который был на голову выше его; он дергал лысого на себя, отталкивал его и сипел:

– Защищать такую шваль, а она…

Лысый, покачиваясь, держа руки по швам, мычал.

– Позовите дежурного старшину! – крикнул человек во фраке и убежал в комнату картежников.

– Личико-то какое – ух! – довольно равнодушно сказала Марина.

Самгин, не отрываясь, смотрел на багровое, уродливо вспухшее лицо и на грудь поручика; дышал поручик так бурно и часто, что беленький крест на груди его подскакивал. Публика быстро исчезала, – широкими шагами подошел к поручику человек в поддевке и, спрятав за спину руку с папиросой, спросил:

– Простите, – в чем дело?

– Пошел прочь, – устало сказал поручик, оттолкнув лысого, попытался взять рюмку с подноса, опрокинул ее и, ударив кулаком по стойке, засипел.

– А ты что, нарядился мужиком, болван? – закричал он на человека в поддевке. – Я мужиков – порю! Понимаешь? Песенки слушаете, картеж, биллиарды, а у меня люди обморожены, черт вас возьми! И мне – отвечать за них.

Поручик, широко размахнув рукою, ударил себя в грудь и непечатно выругался…

– Позвоните коменданту, – крикнул бородатый человек и, схватив стул, отгородился им от поручика, – он, дергая эфес шашки, не придерживал ножны левой рукой.

– Ну – пойдем, – предложила Марина. Самгин отрицательно качнул головою, но она взяла его под руку и повела прочь. Из биллиардной выскочил, отирая руки платком, высокий, тонконогий офицер, – он побежал к буфету такими мелкими шагами, что Марина заметила:

– Бежит, а – не торопится.

– Делают революцию, потом орут, негодяи, – защищай! – кричал поручик; офицер подошел вплотную к нему и грозно высморкался, точно желая заглушить бешеный крик.

– У тебя ужасное лицо, что ты? – шептала Марина в ухо Самгину, – он пробормотал:

– Я в одном купе с ним ехал. Он – на усмирение. Он – ненормален…

– Ой, нехорош ты, нехорош, – сказала Марина, входя на лестницу.

Дробно звонил колокольчик, кто-то отчаянно взывал:

– Господа! Начинается второе отделение концерта…

На лестнице Марина выпустила руку Самгина, – он тотчас же сошел вниз в гардеробную, оделся и пошел домой. Густо падали хлопья снега, тихонько шуршал ветер, уплотняя тишину.

«Чего я испугался? – соображал Самгин, медленно шагая. – Нехорош, сказала она… Что это значит? Равнодушная корова», – обругал он Марину, но тотчас же почувствовал, что его раздражение не касается этой женщины.

«Поручик пьян или сошел с ума, но он – прав! Возможно, что я тоже закричу. Каждый разумный человек должен кричать: «Не смейте насиловать меня!»

Вместе с пьяным ревом поручика в памяти звучали слова о старинной, милой красоте, о ракушках и водорослях на киле судна, о том, что революция кончена.

«Ложь! – мысленно кричал Самгин. – Не кончена. Не может быть кончена, пока не перестанут пытать мое «я»…»

Он видел грубоватую наивность своих мыслей, и это еще более расстраивало, оскорбляло его. В этом настроении обиды за себя и на людей, в настроении озлобленной скорби, которую размышление не могло ни исчерпать, ни погасить, он пришел домой, зажег лампу, сел в угол в кресло подальше от нее и долго сидел в сумраке, готовясь к чему-то. Сидел и привычно вспоминал все, мимо чего он прошел и что – так или иначе, – но всегда враждебно задевало его. Напомнил себе, что таких обреченных одиночеству людей, вероятно, тысячи и тысячи и, быть может, он, среди них, – тот, кто страдает наиболее глубоко. Время, тяжело нагруженное воспоминаниями, тянулось крайне медленно; часы давно уже отметили полночь, и Самгин мельком подумал:

«Поклонники милой старины кормят ее в каком-нибудь трактире».

Неприятно было сознаться, что он ждет Дуняшу.

«Я жду не ее. Я – не влюбленный. Не слуга».

Но когда в коридоре зашуршало, точно ветер пролетел, и вбежала Дуняша, схватила его холодными лапками за щеки, поцеловала в лоб, – Самгин почувствовал маленькую радость.

– Ждешь? – быстрым шепотком спрашивала она. – Милый! Я так и думала: наверно – ждет! Скорей, – идем ко мне. Рядом с тобой поселился какой-то противненький и, кажется, знакомый. Не спит, сейчас высунулся в дверь, – шептала она, увлекая его за собою; он шел и чувствовал, что странная, горьковато холодная радость растет в нем.

– Не топай, – попросила Дуняша в коридоре. – Они, конечно, повезли меня ужинать, это уж – всегда! Очень любезные, ну и вообще… А все-таки – сволочь, – сказала она, вздохнув, входя в свою комнату и сбрасывая с себя верхнее платье. – Я ведь чувствую: для них певица, сестра милосердия, горничная – все равно прислуга.

– Вчера ты говорила иначе, – напомнил Самгин.

– Разве надо каждый день говорить одно и то же? Так и себе и людям опротивеешь.

На столе кипел самовар, коптила неуклюжая лампа, – Самгин деловито убавил огонь.

– Ах, она такая подлая, – сказала Дуняша, махнув рукой на лампу. – Ну, скажи: как я пою? Нет, подожди – вымою руки, – нацеловали, измазали, черти.

Скрылась за ширмою и загремела там железом умывальника, ругаясь:

– У, черт…

Лампа снова коптила. Самгин зажег две свечи, а лампу погасил.

– Так – уютнее, – согласилась Дуняша, выходя из-за ширмы в капотике, обшитом мехом; косу она расплела, рыжие волосы богато рассыпались по спине, по плечам, лицо ее стало острее и приобрело в глазах Клима сходство с мордочкой лисы. Хотя Дуняша не улыбалась, но неуловимые, изменчивые глаза ее горели радостью и как будто увеличились вдвое. Она села на диван, прижав голову к плечу Самгина.

– Милый, я – рада! Так рада, что – как пьяная и даже плакать хочется! Ой, Клим, как это удивительно, когда чувствуешь, что можешь хорошо делать свое дело! Подумай, – ну, что я такое? Хористка, мать – коровница, отец – плотник, и вдруг – могу! Какие-то морды, животы перед глазами, а я – пою, и вот, сейчас – сердце разорвется, умру! Это… замечательно!

Вином от нее не пахло, только духами. Ее восторг напомнил Климу ожесточение, с которым он думал о ней и о себе на концерте. Восторг ее был неприятен. А она пересела на колени к нему, сняла очки и, бросив их на стол, заглянула в глаза.

– Ну, скажи: понравилось тебе?

Протянув руку за очками, Самгин наклонился так, что она съехала с его колен; тогда он встал и, шагая по комнате со стаканом вина в руке, заговорил, еще не зная, что скажет:

– Я опоздал, пришлось стоять у двери, там плохо слышно, а в перерыв…

Он стал подробно рассказывать о своем невольном знакомстве с поручиком, о том, как жестко отнесся поручик к старику жандарму. Но Дуняшу несчастье жандарма не тронуло, а когда Самгин рассказал, как хулиган сорвал револьвер, – он слышал, что Дуняша прошептала:

– Вот молодец…

Самгин с досадой покосился на нее, говоря о бунте поручика в клубе. Дуняша слушала, приоткрыв по-детски рот, мигая, и медленно гладила щеки свои волосами, забрав их в горсти.

– После скандала я ушел и задумался о тебе, – вполголоса говорил Самгин, глядя на дымок папиросы, рисуя ею восьмерки в воздухе. – Ты, наверху, поешь, воображая, что твой голос облагораживает скотов, а скоты, внизу…

– Почему же офицер – скот? – нахмурив брови, удивленно спросила Дуняша. – Он просто – глупый и нерешительный. Он бы пошел к революционерам и сказал: я – с вами! Вот и все.

Налив себе рюмку мадеры, она сказала:

– А я – вовсе ничего не воображаю.

– Разумеется, поручик меня не интересует, а вот твое будущее…

И, остановясь против Дуняши, он стал изображать ее будущее.

– Голос у тебя небольшой и его ненадолго хватит. Среда артистов – это среда людей, избалованных публикой, невежественных, с упрощенной моралью, разнузданных. Кое-что от них – например, от Алины – может быть, уже заразило и тебя.

Он видел, что лицо Дуняши вытягивается, теряет краски оживления, становится пестреньким, – выступили веснушки, и она прищурила глаза.

– Общественные шуты, они живут для забавы сытых…

– Ах, боже мой! – вскричала Дуняша, удивленно всплеснув руками, – вот не ожидала! Ты говоришь совсем, как муж мой…

– Если он так говорил, он говорил не глупо, – сказал Самгин, отходя от нее, а она, покраснев до плеч, закидывая волосы на спину, продолжала:

– Нет – глупо! Он – пустой. В нем все – законы, все – из книжек, а в сердце – ничего, совершенно пустое сердце! Нет, подожди! – вскричала она, не давая Самгину говорить. – Он – скупой, как нищий. Он никого не любит, ни людей, ни собак, ни кошек, только телячьи мозги. А я живу так: есть у тебя что-нибудь для радости? Отдай, поделись! Я хочу жить для радости… Я знаю, что это – умею!

Но тут из глаз ее покатились слезы, и Самгин подумал, что плакать она – не умеет: глаза открыты и ярко сверкают, рот улыбается, она колотит себя кулаками по коленям и вся воинственно оживлена. Слезы ее – не настоящие, не нужны, это – не слезы боли, обиды. Она говорила низким голосом:

– Он – дурак. Всегда – дурак: стоя, сидя, лежа. Вот эдаких надобно пороть… даже расстреливать надобно, – не дыми, не воняй, дурак!

Самгин слушал и чувствовал, что злится. Погасив папиросу о ломтик лимона, он сказал сквозь зубы:

– Подожди, не бесись…

Она – не ждала. Откинувшись на спинку дивана, упираясь руками в сиденье и разглядывая Самгина удивленно, она говорила:

– Совершенно не понимаю, как ты можешь петь по его нотам? Ты даже и не знаком с ним. И вдруг ты, такой умный… черт знает что это!

Самгин пожал плечами, говоря:

– Ты поешь сладкие песенки, а идиоты убеждаются, что все благополучно.

Он понимал, что говорит плохо и что слова его не доходят до нее. Ему хотелось крикнуть, топнуть, вообще – испугать эту маленькую женщину, чтоб она заплакала другими слезами. Враждебное чувство к ней, опьяняя его, возбуждало чувственность, вызывало мстительное желание. Он шагал мимо нее, рисуя пред собою картину цинической расправы с нею, готовясь схватить ее, мять, причинить ей боль, заставить плакать, стонать; он уже не слышал, что говорит Дуняша, а смотрел на ее почти открытые груди и знал, что вот сейчас…

 

Но она сама, схватив его за руку, заставила сесть рядом с собою и, крепко обняв голову его, спросила быстрым, тревожным шепотом:

– Что с тобой, милый? Кто тебя обидел? Ну, скажи мне! боже мой, у тебя такие сумасшедшие, такие жалкие глаза.

Это было глупо, смешно и унизительно. Этого он не мог ожидать, даже не мог бы вообразить, что Дуняша или какая-то другая женщина заговорит с ним в таком тоне. Оглушенный, точно его ударили по голове чем-то мягким, но тяжелым, он попытался освободиться из ее крепких рук, но она, сопротивляясь, прижала его еще сильней и горячо шептала в ухо ему:

– Я знаю, что тебе трудно, но ведь это – ненадолго, революция – будет, будет!

– Позволь, – пробормотал он, собираясь сказать ей что-то сердитое, ироническое, убийственное, но сказал только: – Мне – неудобно.

В самом деле было неудобно: Дуняша покачивала голову его, жесткий воротник рубашки щипал кожу на шее, кольцо Дуняши больно давило ухо.

– Ты – умница, – шептала она. – Я ведь много знаю про тебя, слышала, как рассказывала Алина Лютову, и Макаров говорил тоже, и сам Лютов тоже говорил хорошо…

Выдернув, наконец, голову, оправляя волосы, Клим вскочил на ноги.

– Лютов не мог хорошо говорить обо мне и вообще о ком-нибудь.

Он чувствовал, что говорит – не то, ведет себя – не так и, должно быть, смешон.

– Нет, нет, это неверно, – торопливо и убедительно восклицала Дуняша. – Он сказал Макарову при мне:

«Самгин смотрит на улицу с чердака и ждет своего дня, копит силы, а дождется, выйдет на свет – тут все мы и ахнем!» Только они говорят, что ты очень самолюбив и скрытен.

Она стояла пред ним, положив руки на плечи его, – руки были тяжелые, а глаза ее блестели ослепляюще.

«Пошлейшая сцена», – убеждал себя Самгин, но слушал.

– Лютов – замечательный! Он – точно Аким Александрович Никитин, – знаешь, директор цирка? – который насквозь видит всех артистов, зверей и людей.

Он обнимал талию женщины, но руки ее становились как будто все тяжелее и уничтожали его жестокие намерения, охлаждали мстительно возбужденную чувственность. Но все-таки нужно было поставить женщину на ее место.

– Ну, довольно! – сказал он и, намеренно крепко, грубо схватил ее, приподнял, но она вырвалась из его рук, отскочила за стол.

– Нет, подожди! Ты думаешь, я – блаженненькая, вроде уличной дурочки? Думаешь – не знаю я людей? Вчера здешний газетчик, такой курносенький, жирный поросенок… Ну, – не стоит говорить!

И, запахнув капот на груди, она громко сказала:

– Делиться надобно не пакостью, а радостью…

– Довольно, – повторил Самгин, подходя к ней.

– Оставь, расстроил ты меня и… устала я!

Вздохнув, она скучно взглянула за плечо его, мимо лица.

– Надеялась, – попраздную с тобою! А – не вышло… Ты – иди. Уж очень я… не в духе! И – поздно уже. Иди, пожалуйста!

Самгин ушел, не сказав ни слова, надеясь, что этим обидит ее или заставит понять, что он – обижен. Он действительно обиделся на себя за то, что сыграл в этой странной сцене глупую роль.

«Черт меня дернул говорить с нею! Она вовсе не для бесед. Очень пошлая бабенка», – сердито думал он, раздеваясь, и лег в постель с твердым намерением завтра переговорить с Мариной по делу о деньгах и завтра же уехать в Крым.

Но утром, когда он пил чай, явился Дронов.

Всем существом своим он изображал радость, широко улыбался, показывая чиненные золотом зубы, быстро катал шарики глаз своих по лицу и фигуре Самгина, сучил ногами, точно муха, и потирал руки так крепко, что скрипела кожа. Стертое лицо его напоминало Климу людей сновидения, у которых вместо лица – ладони.

– Постарел ты, Самгин, седеешь, и волос редковат, – отметил он и добавил с дружеским упреком: – Рановато! Хотя время такое, что даже позеленеть можно.

Самгин предложил ему чаю, но Дронов попросил вина.

– Тут есть беленькое, «Грав», – очень легкое и милое! Сырку спроси, а потом – кофеишко закажем, – бойко внушал он. – Ты – извини, но я почти не спал ночью, после концерта – ужин, а затем – драма: офицер с ума спятил, изрубил шашкой полицейского, ранил извозчика и ночного сторожа и вообще – навоевал!

– Весело рассказываешь, – отметил Самгин, усмехаясь; Дронов покосился на него прищуренным глазом и, почесывая бритый подбородок, сказал очень просто:

– Я, брат, циником становлюсь. Жизнь всего успешнее обучает цинизму.

И, потянув носом, он добавил, тоже усмехаясь:

– Теперь, когда ее взболтали, она – гнильем пахнет. Не чувствуешь?

– Нет, – ответил Самгин, думая, что, если рассказать ему, как вел себя, что говорил поручик в поезде, – Дронов напишет об этом и все опошлит.

– Не чувствуешь? – повторил Дронов и, приятельски заказав слуге вино, сыр, кофе, – зевнул.

– А знаешь, – здесь Лидия Варавка живет, дом купила. Оказывается – она замужем была, овдовела и – можешь представить? – ханжой стала, занимается религиозно-нравственным возрождением народа, это – дочь цыганки и Варавки! Анекдот, брат, – верно? Богатая дама. Ее тут обрабатывает купчиха Зотова, торговка церковной утварью, тоже, говорят, сектантка, но – красивейшая бабища…

Самгину неприятно было узнать, что Лидия живет в этом городе, и захотелось расспросить о Марине.

– В каком смысле – обрабатывает, – в сектантском?

– Черт ее знает! Вот – заставила Лидию купить у нее дом, – неохотно, снова зевнув, сказал Дронов, вытянул ноги, сунул руки в карманы брюк и стремительно начал спрашивать:

– Ну, что у вас там, в центре? По газетам не поймешь: не то – все еще революция, не то – уже реакция? Я, конечно, не о том, что говорят и пишут, а – что думают? От того, что пишут, только глупеешь. Одни командуют: раздувай огонь, другие – гаси его! А третьи предлагают гасить огонь соломой…

– А сам ты как думаешь? – спросил Клим; он не хотел говорить о политике и старался догадаться, почему Марина, перечисляя знакомых, не упомянула о Лидии?

– Как думаю я? – переспросил Дронов, налил вина, выпил, быстро вытер губы платком, и все признаки радости исчезли с его плоского лица; исподлобья глядя на Клима, он жевал губами и делал глотательные движения горлом, как будто его тошнило. Самгин воспользовался паузой.

– Все-таки: что же такое – эта? Зотова?

– А… зачем она тебе?

Клим сказал, что приехал он по делу своего доверителя с Зотовой.

– Угу, – отозвался Дронов. – Нашел время судиться доверитель твой! Чокнемся!

Сладостно прикрыв глаза, Дронов высосал вино и вздохнул:

– Зотова? Красива, богата, говорят – умна и якобы недоступна вожделениям плоти, пользуется в городе почетом, а в общем – темная баба! Муж у нее, говорят, был каким-то доморощенным философом, сектантом и ростовщиком, разорил кого-то вдребезги, тот – застрелился. Ты про нее Лидию спроси, – сказал он, пожимаясь, точно ему стало холодно. – Она Лидию, наверно, обирает. Лидия ведь богата – у-у! Я у нее денег просил на издательство, – мечта моя – книги издавать! Согласилась, обещала, но эта, Зотова, видимо, запретила ей. Ну – черт с ними! Денег я достану. Нет, ты мне скажи: будет у нас конституция?

– Будет, – обещал Самгин, не глядя на него.

– Так…

Дронов приподнялся, подогнул под себя ногу, сел на нее и несколько секунд присматривался к лицу Самгина, покусывая губы, играя цепочкой часов; потом – спросил:

– А тебе она – нужна? Конституция?

– Странный вопрос.

– Нет, – серьезно?

– Шаг вперед, – нехотя сказал Самгин, пожимая плечами.

– И – далеко вперед? – назойливо добивался Дронов. Клим, разливая вино по стаканам, ответил не сразу:

– Увидим.

– Осторожно сказано, – вздохнул Дронов. – А я, брат, что-то не верю в благополучие. Россия – страна не-бла-го-по-лу-чная, – произнес он, напомнив тургеневского Пигасова. – Насквозь неблагополучная. И правят в ней не Романовы, а Карамазовы. Бесы правят. «Закружились бесы разны».

«Пьянеет», – отметил Самгин.

Лицо Дронова расплылось, он сопел, трепетали ноздри, уши налились кровью и вспухли.

– Томилина помнишь? Вещий человек. Приезжал сюда читать лекцию «Идеал, действительность и «Бесы» Достоевского». Был единодушно освистан. А в Туле или в Орле его даже бить хотели. Ты что гримасничаешь?

– Голова болит.

– Бек или мек?

– Я перестал заниматься политикой.

Купите 3 книги одновременно и выберите четвёртую в подарок!

Чтобы воспользоваться акцией, добавьте нужные книги в корзину. Сделать это можно на странице каждой книги, либо в общем списке:

  1. Нажмите на многоточие
    рядом с книгой
  2. Выберите пункт
    «Добавить в корзину»