Читать книгу: «Российский колокол № 1 (50) 2025», страница 6
А будущее, совсем не такое, как мы себе загадывали, на нас грозно обрушилось. Как неистовая буря.
Как война началась, меня сразу призвали. Да я и сам на фронт рвался – уж больно близко враг был от родного дома. Отец добровольцем просился, да не взяли его:
– Куда ты, старик, – сказали, – без тебя есть кому воевать.
Да уж… Я думал, меня во флот направят, но нет. Попал я в пехотный батальон. Воевать начал на Юго-Западном фронте.
Комбат наш мировой мужик был. Ещё старше меня. Невысокий, но крепкий, седой весь. Отчаянной смелости человек был. В атаку нас за собой поднимал – в полный рост на вражеский огонь шёл. А ведь людей в атаку поднять – это, брат, пострашнее будет, чем самому подняться. Ты уж мне поверь, по себе знаю.
Да… Многое мы о себе узнали в эти первые дни войны…
Николай, замолчав, подгрёб к себе валявшуюся рядом сучковатую палку. Резко, как спичку какую, переломил её сильными ручищами пополам и отшвырнул в сторону. Потом он надолго замолк.
– Убили комбата-то? – спросил наконец не выдержавший долгой паузы Иван.
Ещё немного помолчав, Охримчук, как будто и не услышав вопроса, продолжил:
– Понимаешь, он, несмотря на свою храбрость и жёсткость, бойцам своим как отец был. Заботился, выгораживал нас, а сам потом от начальства получал. Часто говорил нам:
– На войне погибнуть – это слишком просто. А ты вражескую гадину бей да сумей уцелеть, чтобы потом продолжать её истреблять. Сохранись для жизни, но смерти при этом никогда не бойся и будь к ней готов.
Дрались мы отчаянно, гибло наших много. Но ведь и силёнки неравные были. Фриц как раз на нашем направлении основной свой удар по стране нанёс. Давил нас численным превосходством, и техникой своей, и внезапным нападением, конечно. Но мы в эти первые дни тоже ему хорошо по зубам надавали. Думаю, что мало где они такое яростное сопротивление встретили, как у нас. Хотя и драпали в те дни мы от немцев тоже сильно.
Очень тяжело отступать было. Но невозможно было не отступать. Если бы не отступали, хоть и с контратаками постоянными, то бомбёжкой, артиллерийским непрерывным огнём, техникой, танками своими совсем бы раскатал и истребил бы нас фашист.
Очень тяжело было с отчаянием людей бороться. Многие бойцы безнадёгой были полнейшей охвачены. Как во сне всё делали, да и, конечно, усталость была смертная, на ходу засыпали. А главное было – побороть в себе и помочь другим справиться с этим страхом, отчаянием, неверием в силу свою и покорностью перед сильным врагом. Заменить всё это надо было в себе и в других злобой на врага и верой в победу нашу. Мы и старались.
А вера эта, в нашу победу, была. Точно была! Только ей и спасались мы в те дни.
Нам время надо было ещё своим сопротивлением выиграть – в тылу наши силы стягивались, формировались усиленно.
Только медленно что-то и не вовремя как-то. Заранее бы всё. Плохо нас готовили к войне. Вот мы и не готовы оказались. Все силы, люди, вся техника по стране оказались разбросаны. Сразу в один кулак и не соберёшь.
Ты и представить себе не можешь, как горько и тяжко мне было отступать. Ведь мы уже, считай, в моих родных краях воевали в те дни. Хотелось зубами за землю вцепиться – и ни шагу назад. Но полноводным морем, волнами накатывала на нас немецкая махина, и откатывались мы назад, сметаемые и разбиваемые на части. Словно куски земли и глины под напором воды.
Разметало и наш батальон. Разбил его фашист на части, с двух сторон, в районе между Миклошами и Денисовкой, небольшими сёлами вдоль речушки Сименовки. А оттуда до моей Белагородки километров двадцать всего будет.
Горестно вздохнул при этих словах Охримчук, делая долгое ударение на первое «о» в слове «километров», и продолжил:
– Да, километров двадцать. Всего-то… Небольшой группой начали мы выходить из окружения. Комбат наш слегка раненный был в плечо, так лишь, задело его. Да со мной ещё десять бойцов. К своим надо было пробираться.
Наш фронт, Юго-Западный, в первых днях июля был отброшен немцами на рубеж реки Стырь, к Староселью, Аннополю. А в основном – к Изославлю, что был от нас примерно в сорока километрах.
Туда, к Изославлю, наш комбат и установил нам прорываться. А мне, как знающему здешние края, приказал выводить нас окольными тропами, обходя стороной крупные населённые пункты и большие дороги. Так как всюду были немцы.
Шли мы только ночью. Пробрались, когда светать стало, на окраину села Акоп. Само село начисто разбомблено и сожжено. Жителей не видно было. С самого краю, в перелеске, нашли мы полуразвалившийся сарай, да и решили там разместиться, отдохнуть, да и день переждать.
Мы в стороне с комбатом сели. Разговорились. Видно, он мне на тот момент крепко доверял уже. Поэтому и поведал о себе многое.
О том, что задолго до войны, ещё в 1937 году, он командовал целой дивизией. А в тридцать восьмом году был арестован и осуждён как враг народа на десять лет лагерей. Но весной 1941 года неожиданно вернули ему свободу, реабилитировали и сразу назначили, уже, правда, всего лишь командиром батальона. Да он и этому был рад.
«После того, что я в НКВД да в лагере прошёл, это не понижение в должности и звании, а немыслимое повышение было…» – так он мне сказал тогда.
Досталось ему, видать, в органах-то наших. Рассказывал он мне, что с допросов иногда в камеру на носилках возвращался. Так его с пристрастием допрашивали. Потом ему дней пятнадцать-двадцать давали отдышаться и – по новой… Помнил он лишь, как следователь шипел на него, когда его, обессиленного и окровавленного, с допросов уносили: «Подпишешь. Всё равно всё подпишешь!» Сам не понимал он, как выдержал. Вынес всю эту муку адову и не подписал ничего, не оговорил себя.
А сколько было таких, кто подписал… Говорил он, что среди сокамерников его много таких оказалось, которые на допросах о себе под давлением и побоями этими такого насочиняли… А потом безропотно все протоколы допросов, состряпанные следователем, подписывали. И чего только там не было. Один, например, «сознался», что происходит из богатого и знатного княжеского рода, а после революции жил по паспорту убитого им крестьянина. И всё это время он только и делал, что вредил советской власти. Чушь несусветная. Да для скольких такие «признания» потом смертным приговором обернулись. И до лагеря такие не дотянули. Комбат же одной лишь мыслью утешался: «Скорей бы умереть…»
Потом лагерь был. Сильно он сокрушался о том, рассказывая мне о тяжёлой своей лагерной жизни, что там, в лагерях, до войны сидели, ещё много осталось и до сих пор сидят самые лучшие кадровые военные, которых бы сейчас на фронт! А ведь многие и не дожили до начала войны – расстреляны были. Или сами в лагерях этих сгинули.
В общем, тяжёлый и неожиданный у нас с ним разговор получился.
Мы тогда у сарайчика этого дозоры с четырёх сторон выставили, а остальные спать кто где завалились. Я в первую смену дежурил, за дорогой наблюдал. По дороге этой безостановочно пёр фашист, двигались немецкие автомобили и мотоциклы, громыхали танки и техника, шли лошади-тяжеловозы, запряжённые в повозки, гружённые оружием, двигались бесконечные колонны пехоты, артиллерии на конной и механической тяге, полевые орудия всех калибров, лёгкие и тяжёлые зенитки, броневые машины всех видов, грузовики снабжения. Все они рвались вперёд и обгоняли друг друга. Дорога была полностью забита. И все они направлялись на восток.
Лежал я, смотрел на дорогу и думал: «Сколько же их, людей да техники, на нашу землю, словно воронья, слетелось! Жаль, патроны у нас все кончились. А если бы были, ей-богу, не удержался бы – вдарил по фашистам. Кого-никого, да и убил бы, а там будь что будет…» Из всех нас у комбата только ТТ был, да у меня нож в сапоге был припрятан.
К полудню сморило меня. Растолкал я одного бойца спящего, Богданом, кажись, его звали, и наказал вместо себя наблюдать. Сам спать завалился. Но не в сарае, а отполз чуть в сторону от него, в кустарник. Сон меня сразу свалил.
А проснулся от грохота, разрывов да автоматного треска. Еле-еле удержался, чтобы не вскочить от испугу да спросонок. Лежу оглядываюсь. Сарай-то наш весь скособочило, да и дым из него идёт. Так и не понял я, гранатами ли, из пушки ли или из миномёта по сараю вдарили. А дозорные заснули, видимо. Со стороны дороги несколько немцев в серой форме цепью идут с автоматами. От сарая четверо наших бойцов в сторону метнулись, так те по ним очередями дали. Все попадали. Двое, похоже, сами залегли, их не задело. Одного сразу на бегу очередью срезало, я это увидел. А один упал, лежит, извивается и благим матом орёт, в колено вцепился. Пулей видать перебило ему колено-то.
Фашисты, громко, горласто перекрикиваясь, к ним двинули. Ну до чего ж собачий у них язык! Говорят точно гавкают.
Я к сараю скользнул, сунулся в развалины его. Всё дымом заволокло, сарай с одной стороны уже огнём занялся. Ничего не видно. Прополз чуть вперёд, увидел – комбат наш лежит. За живот схватился, побелел весь и зубами скрипит.
«Жив?» – спрашиваю.
Он прохрипел мне: «Да, жив. Живот осколком посекло».
Смотрю, а у него из-под пальцев кровь сочится. Плохо дело.
Ну, думаю, выбираться надо и комбата выносить. Подхватил его – и ходу к кустам, а там перелеском подальше от сарая и от дороги. Бегу, оглядываюсь, благо из-за дыма немцы нас не заметили. Они ещё и на бойцов упавших отвлеклись. Услышал я, как фашисты короткими очередями всех добили. И никто не кричал уже.
Прибавил я шагу, а комбат на каждый толчок вперёд глухо стонет. В небольшой овраг спустились мы. Остановился я, комбата аккуратно положил. Сам на пригорок поднялся осмотреться. Вроде оторвались. Да и никто, похоже, нас и не преследовал.
Изорвал я тельник свой, что под гимнастёркой был. Как смог комбата перевязал. Да лучше ему не становится.
Решили тут темноты дождаться и к своим пробираться. Да к вечеру умер комбат наш. Подозвал меня перед тем и сбивающимся в хрип голосом сказал к Изославлю мне одному выходить. По пути кого встречу из наших, с собой вести. Передал мне планшет свой командирский, что на ремне у него висел, да ТТ свой отдал, сказав: «Один патрон ещё там остался. С умом используй».
Потом за руку меня схватил, к себе притянул и прохрипел мне, задыхаясь: «Дойди до наших, браток… Сумей… К нашим когда выйдешь, расскажи всё про нас. И про меня… Документы мои передай обязательно… Нельзя мне пропасть без вести… Слышишь? Понимаешь – нельзя! Умереть, погибнуть можно… А без вести – нельзя. Расскажи там, у наших когда будешь, как я погиб…»
Я ему: «Не переживайте, товарищ комбат. Я всё сделаю. Но мы сейчас отдохнём. Вы поспите, а там и силы будут. Вместе с вами к своим и выйдем».
Улыбнулся он мне устало так и говорит: «Ты прав. Я, пожалуй, посплю».
И заснул вроде. А через час я его проверил, да он и не дышит уже.
Решил я через Белагородку свою на Изославль выходить. Там, думаю, и днём, может, у своих смогу отсидеться. На рассвете только до родного села своего добрался.
Никогда этого дня, пятое июля сорок первого года, я не забуду…
Туман в то утро стоял сильный. Мягкий запах тумана смешивался с запахом гари и дыма. Осторожно подходил я к селу. Но не страх засады или западни меня сковал тогда, а сильно я испугался давящей какой-то тишины. Всегда село полно самого разного шума. А тут как выключили все звуки. Ни птиц не слышно, ни собак, ни скотины.
Людей нигде не видно. Одни хаты дымятся сожжённые…
Сдавило мне сердце тревогой, предчувствием страшным. Не прячась и не скрываясь, помчался я опрометью к дому нашему. Подбегаю и вижу: цел. Цел дом наш! Но вбежал во двор, а дом наполовину обугленный стоит, и крышу его разворотило. Одна только стенка, на улицу выходящая, и уцелела. Непонятно, как и на чём держится ещё.
Обшарил я всё. Ничего, никаких следов не видно, и нет никого. Ивушка моя стоит только и грустно так ветками шевелит. Обнял я её, прижался к зелёному стволу.
«Как же так?» – спрашиваю её.
Да ничего она мне не ответила. Только тонкие ветви мне на плечи легли, словно обнимают…
От соседского дома только печь с трубой осталась. Всё остальное – пепелище. И тишина кругом. Уж не знаю как, а понесли меня ноги, точно сами по себе, на центральную нашу площадку, перед сельсоветом. Ну должен, думаю, хоть кто-то в селе остаться.
Куда все делись?
Иду я точно в бреду. Туман вокруг такой, что улица сельская наша расплывается. И непонятно мне: в глазах у меня всё плывёт или действительно такой туман сильный был. Смотрю, чуть в стороне, перед домом, где сельсовет был, накиданы не то доски какие, не то поленница покосившаяся какая-то. И гудит всё чего-то… Что за чёрт?
Подошёл поближе, да и всё оборвалось во мне, кровь как будто вскипела в жилах моих: это люди были мёртвые, оборванные все. В кучу свалены. А над кучей этой мухи роятся. Страшна была та груда тел, но ещё страшнее было то, что за ней было. В этой куче-то были взрослые брошены. А за ними, аккуратной стопкой такой, поменьше, как по линеечке, детки нашего села убитые были сложены. Поганая эта немецкая аккуратность всю душу тогда из меня вынула…
Николай осёкся, сгрёб с затылка свою шапку. Смял её и прижал к сухим, горевшим тихим пламенем глазам. Зарычал тихо, точно раненый зверь, плача совсем без слёз. На этот раз он замолчал надолго.
Иван, потрясённый услышанным, не мог пошевелиться, не то что спросить старшину о чём-то. Наконец Николай отнял шапку от глаз. Посмотрел на сидящего напротив него бледного, притихшего Ивана сухими, лишь немного покрасневшими глазами. Ободряюще и как бы успокаивающе улыбнулся Ивану печальной улыбкой, сказал:
– Все слёзы свои я в тот день раз и навсегда выплакал. Больше никогда не плакал. Не мог.
Все люди там были расстреляны. Многие в голову, да так, что и лица было не распознать. А только, скуля и подвывая, как волк раненый, разгрёб я всех…
Нашёл я там и Олесю свою…
Скорбное и строгое выражение застыло на лице её. А под левой грудью, на любимом сарафане, только красное пятнышко расплылось. Нашёл и дочек… Оксана и Ариша обе в грудь были застрелены. Ариша под Оксаной лежала. Наверное, младшую так, через старшую, и застрелили. Отца своего только нигде не нашёл.
Обезумел я тогда. Сгрёб их, обнял всех троих и долго так сидел с ними, плача, воя и крича в голос. Хотелось мне, чтобы фашисты на мои крики сбежались и застрелили меня. Вроде бы и услышал я короткую автоматную очередь. Кто, откуда стрелял, я и не понял. Почудилось, наверное, мне. Всё как в одном сплошном тумане было. Ревел я и думал: «Вот бы меня сейчас здесь просто застрелили. И всё кончилось бы…» Но никого не было в нашем мёртвом селе.
Вся жизнь моя, весь смысл этой жизни оборвался для меня в тот день. И не было никаких сил жить дальше.
Накричавшись вдоволь, достал я комбатов пистолет и в лоб себе упёр. «Застрелюсь тут, – подумал, – и всё кончится». Смотрю в чёрное дуло его и думаю: «Как раз последний патрон для меня остался». И застрелился бы, но вспомнил глаза комбата, когда наказал он мне с умом последний патрон использовать, вспомнил, что пообещал я ему документы его нашим доставить, и опомнился.
Подумалось: какой прок от моей смерти будет? Кто вместо меня всей этой сволочи отомстит?
Нет, понял я, умереть я всегда успею, но прежде как можно больше этой гадины фашистской на тот свет я отправить должен. За каждую здесь невинную душу убитую в десять раз больше я положить должен. Сменилось горе и отчаяние моё холодной яростью к врагу, который на нашу землю незваный пришёл и такие вещи немыслимые здесь вытворяет.
Перенёс я девочек своих к нам во двор и схоронил всех трёх рядышком, под ивою нашей. Ножом своим могилу им рыл, руками, до крови ободранными, с остервенением комья земли и глины разгребал.
Не смог я той ночью от них уйти. Всю ночь обнявши могилу пролежал. Под утро сон меня сморил. Не то сон, не то морок какой. Тогда они все три мне приснились.
Как будто иду я по полю пшеницы. Поле то бескрайнее, золотистое, колосья пшеницы ветром качает. И кажется мне, что не поле это, а море пшеничное волнами ходит. А я плыву по нему на своём корабле, на том, где я до войны служил. А девочки мои, все три, стоят в поле том и платочками мне машут, словно провожают куда. Ариша слёзы утирает, а Оксаночка ей: «Не плачь. Папа скоро вернётся к нам».
Олеся её одёрнула будто после этих слов: «Не говори так, дочка!»
Меня радость такая во сне охватила! Кричу им с корабля: «Как?! Вы живы! Родные мои, любимые, как же я рад!»
А они уже не в море пшеничном, а рядом со мной стоят, улыбаются мне. Олеся ласково по лицу мне рукой провела и говорит: «Не печалься так о нас. У нас всё хорошо. Мы ждать тебя будем, а ты не торопись к нам. Все дела свои закончи и возвращайся».
Я смотрю, а на ней сарафан тот самый… И под левой грудью пятнышко красное. Вдруг пятнышко это расти начало, расплываться. И всё красным вокруг стало. И сами девочки мои как будто красной дымкой подёрнулись и растворяться начали, точно прозрачными они были. Вспомнил я во сне всё, испугался, закричал – и проснулся.
Тихо было и прохладно. Поздние звёзды на небе ещё поблёскивали, да уже показывался, пробиваясь из-за холмов, свет от солнца. Да ива свои ветки на могилу к девочкам склонила.
С той поры они мне часто снятся. Разговариваю с девочками моими во сне. Этим и утешаюсь.
Выбирался я из Белагородки на рассвете. Хотел лесом уйти, а потом речушкой нашей Выдовой пройти до реки Гарыни, она в неё впадает. Вдоль неё перелесками к Изославлю пробираться.
За селом нашим, идя заросшим оврагом под дорогой, увидел на перекрёстке человека. Одет вроде не в форму, но на голове фуражка. На руке выше локтя повязка, а через плечо винтовка перекинута. Знакомой мне его полная фигура показалась. Приблизился немного и узнал его – Юрко Чалый, из соседней Чажовки. Сын Потапа Чалого, что счетоводом в нашем колхозе был. Я их ещё до армии знал. Семейство не вредное в общем, но только куркули они были, всегда прижимистые.
Один Юрко в стороне от дороги прохаживался. Огляделся я – никого вокруг нет. Да и вышел, совсем не таясь, ему навстречу. Он, меня увидев, вскинулся было, испугался. За винтовку сначала ухватился. Я ему: «Не дури, Юрко».
Подошёл к нему вплотную, винтовку сам у него с плеча снял, себе забрал. Он и не пикнул. Глазами только хлопает на меня. Вижу, узнал.
«Откуда ты, Микола?» – спрашивает.
«Из Белагородки», – отвечаю.
Он побледнел весь, затрясся.
«Уходи, – говорит, – отсюда. Спасайся. Я тебе помогу. По этой дороге скоро из Сосновки немцы поедут».
А сам мне всё в глаза заглядывает да весь мелкой дрожью трясётся. Я молча на него смотрю. А он мне поспешно так, словно очень торопится куда, рассказывать начал: «Немцы сначала к нам в Чажовку нагрянули, заехали с двух сторон в село четыре бронетранспортёра и мотоциклисты. Всех согнали в центр, но никого не тронули. Председателя сельсовета нашего, Хвилько старого, только отвели в сторону и расстреляли. Бабы заголосили, а один немец вышел вперёд, руку поднял и на чистом таком русском языке ко всем обратился. Сказал, что никого больше не обидят, что все мужчины села могут вступить в победоносную германскую армию и послужить новому закону и порядку. Этот офицер потом ещё троих пацанов застрелил, Михася и братьев Поповых. Они служить отказались. Михася колченогого помнишь? Он мотористом в колхозе работал. Так он, дурак, сразу отказался. Вышел вперёд и выкрикнул, что не будет врагам прислуживать. Тот к нему подошёл, улыбнулся и в грудь ему выстрелил. Михась и упал замертво. А мальцы Поповы дёру дали. Так их словили, и он пострелял их обоих. Страшно было…
У нас все, кто из мужиков остался, пошли к ним в полицаи. И батька мой пошёл, и я за ним.
Вообще и в Закружцах, и в Сосновке никого не тронули, хаты не жгли, только нескольких стариков расстреляли. Я слышал, как этот офицер говорил, что в нашем районе только четыре села подлежат полному уничтожению. И Белагородку твою назвал среди них. План у них такой был, значит, кого не трогать, а кого сжечь. Село твоё сначала с воздуха бомбили. Потом в вашу Белагородку они позавчера и нагрянули.
Я видел, Микола, как твой батя этого офицера на перекрёстке застрелил. Прямо в лоб из ружья своего охотничьего. Терентьич твой боевой дед оказался. Он ещё одного немца, что за рулём мотоцикла сидел, ранил, прежде чем они опомнились и стрелять начали. Немец тот потом умер. Убили немцы тогда батю твоего. Автоматами посекли, потом долго ещё мёртвого прикладами и сапогами били. А потом жителей села вашего, что не успели разбежаться, к сельсовету приволокли и всех расстреляли».
«А ты чего?» – спрашиваю его.
Он испуганно: «Да я ничего… Не делал я ничего! Со стороны только видел всё».
Смотрю я на его морду толстую, на повязку на руке, на фуражку с изображением орла со свастикой. А сам как пьяный. Качает меня из стороны в сторону. Он, видимо, что-то в глазах моих прочитал. Вскрикнул и пятиться от меня начал, а сам всхлипывает по-бабьи и приговаривает: «Ну чего ты, Микола? Что я мог сделать?! Ведь убили бы они всех нас. Я ничего не делал! Не стрелял я! Только убитых помог сложить в кучу. Мне с другими полицаями из наших приказали, я и сделал. А так и нас расстреляли бы».
Двинул я его кулаком в лоб. Он, как куль с дерьмом, свалился. Лежит, не встаёт, только охает да причитает: «Уходи, Микола. Я тебя проведу. Беги отсюда. Я отпущу тебя. Не трогай только меня».
Зарычал я на него: «Так это ты, тварь с…чья, меня отпустишь?! Подстилка фашистская, пёс шелудивый!»
Прыгнул я на грудь ему, руками его бычью шею сдавил и задушил гадину. Он даже и не сопротивлялся. Глаза только пучил на меня да обмочился весь со страху перед смертью.
Прихватил я винтовку его да подсумок с патронами и ушёл оврагом. Иду, сквозь кусты продираюсь, а сам всё руки о штаны тру. Как будто пытаюсь их вытереть. Противно и гадко мне так стало, словно крысу какую скользкую своими руками задушил. Долго ещё это чувство меня не отпускало. Да и сейчас как вспомню, так мерзко на душе становится.
Таким вот макаром и открыл я свой особый счёт к фашисту и веду его по сей день… И вести буду, пока сам не сгину.
Полицаи эти, что из наших предателей собирались, как мне потом многие бойцы наши рассказывали, пострашнее фашистов звери были. Не просто расстреливали они невинные души да жгли дома их, а мучили, пытали изощрённо, насильничали женщин, потом их убивая. Особенно бедным евреям доставалось. У тех спастись либо тихо помереть при встрече с ними ни единого шанса не было. Как бешеные голодные звери, они на них наскакивали и терзали, что даже иные немцы этому удивлялись.
Откуда только такая жестокость и ненависть к людям, да к своим же, почитай, братьям, в них появлялась?! Как она вообще в них уместилась?
На всей земле нашей, что мы тогда, отступая, фашисту вынужденно оставляли, это были дни страшного горя, разрушений и грабежа городов и сёл. Дни бесчеловечного, неслыханного издевательства и глумления над простыми и беззащитными людьми.
За две ночи я из окружения вышел. В лесу под Кривалукой на наших бойцов, таких же, к своим продирающихся, наткнулся. Пятнадцать человек, с командиром, молодым лейтенантом. Заплутали они, я их и вывел потом к городу. Там наши войска были.
Порасспрашивали меня пару дней особисты наши. С пристрастием допросили, с мордобоем. Всё им рассказал, планшет комбатов отдал. Вконец они меня могли измотать. Я и так весь опустошён был, так они ещё добавили.
Мне тогда уже всё равно было… Сидел и слушал их безучастно. Это меня и спасло, видимо. Да ещё спасло, что хоть и в изодранной, но в форме был и с документами. А то загремел бы сразу в дисбат или расстреляли бы. Но в итоге поверили мне. Повезло…
«Молодец, – говорят, – людей помог из окружения вывести. Воюй дальше».
Вот лейтенантику этому молодому, чьих людей я вывел, совсем не повезло. Расстреляли парнишку. Ироды… Это ж хуже немца получается, своих-то стрелять.
С тех пор так и воюем. Вот разведгруппа у нас, считаю, неплохая получилась.
Старшина приподнялся, посмотрел на свои наручные часы и сказал Ивану:
– Ну, Волга, проговорили мы с тобой. Так и не покемарили, а надо ребят в дозоре сменять. Поползли, что ли.
А вообще, спасибо тебе, Ваня. Никому я про это не рассказывал, да и не расскажу… А тебе вот смог почему-то всё как на духу выложить. Есть в тебе что-то такое, чего ты и сам пока про себя не знаешь. Поэтому и доверился тебе. И легче на душе немного стало. Прямо как на исповеди, на которой не был я никогда.
Долго потом Иван не мог прийти в себя, осмысливая всё услышанное от старшины. Невозможно, казалось ему, пережить это и не сломаться, согнувшись под всей этой тяжестью. «Но, видно, не знаем мы границ и предела человеческих возможностей и прочности. Только такие испытания, – думал Иван, – и приближают нас к постижению границ этих». Но не дай бог никому так познать эти границы.
15
Через границы его глухого и тёмного беспамятства перебегала, то прячась, то появляясь снова, боль. Она-то и заставила его вернуться из забытья. Кто-то тихо всхлипывал и тащил его, подволакивая по земле. Каждый толчок отдавался тупой болью в бедре, ниже которого нога как окаменела и не чувствовалась.
«Сколько я был без сознания?» – подумал он.
Всё тело ныло от навязчивой слабости, голова гудела и раскалывалась, сильно ломило затылок.
Старший лейтенант всё вспомнил. Вспомнил темноту, вспышку боли, взрыв рядом, слева от него, вспомнил окоп с разведчиками, отчётливо вспомнил страшный, с красными гусеницами, немецкий танк, вспомнил, как погиб их отважный политрук. Сознание прояснялось, восстановилась вся картина этого бесконечного дня. Только собственные страх и позорное бегство вспоминались ему расплывчато, как в тумане.
В этом тумане периодически расцветали, а потом гасли вспышки осознания собственного стыда, от которого его сразу прошиб пот. Но заглушая голос больной его совести и оттесняя эти вспышки, в голове радостно, всё усиливаясь, звучало: «Жив… жив! Только ранен. И, похоже, не очень сильно ранен…»
И память его услужливо начинала притупляться. И заглушалось в этой радости и одновременно жалости к себе гнетущее чувство своей вины.
Над ухом, в перерывах между всхлипываниями, он слышал своё имя, слышал голос, который шептал ему:
– Родненький, милый мой, потерпи, немного осталось. Скоро отдохнёшь, держись только.
Он узнал этот голос. Это была та красивая девушка, их батальонный санинструктор.
«Как её зовут? Не могу вспомнить…»
Он несколько раз виделся с ней раньше. Всегда игриво шутил с ней, делал вид, что ухаживает. И по тому, какие взгляды она бросала на него и как улыбалась ему, сразу понял, что он ей нравится. Да он и не мог ей не понравиться. Эта мысль даже сейчас была естественной для него.
Он осторожно открыл глаза и постарался оглядеться. Форма его была изорвана, вся левая нога была туго перебинтована. Он сообразил, что полноценно видит только правым глазом. На левый наползла повязка, стянувшая лоб.
Девушка дотащила его к подножию вытянутого холма и остановилась, шумно переводя дух. Обхватив его сзади, под мышками, она сцепила свои руки замком у него на груди и начала спиной вперёд взбираться с ним на холм.
Она тащила его, крепко прижимая к себе. Её волосы щекотали ему шею. Своей спиной он ощущал её крепкие, упругие груди. И начинала отступать тупая ноющая боль, и подкатывало уже сладостное чувство близости с этой женщиной, с её запахом, с её сильными объятиями. «Как я могу думать о таких вещах в такую минуту?» – успел удивиться самому себе старший лейтенант.
– Очнулся, миленький. Молодец, – сказала, услышав, как он застонал, санинструктор, – слава Богу, у тебя ранения не тяжёлые. Очень повезло тебе, задело только. Просто много крови потерял, пока без сознания был.
На холме они опустились на землю. Девушка тяжело дышала, отдыхая.
– Идти сможешь? Давай, дружок, я тебе помогу. Обопрись на меня. Тут недалеко.
Старший лейтенант, поддерживаемый санинструктором, медленно поднялся. Голова слегка кружилась, его подташнивало. Но он почувствовал, что сможет передвигаться. Она перекинула его левую руку себе на плечо, обхватила его за пояс, и они медленно, спотыкаясь и стараясь не опираться на его левую ногу, пошли. Идти оказалось действительно совсем недалеко. Впереди, на краю чахлого кустарника, уже виднелся блиндаж, выделенный под раненых.
– Сейчас, родненький, тебя нормально перевяжут, и легче станет, – приговаривала она.
Они приближались к блиндажу, когда его замутило. Он, чувствуя, что может потерять сознание, приблизил своё лицо к её лицу и горячо зашептал:
– Я роту свою в атаку поднял. За собой всех повёл. Самый первый бежал, а меня вдруг снарядом сшибло. Жалко как…
Он шептал ей это, понимая, как ему сейчас нужна эта ложь. Он сам был готов уже поверить себе. Старший лейтенант попытался поглубже заглянуть ей в глаза. Она их отводила.
«Неужели не верит?» – холодея, испуганно думал он, чувствуя, что начинает отключаться.
От блиндажа к ним бежали. Несколько сильных рук уверенно подхватили старшего лейтенанта и понесли.
Перед глазами плыли круги. Теряя сознание, он услышал, как санинструктор громко докладывает кому-то подошедшему к ним со стороны:
– Поднял бойцов в атаку, повёл их за собой, бежал впереди всех. Его осколком зацепило. Раны неглубокие. Большая кровопотеря.
Услышав это, старший лейтенант отключился.
16
Отключившись, Иван проспал, наверное, пару часов. Разбудил его громкий разговор в палате. Сосед Маркин расспрашивал только что поступившего к ним раненого из Сталинграда. Сейчас, в конце сентября, положение в Сталинграде было очень тяжёлое.
Приходя в себя после короткого сна, слушая неторопливый говорок раненых, Иван вспоминал, как начиналось отступление наших войск уже непосредственно к городу.
С того дня, когда погиб Николай Кивин, для Ивана и пошёл отсчёт. Страшный отсчёт тягостного этого отступления, когда наши части, обороняясь в кровопролитных боях, отходили всё ближе к Сталинграду.
Гитлер планировал захватить Сталинград уже 25 июля. Соответствующие указания в директиве о летнем наступлении поступили группе армий «Б» ещё в апреле сорок второго года. Собрав огромные ресурсы в один железный кулак, гитлеровское командование ввело в бой дополнительные силы. Теперь здесь на отдельных участках противник имел численное преимущество почти в пять раз, а в орудиях и миномётах – в десять раз. При этом на данном направлении у фашистской Германии в те дни было абсолютное преимущество в танках и самолётах.
На пока что на дальних подступах к Сталинграду всей этой нацистской махине противостояли исключительное мужество и самоотверженность наших бойцов. Тогда постоянно отходили, откатывались к городу. В отдельных боях побеждали и теснили врага, отбрасывая его назад. Но в те дни, даже в случаях отдельных побед на отдельных участках, общая линия фронта неуклонно ползла на восток, поэтому отступали. А иногда на уже закрепившиеся позиции приходил приказ отступать. Так было надо.
Бесплатный фрагмент закончился.
Начислим
+4
Покупайте книги и получайте бонусы в Литрес, Читай-городе и Буквоеде.
Участвовать в бонусной программе