Читать книгу: «Поэзия как волшебство»
© Издание, оформление. ООО Группа Компаний «РИПОЛ классик», 2018
Зеркало в зеркало, сопоставь две зеркальности и между ними поставь свечу. Две глубины без дна, расцвеченные пламенем свечи, самоуглубятся, взаимно углубят одна другую, обогатят пламя свечи и соединятся им в одно.
Это образ стиха.
Наведенные друг в друга зеркала – образ, пугающий явлением неведомого, издавна связанный с гаданием. Этому сюжету посвящено хрестоматийное стихотворение А. А. Фета (1842):
Зеркало в зеркало, с трепетным лепетом,
Я при свечах навела;
В два ряда свет – и таинственным трепетом
Чудно горят зеркала.
Страшно припомнить душой оробелою:
Там, за спиной, нет огня…
Тяжкое что-то над шеею белою
Плавает, давит меня!
Ну как уставят гробами дубовыми
Весь этот ряд между свеч!
Ну как лохматый с глазами свинцовыми
Выглянет вдруг из-за плеч!
Ленты да радуги, ярче и жарче дня…
Дух захватило в груди…
Суженый! золото, серебро!.. Чур меня,
Чур меня – сгинь, пропади!
В стихотворной зарисовке Фета судьба является как нечто чудовищное, но при этом описывается не только видимое, но и само видение чудовища, и это видение оказывается увлекающим, как огонь. Недавно этот мотив был повторен в фильме Кристофера Нолана «Внедрение» (2010, в российском прокате – «Начало»): одним из приемов архитектуры сновидений оказывается получение прогулочной эспланады как изначально галереи при отражении двух рамок в зеркалах, поставленных в них.
Две строки напевно уходят в неопределенность и бесцельность, друг с другом не связанные, но расцвеченные одною рифмой, и, глянув друг в друга, самоуглубляются, связуются и образуют одно – лучисто-певучее, целое. Этот закон триады, соединение двух через третье, есть основной закон нашей Вселенной. Глянув глубоко, направивши зеркало в зеркало, мы везде найдем поющую рифму.
Представление о том, что исходная рифма – парная рифма, вероятно, восходит к представлениям о первичной форме поэзии как обращении человека и ответе божества: раз человек и божество отказались от своих привычек мысли и доверились устному звуку, то получается, что один звук отзывается другому звуку – получается рифма.
Триада понимается как зеркальная – двое одинаковы, потому что отражены одним зеркалом. Так дальше продолжается мысль, что поэтический смысл – впечатление, производимое самим зеркалом, а не содержанием отражения.
Мир есть всегласная музыка. Весь мир есть изваянный стих.
Слово «всегласный» может по своей форме иметь два значения: 1) объявленный всем, известный всем – понятие, относящееся к гласности, как ее понимали тогда: право голоса при принятии решений; 2) владеющий всеми голосами – отсылка к «осьмогласию» православного богослужения, и тогда всегласным будет ангельское пение, которое может быть воспринято людьми лишь в аспектах восьми разных гласов.
Продолжение вторая сентенция нашла у позднего Пастернака, в стихотворении «После вьюги» (1959), завершаемом строфой:
Как изваяны пни и коряги,
И кусты на речном берегу,
Море крыш возвести на бумаге,
Целый мир, целый город в снегу.
Правое и левое, верх и низ, высота и глубина, небо вверху и море внизу, солнце днем и луна ночью, звезды на небе и цветы на лугу, громовые тучи и громады гор, неоглядность равнины и беспредельность мысли, грозы в воздухе и бури в душе, оглушительный гром и чуть слышный ручей, жуткий колодец и глубокий взгляд – весь мир есть соответствие, строй, лад, основанный на двойственности, то растекающейся на бесконечность голосов и красок, то сливающейся в один внутренний гимн души, в единичность отдельного гармонического созерцания, во всеобъемлющую симфонию одного «я», принявшего в себя безграничное разнообразие правого и левого, верха и низа, вышины и пропасти.
Термин «сооответствие» – один из ключевых терминов символизма, восходящий к стихотворению Ш. Бодлера «Соответствия». Перевод Бальмонта (1912):
Природа – дивный храм, где ряд живых колонн
О чем-то шепчет нам невнятными словами,
Лес темный символов знакомыми очами
На проходящего глядит со всех сторон.
Как людных городов созвучные раскаты
Сливаются вдали в один неясный гром,
Так в единении находятся живом
Все тоны на земле, цветы и ароматы.
Есть много запахов здоровых, молодых,
Как тело детское, как звуки флейты нежных,
Зеленых, как луга… И много есть иных,
Нахально блещущих, развратных и мятежных,
Так мускус, фимиам, пачули и бензой
Поют экстазы чувств и добрых сил прибой.
Последнюю строку – Qui chantent les transports de l’esprit et des sens – вернее было бы перевести «…которые воспевают передачу ума и чувств», иначе говоря, экстазы сознания, равно как Бальмонт сказал «много» вместо «бесконечно». Вторая строфа переведена Бальмонтом довольно далеко от оригинала, в ней говорится лишь, что «как долгие эха издалека смешиваются в сумрачном и глубоком единстве, обширном, как ночь и как вспышка, так благоухания, цвета и звуки себе отвечают». Вместо впечатления слияния всего во всем как единственного подлинного соответствия у Бальмонта получилась параллель между забвением (в ядовитой атмосфере городов) и живой памятью: одно немыслимо без другого.
Но Бальмонт точно передал две мысли Бодлера: что символы не только непонятны, но и активно восприимчивы (правда «со всех сторон» – дополнение Бальмонта, в оригинале «обозревают», скорее смотрят во все стороны) и что впечатляют как цельные, так и нарушенные чувства, запахи разложения не менее впечатлительны, чем запахи цельной природы, и поэтому акцент переводчика на переживании живой жизни природы вполне оправдан.
Наши сутки распадаются на две половины, в них день и ночь. В нашем дне две яркие зари, утренняя и вечерняя, мы знаем в ночи двойственность сумерек, сгущающихся и разрежающихся, и, всегда опираясь в своем бытии на двойственность начала, смешанного с концом, от зари до зари мы уходим в четкость, яркость, раздельность, ширь, в ощущение множественности жизни и различности отдельных частей мироздания, а от сумерек до сумерек по черной бархатной дороге, усыпанной серебряными звездами, мы идем и входим в великий храм безмолвия, в глубину созерцания, в сознание единого хора, всеединого Лада. В этом мире, играя в день и ночь, мы сливаем два в одно, мы всегда превращаем двойственность в единство, сцепляющее своею мыслью, творческим ее прикосновением несколько струн мы соединяем в один звучащий инструмент, два великих извечных пути расхождения мы сливаем в одно устремление, как два отдельных стиха, поцеловавшись в рифме, соединяются в одну неразрывную звучность.
Единство двойственности – главный тезис философии Гераклита, иначе разрабатывали его пифагорейцы, для которых единица была устойчивой, а двойка – неустойчивой. Возможно, Бальмонт здесь воспроизводит в том числе следующий фрагмент Гераклита в переводе В. О. Нилендера (1910), важном для русских символистов-мистиков круга «Мусагета»:
«Но конечно, природа льнет к противоположному – и из него получает она некое созвучие, – а не к подобному: так, без сомнения, она связала мужское с женским, но не то или другое с его однородным, и первое согласие она установила с помощью противоположностей, а не через подобия. Но кажется, что и художество, подражая природе, делает то же самое. Ибо живопись, нарочно смешивая белые, и черные, и желтые, и красные цвета, получает образы, согласные с природою выводимых ею образцов. Α музыка, соединяя вместе высокие и низкие, длительные и краткие голоса, получает из различных звуков единую гармонию.
Α грамматика, сопоставив гласные и согласные буквы, составляет из них целое искусство. И таково же было изречение Гераклита Темного: „Связи: целое и не целое, соединяющееся и разнообразящееся, мелодичное и немелодичное и из всего – единое и из единого – все“».
Метафизика всеединства – главная философская программа В. С. Соловьева. Поцелуй в поэзии и прозе Бальмонта – основная форма перехода из мира обыденности в мир грез, проникновения во внутренний мир; поцелуй в социальном мире для него то же самое, что возникновение жизни в органическом мире.
Звуки и отзвуки, чувства и призраки их,
Таинство творчества, только что созданный стих.
Начало стихотворения Бальмонта «И да, и нет» (1899, из сб. «Горящие здания», 1900), тема которого – мучительное томление перед созданием стиха и возможность после создания стиха посмотреть на творчество со стороны как на завораживающее торжество.
Звуки и отзвуки, чувства и призраки их,
Таинство творчества, только что созданный стих.
Только что срезанный свежий и влажный цветок,
Радость рождения – этого пения строк.
Воды мятежились, буря гремела, – но вот
В водной зеркальности дышит опять небосвод.
Травы обрызганы с неба упавшим дождем.
Будем же мучиться, в боли мы тайну найдем.
Слава создавшему песню из слез роковых,
Нам передавшему звонкий и радостный стих!
Вариацию этого стихотворения мы находим у позднего Мандельштама, хотя и другим размером и в пессимистическом ключе, но с тем же распределением тем по двустишиям.
1. Неуловимость творчества даже в его результате, не говоря о его процессе.
2. Мучительность схватывания чужого тебе впечатления и необходимость неожиданной импровизации.
3. Необходимость разлуки с собственными стихиями перед абсолютной вечностью, не слушающей никаких увещеваний.
4. Мученичество – всеобщий закон для поэтов, даже завороженных тайной и собственной фантастикой.
5. Поэт горд только своим творчеством, и ничем больше, и поэтому вне торжества стиха уязвим.
Не искушай чужих наречий, но постарайся их забыть,
Ведь все равно ты не сумеешь стекло зубами укусить.
О, как мучительно дается чужого клекота полет —
За беззаконные восторги лихая плата стережет.
Ведь умирающее тело и мыслящий бессмертный рот
В последний раз перед разлукой чужое имя не спасет.
Что, если Ариост и Тассо, обворожающие нас,
Чудовища с лазурным мозгом и чешуей из влажных
глаз?
И в наказанье за гордыню, неисправимый звуколюб,
Получишь уксусную губку ты для изменнических губ.
(Май 1933)
Давно было сказано, что в начале было Слово. Было сказано, что в начале был Пол. И в том и в другом догмате нам дана часть правды. В начале, если было начало, было Безмолвие, из которого родилось Слово по закону дополнения, соответствия и двойственности. Из безгласности – голос, из молчания – песня, из тишины – целый взрыв звуков, неизмеримый циклон шумов, криков, воплей, шепотов, грохотов, лепетов, жужжаний струны, зорь из Хаоса, красных цветов из черной ночи, рубиновых пожаров творческого дня, звезд, разбросанных всемирной метелью, бесконечность вьюжных дорог, соединившихся в единый Млечный Путь.
Сближение начала вселенной – Логоса (согласно зачалу Евангелия от Иоанна) и начала жизни – пола отличает философию В. В. Розанова, хотя «в начале был пол» – цитата из С. Пшибышевского. В. В. Розанов настаивал на том, что половое различие – главный образ космической эмпатии, превышающий при этом все возможности космоса: космос слишком закономерен, тогда как пол – это страстное сопряжение закономерностей, освящающее все чудесное.
Безмолвие – важное понятие в поэзии Бальмонта. «В лесу безмолвие возникло от Луны» («Лунное безмолвие» из «Будем как Солнце», 1903). Безмолвие никогда не понимается как безмолвное созерцание, завороженность, так как фасцинирующие состояния у Бальмонта обычно восторженные и гимнические. Наоборот, безмолвие – это вариант действия природы, сопоставимый с таким действием, как сотворение природы. Безмолвие – это существование природы, когда она сотворена, причем сотворена не властной рукой, а кротким светом, например светом луны. Восходит такое понимание безмолвия к символистскому понятию тишины. «Тишина – душа вещей» (М. Роллина) превратилось в переводе И. Анненского в «Безмолвие – душа вещей». Тишина понималась как безмолвное созерцание вещами самих себя, находящееся в центре их духовной жизни.
В начале, когда возникло начало, единый Пол, не знавший ни меры, ни времени, залюбовался на себя и, в единичной своей залюбованности испытав безмерность блаженства, в силу этой безмерности захотел большего, и сила жажды создала двойственность, единое стало двойным, цельное – множественным, одно стало два, а два стало три, четыре и бесконечность, ибо двое должны быть в мире, чтобы возник поцелуй, ибо он и она должны быть в мире, чтобы озвездилась Любовь, со множественностью всех своих сияний, дробления звуков, переклички их и воссоединения в один напев, – две должны быть строки, чтобы между ними пела рифма, и должно быть их не две, а более, три в троестрочии, и четыре в строфе, и восемь в октаве, и четырнадцать в сонете, и много, несосчитанно много в поэме.
Как и положено формальному анализу произведения искусства, начинается он с физического объема, но в нем поэт находит источник множественности впечатлений. Любовь озвездилась – связь любви и небесного свода важна для поэта; возможно, Бальмонта вдохновил китайский иероглиф, представляющий небо как человека под небесным сводом. Потом эту связку любви, единого напева, небосвода и жреческого ритуала развил В. Я. Брюсов в стихотворении «Баллада» («Горит свод неба, ярко-синий…», 1916), только у него отражения не одной рифмы в другой, а реальности в книгах и книг в мечте:
Горит свод неба, ярко-синий;
Штиль по морю провел черты;
Как тушь, чернеют кроны пиний;
Дыша в лицо, цветут цветы;
Вас кроют плющ и сеть глициний,
Но луч проходит в тень светло.
Жгла вас любовь, желанье жгло…
Ты пал ли ниц, жрец, пред святыней?
Вы, вновь вдвоем, глухой пустыней
Шли – в глуби черной пустоты;
Месила мгла узоры линий;
Рвал ветер шаткие кусты.
Пусть горек шепот. Ты с гордыней
На глас ответил: «Все прошло!»
Потом, один, подъяв чело,
Упал ты ниц, жрец, пред святыней?
В саду блестит на ветках иней,
Льды дремлют в грезах чистоты.
Ряд фолиантов; Кант и Плиний;
Узоры цифр; бумаг листы…
Пусть день за днем – ряд строгих скиний,
Мысль ширит мощное крыло…
Познав, что есть, что быть могло,
Ты ниц упал, жрец, пред святыней?
Восторгов миг и миг уныний! —
Вас вяжут в круг одной мечты!
Все – прах. Одно лишь важно: ты
Упал ли ниц, жрец, пред святыней?
Одна гора красива и вздымается к небу как бы застывшим костром, пламя которого заострилось и замерло, восходит к небу как бы безглагольным гимном, что начался широким вещанием, кончился лезвием мысли, постепенно суживающимся, равномерно заостренным, призывом, уводящим в лазурь. Одна гора красива, но когда две высокие вершины, но когда две вершины в известной отдаленности и в известной близости связаны друг с другом – некоторым соответствием размера, некоторой линейной зеркальностью – и высятся, как бы повторяя друг друга, не в однозвучной тождественности, а в дружном ладе сродства, в душе глядящего вырастает напевное настроение, в нем как бы льнет строка к строке, в нем возникает целая песня, где строки различны, но образуют одно целое, как различные горы, слагаясь в целое, образуют одну горную цепь.
Образ вершины горы как костра встречается в шаманизме, скажем, у вогулов, где вершина горы концентрирует в себе огонь неба, вариацию этого мифа можно увидеть в откровении Моисею на Синае. Под «линейной зеркальностью» подразумевается, что никогда не известно при взгляде на две одинаковые вершины, насколько их одинаковость – не результат перспективы, нахождения их на разном расстоянии от наблюдателя; поэтому за такой одинаковостью должно стоять «сродство», чтобы повторение размера не было результатом перспективы, но частью анализа линейных впечатлений, а применительно к образности стихов – частью анализа ритма.
Образ двух вершин в литературе встречался и раньше, и позднее не раз – в частности, у Хайдеггера, не знавшего трактата Бальмонта, который (в интервью журналу «Экспресс», 1969) поместил поэта и философа на двух вершинах явленного бытия: они говорят одно, хотя движутся и сбываются врознь.
Горное озеро огромным зеркалом серебрится внизу. Высокая горная вершина смотрится в ровные воды. Силой тайного соответствия два эти разные явления сочетаются в одно. Исполинский непроницаемый камень отражается в прозрачной влаге. Высокая гора смотрится в глубокую воду. А человеческая душа, которая видит это, встает третьим звеном, и, как рифма соединяет две строки в одну напевность, душа связует безгласную гору и зеркальную воду в одну певучую мысль, в один звенящий стих. И снежную гору, которая смотрится в воды, человек назовет Юною Девой, а это отражающее озеро он назовет Розой Пяти Ветров.
В данном абзаце продолжается параллель между третьим членом рифмы и зеркальной поверхностью, которая только и делает полноценными двух участников рифмы. Юная Дева (Юнгфрау) – горная вершина в Швейцарии, третья по высоте вершина Бернских Альп. В письме матери от 16 (28) августа 1895 г. Бальмонт говорит о своей тайной поездке в Швейцарию, которую он пережил как поездку абсолютного счастья. «Я видел Юнгфрау, благородную снежную Юнгфрау! (…) Надо мной небо, и во мне небо, а около меня седьмое небо». Последним выражением он именует свою невесту Екатерину Андрееву. Роза Пяти Ветров, вероятно, условный географический топоним.
Из малого желудя продвигается зеленый росток. Зеленый побег превращается в деревцо. Деревцо вырастает в огромный дуб. Дуб разрастается в рощу – широкошумная дубрава, зеленый гай. Первичный ум человека глядит и видит полное высокой поэзии соответствие в двойственности лика древесных существ. Есть напевная чара в том, что из плоской земли вырвался возносящий ствол. Горизонтальная и вертикальная линия – своим пересечением и своим соединением – ведут мысль по двум путям расхождения и в то же время задерживают ее в чаре созерцания единого чуда, которое называется говорящим дубом, где ветка соответствует ветке и каждый узорный лист соответствует тысяче вырезных листьев, и все это зеленое множество шуршит, шелестит, колдует, внушает песню. Два начала соединились в одно, из одного родилась множественность, множества образовали единое целое, дуб разросся в священную рощу, и друиды соберутся в ней, чтобы петь свои молитвы и напевным голосом произносить заклинание.
Широкошумная дубрава – полуцитата последней строки стихотворения А. С. Пушкина «Поэт» (1827): «В широкошумные дубровы». Зеленый гай – украинизм, возможно, известный Бальмонту как топоним. В отрывке есть сближение «узорный» (этимологически: представленный взору) и «вырезной». Узорный лист тогда это падающий лист, а вырезные листья – полные жизнью и шумящие на дубе.
Друиды, жрецы кельтов, известны европейцам прежде всего из «Записок о Галльской войне» Г. Юлия Цезаря, где говорится о том, что все молитвы они знали наизусть; именно к Цезарю, описавшему лесистую Галлию, восходит представление о друидах как о жителях леса, перенесенное и на славянских волхвов, скажем, в «Песни о вещем Олеге» Пушкина.
Голубое небо, в чистоте своей, безоблачно. Единичность великой первоосновы – однообразие лазурного эфира – не внушает уму никакой мысли, а лишь баюкает его в полусонной мечте. Но вот появилось малое белое облачко, и в небе, потерявшем единичность основы, началась жизнь. Облачко растет и становится тучкой. Тучка, меняясь, делается грозовым облаком. Облако становится грозною тучей. Белое стало серым и черным. Темное стало медным и рдяным. Круглое стало длинным, изогнутым. Малое стало безмерным, объемляющим. Белая птичка воздушная превратилась в стаю черных птиц. Маленькая рыбка-серебрянка стала темным китом. Две-три серые мыши стали грохочущим стадом слонов и носорогов. В синих лугах неба ревет неуемный бык, который хочет обнять сто небесных коров.
Красные кони бога Огня, светлоокого Агни, мчатся, сверкая копытами, и в небе за ними поет гром и вьются молнии, а на земле внизу, в этой священной Индии, где самые высокие горы и самые мудрые мудрецы, льется хрустальный серебряный дождь, и торжественные брамины поют звучный гимн духам грозы, стрелометным Марутам.
Первооснова – калька с немецкого термина Urgrund, употреблявшегося в значении «абсолютная реальность». Медное для обозначения грозового облака – гомеровское? Изогнутый в значении curve, дуговой. Серебрянка – название тихоокеанской мойвы, в общем смысле рыба как пища для китов. Серая мышь – домовая – противопоставлена полевой мыши (что не вполне соответствует биологической номенклатуре). Синие луга неба – возможно, метафора вдохновлена выражением blue valley. Самые высокие горы не в Индии, а в Непале (с 1816 по 1923 г. британская колония) – Джомолунгма, множественное число «горы» для торжественности и впечатления горного хребта. Вероятно, Бальмонт включал в Индию все Гималаи. Самые мудрые мудрецы – отсылка к встрече Александра Македонского с гимнософистами («нагими мудрецами») Индии.
Гляди, как у них на плечах
Сверкает, прильнувши, копье.
Так льнут к нам влюбленные жены.
И диск в их проворных руках,
И губительный меч!
Как легко они с неба спустились
По согласью с самими собой.
Пробудитесь под шорох свистящих бичей,
О, Бессмертные!
По беспыльным путям прошумели Маруты
могучие,
И блестящими копьями их
До основ сотряслись все места.
Отрывок из перевода, впервые опубликованного в сборнике переводов «Зовы древности: гимны, песни и замыслы древних» (1908). Гимн Марутам относится «Ригведе», в переводе Т. Я. Елизаренковой этот отрывок (Ι, 168) звучит так:
К плечам их прильнула (пика,) словно
прильнувшая женщина,
В их руках соединились пряжка и нож.
(Их) самозапрягающиеся (упряжки) спустились
с неба по (своему) обычаю.
О бессмертные, кнутом сами подстегните (коней)!
Не поднимающие пыли, рожденные силой Маруты,
Со сверкающими копьями, сотрясли даже твердыни.
Гром прогремел. Слово ответило. Заклинание пропето. Отклик раздастся через тысячи лет.
Красные кони, красные кони, красные кони —
кони мои.
Ярки их гривы, вьются извивы, пламенны взрывы,
ржут в забытьи.
Ржут что есть мочи, дрогнули ночи, конские очи —
молнийный свет.
Спят водоемы, будут им громы, рухнут хоромы
вышних примет.
Жаркие кони, яркие кони, жаркие кони – кони мои.
Топнут о камень – топнут, – и пламень вырос
и взвился проворней змеи.
Звонки подковы, златы и новы, пышны покровы
красных попон.
В Мире – вещанье, капель жужжанье, резвое
ржанье, хохот и стон.
Белый – рождаясь, красный – взметаясь, весь
расцвечаясь в пропастях дня,
Я у порога Мрака-Зловрога. Знаешь ты бога?
Видишь меня?
Впервые опубликовано под названием «Агни» в сборнике «Зарево зорь» (1912. С. 85). Бальмонт соединил ведический образ Марутов-всадников – собственно, грозовых разрядов – с образом бури как коня, обычным для европейской поэзии. Противопоставление белого и красного цвета как покоя и бури должно привести к узнаванию неведомого бога, в котором можно заново родиться только путем Откровения.
Малый ключик тонкой линией просеребрился в темной земле. Малый ручей, чуть слышно журчащий, извиваясь, пробивается в луговой и лесной зелени. Влекомый незримым магнитом, он уходит куда-то вперед по наклону, как малый червяк древоточец, он все дальше и дальше протачивает себе в земле русло, как серебряная змейка, мелькает под навесом зеленых ветвей, среди которых унывится крик кукушки, его журчание постепенно замолкает, переходя в зримое глазам полногласное безмолвие широкой реки, могучий объем многоводной реки, с шириной верстовой и многоверстной, втекает в шумящее Море и в гудящий Океан, всеобъемлющий Океан создает полногласные приливы и отливы, по зеленым и голубым и серым и синим его пространствам разбросаны сады островов, человек слушает голос Моря и слагает былины и рапсодии.
Незримый магнит – обозначение магнетизма земли. Змеистый путь по дереву протачивает тередо – корабельный моллюск-древоточец, – никогда не пересекаясь с путями других древоточцев. Бальмонту важно связать речную и морскую образность, как и «серебряная змейка» для реки вместо «серебристая» – замена эпитета метафорическим материалом должна раскрывать общую природу воды. Полногласное безмолвие – оксюморон, указывающий на полные гласные, в отличие от редуцированных, в которых Бальмонт и видел первичную природу поэтического высказывания. Верстовая и многоверстная – часть символистского образа дороги как жизненных вех, как у Блока: «Многоверстная синяя русская даль». Бальмонт, скорее всего, знал, что поморские сказители приписывали былинам умение смирять бурю на море. Так что общий смысл абзаца: море разнообразно по своим проявлениям, но только «гласная» сущность воды делает море поэтичным.
Своим плеском и шелестом волн по песку, своим гудом глухим, приходящим и уходящим, взрывом вспененных валов, попавших с разбега в теснину прибрежных скал, всем своим видом, голубым, всеокружным, безмерным, Море настолько чарует человека, что, едва заговорив о нем, лишь его назвав, он уже становится поэтом. Разве в древнеэллинском Θάλασσα не слышен весь шелест и шепот морской волны, с пенистым малым свистом забежавшей на серый песок? Разве в русском «море», в латинском «mare», в полинезийском «моана», в перепетом разными народами слове «океан» не слышится весь шум, весь протяжный огромный шум этих водных громад, размерный объем великого гуда, и дымы туманов, и великость морского безмолвия? От немого безмолвия до органного гула прилива и отлива, от безгласной тиши, в себе затаившейся, до пенного бега взмыленных коней Посейдона – вся полносложная гамма оттенков включена в три эти магических слова: Море, Моана, Океан.
Всеокружный – имитация греческого слова, вероятно, которое должно было бы означать «допускающий кругосветное плавание». Прилив и отлив связываются с органным пением по принципу произведения звука водой, как будто в трубе движения воздуха, – описание малого свиста моря имеет параллели с описанием огневого органа в статье о Скрябине, публикуемой в приложении к этому изданию. Моана означает море или океан на языке маори, недавно (2016) как имя вымышленной полинезийской принцессы оно было использовано студией Диснея.
Человеческая мысль черпает отовсюду незримое вещество очарования, призрачную основу колдовства, чтобы пропеть красивый стих, как солнечная сила везде выпивает капли росы и плавучесть влаги, чтобы легкая дымка чуть-чуть забелелась над изумрудом лугов, чтобы белое облачко скользило в лазури, чтобы сложным драконом распространилась по Небу туча, чтобы два стали одно, чтобы разные два огня, противоставленные, соприкоснувшись в туче, прорвали ее водоем и освободили ливень.
Размышление о легкой дымке – не просто импрессионизм, а результат знания оптики, а именно эффекта Тиндаля, рассмотренного в прилагаемой к настоящему изданию статье о Скрябине. Смысл рассуждения тогда таков: белизна преломляется в природе синим цветом, угрожая бедствиями грозы, но поэзия, как столкновение двух огней, парная рифма, преодолевает условности оптики (как мы говорили выше на примере двух вершин гор, про равенство которых нельзя сказать, если расстояние до гор неизвестно из других источников) и позволяет непосредственно воспринять природу воды и природу звука.
Древний Перуанец, создатель языка нежного, как журчанье струй, и нежного, как щебет птиц, слушает небо и слушает грозу, в грозовом небе он видит Владычицу Влаги, таящую в урне текучие алмазы, и влюбленного в нее брата, Владыку Огня. И, только что омытый брызгами дождей, в первозданной радости Перуанец поет:
О, Царевна,
Брат твой нежный
Твою урну
Проломил.
Потому-то
Так гремит он
В блеске молний
В высоте.
Ты ж, Царевна,
Ты уходишь,
И из урны
Дождь струишь.
А порою
Град бросаешь,
Устремляешь
Белый снег.
Потому-то
Зодчий Мира
Сохраняет
Жизнь тебе.
Потому-то,
Мир творящий,
Дух безмерный —
Жив в тебе.
Под названием «Владычица влаги» впервые в сб. «Зов древности» (1908)
От небесного потока до малой капли, от громовой молнии до малой свечечки первичного человеческого мышления. В весеннее утро, когда только что промчался свежий ливень и переполнил все выставленные его потокам водовместилища, слух иногда напряженно ловит внушающий кристальный звук – капля за каплей откуда-то с крыши долго-долго падает с легким звоном в находящийся внизу водоем, и звук этот, отзываясь в мысли, ведет человеческую мысль от одного видения к другому, от одного внутреннего зрелища все к новому и новому расширяющемуся зрелищу, в котором слито малое и великое, личное и мировое. Одна капля, звеня, говорит о Вселенной; в одной капле, переливаясь, играют все цвета радуги. Так рождается стих, возникает напевный образ, человек видит себя в Мире, и весь Мир – отображенным – находит в себе.
Образ водоема появляется и в первой фразе предисловия Бальмонта к его сборнику переводов «Из мировой поэзии» (1921): «Поэзия – светлый и свежий водоем, и когда душа прикасается к этой влаге, она пьет из источника вечной юности». Источник вечной юности – восходящий к Геродоту (его описанию Эфиопии в ΙΙΙ книге). Геродот представляет его как небольшое озеро в расщелине, труднодоступное, и этот топос предопределил форму европейских фонтанов как мелкого пруда или каскада.
Человек есть капля, и человек есть Море. А в Море сколько сокровищ! Там коралловые леса, белые, голубые, розовые, красные, желтые, синие, и таинственные водоросли, и узорные медузы, на спинах которых есть образ креста, и разные сплетения точек и линий, и рыбы всех форм пробегают в просторах морской воды и ползают там грозные существа с клешнями. Плавают ночесветки, двигая, как малым веслом, резвым своим жгутиком, днем они создают в Море красноватого цвета поляны, а ночью светятся фосфорическим светом, разгораясь сильнее в качающейся волне, и живут в миротворческом Море лучистые корненожки, являя все причуды узорного лика, иглистые малые шары прозрачные, живые верши, шлемы и фонарики, живые корзиночки, запястья, колокольчики, тысячи малых творений, в которых все – песня, каждая линия – стих.
Цепляющая медуза, или крестовичок, обитает в Тихом океане, слово «узорная» по отношению к ней употреблено в значении «имеющая на себе украшение». Ночесветки бесцветны, но в местах их скопления вода выглядит коричневатой, тогда как светятся они обычно синим пламенем. Возможно, описание вдохновлено эпизодом из «Фрегата „Паллада“» И. С. Гончарова, описавшего ночесветок в японском море как «море, покрытое красной икрой как толченым кирпичом (…) ночью икра эта сияет нестерпимым фосфорическим светом». Корненожки (ризоподы), как и ночесветки, относятся к простейшим.
Иглистые малые шары прозрачные – это, вероятно, речь о морских лилиях тропических мелководий, хотя они не прозрачные, вероятно, смешаны с тропическими двузубыми ежами-рыбами, ядовитыми и в цвете воды тропических морей кажущимися прозрачными. Живые верши – это, может быть, улитки-каллиостомы; дальнейшие метафоры не позволяют понять, идет ли речь о простейших, о моллюсках или о глубинных рыбах.
Упиваясь безгласною музыкой форм в своей глубине, Море сверху гудит волнами и бросает на берег резные раковины, – одни из них человек повесит себе на грудь как талисман, чтобы быть богатым и вольным, как Море, а другие, набросав громадами, он истопчет и сделает ровные, щебнем убитые, дороги, а третьи, узорные, светлые, малые, нанижет в ожерелье, а четвертые, винтообразно закрученные, похожие на изогнутый рог и призрачно хранящие в себе угрозный голос Моря, он приложит к губам своим, к жадным губам своим, и это будет первая боевая труба, на ней он сыграет свою воинскую песню, когда, желая освежиться, он пойдет убивать.
Вероятно, этот абзац вдохновлен эпизодом из мистико-символической драмы М. Метерлинка «Пелеас и Мелисанда» (1892, несколько раз переводилась на русский язык, в том числе В. Брюсовым): собирая раковины, Мелисанда роняет в море кольцо, что означает и дальнейшую встречу с богатствами моря, и слепоту дальнейшего пути по мирским дорогам, и мистическое сцепление событий, и обретение природной силы, противостоящей слишком однообразному воображению.
Прислушиваясь к музыке всех голосов Природы, первобытный ум качает их в себе. Постепенно входя в узорную многослитность, он слагает из них музыку внутреннюю и внешне выражает ее – напевным словом, сказкой, волшебством, заклинанием.
Вновь появляется образ ума как колыбели музыки природы. Тогда мысли – это трубы органа, в которых играет сама суть природных стихий.
Поэзия есть внутренняя Музыка, внешне выраженная размерною речью.
Определение имитирует классические риторические определения поэзии как ритмизированной речи, требующей музыкального сопровождения.
Как вся внушающая красота морского гула заключается в размерности прибоя и прилива, в правильном ладе звуковых сил, пришедших из безгласности внутренних глубин, и в смене этой правильности своенравными переплесками, так стих идущий за стихом, струи-строки, встречающиеся в переплеске рифм, говорят душе не только прямым смыслом непосредственной своей музыки, но и тайным напоминанием ей о том, что эта звуковая смена прилива и отлива взята нами из довременных ритмов Миротворчества. Стих напоминает человеку о том, что он бессмертный сын Солнца и Океана.
Переплеск – столкновение волн в потоке, ассоциируется с движением стиха, в котором фигуры речи обязаны общей ассоциативной организации стиха. Позднее Игорь Северянин превратил «переплеск» в авторский стиховедческий термин для изобретенной им жесткой формы: «Переплеском называется стихотворение любым размером, 1-й стих которого состоит из некоторого количества слов с одинаковым для каждого слова ударением, причем этот стих варьируется посредством перестановки слов столько раз, сколько слов имеется в стихе. От количества слов первого стиха зависит количество строф стихотворения.
В строфе должно быть четыре стиха».
Далеко на юге Земного Шара, овеянный внушающими ропотами Моря, лежит сказочный остров, который был назван Terra Australis, Земля Южная. Этот остров не остров, это остаток неведомого потопшего материка. Причудливые оазисы Моря, избранные места необыкновенных легенд, внушенных Океаном, Солнцем и Луной, очаги таких богатых и певучих языков, что во всех сочетаниях слов здесь слышится текучий переплеск и сладостно-нежное разлитие светлой влаги. Благоуханные эвкалипты и голубые каучуковые деревья, более прочные, чем дуб, наша стройная акация, имеющая здесь извращенный лик и ползущая по земле уродливым кустом, тонкое кружево казуаровых деревьев, исполинские желтосмолки, сталактитовые пещеры и голубые горы, всегда таинственные степи и пустыни, бескрылые птицы, звери с клювом, человекоподобные кенгуру – все необычно в пределах Земли Южной, по всем побережьям которой шумит всеокружный Океан.
Прочное и почти не впитывающее влагу каучуковое дерево (гевея) – вечнозеленое; голубым оно названо, видимо, по зимнему впечатлению зелени в голубой дымке. Желтосмолка – редкая русификация названия «ксанторрей» – эндемического растения Австралии, в тогдашние времена считавшиеся гигантскими лилиями. Бескрылые птицы – киви, данное название – перевод греческого аптерикс, родового биологического названия киви. Звери с клювом – утконосы. Кенгуру названы человекоподобными из-за передвижения на двух ногах. Казуаровые птицы, не умея летать, питаются плодами на нижних ветках деревьев, поэтому живут в древесных зарослях с густыми нижними ветками, которые Бальмонт и называет «тонким кружевом».
Первобытный человек черного цвета, живущий здесь, запечатлел в напевных своих сказаниях ту степень проникновения в жизнь Природы, ту лучистую ступень Мироощущения, когда отдельное человеческое Я без конца тонет и вновь возникает в слитном сновидении Миротворчества. Оно в том всепоэмном бытии, когда говорят птицы и травы, и каждое животное есть человек, а каждый человек есть зверь.
Лучистая ступень и слитное сновидение прежде всего напоминают Иннокентия Анненского:
В раздельной четкости лучей
И в чадной слитности видений
Всегда над нами – власть вещей
С ее триадой измерений.
(«Поэту»)
Всепоэмное бытие – имеется в виду не бытие во всех поэмах, но возможность любого бытия оказаться частью длящейся поэмы, где ассоциативность уже определяет, чем будет какое бытие. Вероятно, рассуждение восходит к тогдашним концепциям мифологического мышления Тэйлора и Леви-Брюля.
Мир нуждается в образовании ликов – в Мире есть чародеи, которые магическою своею волей и напевным словом расширяют и обогащают круг существования. Природа дает лишь зачатки бытия, создает недоделанных уродцев; чародеи своим словом и магическими своими действиями совершенствуют Природу и дают жизни красивый лик.
Поэт-заклинатель, вызывающий форму из бесформенности, – условный герой всего трактата Бальмонта. Этот образ восходит к представлениям о создании словами сложных вещей, от городов до лодок, встречающимся у многих народов, только Бальмонт переносит акцент с факта создания на переживаемый итог такого создания.
Как началась жизнь? Черный Австралиец, который так недалеко пошел в счислении, что считает до двух, а о трех говорит: «Много», но язык которого богаче своими сочетаниями любого языка Белоликих и имеет такие формы, каких не достиг язык гордых римлян, знает своим воображением, как появились в Мире лики.
Туземный счет до двух тогдашняя антропология часто выводила из счета не по пальцам, а по рукам – две руки могут дать только два числа. Слово «лик» в русском символизме часто обозначало облик, который может оказаться обманным, но который при этом судьбоносен. Одна из основных мыслей Бальмонта в данной работе: если природа создает несовершенные существа, не вполне определившиеся в бытии, то поэт-маг, повторяя дело природы, создает прежде не бывший прекрасный лик природы.
В первозданьи Мурамура
Создал много-много черных
Малых ящериц проворных.
Змейно-тонкая их шкура
По коре дерев мерцала,
Как мерцает в наши дни.
Ими тешился немало,
Ведь нарядные они.
Размышлял он, кто же будет
Между ними, но над ними,
Кто-нибудь из них, для них,
Коли нужно, так рассудит,
Коль веселье, легкий будет
Бесплатный фрагмент закончился.
