Мастер

Текст
1
Отзывы
Читать фрагмент
Отметить прочитанной
Как читать книгу после покупки
Нет времени читать книгу?
Слушать фрагмент
Мастер
Мастер
− 20%
Купите электронную и аудиокнигу со скидкой 20%
Купить комплект за 816  652,80 
Мастер
Мастер
Аудиокнига
Читает Егор Партин
408 
Подробнее
Шрифт:Меньше АаБольше Аа

Генри не проронил ни звука. Когда Уэбстер замолчал, будто давая ему высказаться, он снова поклонился, побуждая Уэбстера спускаться дальше по лестнице, однако тот не двинулся с места.

– Мистер Уайльд говорит, что жаждет увидеться с вами в Лондоне. У него много друзей. Вы знакомы с его друзьями?

– Нет, мистер Уэбстер, не думаю, что я имел счастье познакомиться с его друзьями.

– Ну, может, вы с ними и знакомы, только не знаете, что они его друзья. Леди Вулзли ходила с нами на пьесу про Эрнеста[14]. Вам надо будет пойти с нами на следующую постановку. Я сообщу леди Вулзли, что вы должны непременно.

Уэбстер слишком уж старался быть забавным. А еще каким-то образом он умудрился следить за тем, чтобы в разговоре не возникла пауза, во время которой Генри мог бы ретироваться. Ему явно было что сказать.

– Конечно, я считаю, что у политиков и писателей есть кое-что общее. Мы все расплачиваемся сполна, если только нам не повезет в тяжелой борьбе. У мистера Уайльда нелады с супругой. Для него сейчас настали тяжелые времена, я уверен, вы понимаете, о чем я. Леди Вулзли говорит, вы не женаты. Это может быть одним из решений. До тех пор, пока не войдет в моду, я полагаю.

Он повернулся и дал понять Генри, что они могли бы вместе спуститься по лестнице.

– Но, будучи холостяком, вы имеете возможность быть открытым для всякого рода… как бы это сказать?.. для всякого рода привязанностей.

Главная зала королевского госпиталя нежилась в сиянии тысячи свеч. Маленький оркестр играл приятную музыку, лакеи сновали среди гостей, предлагая шампанское. Столы были сервированы, как поведала ему леди Вулзли, серебряными приборами, которые недавно унаследовал лорд Вулзли. Ради такого случая серебро специально доставили сюда из Лондона. Пока что присутствовали только мужчины. Его просветили, что ни одна из дам не хочет появиться первой, так что все они отсиживаются по своим комнатам и ждут вестей от горничных, которые время от времени выбегают на лестничную клетку пошпионить за холлом. Лорд Хотон нарядился во все регалии представителя королевы в Ирландии и придерживался мнения, что лорду Вулзли придется организовать кавалерийскую атаку, чтобы заставить дам появиться. Леди Вулзли, по всей видимости, оказалась самой упорной из всех и поклялась, что выйдет в бальную залу последней.

Генри наблюдал за Уэбстером, ни одно движение Уэбстера не укрылось от его взгляда. С него было довольно. Если только Уэбстер устремится в его сторону, Генри был готов немедленно отвернуться. Это означало, что он не мог ни при каких обстоятельствах участвовать в захватывающей беседе.

Пока Уэбстер, беспрестанно смеясь, двигался по залу, взгляд Генри следовал за ним, и таким образом он в первый раз приметил Хэммонда. На Хэммонде был черный костюм с белой сорочкой и черным галстуком-бабочкой. Его черные волосы блестели и казались длиннее, чем раньше. Он был свежевыбрит, отчего лицо его обрело утонченную, чистую красоту. Поймав его взгляд, Генри сообразил, что слишком пристально его разглядывает и что за одно мгновение отдал больше, чем за целую неделю. Хэммонд, похоже, ничуть не смутился и не отвел глаза. Он держал в руках поднос, но не двигался с места, и ему удалось выхватить взглядом Генри, стоявшего среди небольшой компании и вполуха слушавшего анекдот. Генри переключил свое внимание на собеседников. Сумев отвести глаза, он старался больше не смотреть в ту сторону.

Лорд Вулзли поговорил с оркестром и организовал фанфары, через горничных он договорился, что каждая дама, включая его собственную жену, при первых же звуках музыки должна явиться в главную залу под гул всеобщего восхищения. Никому не позволено задержаться. Фанфары грянули, мужчины расступились, и двери торжественно распахнулись. Два десятка дам прошествовали в зал, на каждой красовался затейливый парик, лица покрывал толстый слой грима, а наряды их будто только что сошли с полотен Гейнсборо, Рейнольдса и Ромни. Джентльмены разразились аплодисментами, и оркестр заиграл вступительные аккорды вальса.

Леди Вулзли не зря сказала, что ее костюм ожидает настоящий триумф. Платье переливчатого синего и темно-красного шелка, перетянутое огромным кушаком, было украшено множеством оборок, рюшей и складок. Ни одна из присутствующих дам не рискнула надеть настолько короткое платье. Парика на леди Вулзли не было – она прибавила к прическе искусственные букли, которые было не отличить от ее натуральных волос. Лицо и глаза были накрашены так искусно, что казалось – косметики на ней нет вовсе. Попросив оркестр умолкнуть, она жестом велела гостям отойти назад. Ее муж как будто не знал, что или кто находится по ту сторону дверей, которые закрылись, а потом снова начали медленно отворяться.

А за ними показалась инфанта Веласкеса – девочка Мона в платье с кринолином, который был впятеро шире ее самой. Она замерла на пороге, неотрывно глядя куда-то вдаль, безупречно играя принцессу, слишком благородную, чтобы разглядывать своих подданных. Поглощенная своей великой ролью, своим предназначением, она мягко улыбалась гостям, а те восхищенно рукоплескали ей, объявляли открытием, грандиозным успехом этого вечера.

Генри тотчас кольнула тревога за нее, выставляющую напоказ свою женскую природу, хладнокровно потворствующую собственному очарованию. Он вглядывался в лица других гостей, пытаясь понять, разделяет ли кто-нибудь его суждение о странном, не по годам развитом ребенке и неподобающем внимании к ней. Но они занимали свои места, и между ними царил дух невинности и веселья.

Когда Генри повернулся к даме слева от него, то не сразу ее узнал. На голове у нее красовался необычайно огромный рыжий парик, лицо было сильно наштукатурено, но самое главное, пожалуй, – она молчала. Как только дама заговорила, он мигом признал в ней постоялицу Дублинского замка, ту самую, которую проигнорировала чета Вулзли.

– Мистер Джеймс, – прошептала она, – не спрашивайте, была ли я приглашена, потому что я вам скажу, что конечно же нет. Мой муж со мной не разговаривает и дуется, отсиживаясь с замке. Но лорд Хотон, которому претит грубость, настоял, чтобы я приехала сюда, и попросил другую даму позаботиться о моем костюме и сделать меня неузнаваемой. – Она быстро огляделась, не подслушивает ли кто. – Муж говорит, мол, без приглашения в гости не ходят, но вся суть костюмированных балов противоречит этому правилу.

Озабоченный тем, что их могут услышать соседи, он жестом попросил ее говорить потише.

Мона стала центром внимания – почетнейшей гостьей. Мистер Уэбстер, оказавшийся подле нее, расточал ей льстивые и двусмысленные комплименты. Леди Вулзли, сидя рядом с супругом, пребывала в полном восторге.

Хэммонд ходил по залу с бутылкой в руке, разливая гостям напитки. Он оставался спокоен и невозмутим, как бы ни был занят. Генри чувствовал, что у него самый замечательный характер из всех присутствующих в этом зале тем вечером.

Генри не танцевал, но, будь он танцующим кавалером, ему непременно пришлось бы станцевать с Моной, потому что так делали все джентльмены. Как только заканчивался очередной танец, ее тут же поджидал новый кавалер. Флиртуя с ней, обращаясь с маленькой девочкой как со взрослой, они преуспели, как думал Генри, в насмешках над ней. Они не обращали внимания на то, что она маленькая девочка – дитя, хоть и разряженное в пух и прах, которому уже пора в кроватку. Генри наблюдал за Хэммондом, который наблюдал за ней, и осознавал, что тот, возможно, единственный в этом зале, кто смотрел на шалости Моны без удовольствия.

Бо́льшую часть времени Генри стоял в одиночестве или в компании одного-двух джентльменов, созерцая кружащиеся пары, медленно оплывающие свечи, наряды и парики, все более безвкусные с виду, разрумянившиеся щеки танцующих и явно подуставший оркестр. И внезапно он затосковал, что рядом с ним нет какого-нибудь американца, желательно жителя Бостона, соотечественника, который понимал или хотя бы признавал, в отличие от всех здесь присутствующих, чужеродность происходящего.

Это была Англия внутри Ирландии. Это здание было оазисом посреди хаоса, нищеты и разрухи. Чета Вулзли импортировала свое столовое серебро, своих гостей и свои обычаи. Ему нравился лорд Вулзли, и не хотелось сурово судить его. И тем не менее он хотел бы услышать суждение американца, воспитанного на идеалах свободы, равенства и демократии. Впервые за много лет он ощутил глубокую печаль изгнанника, одинокого чужака, слишком чуткого к иронии, щепетильного, слишком разборчивого в отношении манер и, конечно же, морали, чтобы быть способным соучаствовать.

Стряхнув с себя задумчивое оцепенение, он прямо перед собой увидел Хэммонда, по-прежнему излучавшего глубокое сочувствие, которым веяло от него весь вечер. Он казался необычайно красивым. Генри взял бокал воды с подноса и улыбнулся ему, но оба не сказали ни слова. При всей общности между ними, Генри осознавал, что они никогда больше не встретятся.

На другом конце зала Мона сидела на коленях у Уэбстера. Он держал ее за руки и качал вверх-вниз. Генри усмехнулся, представив себе, как его воображаемый друг-американец входит сейчас в комнату и видит эту совсем не назидательную сценку. Уэбстер поймал его внимательный взгляд и беззаботно пожал плечами.

Было уже поздно, и Хэммонд присоединился к остальным слугам, уносившим бокалы и отскребавшим капли свечного воска со столов и с пола. Теперь он скучал по тому приязненному сиянию, которое излучало для него спокойное лицо Хэммонда. Очень скоро оно будет потеряно для него навсегда, и он почувствовал себя чужаком-чужестранцем, не имеющим ничего, способного удовлетворить его желания, человеком, разлученным с родиной, будто из окна наблюдающим за миром. Внезапно он покинул залу и быстрым шагом вернулся в свои комнаты.

 

Глава 3

Март 1895 г.

За эти годы он кое-что усвоил насчет англичан и старался спокойно и непреклонно приспособить эти знания для собственных нужд. По его наблюдениям, мужчины в Англии в основном с большим уважением относились к собственным привычкам. До такой степени, что окружающие их люди тоже усваивали это уважение. Один его знакомый не вставал с постели до полудня, другой любил после обеда подремать в кресле, третий ел говядину на завтрак, и Генри замечал, как эти обычаи становились частью обыденности и практически не обсуждались. Его привычки, конечно же, были безобидными и непринужденными, склонности были корректными, а идиосинкразии – умеренными. Таким образом, ему стало удобно отклонять приглашения, легко и просто ссылаясь на занятость, загруженность работой, служение искусству денно и нощно.

Он надеялся, что время его пребывания в качестве заядлого гостя больших лондонских домов подошло к концу. Он любил наслаждаться восхитительной тишиной по утрам, зная, что ни с кем не встречается днем и никуда не приглашен вечером. Он считал, что раздобрел в одиночестве и научился не ждать от грядущего дня ничего, кроме – в лучшем случае – отупелого довольства. Порой эта отупелость выступала на первый план вместе со странной и назойливой болью, которую он какое-то недолгое время испытывал, но вскоре научился обуздывать. Впрочем, довольство он испытывал чаще. Неспешное освобождение и тишина с наступлением ночи могли наполнить его таким счастьем, с которым ничто – ни общество, ни компания какого-нибудь конкретного человека, ни блеск, ни очарование – не шло ни в какое сравнение.

В первые эти дни после злополучной премьеры и возвращения из Ирландии ему открылось, что он способен контролировать печаль – неизменную спутницу некоторых воспоминаний. Когда скорбь, страхи и кошмары являлись к нему сразу после пробуждения или посреди ночи, они были похожи на слуг, пришедших затеплить лампу или унести поднос. Тщательно вышколенные за долгие годы, они вскоре сами по себе исчезали, зная, что мешкать нельзя.

Тем не менее он не забыл потрясение и стыд, пережитые на премьере «Гая Домвиля». Он сказал себе, что воспоминания померкнут, и с этим обещанием себе постарался выкинуть из головы мысли о своем провале.

Вместо этого он стал думать о деньгах, перебирая в уме, сколько он получил и какие суммы ему причитаются, думал о путешествии – куда он поедет и когда. Он думал о работе, об идеях, персонажах, о моментах истины. Он концентрировался на этих мыслях, ибо знал, что они подобно светочам ведут его сквозь мрак. Стоит ему утратить бдительность, и они погаснут от легкого дуновения, и он снова пустится рассуждать о поражениях и разочарованиях, которые, если их не одолеть, заведут его в мысленные дебри отчаяния и страха.

Иногда он рано просыпался, и, когда подобные мысли овладевали им, знал, что выбор у него только один – встать с постели. Он верил, что, действуя решительно, как будто он куда-то торопится, как будто поезд вот-вот тронется, а он опаздывает, можно их прогнать.

И все же он знал, что нужно отпускать разум на волю. Он жил за счет бессистемной работы ума, и теперь, с началом нового дня, он оказывался погружен в новые размышления и фантазии. Интересно, думал он, как легко идея меняет форму и предстает посвежевшей, в новом обличье. Он и не знал, как близко к поверхности затаилась эта история. Это был простой рассказ, еще более упрощенный отцом его друга Бенсона – архиепископом Кентерберийским, который старался развлечь его однажды вечером вскоре после провала его пьесы. Он слишком долго колебался и слишком часто останавливался, пытаясь рассказать историю о привидениях, но не зная ни середины, ни развязки, не уверенный даже в контурах зачина.

Генри определился с ними, как только вернулся домой. Он записал у себя в блокноте:

История о привидениях, рассказанная в Эддингтоне (вечером во вторник 10-го) епископом Кентерберийским: просто приблизительный набросок без деталей: история про маленьких детей (возраст и количество не определены), оставленных на попечение слуг в старинном сельском доме предположительно из-за смерти родителей. Челядь, злобная и развращенная, портит и развращает детей: дети дурны, исполнены злобы до крайней степени. Слуги умирают (причина смерти туманна), и их призраки возвращаются в дом, чтобы преследовать детей.

Ему не нужно было заглядывать в блокнот, чтобы вспомнить эту историю, все события были при нем. Он раздумывал о том, чтобы поместить действие в Ньюпорт, в уединенный дом среди скал, или в один из новых нью-йоркских особняков, но ни одна декорация не увлекла его, и постепенно он оставил идею об американской семье. Теперь это была английская история, действие которой происходит в прошлом, и в первоначальной неспешной разработке сюжета он сократил число детей до двух – мальчика и его младшей сестры.

Он часто думал о смерти своей сестры Алисы, ушедшей три года назад. Тогда он впервые прочел ее дневник, полный откровенных излияний. Теперь он чувствовал себя очень одиноко, как и она на протяжении всей своей жизни, и чувствовал близость к ней, хотя никогда не страдал от ее симптомов и ее недугов и был лишен ее стоицизма и смирения.

В самые мрачные часы он ощущал, что оба они были в каком-то смысле заброшены, когда семейство разъезжало по Европе и возвращалось, часто без всякой причины, в Америку. Они никогда не были в полной мере вовлечены в круговерть событий и мест, становясь лишь зрителями, но не участниками. Их братец Уильям, самый старший, а также Уилки и Боб, родившиеся между Генри и Алисой, пришли в этот мир искусно вылепленными и готовыми к встрече с ним, а Генри и Алиса остались беззащитными и неискушенными. Он стал писателем, а она слегла.

Он очень явственно помнил, как впервые ощутил панический страх Алисы. В Ньюпорте их застал ливень: они так увлеклись, болтая и хохоча, что не заметили, как почернело небо. Алисе было лет четырнадцать или пятнадцать, но в ней не было ни капли той странной застенчивой уверенности, которая проявлялась у ее кузин, достигших этого возраста. Алиса не умела, как они, вдумчиво и с достоинством входить в комнату или заговаривать с незнакомцами, не умела легко и непринужденно общаться с семьей, не обладала их уверенностью в себе.

В тот жаркий летний день дождь обрушился внезапно, небо над морем стало скопищем фиолетово-серых туч. На нем была легкая курточка, а на Алисе – только летнее платье и хлипкая соломенная шляпка. И никакого укрытия поблизости. Несколько раз они пытались спрятаться под кустами, но ливень, подгоняемый ветром, был неумолим. Он снял куртку, они вместе накрылись ею и брели – медленно и молча, крепко прижимаясь друг к другу – в сторону дома. Он чувствовал, что она счастлива, и счастье ее было невероятно сильным, почти пронзительным. Никогда прежде он не понимал, насколько остро она нуждается в полном внимании, сочувствии и защите – с его стороны, со стороны Уильяма или родителей. В эти минуты, пока они шли домой по мокрой песчаной дороге от моря в деревню, он чувствовал, что сестра пылает огнем от удовольствия близости к нему. Наблюдая ее сияние и восторг, когда они приблизились к дому, он впервые ощутил, как трудно ей придется в жизни.

Он начал наблюдать за ней. До сих пор он считал шутку, что Уильям собирается на ней жениться, просто легким поддразниванием, способом заставить ее улыбнуться, Уильяма рассмеяться, а все семейство – дружно хохотать вместе с ним. Вдобавок это был маленький спектакль для гостей. Уильям был на шесть лет старше Алисы. Как только Алиса стала появляться перед гостями в ярких платьицах и начала осознавать, какой эффект может произвести на взрослых, шутка о том, что она выйдет замуж за Уильяма, стала своеобразным ритуалом.

– О, она выйдет замуж за Уильяма, – говорила тетушка Кейт, и, если Уильям присутствовал, он подходил к ней, брал ее за руку и целовал в щечку.

Алиса же ничего не говорила, только окидывала всех, улыбающихся и смеющихся, едва ли не враждебным взглядом. Отец брал ее на руки и обнимал.

– Ничего, это ненадолго, – говорил он.

Алиса никогда не верила, думал Генри, что выйдет замуж за Уильяма. Она была рациональной, и даже в подростковом возрасте в основе ее интеллекта лежала хрупкая злость. Однако, поскольку идея о том, что Уильям на ней женится, повторялась так часто, а никто посторонний не представлялся даже отдаленно возможным суженым, эта идея незаметно проникла в отдаленный уголок ее души и безмолвно, но прочно там разместилась.

За раздумьями в попытках придать форму истории о двух покинутых детях, рассказанной ему архиепископом, Генри поймал себя на том, что мысленно обратился к загадочному пребыванию его сестры в этом мире. Перед глазами пробегали сцены, когда она явственно демонстрировала домашним свой недюжинный интеллект и кровоточащую уязвимость. Она была единственной на свете маленькой девочкой, которую он знал, и теперь, когда он попытался представить себе маленькую девочку, именно неугомонный призрак его сестрички посетил его.

Вспомнилась сценка, когда Алисе было, наверное, лет шестнадцать. Один из тех затянувшихся ужинов с парой гостей, как ему припомнилось, когда кто-то заговорил о жизни после смерти, о встречах с умершими родственниками: не то они и вправду происходили, не то на них надеялись и верили, что такое возможно. Тогда один из гостей, или это была тетушка Кейт, предложил помолиться о том, чтобы в будущей жизни увидеться со своими любимыми, но внезапно голос Алисы возвысился над всеми прочими, и все умолкли и обратили взоры к ней.

– Не надо ни о чем молиться, – сказала она. – Упоминание о тех, кого мы должны снова встретить, вызывает у меня дрожь. Это вторжение в их святыню. Своего рода личные притязания, против которых я решительно возражаю.

Она говорила, как тетя Эмерсона[15], как та, что погрузилась в философию жизни и смерти, как та, что гордится независимостью своих суждений. Ее семейству был совершенно очевиден ее изобретательный ум, ее изрядное острословие, но она знала, что ей придется это скрывать, если она хочет быть похожей на других девушек ее возраста.

У Алисы были друзья, она принимала гостей и ходила на прогулки и пикники. Она научилась ладить с сестрами друзей своих братьев. Но Генри наблюдал за ней, когда в комнату входил какой-нибудь молодой человек, и замечал перемену в ее поведении. Она не могла расслабиться, а молчание давалось ей с огромным трудом. Она становилась словоохотливой, и в речах ее бессмыслица перемежалась с парадоксом. В ней чувствовались ужасный надрыв и беспокойство. Он видел, как изнуряют ее подобные светские события.

Даже семейные трапезы могли стать для нее испытанием, когда Боб и Уилки научились получать удовольствие, дразня ее и пользуясь ее беззащитностью. В те годы их отец буквально не находил себе места, и они пересекли Атлантику в поисках чего-то, не понятного никому из них, пытаясь отвлечься от страстного и нетерпеливого отцовского смятения. Их тащили из города в город, из гостиниц в апартаменты, они все время меняли домашних учителей и школы. Они свободно говорили по-французски и знали, что они странные. Из-за этого они – все пятеро – сильно отличались от сверстников, зная больше и в то же время меньше других. Больше – о богатстве, истории, европейских городах, больше об уединении и неопределенности, о том, как оставаться в одиночестве и как быть независимым. Меньше – об Америке, о паутине связей и привязанностей, которую сплетали их современники. В те годы они научились опираться друг на друга, предлагать друг другу приватный язык, защиту и слаженность действий. Они напоминали старинный город-крепость. Никто, сколь бы упорной ни была осада, не мог разрушить их стены. И Алиса, взрослея, оказалась в западне за этими стенами.

Сам Генри плохо помнил визит Теккерея на их семейный ужин в Париже, хотя помнил, чтó о нем рассказывали другие. История повторялась и пересказывалась на все лады, и каждый член семьи, включая мать, обычно осмотрительную и сдержанную в высказываниях, считал, что ее следует поведать всем и каждому.

 

В то время Алисе было лет восемь или девять. Ее посадили рядом с писателем, и Генри знал, что для нее это большое испытание. Она переживала из-за каждого своего жеста, каждого кусочка пищи, которого касались ее нож и вилка. Она провела всю трапезу, размышляя о том, что же подумает о ней этот великий человек. Генри знал, что в таких случаях пульс у нее учащался, а ее попытки произвести впечатление были затейливыми, застенчивыми и кропотливыми.

Он не помнил, чтобы Алиса носила в те времена кринолин, но история строилась именно на нем. Теккерей повернулся к ней и окинул взглядом ее наряд.

– Кринолин! – воскликнул он. – Никогда бы не подумал. Столь юное и столь порочное создание!

Это замечание, высказанное, скорее всего, добродушно, для сестры Генри стало внезапным ударом. В следующие долгие минуты она не чувствовала ничего, кроме стыда, как будто тайная, темная сторона ее была вдруг выставлена на всеобщее обозрение. Он представлял, какими неожиданными были эти слова, видел замешательство сестры, ее беспомощную попытку улыбнуться. Генри один понимал, как все это жестоко, но ничего не сделал, чтобы заставить умолкнуть остальных – всех тех, кто выставлял напоказ эту историю перед каждым, кто соглашался слушать. Рассказчики испытывали еще большую радость, если Алиса при этом присутствовала и в который раз выслушивала историю о том, как ее унизил величайший романист того времени.

Уильям был самым старшим и самым неуязвимым. На него, похоже, никак не влияли ни долгие поездки, ни срывы и потрясения. Он был силен и популярен среди одноклассников, всегда уверен в своем праве принять участие в следующей игре. Он любил крики и гам, любил шумные компании. Любил грохот дверей и спортивные игры. Никто не замечал в нем книжного мальчика, и даже он сам, возможно, не заметил бы, если бы однажды бесстрашно не вступил в спор с отцом. Спорил он так самозабвенно и с таким наслаждением, что к подростковым годам начал обращаться со словами и фразами так же, как прежде он обходился с живыми изгородями и ухоженными газонами.

Ради Уильяма Алиса старалась быть утонченной, изысканной, женщиной мира, автором французской дневниковой прозы восемнадцатого века. Однажды мать упомянула, какое глубокое впечатление произвело на Неда Лоуэлла изображение Бостона в новом романе Хоуэллса[16]. Алиса явно хотела что-то сказать, и все повернулись к ней. Она не смогла начать. Лицо ее пылало.

– О бедняжка! – запинаясь, пробормотала она. – Если его так впечатлил роман, интересно, что он чувствует насчет Разграбления Рима, да и того, как флиртует его собственная жена.

И снова весь стол умолк. Мать отодвинула стул, словно собираясь встать. Все остальные удивленно смотрели на Алису. Уильям не улыбался. Она сидела, не поднимая глаз. Она неверно выбрала момент, и все поняли, какое странное впечатление может она произвести, если ее выпустить в свободное плавание.

Вот этот ее образ так и остался с ним навсегда. Пропасть между внутренней ее жизнью, во всей ее застенчивой уединенности, и жизнью, которая была для нее намечена, вызывала в нем замешательство. Когда начала отступать лондонская зима и дни стали удлиняться, он не стал писать романы, а вместо этого делал заметки для рассказов и создавал первые робкие наброски зачина. Преждевременная кончина сестры часто тревожила его мысли, и подробности ее странной жизни приходили ему на память, когда он меньше всего ожидал этого, усиливая его ощущение безвозвратности прошлого.

Ему вспомнился еще один вечер – сестре тогда было восемнадцать или девятнадцать лет. Он пришел домой с какой-то вестью – то ли о прослушанной лекции, которая могла заинтересовать его отца, то ли о своей очередной публикации. Полный радостных предвкушений, он открыл дверь, и тут же ему навстречу вышла тетушка Кейт и предупредила, что Алисе нездоровится.

Он сидел внизу и слышал, как Алиса зовет кого-то. Родители оба ухаживали за ней, а тетушка Кейт регулярно поднималась по лестнице, чтобы задержаться у двери в ее комнату или ненадолго присоединиться к родителям, а потом спускалась, чтобы вполголоса сообщить Генри, как обстоят дела. Генри не помнил, в каких именно словах описала она беду, приключившуюся с Алисой. Кажется, у нее случился приступ, а может быть, нервы расстроились, но он знал, что всю ночь родители по очереди приходили поговорить с ним, и он заметил их волнение из-за возникшей новой дилеммы. Их нервная дочь и ее странный недуг заслуживали их полного сочувствия и внимания.

Той ночью, слушая неутихающие рыдания Алисы в комнате наверху и зная, что ее баюкают и утешают, Генри заметил также, что мать, которой Алиса часто пренебрегала из-за банальности ее домашних забот, теперь отчаянно нужна своей дочери, и при тусклом свете в старой гостиной, куда она спускалась, чтобы посидеть с Генри, казалось, что мать получает определенное удовлетворение оттого, что в ней так нуждаются.

Все было не тем, чем казалось. Он придумал для своего рассказа образ гувернантки – милейшей особы, умной и очень компетентной, взволнованной своими новыми непростыми обязанностями, заботами о подопечных – мальчике и девочке, о которых рассказал ему архиепископ. А еще его не отпускали видения матери и тетушки Кейт – вот они, встревоженные и измученные, одна из них с лампой в руке, входят к нему в гостиную, губы у матери поджаты, но глаза блестят и щеки разрумянились, и сидят вместе с ним, пока сверху доносятся приглушенные стоны и крики Алисы. Обе мрачно и прилежно сидят в своих креслах – куда более живые и куда более вовлеченные, чем ему доводилось видеть за много лет.

И еще видение: вот они с Алисой и тетушкой Кейт в Женеве несколько лет спустя – тогда никто из них не осмеливался сказать Алисе или друг другу, что ее страдания кажутся почти преднамеренными.

Они пытались дать название ее болезни, и самое близкое описание, которое смогла найти мать, – это что Алиса страдала настоящей истерией. Генри понимал, что недуг ее неизлечим, поскольку она холила его и цеплялась за него, как за желанного гостя, в которого безнадежно влюблена. Пребывая в Женеве во время поездки по Европе, они, наверное, казались стороннему наблюдателю, а порой и самим себе редкостными образчиками жителей Новой Англии, прилежно любующихся достопримечательностями, наблюдающих Старый Свет умным и чувственным взглядом, братцем и сестрицей, что путешествуют вместе с тетушкой, коротая время, прежде чем где-нибудь осесть. Сестричка казалась ему тогда самой счастливой, самой остроумной и наиболее обнадеживающей.

Он вспоминал, как ежедневно после полудня они втроем ходили к озеру. Тетушка Кейт следила за тем, чтобы Алиса как следует отдыхала по утрам.

– Учебники географии умалчивают, – заметила однажды Алиса во время такой прогулки, – что на озере есть волны. Придется теперь переписывать всю поэзию.

– С чего начнем? – спросил Генри.

– Напишу Уильяму, – ответила Алиса. – Он узнает.

– Тебе надо каждый день отдыхать, дорогая, и не следует писать слишком много писем, – заметила тетушка Кейт.

– А как же еще я смогу рассказать ему? – поинтересовалась Алиса. – Прогулки пешком утомляют сильнее, чем письма, а этот ваш свежий воздух, боюсь, меня убьет.

Она снисходительно улыбнулась тете, которая, как заметил Генри, нисколько не разделяла ее веселья по поводу смерти.

– Легкие любят отели, – сказала Алиса. – Они тоскуют по ним, особенно им нравятся фойе, лестницы, а также гостиные и спальни, если оттуда прекрасный вид, а окна заперты на щеколду.

– Ходи помедленнее, дорогая, – попросила тетушка Кейт.

Генри наблюдал, как Алиса подыскивает следующую реплику, которая повеселила бы его и возмутила бы тетушку Кейт, а потом, неспешно прогуливаясь, она на мгновение ощутила удовольствие от своего молчаливого присутствия в их обществе.

– Сердце, – продолжила она вскоре, – предпочитает удобный, теплый поезд, а мозг взывает к океанскому лайнеру. Опишу это все Уильяму, как только мы вернемся в отель, и надо поторопиться, милая тетя, медленная ходьба – сущая анафема для памяти.

– Если бы Дороти Вордсворт[17] научила брата подобным премудростям, его поэзия была бы, наверное, куда более совершенной.

– А разве Дороти Вордсворт – не жена поэта? – удивилась тетушка Кейт.

– Нет, его женой была Фанни Браун[18], – сказала Алиса и лукаво улыбнулась Генри.

– Иди помедленнее, дорогая.

В тот вечер, когда она сошла к ужину, Генри отметил, как тщательно Алиса оделась и уложила волосы. Он знал, что для нее все могло бы сложиться иначе, будь она писаной красавицей, или не родись она единственной девочкой в семье, или не обладай она столь острым умом, или если бы ее детство было не настолько необычным.

14«Как важно быть серьезным» («The Importance of Being Earnest») – комедия Оскара Уайльда, впервые поставленная 14 февраля 1895 г. Название комедии представляет собой каламбур – слово «earnest», означающее по-английски «серьезный», созвучно имени Эрнест, которым представляются два героя пьесы, люди абсолютно несерьезные.
15Мэри Муди Эмерсон (1774–1863) – самозваная пророчица, духовидица и мистик, тетя американского эссеиста, поэта, философа Ральфа Уолдо Эмерсона (1803–1882), оказавшая на него самое сильное духовное влияние.
16Уильям Дин Хоуэллс (1837–1920) – американский писатель и литературный критик; представитель «нежного реализма» в литературе США.
17Дороти Вордсворт (1771–1855) – писательница, поэтесса, мемуаристка. Сестра поэта Уильяма Вордсворта, его близкий друг.
18На самом деле Фанни (Френсис) Браун Линдон (1800–1865) была невестой выдающегося английского поэта-романтика Джона Китса (1795–1821).
Купите 3 книги одновременно и выберите четвёртую в подарок!

Чтобы воспользоваться акцией, добавьте нужные книги в корзину. Сделать это можно на странице каждой книги, либо в общем списке:

  1. Нажмите на многоточие
    рядом с книгой
  2. Выберите пункт
    «Добавить в корзину»