Нетленный прах

Текст
5
Отзывы
Читать фрагмент
Отметить прочитанной
Как читать книгу после покупки
Нет времени читать книгу?
Слушать фрагмент
Нетленный прах
Нетленный прах
− 20%
Купите электронную и аудиокнигу со скидкой 20%
Купить комплект за 449,01  359,21 
Шрифт:Меньше АаБольше Аа

Заполняя собой весь дверной проем, на пороге меня поджидал Бенавидес. Хотя он был ненамного выше меня, я почувствовал, что он входит в разряд тех, кто всегда пригибает голову, чтобы не стукнуться о притолоку. Он носил очки с затемненными стеклами в алюминиевой оправе – они, кажется, меняют цвет в зависимости от степени освещенности – и сейчас, на пороге своего дома, под стремительно летящими по небу облаками, напоминал какого-то персонажа шпионского романа, кого-то вроде Смайли[14], только более плотного и несравнимо более меланхоличного. И в свои пятьдесят с небольшим, спасаясь от свежести боготанского вечера только старым расстегнутым джемпером, он производил впечатление человека, безмерно утомленного жизнью. Чужое страдание сказывается на нас исподволь, подтачивает медленно, а Бенавидес много лет подряд имел с ним дело, разделяя с больными их боль и страх, и постоянное сопереживание истощило его душевные силы. Выйдя из привычного круга своей профессиональной деятельности, люди стареют внезапно, разом, и мы порой пытаемся объяснить эту резкую перемену всем, что под руку попадется – известными нам фактами из их жизни, несчастьем, за которым наблюдали издали, болезнью, о которой нам кто-то обмолвился. Или, как в случае с Бенавидесом, – особенностями его профессии: а я знал о них достаточно, чтобы восхищаться им, и даже не столько им самим, сколько его преданностью другим, да, восхищаться и сожалеть, что сам я никогда таким не буду.

– Вы приехали слишком рано, – сказал он.

И повел за собой во внутренний дворик, куда еще проникал сквозь слуховое оконце меркнущий вечерний свет; через несколько минут нашей оживленной беседы он снова заговорил о моем романе, расспросил о жене, о том, как я думаю назвать дочерей, сообщил, что его детям – сыну и дочери – уже слегка за двадцать; потом рассказал, что скамейку, на которой я сижу, он своими руками смастерил некогда из железнодорожной шпалы и самолично приделал ей ножки, потом объяснил, что вот эти железяки на стене – на самом деле винты или болты (не помню, как правильно они называются), прикрепляющие шпалу к рельсам. Вслед за тем я узнал, что вот этот стул – из отеля «Попайан», рухнувшего во время землетрясения 1983 года, а единственное украшение стола, стоявшего посередине комнаты, – обломок гребного винта с торгового судна. Я подумал тогда, что Бенавидес устраивает мне своего рода испытание, проверяя, разделяю ли я его иррациональный интерес к этим безмолвным свидетелям прошлого.

– Ну, ладно, пойдемте в дом, пока не выпала роса, – услышал я голос Бенавидеса, почти невидимого в сгустившемся сумраке. – Кажется, наконец собираются гости.

Комитет оказался не так мал, как сулил Бенавидес. Небольшой дом был заполнен приглашенными, в большинстве своем – ровесниками хозяина и, по моему ничем не подкрепленному предположению, – его коллегами. Люди толпились вокруг стола, и каждый держал в руке тарелку, рискованно балансируя ею, покуда тянулся за новым ломтиком холодного мяса или за ложкой картофельного салата или пытался совладать с непослушной спаржей, норовившей упасть с вилки. Из нескольких невидимых динамиков лился то голос Билли Холидей, то шепот Ареты Франклин. Бенавидес представил меня жене – Эстела оказалась маленькой женщиной, широкой в кости, с арабским носом и радушной улыбкой, до известной степени компенсировавшей иронический взгляд. Потом мы обошли всю комнату (где воздух был уже разрежен от дыма), потому что хозяин желал познакомить меня кое с кем из участников застолья. Начал он с человека в массивных роговых очках, очень похожего, как мне показалось, на того, кто на снимке поддерживал голову Гайтана, и с другого, маленького, лысого и усатого, которому, чтобы протянуть мне руку, чуть не силой пришлось освободиться от хватки своей крашеной жены. «Мой пациент», – в качестве рекомендации говорил Бенавидес, и я подумал, что его забавляет эта ложь, невинная и безобидная. Мне же меж тем становилось как-то не по себе, и причину я установил без особого труда: меня одолевало беспокойство о моем будущем семействе – о девочках, с таким риском росших в утробе моей жены. И, бродя по дому Бенавидеса, я чувствовал новую, незнакомую тревогу и спрашивал себя – неужели в этом внезапном ощущении одиночества, в этой суеверной убежденности, что все самое скверное происходит в наше отсутствие, и состоит отцовство, и горько сетовал про себя, что изрекаю банальности на светской вечеринке вместо того, чтобы остаться с М., составить ей компанию и помочь, чем смогу. У меня за спиной кто-то декламировал нараспев:

 
Видела только роза
Нашу любовь – рядом с ней
Блекнет любая другая.
Видела только роза,
Как ты стала моей! [15]
 

Это самое скверное стихотворение Леона де Грейффа или, во всяком случае, стихотворение, недостойное его дарования, всегда казавшегося мне фантастическим, однако же его знают наизусть все без исключения колумбийцы, и оно неизменно и непременно всплывает – вот именно! – на поверхность почти всюду, где собираются люди определенного круга. Вечеринка у Бенавидеса исключением не стала. И я в очередной раз пожалел, что пришел. Под ветвистым папоротником у раздвижных дверей, выходящих в маленький и уже совсем темный сад, стояли два застекленных шкафчика, содержимое которых было явно выставлено напоказ. И я остановился перед ними, глядя на них и их не видя, потому что первоначальное намерение мое было – уклониться от светского общения, происходившего у меня за спиной. Но мало-помалу экспонаты привлекли мое внимание.

– Это медный калейдоскоп, – сказал Бенавидес. – Он незаметно подошел ко мне и, казалось, прочел мои мысли, потому, наверно, что все, кто впервые попадал к нему в дом, останавливались перед этим шкафчиком и начинали задавать вопросы. – Это настоящее жало амазонского скорпиона. Это револьвер Ле Ма 1856 года. Это скелет гремучей змеи. Маленькая, как видите, но тут размер не важен.

– Я смотрю, у вас настоящий музей, – сказал я.

Он поглядел на меня с явным удовольствием и ответил:

– Ну, более или менее. Давно собираю, много лет.

– Нет, я про ваш дом. Он весь – как музей.

Тут Бенавидес широко улыбнулся и показал на стену над шкафом – ее украшали (впрочем, не знаю, уместно ли здесь это слово, поскольку назначение выставленных предметов было явно не декоративное) две рамки.

– Это конверт от пластинки Сиднея Беше [16], – сказал Бенавидес. – Беше расписался на нем и поставил дату – 2 мая 1959… А это, – прибавил он, указывая на маленький шкафчик, терявшийся в тени большого, – это весы, которые мне когда-то привезли из Китая.

– Настоящие? – задал я глупый вопрос.

– Все до последнего винтика – оригинальное, – сказал Бенавидес. Прибор был очень красив: резное дерево, а с коромысла свисала перевернутая буква «Т» с двумя чашками. – Видите эту лакированную шкатулочку? Это жемчужина моей коллекции – я храню в ней разновесы. Так, теперь я хочу вас кое с кем познакомить.

Лишь в эту минуту я заметил, что хозяин подошел ко мне не один. Прячась за ним, словно от застенчивости или благоразумной осторожности, ожидал, когда его представят, бледный человек со стаканом газированной воды в руке. Под глазами у него были набрякшие мешки, хотя в остальном он выглядел не старше Бенавидеса, а из всего его необычного наряда – коричневый вельветовый костюм и сорочка с туго накрахмаленным высоким воротом – сильней всего бросался в глаза шейный платок из красного – ярко-красного, ослепительно-красного, красного, как плащ тореро, – фуляра. Человек протянул руку, оказавшуюся вялой и влажной, и тихим голосом – то ли неуверенным, то ли жеманным – голосом, который заставляет собеседника придвигаться ближе, чтобы разобрать слова – произнес:

– Карлос Карбальо, – расслышал я аллитерацию. – К вашим услугам.

– Карлос у нас – друг семьи, – сказал Бенавидес. – Старый, старинный друг. Уж и не припомню даже, когда его здесь не было.

– Я был другом еще папы вашего.

– Да, сперва учеником, потом другом, – подтвердил Бенавидес. – А потом – и моим. Получил вас, можно сказать, по наследству, как пару башмаков.

– Учеником? – переспросил я. – Чему же он учил сеньора Карбальо?

– Мой отец был профессором в Национальном университете, – объяснил Бенавидес. – Читал юристам курс судебной медицины. Как-нибудь порасскажу вам, Васкес. Анекдотов множество.

– Множество, – согласился Карбальо. – Лучший профессор на свете. Думаю, жизнь многих из нас изменилась от встречи с ним. – Он принял торжественный вид и, как мне показалось, слегка напыжился, прежде чем произнести: – Светоч разума.

– Давно ли он умер? – спросил я.

– В восемьдесят седьмом.

– Скоро уж двадцать лет, – вздохнул Карбальо. – Как время летит…

 

Я встревожился тем обстоятельством, что от человека, позволившего себе носить такой шейный платок и тонким шелком его наносить такое оскорбление тонкому вкусу, можно ждать только банальностей и общих мест. Но Карбальо явно был непредсказуем и, быть может, потому заинтересовал меня больше, чем остальные гости, так что я не попытался улизнуть под благовидным предлогом. Достал из кармана телефон, убедился, что маленькие черные черточки проступают отчетливо и что пропущенных звонков не имеется, и снова спрятал. В этот миг что-то привлекло внимание Бенавидеса. Я проследил его взгляд и увидел Эстелу, которая на другом конце гостиной жестикулировала так оживленно, что широкие рукава ее просторной блузы взлетали, открывая руки – бледные, как лягушачье брюхо. «Сейчас вернусь, – сказал Бенавидес. – Одно из двух: либо моя благоверная подавилась чем-то, либо надо принести еще льда». Карбальо тем временем говорил, как ему не хватает учителя – да, он называл его теперь «учитель», и, судя по всему, с заглавной буквы, – и особенно в те минуты, когда так нужен человек, который сумел бы преподать науку постижения сути. Фраза была просто жемчужным зерном в навозной куче, и наконец-то хоть что-то смонтировалось с красным фуляром.

– Постижения сути? – спросил я. – Что вы имеете в виду?

– Да все, что со мной происходит. А с вами – нет?

– Что именно?

– Не знаю, как выстроить мысли. Нуждаюсь в ком-то, кто бы меня направлял. Вот как сегодня, к примеру. Я в машине слушал радио, и там говорили про 11 сентября.

– Я тоже это слушал.

– И я думал – как же нам не хватает старого Бенавидеса. Он бы помог нам разглядеть истину за политическими манипуляциями, за преступным соучастием СМИ. Он бы не принял все это за чистую монету. Он бы сумел распознать обман.

– Какой обман? В чем?

– Да во всем! Не делайте вид, что не замечаете. Обман – все, что рассказывают про Аль-Каиду. И про Бен Ладена. Ведь чистейшая, прошу прощения, брехня. А она тут не проходит. Кто-нибудь поверит, что такие небоскребы, «башни-близнецы», могли рухнуть оттого лишь, что в них врезался самолет? Нет и нет – они были взорваны, и это был направленный взрыв. Старый Бенавидес моментально бы это понял.

– Ну-ка, ну-ка, – сказал я, застряв на полпути между интересом и дурнотой. – Объясните про взрыв изнутри.

– Это очень просто. Такие здания, как эти, то есть строго геометрической формы, рушатся, только если взорвать их снизу, у основания. Подрубить им, так сказать, ноги, а не бить по голове. Законы физики есть законы физики: видели вы когда-либо, чтобы дерево падало, если ему отпилить верхушку с кроной?

– Однако здание ведь – не дерево. Самолеты врезались в них и взорвались, начался сильный пожар, который нарушил всю структуру, и башни упали. Разве не так?

– Ну-у… – сказал Карбальо. – Если вам так хочется думать… – Он сделал глоток. – Но даже в этом случае здание не разрушилось бы целиком. А здесь башни осели, как в рекламном ролике, и не говорите мне, что это было не так.

– Это ничего не значит.

– Разумеется… – вздохнул Карбальо. – Ничего не значит для того, кто не желает признать очевидное. Правду говорят – хуже слепца тот, кто не хочет видеть.

– Пожалуйста, избавьте меня от дурацких изречений, – сказал я. Сам не знаю, как это вырвалась такая невежливая фраза. Впрочем, понятно – меня бесит иррациональность, и я терпеть не могу, когда прячутся за языковыми формулами и оборотами, тем более что язык выработал их примерно тысячу и одну в оправдание столь свойственной людям склонности верить, не утруждая себя доказательствами. Тем не менее я все же стараюсь сдерживать худшие свои порывы и именно такую попытку предпринял сейчас. – Меня вполне можно убедить, если начать убеждать, но вы до сей минуты к этому не приступили.

– Неужели вам все это не показалось странным?

– Что именно? То, как рухнули «башни-близнецы»? Да, я не уверен в вашей версии. Я не инженер и не…

– Не только это. А почему именно в это утро американские ВВС оказались не готовы? Почему именно в это утро система защиты воздушного пространства оказалась отключена? Почему эти атаки привели прямиком к столь необходимой и желанной войне?

– Карлос, неужели мне вам надо объяснять, что это разные вещи? Да, Буш воспользовался терактом как предлогом, как поводом к войне, которую уже давно хотел начать. Но ради этого обречь на смерть три тысячи мирных граждан? Не верю.

– Да, кажется, что это совсем разные вещи. И политиков такого сорта можно поздравить с огромным успехом: они заставили нас поверить, будто речь идет о разных вещах, меж тем как это явления одного порядка. В наши дни только совсем наивный человек еще думает, что принцесса Диана погибла в автока- тастрофе.

– Принцесса Диана? А при чем же тут принцесса Диана?

– Только совсем наивный человек может не заметить сходства между ее гибелью и смертью Мерилин. Однако есть люди, видящие ясно и зорко.

– Да что за чушь вы городите! – окрысился я. – Ничего вы не видите, а просто дурью маетесь.

В эту минуту к нам подошел Бенавидес и услышал последнюю фразу. Мне стало стыдно, но слов в свое оправдание я не нашел. Мое раздражение в самом деле было непомерно велико, и я не вполне отчетливо понимал, какой механизм запустил его: как бы ни бесили меня люди, все на свете сводящие к конспирологии, это не оправдывает грубости. Я вспомнил роман Рикардо Пилья [17], где было сказано, что если ты параноик, это не значит, что у тебя нет врагов. Постоянный, продолжительный контакт с чужими маниями, которые порой принимают самые разнообразные формы и таятся иногда в головах самых спокойных на вид людей, незаметно воздействует и на нас самих, и, если не поберечься, сам не заметишь, как растратишь все свои душевные силы на дурацкие споры с людьми, жизнь положившими на то, чтобы строить безответственные домыслы. Впрочем, может быть, я несправедлив к Карбальо, и, может быть, он всего лишь передает информацию, выуженную в клоаках Интернета, а, может быть, просто испытывает необоримое влечение к более или менее тонким провокациям и к скандалам со впечатлительными людьми. Или все еще проще: Карбальо – человек ущербный, и его убежденность служит защитой от непредсказуемости жизни – жизни, которая каким-то неведомым и непостижимым образом некогда нанесла ему этот самый ущерб.

Бенавидес почувствовал сгустившееся напряжение, а равно и то, что после моей неучтивой выходки напряжение это грозит перерасти еще во что-нибудь. И протянул мне стакан виски, при этом извинившись: «Я так долго к вам шел, что салфетка уже мокрая». Я молча принял стакан и почувствовал в руке твердые грани массивного тяжелого стекла. Карбальо тоже промолчал, уставившись в пол. После продолжительной и неловкой паузы Бенавидес сказал:

– Карлос, а ну-ка, отгадайте, кому Васкес приходится племянником.

Карбальо неохотно принял участие в этой викторине:

– И кому же?

– Его родной дядюшка – Хосе Мария Вильяреаль[18]! – объявил Бенавидес.

Глаза Карбальо, как мне показалось, задвигались. Не могу сказать – «он их вытаращил», как принято говорить, описывая чье-то изумление или восхищение, но мелькнуло в них нечто такое, что меня заинтересовало: причем не тем, чтó они выразили (а чтó именно они выразили, еще предстояло выяснить), а тем, чтó он совершенно явно попытался скрыть. «Хосе Мария Вильяреаль – ваш дядя?» – переспросил он. И явно насторожился, как в ту минуту, когда говорил о башнях-близнецах, а я покуда пытался сообразить, откуда Бенавидес мог узнать об этом родстве. Впрочем, ничего удивительного – мой дядя был некогда видным деятелем Консервативной партии, а в колумбийском политическом бомонде все всех знают. Так или иначе, сведение такого рода могло – или даже не могло – не прозвучать в ходе нашего первого разговора с доктором в кафетерии клиники. Чем оно могло заинтересовать Карбальо? Я пока не знал. Было очевидно, что Бенавидес, упомянув моего дядю, старался умерить неприязнь, которая буквально витала в воздухе, когда он появился. И столь же очевидно, что это ему удалось немедленно и в полной мере.

– А вы с ним были близки? – спросил Карбальо. – То есть я хотел сказать – вы хорошо знали вашего дядюшку? Много с ним общались?

– Меньше, чем хотелось бы. Когда он умер, мне едва исполнилось двадцать три года.

– Отчего же он умер?

– Не знаю. Своей смертью. Естественной. – Я посмотрел на Бенавидеса. – А вы откуда его знаете?

– Еще бы мне его не знать! – Карбальо как-то распрямился, и голос его обрел прежнюю живость; наш конфликт, по всему судя, был предан забвению. – Франсиско, принесите, пожалуйста, книгу – покажем.

– Не сейчас, не сейчас. Не забудьте, что у меня гости.

– Принесите, прошу вас. Сделайте это ради меня.

– Что за книга? – спросил я.

– Вот он принесет – и увидите.

Бенавидес скорчил потешную гримасу, какие в ходу у детей, когда они выполняют поручение родителей, которое считают прихотью. Исчез в соседней комнате и тотчас возник снова: отыскать книгу, о которой шла речь, труда ему не составило: либо он как раз читал ее, либо содержал свою библиотеку в таком неукоснительном порядке, что мог найти искомое, не шаря по стеллажам, не водя неверными пальцами по нетерпеливым корешкам. И я узнал красный картонный переплет еще до того, как Бенавидес протянул книгу Карбальо: это были воспоминания Габриэля Гарсия Маркеса «Жить, чтобы рассказать об этом», опубликованные три года назад и заполнившие сейчас полки всех библиотек колумбийских и значительную часть иных. Карбальо принял том и принялся перелистывать, ища нужную страницу, и еще прежде чем нашел, память и шестое чувство уже подсказали мне, чтó именно он найдет. Мог бы, впрочем, и раньше догадаться – речь пойдет о 9 апреля.

– Вот, – сказал он.

Потом вручил книгу мне и показал пальцем, где читать: это была 352-я страница того же издания, что хранилась у меня дома, в Барселоне. Маркес вспоминает там о покушении на Гайтана, случившемся в ту пору, когда он в Боготе изучал юриспруденцию, не чувствуя ни малейшего призвания к этому, и жил – уж как жилось, из кулька, как говорится, да в рогожку – в пансионе на Восьмой каррере, в центре города, не дальше двухсот шагов от того места, где Роа Сьерра выпустил четыре роковые пули. Гарсия Маркес пишет так: «В соседнем департаменте Бойякá, знаменитом своими либеральными традициями и нынешним твердокаменным консерватизмом, губернатор Хосе Мария Вильяреаль, истинный зубр-реакционер, не только подавил едва ли не в зародыше местные беспорядки, но и отправил войска в столицу». Определение моего дядюшки как «зубра-реакционера» следует воспринимать отчасти даже как лестное, ибо относится к человеку, по приказу президента Оспины приведшему в порядок национальную полицию, куда людей набирали по единственному критерию – членству в Консервативной партии. Незадолго до 9 апреля эта чрезмерно политизированная структура уже, так сказать, вышла из утробы матери и вскоре сделалась репрессивным органом с самой одиозной репутацией.

– Вы знали об этом, Васкес? – спросил Бенавидес. – Знали, что здесь говорится о вашем дядюшке?

– Знал.

– «Зубр-реакционер», – повторил Карбальо.

– Мы с ним никогда не говорили о политике.

– Неужто? Никогда не говорили о 9 апреля?

– Да я уж и не помню… Какие-то забавные случаи рассказывал, это было.

– О-о, вот это мне интересно! – воскликнул Карбальо. – Правда же, Франсиско, нам это интересно?

– Правда, – ответил Бенавидес.

– Ну, расскажите, послушаем! – сказал Карбальо.

– Да я даже не знаю… Много всякого было… Вот, например, однажды к нему пришел его друг – человек либеральных воззрений – и застал дядюшку за обедом. «Чепе [19], дорогой, – сказал он ему. – Переночуй сегодня где-нибудь в другом месте». «Это с какой же стати?» – спросил дядюшка. А тот ему ответил: «Потому что сегодня ночью тебя убьют». И подобных случаев было множество.

 

– А про девятое апреля? – допытывался Карбальо. – Про девятое апреля никогда не вспоминал?

– Нет, со мной – никогда. Правда, дал несколько интервью, и не более того.

– Но он наверняка знал прорву всего, а?

– Прорву – чего?

– Ну он же был в ту пору губернатором Бойякá. Это всем известно. Он получал информацию, потому и послал полицию в Боготу. Нетрудно себе представить, что он и потом был в полном курсе событий. Он задавал вопросы, он наверняка разговаривал с правительством, не так ли? И за свою долгую жизнь он, конечно, встречался со множеством людей… и знал, разумеется, подоплеку очень многих событий, и в том числе тех, которые, как бы это сказать, были не на свету…

– Не знаю.

– Понимаю… – протянул Карбальо. – Скажите, а дядюшка ваш никогда не упоминал одного элегантного мужчину?

Задавая этот вопрос, он отвел глаза. Я прекрасно это помню, потому что как раз в этот миг встретил взгляд Бенавидеса – отсутствующий, или, лучше сказать, ускользающий: я и поймал-то его с трудом, как если бы доктор изобразил рассеянность и внезапную потерю интереса к предмету разговора. И я сейчас же понял, что это интересует его больше, нежели что иное, однако у меня не было оснований подозревать скрытые намерения в этом ничего якобы не значащем диалоге.

– Какого мужчину? – переспросил я.

Пальцы Карбальо вновь запорхали по страницам Маркеса. И вот нашли, что искали:

– Читайте, – и прикрыл подушечкой указательного пальца какое-то слово. – С этого места.

«После убийства Гайтана, – писал Маркес, – за Хуаном Роа Сьеррой погналась разъяренная толпа, и ему, чтобы избежать самосуда, ничего не оставалось, как спрятаться в аптеке “Гранада”. Его втолкнули туда несколько полицейских и хозяин аптеки, и он уже считал себя в безопасности. Но дальше началось непредвиденное. Какой-то мужчина в сером костюме-тройке и с манерами английского лорда принялся горячить толпу, причем так красноречиво и так властно, что слова его возымели действие, и аптекарь сам поднял железные жалюзи, позволив нескольким чистильщикам обуви ворваться в свое заведение и выволочь наружу перепуганного злоумышленника. И его забили насмерть здесь же, прямо посреди улицы, на глазах у полиции и под страстные речи элегантного господина. А тот принялся кричать: “На дворец! На дворец!”». Далее у Маркеса сказано:

«И полвека спустя я отчетливо помню этого человека, подстрекавшего толпу у аптеки, хотя не встретил упоминаний о нем ни в одном из бесчисленных воспоминаний очевидцев. Я видел его совсем близко – алебастровая кожа, великолепно сшитый костюм и до миллиметра выверенные движения. Он столь сильно привлек мое внимание, что я не сводил с него глаз, пока – сразу после того, как унесли труп убийцы – он не сел в какой-то новехонький автомобиль и с этой минуты бесследно исчез из исторической памяти. Да и из моей тоже, откровенно говоря, пока спустя много лет, когда я уже был журналистом, не осенило меня, что этот джентльмен подсунул толпе ложного убийцу, чтобы скрыть личность настоящего».

– Чтобы скрыть личность настоящего, – повторил Карбальо одновременно со мной, так что на фоне застольного шума прозвучал наш нестройный дуэт. – Странно это, вам не кажется?

– Кажется, – ответил я.

– И это говорит не какой-нибудь проходимец, а сам Гарсия Маркес. Вернее, пишет в своих мемуарах. Очень странно. И не говорите мне, что тут нет какого-то подвоха. В том, что он все это якобы забыл.

– Есть, конечно. Убийство, которое до сих пор не раскрыто. Убийство, окруженное конспирологическими версиям. Неудивительно, что вас это так заинтересовало, Карлос: я уже заметил, что это – ваш мир. Но не уверен, что следует воспринимать как безусловную истину пассаж, вышедший из-под пера романиста. Даже если романист этот – Гарсия Маркес.

Карбальо был не то что разочарован, а раздосадован. Он отступил на шаг (бывают разногласия столь острые, что чувствуешь – на тебя напали, и поневоле сам становишься в боксерскую стойку), закрыл книгу и, не выпуская ее из рук, заложил их за спину.

– Понимаю, – сказал он язвительно. – А вы что скажете, Франсиско? Что сделать, чтобы выбраться из этого мира, где все мы безумны?

– Ну, Карлос, Карлос, не становитесь в позу… Он всего лишь хотел сказать, что…

– Я отлично знаю, что он хотел сказать. Он и раньше успел сообщить мне, что я дурью маюсь.

– Нет-нет, извините меня за это, – сказал я. – Я вовсе не…

– Но есть ведь и те, кто считает иначе, не так ли, Франсиско? Есть такие, кто остается зрячим среди слепцов. Но это не ваш мир, Васкес. В вашем мире бывают только совпадения. Совпадение – что рушатся башни-близнецы, которым совершенно не с чего рушиться. Совпадение – что перед аптекой «Гранада» оказался человек, перед которым хозяин открыл ее, даже не дожидаясь, пока тот его об этом попросит. Совпадение – что имя вашего дядюшки появляется через четырнадцать страниц после описания этого происшествия.

– Вот теперь уж я ничего не понимаю. Дядюшка-то мой здесь с какого боку?

– Не знаю! – сказал Карбальо. – И вы не знаете, потому что никогда ни о чем его не спрашивали. И не знаете, был ли он знаком с субъектом, который сделал так, что Роа Сьерру убили среди бела дня и на людной улице, а потом сел в роскошный автомобиль и исчез навсегда. Мы говорим с вами о самом значительном событии в вашей стране, а вам кажется, что оно никакого значения не имеет. Ваш родственник участвовал в этом историческом событии и мог знать, кто этот таинственный незнакомец, ибо в ту эпоху все друг друга знали. А вам кажется, что это выеденного яйца не стоит. Все вы одинаковы – переезжаете в другую страну, а свою предаете… пока только забвению. Впрочем, мне сейчас пришло в голову, что, может быть, дело обстоит иначе. Может быть, вы просто выгораживаете своего дядюшку. И ничего не забыли, и распрекрасно знаете, что там было на самом деле. Знаете, что Хосе Мария Вильяреаль организовывал в своей провинции полицию. Знаете, что потом эта полиция стала бандой убийц. И что же вы должны чувствовать, думая об этом? Вы стараетесь собрать недостающие сведения – сейчас или раньше? Или вам в самом деле наплевать на это и вы уверены, что вас не касаются события, произошедшие за четверть века до вашего появления на свет? Да, несомненно, вы именно так и считаете, и пребываете в стойком убеждении, будто за чужой щекой зуб не болит. Но знаете, что я вам скажу? Я рад, что волею судьбы ваши дети появятся на свет здесь. Что вашей супруге придется рожать у нас, в Колумбии. И это преподаст вам урок и, быть может, чуть поколеблет ваш эгоизм. И ваши дочери сумеют внушить вам, что это такое – быть колумбийцем. Ну, разумеется, в том случае, если им суждено появиться на свет, не так ли? Если они не умрут при рождении, не изойдут поносом, как зараженные глистами котята. Но и это будет вам уроком, вот что я думаю.

Все, что произошло потом, я помню, как в тумане. Помню, однако, что в следующую секунду в руке у меня уже не было стакана с виски, а потом я понял, что швырнул его в лицо Карбальо, и еще помню, как стакан, разлетаясь вдребезги, грохнулся об пол, а Карбальо, упав на колени, закрыл лицо руками, а из разбитого носа, пачкая красный фуляр, хлынула кровь – красная на красном, темная («черная кровь», как говорили древние греки) на ярко-красном, как мулета, – хлынула и потекла вниз по левой руке, пятная манжету и белый тканевый ремешок часов; я еще успел подумать, что очистить кровь с такого будет куда трудней, чем с кожаного. Еще помню, как Карбальо закричал от боли или, быть может, от страха: многие люди пугаются при виде крови. Еще помню, как Бенавидес очень крепко, властно и решительно схватил меня за руку (дело было почти десять лет назад, но ощущение сильных пальцев, сжимающих мое предплечье, чувствую до сих пор) и повлек за собой через всю гостиную, мимо шарахавшихся в стороны людей, под их изумленными или откровенно осуждающими взглядами, а краем глаза я успел заметить, как хозяйка Эстела бежит к раненому, держа в руках пластиковый мешочек со льдом, а другая женщина – скорей всего, прислуга – с выражением досады на лице поспешает к месту происшествия с веником и совком. Мне хватило времени подумать, что Бенавидес выставит меня из дому. И еще – чтобы пожалеть об этом, об окончании отношений, которые могли бы перерасти в дружбу, да не сложилось, как видно, и, корчась на жаровне вины, представил, как распахивается дверь и меня пинком выбрасывает на улицу. Я почувствовал, что устал, да еще, быть может, выпил чуть больше обычного, хотя последнее сомнительно. Но я, как в полусне, готов был принять последствия моих действий, а потому уже начал складывать в голове извинения и оправдания и даже, кажется, кое-что произнес, когда вдруг осознал, что Бенавидес ведет меня не к парадному входу (и выходу), а к лестнице. «Поднимайтесь, первая дверь налево, заходите, запритесь и ждите меня, – сказал он, вкладывая мне в руку ключ. – Никому, кроме меня, не открывайте. Я приду, как только смогу. Нам, кажется, есть о чем поговорить».

14Персонаж серии романов Джона Ле Карре.
15Цитируются первые строчки стихотворения Леона де Грейффа «Ритурнель», написанного в 1935 году.
16Сидней Беше – легендарный джазовый кларнетист и сопрано-саксофонист. Умер в Париже 14 мая 1959 года, в свой шестьдесят второй день рождения. Таким образом, у доктора Бенавидеса хранится один из последних автографов Беше.
17Рикардо Пилья (Рикардо Эмилио Пилья Ренси) – аргентинский писатель, сценарист и литературный критик, автор остросюжетных романов.
18Хосе Мария Вильяреаль – колумбийский политик консервативного толка, бывший губернатор провинции Бойяка. В частности, известен тем, что 9 апреля 1948 года направил в Боготу подчинявшиеся лично ему отряды вооруженной полиции для оказания помощи правительству в подавлении восстания, начавшегося после убийства Гайтана.
19Чепе (Chepe) – принятая в Колумбии уменьшительная форма имени Хосе.
Купите 3 книги одновременно и выберите четвёртую в подарок!

Чтобы воспользоваться акцией, добавьте нужные книги в корзину. Сделать это можно на странице каждой книги, либо в общем списке:

  1. Нажмите на многоточие
    рядом с книгой
  2. Выберите пункт
    «Добавить в корзину»