Читать книгу: «Панегирик»

Шрифт:

В работе над книгой участвовали:

Степан Михайленко и Вадим Голованенко –перевод с французского

Степан Михайленко –комментарии и примечания

Василий Востриков –верстка

Виктор Дёмин –оформление обложки

Максим Сурков –выпускающий редактор

Переводчики книги выражают благодарность Алексе Голиянину, Марии Лепило-вой, Кристине Михайленко, Владимиру Садовскому и Мехди Эль Хажуи за помощь в работе.

All rights reserved

© ООО «Книгократия», 2025

Русский перевод разрешён к свободному воспроизведению


Панегирик
Том I

«Панегирик означает нечто большее, чем простая похвала. Безусловно, похвала также подразумевает славословие, но не исключает определённой критики, определённого упрёка. Панегирик не подразумевает ни упрёков, ни критики»1.

ЛИТТРЕ
«Словарь французского языка»

«…почто вопрошаешь о роде?

Листьям в дубравах древесных подобны сыны человеков:

Ветер одни по земле развевает, другие дубрава,

Вновь расцветая, рождает, и с новой весной возрастают;

Так человеки: сии нарождаются, те погибают»2.

ИЛИАДА
Песнь шестая

I

«Что касается его плана, мы практически уверенно можем заявить об отсутствии такового: автор пишет почти наугад, перемешивает факты, излагает их бессвязно и беспорядочно. Когда он рассказывает об одной эпохе, то перемежает это событиями иного времени; пренебрегает обоснованиями своих обвинений или похвал; принимает на веру без столь необходимого историку скепсиса ложные суждения, вызванные предвзятостью, соперничеством или враждой, а также преувеличения, сделанные по прихоти или из злого умысла; приписывает одним людям поступки, другим – слова, несовместимые с их характерами и положением в обществе; никогда не ссылается ни на каких иных свидетелей, кроме самого себя, и признаёт авторитетными лишь свои собственные утверждения…»

ГЕНЕРАЛ ГУРГО «Критический анализ творчества графа Филиппа де Сегюра»

На протяжении всей своей жизни я не просто был свидетелем бурных времён, острых социальных конфликтов и огромных разрушений; во всём перечисленном я принимал участие. Безусловно, этого было достаточно, чтобы даже самые логичные из моих слов и поступков никогда не снискали всеобщего одобрения. Но, я полагаю, некоторые из них были поняты превратно.

Клаузевиц в начале исследования, посвящённого истории кампании 1815 года, описывает свой метод следующим образом: «В процессе критического изучения любых стратегических решений самое главное – точно поставить себя на место действующих лиц; правда, это зачастую представляет собой большую сложность». И самое сложное – узнать «все обстоятельства, в которых находились действующие лица» в конкретный момент, чтобы иметь возможность здраво оценить последовательность решений, принятых ими в ходе ведения войны: почему они сделали то, что сделали, и что они могли бы сделать иначе. Поэтому прежде всего необходимо понять, к чему они в первую очередь стремились и, конечно же, о чём им было известно; не забывая также и о том, что они чего-то в этот момент не знали. А ведь не знали они не только предстоящего результата своих действий в столкновении с неприятелем, но и многих факторов, которые, оставаясь полностью скрытыми, тем не менее оказывали своё влияние – таких как диспозиция и сила противоборствующего лагеря; в сущности, они не могли дать точной оценки даже своим собственным силам, возможности которых могут быть определены лишь в момент их применения – но в результате такого применения эти возможности могут не только быть проверены, но и кардинально измениться.

Человек, осуществивший что-либо со столь далекоидущими последствиями, зачастую был практически единственным, кто знал о некоторых весьма важных аспектах, в силу разных причин сохранявшихся в тайне; в то время как отдельные детали впоследствии были забыты, просто потому, что те времена прошли, или люди, знавшие о них, покинули нас. И даже свидетельства ныне живущих участников не всегда доступны: один не может подобрать слов для описания, другой занят реализацией более насущных задач или амбиций, третий, возможно, боится, а остальные слишком заботятся о собственной репутации. Скоро вы увидите, что ни одно из этих препятствий меня не смущает. Я собираюсь рассказать о том, что сделал, говоря как можно более хладнокровно о причинах, вызвавших столько страстей. Несомненно, многие – если не все – несправедливые упрёки в этот момент будут сметены подобно пыли. И я убеждён, что общие контуры истории моего времени проявятся более отчётливо.

Мне придётся вдаваться в подробности. Это может занять достаточно много времени, я не отрицаю всей эпохальной величины этой задачи. Я потрачу столько времени, сколько потребуется. Тем не менее я не буду говорить словами Стерна из начала «Жизни и мнений Тристрама Шенди», что планирую «не спешить, – но идти тихим шагом, сочиняя и выпуская в свет по два тома моего жизнеописания в год; – и, если мне ничто не помешает и удастся заключить сносный договор с книгопродавцем, я буду продолжать эту работу до конца дней моих»3. Безусловно, я не желаю отягощать себя обязательствами публиковать по два тома в год и не собираюсь гарантировать какой-либо темп работы, пусть даже и менее поспешный.

Мой метод будет очень прост. Я расскажу о том, что я любил; и в свете этого проявится и станет достаточно понятным всё остальное.

«Хоть коварное время и заметает свои следы, но идёт оно быстро», писал поэт Ли Бо, добавляя: «похоже, что твой нрав по-юношески весел, но волосы уже совсем седы; так на что же тебе жаловаться?»4 А я и не собираюсь жаловаться на что-либо, и уж тем более на то, как я прожил свою жизнь.

И тем более я не собираюсь заметать следы, оставленные мною на протяжении жизни, поскольку считаю их эталонными. Немногие решались на то, чтобы точно и в деталях рассказать, какой была познанная ими жизнь, ввиду множества препятствий, встречающихся на этом пути. И это будет, возможно, ещё более ценно в настоящее время, когда столь многое изменилось с катастрофически быстрой скоростью; в эту эпоху, когда практически все точки отсчёта и ориентиры внезапно исчезли вместе с самим основанием, на котором зиждилось старое общество.

В любом случае, мне легко быть искренним. Здесь нет ничего, способного вызвать у меня хоть толику смущения. Я никогда не воспринимал всерьёз господствовавшие среди моих современников ценности, а сегодня уже никто и не сочтёт их достойными внимания. Возможно, в силу своей излишней скрупулёзности, Ласнер5, на мой взгляд, преувеличивал свою непосредственную ответственность за насильственную смерть очень небольшого числа людей, когда писал Жаку Араго: «Даже с руками по локоть в крови я думаю, что я стою больше, чем большинство из встреченных мною людей». («Но вы были с нами на баррикадах в 1832 году, месье Араго. Вспомните монастырь Сен-Мерри… Вы не знаете, что такое бедность, месье Араго. Вы никогда не голодали», чуть позже ответили рабочие на баррикадах июня 1848 года, правда, не самому Жаку Араго, а его брату, который прибыл, чтобы подобно римлянину отчитывать их о недопустимости восстания против законов Республики.)6

Нет ничего более естественного, чем принять себя самого за точку отсчёта, расположенную в центре мира; посредством этого человек обнаруживает способность к осуждению всего этого мира, пренебрегая его лживыми отговорками. Достаточно лишь определить точные пределы, ограничивающие эту силу: какое место человек занимал в обществе и движении времени, что он сделал и что он познал, какие страсти повелевали им. «Кто же в таком случае может правдиво описать какое-нибудь происшествие, кроме тех, кто сам его пережил?»7 Столь удачное замечание сделал автор прекраснейших мемуаров XVII века, который не избежал нелепых упрёков в том, что, повествуя о своих поступках, не пытался создать видимость беспристрастной объективности; он подкрепил своё утверждение, процитировав мнение президента де Ту, согласно которому «верить можно лишь историям, написанным людьми, у которых достало искренности говорить правду о самих себе»8.

Может показаться удивительным, что я как будто то и дело сопоставляю себя в разных аспектах с великими умами иных эпох или просто с известными историческими личностями. Это не так. Я не претендую на сходство с кем-либо и считаю, что нынешняя эпоха мало чем похожа на прошедшую. Но многие персонажи прошлого, во всём их разнообразии, до сих пор широко известны. Иными словами, они представляют собой набор общепонятных человеческих типажей или их наклонностей. Тот, кто не знаком с ними, способен легко о них разузнать; и умение быть понятным читателю всегда является добродетелью писателя.

Мне придётся весьма активно пользоваться цитатами – ни в коем случае не для придания веса собственным утверждениям, но лишь для того, чтобы всесторонне продемонстрировать, из чего состояли описываемое мною приключение и моя персона. Цитаты полезны в периоды господства невежества или мракобесия. Незакавыченные отсылки к разным считающимся общеизвестными текстам (которые мы можем наблюдать в классической китайской поэзии, у Шекспира и Лотреамона) надлежит оставить до лучших времён, более богатых умами, способными распознать и оригинальную фразу, и её новое значение в нынешнем контексте. Сегодня, когда далеко не каждый способен понять иронию как таковую, существует риск того, что авторство такой фразы (возможно, процитированной поспешно и неточно) припишут тебе самому. Старомодную строгость точных цитат я рассчитываю компенсировать их филигранным подбором. Они будут возникать в тексте там, где это уместно; ни один компьютер не смог бы подобрать их для меня с той же точностью и разнообразием.

Те, кто желает поскорее написать очередной пустой текст для газеты или книги, который всё равно никто не будет читать до конца, воодушевлённо нахваливают стиль разговорной речи, потому что он кажется им гораздо более современным, прямолинейным и доступным. Но они попросту не умеют разговаривать, да и их читатели тоже. Причина этого кроется в том, что язык, используемый современным обществом, являет собой лишь редуцированное подобие, избранное средствами массовой информации и включающее около шести или восьми фраз, повторяемых по разным поводам, и менее двухсот слов, большинство из которых являются неологизмами, причём этот словарь обновляется на добрую треть каждые полгода. Всё это способствует достаточно быстрому достижению определённого единомыслия. Напротив, я со своей стороны собираюсь писать легко и непринуждённо – как будто в мире нет ничего более естественного и простого – используя тот язык, который я усвоил, и которым в большинстве случаев общаюсь. Не мне его менять. Цыгане справедливо полагают, что человек обязан говорить правду только на своём языке: для лжи предназначен язык врага. Дополнительное преимущество: опираясь на обширныйкорпус классических текстов, опубликованных на французском языке в течение пяти столетий до моего рождения, но особенно в последние два, всегда можно будет адекватно перевести мой текст на любой язык будущего, даже когда французский станет мёртвым языком.

В наши дни ни для кого не секрет, что те, кто готов утверждать что попало, всегда будут делать это как попало. Бесконечное увеличение форм современного господства настолько повлияло на стиль его высказываний, что если раньше понимание хода мрачных рассуждений власти долгое время было привилегией интеллектуалов, то теперь оно поневоле стало доступным даже тем людям, которые славятся своим скудоумием. Именно в этом смысле стиль этого текста будет служить подтверждением истинности моего рассказа о моём времени. Тон изложения сам по себе будет достаточной гарантией, поскольку каждый поймёт, что лишь прожив такую жизнь можно овладеть подобным мастерством изложения.

Достоверно известно, что Пелопоннесская война действительно произошла. Но мы знаем о её безжалостном характере и её уроках лишь благодаря Фукидиду. Перепроверить это никак невозможно – но этого и не требуется, ведь достоверность фактов и последовательность мыслей автора были настолько хорошо усвоены современниками и ближайшими потомками, что даже иной свидетель счёл бы себя недостойным усомниться в толковании событий или хотя бы придраться к деталям.

И я полагаю, что то же самое относится к той истории, которую я собираюсь поведать. Потому что ещё долгое время никто не осмелится оспорить сказанное мной по любому поводу – идёт ли речь об обнаружении хотя бы малейшей неточности в фактах или о том, что по какому-либо вопросу можно было бы высказать иную точку зрения.

Сколь бы ни была банальной эта процедура, но я считаю необходимым в первую очередь чётко и ясно обозначить завязку: время и общий контекст начала истории, которую я затем, в соответствии с её темой, не премину окружить пеленой хаоса. Можно с уверенностью предположить, что многое из того, что проявляется в юности, становится верным спутником на долгие годы. Я родился в 1931 году в Париже. В то время финансовое состояние моей семьи сильно пошатнулось из-за последствий мирового экономического кризиса, начавшего своё долгое шествие в Америке несколькими годами ранее; остатка средств могло хватить лишь на то, чтобы протянуть до моего совершеннолетия, – как, в общем-то, и произошло. Так что, по сути, я родился практически банкротом; я прекрасно знал, что мне не стоит рассчитывать на наследство, и в итоге я его действительно не получил. Однако я просто не придавал даже малейшего значения этим довольно абстрактным проблемам будущего. Таким образом, на протяжении своей юности я медленно, но неуклонно приближался к жизни, полной приключений, – целенаправленно и с открытыми глазами, если, конечно, можно сказать, что в то время у меня были раскрыты глаза на этот вопрос, а также на большинство других. Я даже не мог думать об изучении какой-либо из специальностей, дающих возможность устроиться на работу, поскольку все они казались мне чуждыми или противоречащими моим взглядам. Больше всех на свете я почитал Артура Кравана и Лотреамона, и я прекрасно знал, что все их друзья презирали бы меня, если бы я согласился учиться в университете или смирился с участием в творческой деятельности; и если бы у меня не было таких друзей, я бы, конечно, не позволил себе довольствоваться компанией каких-либо других. Доктор никаких наук, я категорически воздерживался от какой-либо принадлежности к кругам, считавшимся тогда художественными или интеллектуальными. Следует признать, что мои заслуги в этом отношении подкреплялись грандиозной ленью, а также моими весьма ограниченными способностями справляться с работой, связанной с подобной карьерой.

Столь незначительное внимание, уделяемое денежным вопросам, и полное отсутствие каких-либо амбиций занять важное положение в обществе – настолько нетипичные явления среди моих современников, что даже в моём случае могут показаться совершенно невероятными. Тем не менее это было правдой, подтверждавшейся на протяжении настолько длительного времени, что общественности остаётся только смириться с этим. Предполагаю, что причина этого – беспечное семейное воспитание, зёрна которого упали на благодатную почву. Я никогда не наблюдал работы буржуа и той подлости, с которой неизбежно связана их специфичная деятельность, поэтому, возможно, мне и удалось узнать о жизни что-то хорошее посреди окружавшего меня безразличия, но в конечном счёте это было только следствием отсутствия и недостатка. Момент упадка любой формы социального превосходства, несомненно, является гораздо более воодушевляющим, чем времена её вульгарного зарождения. Я сохраняю преданность этим предпочтениям, воспринятым мною в самом раннем возрасте, и могу сказать, что бедность наделила меня большим количеством свободного времени, ибо мне не приходилось управлять имуществом (которое уже было растрачено), и меня не беспокоили мысли о его восстановлении посредством участия в управлении государством. Это правда, что я вкусил удовольствия, неведомые людям, подчинявшимся злосчастным законам того времени. Правда и то, что я строго соблюдал ряд обязанностей, о которых те же люди не имели и малейшего представления.

«Ибо из нашей жизни ты видишь лишь внешнюю сторону, …но ты не знаешь о суровых заповедях, что лежат в её основе», – безапелляционно заявлял в своё время Устав ордена Тамплиеров. Также необходимо отметить в этом перечне благоприятных факторов то, что у меня в те годы была возможность прочесть несколько хороших книг, благодаря которым можно самостоятельно найти другие хорошие книги, или даже самому написать те, которых ещё нет. На этом всеобъемлющий обзор моей юности завершается.

Беззаботное время закончилось когда мне не было и двадцати лет, после чего у меня не оставалось другого выбора, кроме как следовать за своими необузданными страстями, хотя на этом пути меня поджидало множество преград. Поначалу я направился в ту манящую среду, где наиболее фанатичный нигилизм больше не желал знать и тем более продолжать ничего из традиционных представлений о жизни и искусстве. Там меня запросто сочли за своего. Это отрезало мне все пути отступления к нормальной жизни. Так я считал тогда, и последующие события это подтверждают.

Очевидно, я действительно менее расчётлив, чем остальные, поскольку этот поспешный выбор, который к столь многому меня обязывал, был результатом спонтанного решения, от которого я так и не отказался. Ретроспективно оценивая последствия, я так и не нашёл повода сожалеть об этом. Можно с полным основанием сказать, что в плане богатства или репутации терять мне было нечего; но в конечном итоге приобрести что-либо таким образом я тоже не мог.

Эти специалисты по разрушению, среди которых я оказался, были намного более тесно связаны со средой люмпенов, чем их предшественники из предыдущих двух-трёх поколений. А живя в таком окружении, сам начинаешь перенимать такой образ жизни. Безо всякого сомнения, это оставляет неизгладимый след. Более половины моих хороших знакомых того времени неоднократно оказывались в тюрьмах разных стран; многие из них, безусловно, по политическим мотивам, но ещё большее число – за правонарушения или уголовные преступления. Таким образом, я общался в основном с бунтарями и бедняками. Многие из моего тогдашнего окружения умерли молодыми, и не всегда из-за самоубийства, хотя и оно зачастую было причиной. По поводу насильственной смерти отмечу, что хотя я и не в силах привести полностью убедительного объяснения такой закономерности, но число моих друзей, погибших от пули, составляет необычайно высокий процент – и речь здесь, разумеется, идёт не о военных действиях.

Наши немногочисленные публичные акции, редкие и быстротечные в первые годы, были совершенно неприемлемыми для общества: сначала исключительно по форме, а позже, когда они стали обретать более глубокий смысл, к этому прибавилось и неприятие к содержанию. Публика и не должна была их принять. «Разрушение стало моей Беатриче»9, – писал Малларме, который сам для многих был проводником в довольно опасных изысканиях. Потому вполне закономерно, что тот, кто посвящает себя созданию подобных исторических проявлений и отказу от всех существующих профессий, должен уметь жить на подножном корме. Позже я остановлюсь на этом более подробно. Здесь же, ограничиваясь изложением предмета в самом общем виде, скажу, что я всегда стремился создать смутное впечатление, что обладаю великими интеллектуальными и даже художественными способностями, которых я лишаю свою эпоху, поскольку считаю её недостойной их. Всегда находились люди, сожалевшие о подобном отсутствии меня, и, как это ни парадоксально, помогавшие мне держаться в стороне. Этого удалось добиться только потому, что я никогда и нигде никого не искал. Моё окружение состояло только из пришедших по собственной воле и сумевших добиться того, чтобы их приняли. Интересно, осмелился ли ещё хоть кто-то в эту эпоху вести себя подобно мне? Необходимо также отметить, что одновременно с этим происходило ухудшение всех существовавших условий жизни, словно для оправдания моего исключительного безрассудства.

Я должен также признать: поскольку ничто не может оставаться совершенно неизменным с течением времени, спустя каких-то двадцать с лишним лет передовая часть специализированной публики, похоже, прекратила полностью отвергать ту мысль, что я могу быть наделён некоторыми подлинными талантами, которые были особенно заметны на фоне тотальной нищеты ложных открытий и их эпигонских повторений, почитавшихся достойными восхищения среди этой публики; и всё это – несмотря на то, что всякая практика применения моих талантов была посвящена исключительно пагубным целям. И тогда, разумеется, я отказался как-либо признавать существование тех людей, которые начали, скажем так, признавать что-либо из сделанного мною. В действительности они не были готовы принять всё, а я всегда прямо заявлял, что это должно быть или всё, или ничего, тем самым окончательно вынося себя за пределы их возможных уступок. Что касается общества, то мои вкусы и идеи не изменились: я остался столь же непримиримым противником и того, чем оно было, и того, чем оно намеревается стать.

Пятна леопарда остаются с ним до самой смерти, и я также никогда не ставил перед собой цели измениться в лучшую сторону, да и не считал себя к этому способным. Единственные доблести, на которые я действительно претендовал, заключались в том, чтобы полагать себя достойным совершить некие новые преступления, абсолютно неслыханные ранее, и не свернуть с пути после столь неудачного старта. В решающий момент беспорядков Фронды, Гонди, столь ярко доказавший свои способности в управлении делами человеческими – особенно в своей роли нарушителя общественного спокойствия, – c нескрываемой весёлостью сымпровизировал перед Парижским парламентом красивую цитату, приписываемую древнему автору, чьё имя все тщетно искали, но которая хорошо подошла бы для его собственного панегирика:«In difficillimis Reipublicae temporibus, urbem non deserui; in prosperis nihil de publico delibavi; in desperatis, nihil timui». Сам он перевёл её так: «В самые трудные для Республики времена я не покинул Город; во времена благоденствия ничего не требовал для себя, в годину отчаяния ничего не убоялся»10.

II

«Так окончился второй год войны, которую описал Фуки-дид»11.

ФУКИДИД
«История Пелопонесской войны»

В том квартале погибели, куда я пришёл в конце своей юности словно для завершения образования, казалось, условились сойтись все знамения неминуемого краха цивилизации. Здесь всегда можно было встретить людей, которых характеризовали строго отрицательно, – по той веской причине, что они не владели никакой профессией, не учились, не занимались искусством. Многие из них участвовали в недавних войнах в составе различных армий, сражавшихся между собой на континенте: немецкой, французской, русской, американской, по разным сторонам испанских баррикад, а также некоторых других. Те же, кто были на пять-шесть лет моложе, пришли прямиком сюда потому, что представления о семье начали размываться, как, впрочем, и все остальные. Их поведение не сдерживалось никакой общепринятой доктриной, у их существования больше не было никакой иллюзорной цели. Всякий поступок мог быть ими тотчас спокойно и аргументированно обоснован. Нигилизм быстро покрывается налётом морали, как только речь заходит о необходимости оправдания: один человек грабил банки и гордился тем, что не трогал бедных, другой никого не убивал, когда не был в гневе. Несмотря на всё напыщенное красноречие, имевшееся в их распоряжении, они всегда были предельно непредсказуемыми, а порой и весьма опасными. И именно тот факт, что мне довелось побывать в подобной среде, позволил мне позже говорить с той же гордостью, что и демагог из «Всадников» Аристофана: «И я, я тоже был улицей воспитан и взращён!»12

В конце концов, именно современная поэзия последние сто лет вела нас к этому. Мы были теми, кто считал, что нам следует реализовать нашу программу на практике, и ни в коем случае не делать ничего иного. Люди зачастую удивлялись, обнаруживая (по правде говоря, лишь в последнее время) ту атмосферу ненависти и злословия, которая постоянно окружала меня и, насколько это было возможно, оставляла в тени. Некоторые полагают, что это вызвано зачастую приписываемой мне серьёзной ответственностью за возникновение восстания 1968 года или даже за руководство им. Но сам я склонен находить корень столь длительного недовольства моей персоной в том, что я сделал в 1952 году. Разгневанная королева Франции однажды призвала к порядку самого мятежного из своих подданных: «Воображать, будто возможен бунт, само по себе уже бунтовщичество»13.

Именно так и произошло. Ранее некто иной, презиравший мир и называвший себя царём Иерусалима, выразил суть проблемы практически теми же словами: идёт дух к югу, и переходит к северу, кружится, кружится на ходу своём, и возвращается дух на круги свои. Все революции текут в историю, но история не переполняется: к тому месту, откуда революции текут, они возвращаются, чтобы опять течь.14

Всегда были художники и поэты, способные жить посреди насилия. Вспыльчивый Марло погиб с кинжалом в руке во время спора по поводу выставленного ему счёта. Принято считать, что Шекспир имел в виду именно смерть своего соперника, когда, не слишком опасаясь упрёков в неизящности, пошутил в пьесе «Как вам это понравится»: «это убивает человека хуже, чем большой трактирный счёт, поданный маленькой компании»15. Но на этот раз имело место совершенно уникальное явление, которое, естественно, оставило мало следов, и оно заключалось в том, что единственным одобряемым всеми принципом было то, что впредь не может быть ни поэзии, ни искусства, и что надлежит найти нечто лучшее.

Мы имели много родственных черт с иными почитателями опасной жизни, обитавшими ровно за пятьсот лет до нас в том же городе и на том же берегу реки. Меня, конечно, нельзя сравнивать с таким мастером своего дела, как Франсуа Вийон. Я не был настолько бесповоротно вовлечён в организованную преступность, как он, и, в конце концов, у меня не было столь же прекрасного университетского образования. Но среди моих друзей был «человек благородного происхождения», подобный Ренье де Монтиньи, а также многие иные бунтари, обречённые на незавидный финал; и были изысканность и великолепие этих молодых беглянок, составлявших нам идеальную компанию в наших притонах, – должно быть, они не слишком отличались от тех, что запомнились под именами Марион Л'Идоль или Катрин, Беатриче и Белль. О том, кем мы были тогда, я расскажу на жаргоне сообщников Вийона, который уже давно перестал быть непроницаемым тайным языком. Наоборот, он полностью понятен посвящённым людям. Но так я хочу отодвинуть неизбежный криминальный аспект на умиротворяющую филологическую дистанцию.

Там я встретил кое-каких пацанов, по которым виселица плакала: отморозков и мокрушников. Это были братки, с кем всегда было по кайфу, хотя бы потому, что они никогда не менжевались, когда надо было кому-то пообломать рога. Их частенько принимали мусора, но они всегда просекали, как забить ментам баки и проканать за обывал. Там я усёк, как гнать фуфло легавым, и с тех пор я предпочитаю не трепать языком по этим темам. Наш беспредел и наш угар уже в прошлом. Несмотря на это, я не забуду своих дворовых корешей, которые чётко врубались в любой движ, и наши ночные тусы на парижских хатах.

Я тешу себя надеждой, что в этом отношении ничего не забыл и ничему не научился. Были холодные улицы, снег и разлившаяся река, «а посреди кровати – глубокая река»16. Были сбежавшие с занятий лицеистки с гордым взглядом и сладкими губами, частые полицейские облавы, рёв потока времени. «Такими молодыми мы никогда уже не напьёмся»17.

Можно сказать, что мне всегда нравились иностранки. Они приезжали из Венгрии и Испании, Китая и Германии, России и Италии – те, кто наполняли мою юность радостью. А позже, когда я уже поседел, я утратил те крупицы разума, которые, быть может, с трудом накопил к этому времени, во имя девушки из Кордовы. Омар Хайям, поразмыслив, вынужден был признать: «И лишь своих кумиров я могу винить в том, что в людских глазах так низко пал, позволил в рюмках свою славу утопить и репутацию за мелкий грош продал»18. Кто мог лучше меня ощутить точность этого наблюдения? Но и кроме того, кто так же сильно, как я, презирал все славословия моей эпохи и всякую репутацию, которую она могла мне присвоить? Суть развития событий была заложена в самой отправной точке путешествия.

Это происходило с осени 1952 года и до весны 1953 года в Париже, к югу от Сены и к северу от улицы Вожирар, к востоку от перекрёстка Красного Креста и к западу от улицы Дофин. Архилох писал: «Крышку проворной рукой с бочки долблёной снимай, красное черпай вино до густого осадка! На страже трезвым всю ночь простоять силы не хватит и нам!»19

Между улицей дю Фур и улицей де Бюси, где безвозвратно затерялась наша юность – после нескольких рюмок – можно было с уверенностью осознать, что ничего лучше в нашей жизни уже не будет.

III

«Я заметил, что люди, писавшие свои мемуары, большею частью тогда только описывали свои дурные поступки или свои дурные наклонности, когда считали первые за доказательства удальства, а вторые за похвальные инстинкты»20.

АЛЕКСИС ДЕ ТОКВИЛЬ
«Воспоминания»

Из числа всех вышеупомянутых обстоятельств именно столь рано приобретённое пристрастие к алкоголю сильнее всего повлияло на всю мою последующую жизнь. Вина, крепкие напитки, пиво: мой выбор того или иного определял и основное течение, и изгибы дней, недель и лет. Пара-тройка других привязанностей, о которых ещё будет сказано далее, были постоянными спутниками моей жизни. Но пьянство было из них самым постоянным и самым подлинным. Из тех немногих вещей, которые доставляли мне удовольствие и которые я умел делать хорошо, лучше всего у меня получалось пить. Хотя я очень много читал, пил я ещё больше. Я написал намного меньше, чем большинство писателей, но выпил гораздо больше, чем большинство пьяниц. Я могу причислить себя к числу тех, о ком Бальтасар Грасиан сказал, размышляя о той элите, которую он обнаружил лишь среди немцев, – но, на мой взгляд, я уже продемонстрировал, что это будет справедливо и в отношении французов, – «он напился лишь один раз в жизни, но этот раз длился всю жизнь»21.

Кроме того, некоторое удивление вызывает тот факт, что хоть я и был вынужден так часто читать самые нелепые клеветнические измышления и абсурдно несправедливую критику в свой адрес, но за прошедшие тридцать с лишним лет ни один злопыхатель никогда не упоминал, даже между строк, мой беспробудный алкоголизм в качестве аргумента против моих возмутительных идей, – за единственным запоздалым исключением: писаниной нескольких молодых наркоманов из Англии, которые примерно в 1980 году объявили, что, дескать, я нынче одурманен алкоголем и, следовательно, стал безопасен.22 Я ни на мгновение не надеялся скрыть эту, возможно, неблаговидную сторону своей личности, и она, несомненно, была известна всем, кто был знаком со мной хоть сколь-нибудь продолжительное время. Могу даже отметить, что мне каждый раз хватало буквально пары дней, чтобы заслужить уважение той публики, о которой я знал лишь благодаря посещению определённых заведений в Венеции и Кадисе, в Гамбурге и Лиссабоне.

Сначала, как и всем, мне пришёлся по вкусу эффект лёгкого подпития; затем, весьма скоро, мне стало нравиться то, что лежит за пределами сильного опьянения, когда ты прошёл уже и эту стадию: великолепный и ужасающий покой, истинный вкус течения времени. Хотя в первые десятилетия я допускал лишь незначительные проявления подобного один или два раза в неделю, факт остаётся фактом: я непрерывно выпивал на протяжении целых месяцев; да и в последующие годы я так же много пил.

Тем не менее атмосфера хаоса, царящая посреди множества опорожнённых бутылок, по-прежнему поддаётся классификацииa posteriori1. Во-первых, я могу провести различие между напитками, которые я пил в странах их производства, и теми, которые я пил в Париже; хотя в Париже в середине века можно было приобрести практически любую выпивку. Также можно сгруппировать по локациям: что я пил дома; у друзей; в кафе, погребах, барах, ресторанах; на улице, в частности, на террасах.

Времена суток и меняющиеся с ними обстоятельства почти всегда играют решающую роль в обязательной смене периодов попойки, и каждое из них диктует свои обоснованные предпочтения между предлагаемыми возможностями. Есть то, что пьют по утрам, и довольно долгое время этим напитком являлось пиво. В «Консервном ря-ду»23 некий персонаж, явно являющийся знатоком, заявляет, что «нет ничего приятнее первых утренних глотков пива». Но часто в момент пробуждения мне требовалась русская водка. Есть то, что пьют во время приёмов пищи и в растянувшееся между ними послеобеденное время.

Есть особые сорта вин, которые пьют по ночам вместе с крепкими напитками, а после этого пиво снова обретает искушающие оттенки, потому что от пива опять тянет выпить. Есть то, что пьют на излёте ночи, в тот момент, когда начинается новый день. Понятно, что всё это оставляло мне очень мало времени для писательства, но так оно и должно было быть: писательство должно оставаться редким занятием, поскольку, прежде чем достичь на этой стезе совершенства, нужно долго пить.

Я много бродил по разным крупным городам Европы и оценил всё, что было того достойно. Посвящённый этой теме каталог мог бы быть действительно огромным. Тут и английское пиво, где в одной пинте смешивали мягкие и горькие марки; и большие мюнхенские кружки; и ирландские сорта; и самый классический чешский пил-снер; и восхитительная вычурность ламбика из пригородов Брюсселя, который в каждой крафтовой пивоварне обладал своим особым вкусом и не выдерживал дальних перевозок. Тут и фруктовые ликёры из Эльзаса; и ямайский ром; и пунш; и аквавит из Ольборга; и граппа из Турина; и коньяк; и коктейли; и бесподобный мескаль из Мексики. Тут и все французские вина, среди которых лучшие – из Бургундии; и итальянские вина, в первую очередь – Бароло из Ланге и Кьянти из Тосканы; и испанские вина – Риоха из Старой Кастилии и Хумилья из Мурсии.

1.Исходя из предыдущего опыта, постфактум (лат.).

Бесплатный фрагмент закончился.

514,90 ₽
Возрастное ограничение:
18+
Дата выхода на Литрес:
15 декабря 2025
Объем:
60 стр.
ISBN:
978-5-6054349-1-7
Переводчики:
Степан Михайленко,
Вадим Голованенко
Комментарии:
Примечания:
Правообладатель:
Книжный магазин "Циолковский"
Формат скачивания:

Похожие книги