Читать книгу: «Наказание без преступления. За что нам мстит Европа», страница 2
Таким образом, собственные наши интересы и интересы человечества требуют, чтоб мы возвратились самым делом на почву народности. Да! нужно открыть двери и для народа, дать свободный простор его свежим силам. Так мы понимаем сближение с народом. Читатели видят, что оно вовсе не фраза, пустое слово, а имеет большое значение в теперешней нашей общественной жизни.
* * *
Но в том-то и дело, скажут нам скептики, что мы и народ не способны ни к какому лучшему будущему. За целую тысячу лет своей исторической жизни ничего не сделали ни мы сами, ни народ. Применяя к Руси известную мысль Монтескье – всякий народ достоин своей участи, что можем сказать хорошего о нас и этом народе, который и т. д.? Об этом вопросе мы скажем следующее:
Во-первых, на что указывает нам русский раскол?.. Замечательно, что ни славянофилы, ни западники не могут как должно оценить такого крупного явления в нашей исторической жизни. Это, конечно, происходит оттого, что они теоретики. По их теории действительно не выходит, чтоб в расколе было что-нибудь хорошее. Славянофилы, лелея в душе один только московский идеал. Руси православной, не могут с сочувствием отнестись к народу, изменившему православию.
Западники, судя об исторических явлениях русской жизни по немецким и французским книжкам, видят в расколе только одно русское самодурство, факт невежества русского, гнавшегося за сугубым аллилуйя, двуперстным знамением и т. д. Они не поняли в этом странном отрицании страстного стремления к истине, глубокого недовольства действительностью. Оно и неудивительно, потому что, судя о вещах по теории, легко закрыть глаза на многое, легко напустить на себя своего рода ослепление. И этот факт русской дури и невежества, по нашему мнению, самое крупное явление в русской жизни и самый лучший залог надежды на лучшее будущее в русской жизни.
Во-вторых, скептики забывают, что народ удержал до сих пор, при всех неблагоприятных обстоятельствах, общинный быт, что, не зная начал западной ассоциации, он имел уже артель. Западные публицисты после долгих поисков наконец остановились на ассоциации и в ней видят спасение труда от деспотизма капитала. Но в западной жизни это общинное начало еще не вошло в жизнь; ему ход будет только в будущем… На Руси оно существует уже как данное жизнью и ждет только благоприятных условий к своему большему развитию. А главным образом тут должно обратить внимание на то, с каким упорством народ отстаивал целые века свое общественное устройство и все таки отстоял… Что ж это за явление, как не доказательство того, что народ наш способен к политической жизни?
В-третьих, посмотрите, какой иногда такт в суждении, какая зрелая практичность ума, меткость в слове проявляется в этом народе, который не имеет никакой юридической подготовки, не знает римского права. Если вы следили за крестьянским делом, вы не можете не согласиться, что в фактах его проявляется не одно только невежество и глупость…
Да наконец, хотя бы эта способность самоосуждения, которая проявляется на Руси с такой беспощадно-страшной силой, не доказывает ли, что самоосуждающие способны к жизни? Не в русском характере иметь такой узкий национальный эгоизм, какой нередко встретить можно у англичанина, у немца, у француза. Так ли народ наш привержен к своим обычаям, поверьям, своему быту, как, например, англичанин к своим учреждениям. Не потому русский народ слишком крепко держится своего, что оно свое, а потому, что он не слыхал ничего лучшего, потому что все другое, рекомендованное ему со стороны, он нашел худшим. Он потому и держится своего, что оно лучшим ему кажется из всего, что он слыхал и видал…
Но узкая национальность не в духе русском. Народ наш с беспощадной силой выставляет на вид свои недостатки и пред целым светом готов толковать о своих язвах, беспощадно бичевать самого себя, иногда даже он несправедлив к самому себе, – во имя негодующей любви к правде, истине. С какой, например, силой эта способность осуждения, самобичевания проявилась в Гоголе, Щедрине и всей этой отрицательной литературе, которая гораздо живучее, жизненней, чем положительнейшая литература времен очаковских и покоренья Крыма.
И неужели это сознание человеком болезни не есть уже залог его выздоровления, его способности оправиться от болезни. Не та болезнь опасна, которая на виду у всех, которой причины все знают, а та, которая кроется глубоко внутри, которая еще не вышла наружу и которая тем сильней портит организм, чем, по неведению, долее она остается непримеченной. Так и в обществе… Сила самоосуждения прежде всего – сила: она указывает на то, что в обществе есть еще силы. В осуждении зла непременно кроется любовь к добру: негодование на общественные язвы, болезни – предполагает страстную тоску о здоровье.
И неужели отрицание наше кончится только одним разрушением? Неужели на месте полуразрушенных зданий ничего не воздвигнется и это место останется пустым пожарищем?.. Неужели мы настолько задохнулись, настолько замерли, что нет надежды на наше оживление? Но если в нас замерла жизнь, то она несомненно есть в нетронутой еще народной почве… это святое наше убеждение.
Мы признаем в народе много недостатков, но никогда не согласимся с одним лагерем теоретиков, что народ непроходимо глуп, ничего не сделал в тысячу лет своей жизни, не согласимся, потому что излишний ригоризм нигде не уместен… Если друзья будут о нем такого мнения, то что же останется для его недоброжелателей?
Назначение русского человека
(из «Пушкинской речи» на заседании Общества любителей российской словесности, 8 июня 1880 г.)
…Что такое для нас петровская реформа, и не в будущем только, а даже и в том, что уже было, произошло, что уже явилось воочию? Что означала для нас эта реформа? Ведь не была же она только для нас усвоением европейских костюмов, обычаев, изобретений и европейской науки.
Вникнем, как дело было, поглядим пристальнее. Да, очень может быть, что Петр первоначально только в этом смысле и начал производить ее, то есть в смысле ближайше утилитарном, но впоследствии, в дальнейшем развитии им своей идеи, Петр несомненно повиновался некоторому затаенному чутью, которое влекло его, в его деле, к целям будущим, несомненно огромнейшим, чем один только ближайший утилитаризм.
Так точно и русский народ не из одного только утилитаризма принял реформу, а несомненно уже ощутив своим предчувствием почти тотчас же некоторую дальнейшую, несравненно более высшую цель, чем ближайший утилитаризм, – ощутив эту цель опять-таки, конечно, повторяю это, бессознательно, но, однако же, и непосредственно и вполне жизненно. Ведь мы разом устремились тогда к самому жизненному воссоединению, к единению всечеловеческому!
Мы не враждебно (как, казалось, должно бы было случиться), а дружественно, с полною любовью приняли в душу нашу гении чужих наций, всех вместе, не делая преимущественных племенных различий, умея инстинктом, почти с самого первого шагу различать, снимать противоречия, извинять и примерять различия, и тем уже выказали готовность и наклонность нашу, нам самим только что объявившуюся и сказавшуюся, ко всеобщему общечеловеческому воссоединению со всеми племенами великого арийского рода.
Да, назначение русского человека есть бесспорно всеевропейское и всемирное. Стать настоящим русским, стать вполне русским, может быть, и значит только (в конце концов, это подчеркните) стать братом всех людей, всечеловеком, если хотите.
О, все это славянофильство и западничество наше есть одно только великое у нас недоразумение, хотя исторически и необходимое. Для настоящего русского Европа и удел всего великого арийского племени так же дороги, как и сама Россия, как и удел своей родной земли, потому что наш удел и есть всемирность, и не мечом приобретенная, а силой братства и братского стремления нашего к воссоединению людей.
Если захотите вникнуть в нашу историю после петровской реформы, вы найдете уже следы и указания этой мысли, этого мечтания моего, если хотите, в характере общения нашего с европейскими племенами, даже в государственной политике нашей. Ибо что делала Россия во все эти два века в своей политике, как не служила Европе, может быть, гораздо более, чем себе самой? Не думаю, чтоб от неумения лишь наших политиков это происходило. О, народы Европы и не знают, как они нам дороги!
И впоследствии, я верю в это, мы, то есть, конечно, не мы, а будущие грядущие русские люди поймут уже все до единого, что стать настоящим русским и будет именно значить: стремиться внести примирение в европейские противоречия уже окончательно, указать исход европейской тоске в своей русской душе, всечеловечной и всесоединяющей, вместить в нее с братской любовию всех наших братьев, а в конце концов, может быть, и изречь окончательное слово великой, общей гармонии, братского окончательного согласия всех племен по Христову евангельскому закону!
Знаю, слишком знаю, что слова мои могут показаться восторженными, преувеличенными и фантастическими. Пусть, но я не раскаиваюсь, что их высказал. Этому надлежало быть высказанным, но особенно теперь, в минуту торжества нашего, в минуту чествования нашего великого гения, эту именно идею в художественной силе своей воплощавшего. Да и высказывалась уже эта мысль не раз, я ничуть не новое говорю.
Главное, все это покажется самонадеянным: «Это нам-то, дескать, нашей-то нищей, нашей-то грубой земле такой удел? Это нам-то предназначено в человечестве высказать новое слово?»
Что же, разве я про экономическую славу говорю, про славу меча или науки? Я говорю лишь о братстве людей и о том, что к всемирному, ко всечеловечески-братскому единению сердце русское, может быть, изо всех народов наиболее предназначено, вижу следы сего в нашей истории, в наших даровитых людях.
Русский организм
(из «Разъяснения к «Пушкинской речи»)
Я не пытаюсь равнять русский народ с народами западными в сферах их экономической славы или научной. Я просто только говорю, что русская душа, что гений народа русского, может быть, наиболее способны, из всех народов, вместить в себе идею всечеловеческого единения, братской любви, трезвого взгляда, прощающего враждебное, различающего и извиняющего несходное, снимающего противоречия.
Это не экономическая черта и не какая другая, это лишь нравственная черта, и может ли кто отрицать и оспорить, что ее нет в народе русском? Может ли кто сказать, что русский народ есть только косная масса, осужденная лишь служить экономически преуспеянию и развитию европейской интеллигенции нашей, возвысившейся над народом нашим, сама же в себе заключает лишь мертвую косность, от которой ничего и не следует ожидать и на которую совсем нечего возлагать никаких надежд?
Увы, так многие утверждают, но я рискнул объявить иное. Повторяю, я, конечно, не мог доказать «этой фантазии моей» обстоятельно и со всею полнотою, но я не мог и не указать на нее.
Утверждать же, что нищая и неурядная земля наша не может заключать в себе столь высокие стремления, пока не сделается экономически и гражданственно подобною Западу, – есть уже просто нелепость. Основные нравственные сокровища духа, в основной сущности своей по крайней мере, не зависят от экономической силы. Наша нищая неурядная земля, кроме высшего слоя своего, вся сплошь как один человек. Все восемьдесят миллионов ее населения представляют собою такое духовное единение, какого, конечно, в Европе нет нигде и не может быть, а, стало быть, уже по сему одному нельзя сказать, что наша земля неурядна, даже в строгом смысле нельзя сказать, что и нищая.
Напротив, в Европе, в этой Европе, где накоплено столько богатств, все гражданское основание всех европейских наций – все подкопано и, может быть, завтра же рухнет бесследно на веки веков, а взамен наступит нечто неслыханно новое, ни на что прежнее не похожее. И все богатства, накопленные Европой, не спасут ее от падения, ибо «в один миг исчезнет и богатство».
Между тем на этот, именно на этот подкопанный и зараженный их гражданский строй и указывают народу нашему как на идеал, к которому он должен стремиться, и лишь по достижении им этого идеала осмелиться пролепетать свое какое-либо слово Европе. Мы же утверждаем, что вмещать и носить в себе силу любящего и всеединящего духа можно и при теперешней экономической нищете нашей, да и не при такой еще нищете, как теперь. Ее можно сохранять и вмещать в себе даже и при такой нищете, какая была после нашествия Батыева или после погрома Смутного времени, когда единственно всеединящим духом народным была спасена Россия.
И наконец, если уж в самом деле так необходимо надо, для того чтоб иметь право любить человечество и носить в себе всеединящую душу, для того чтоб заключать в себе способность не ненавидеть чужие народы за то, что они непохожи на нас; для того чтоб иметь желание не укрепляться от всех в своей национальности, чтоб ей только одной все досталось, а другие национальности считать только за лимон, который можно выжать (а народы такого духа ведь есть в Европе!), – если и в самом деле для достижения всего этого надо, повторяю я, предварительно стать народом богатым и перетащить к себе европейское гражданское устройство, то неужели все-таки мы и тут должны рабски скопировать это европейское устройство (которое завтра же в Европе рухнет)?
Неужели и тут не дадут и не позволят русскому организму развиться национально, своей органической силой, а непременно обезличенно, лакейски подражая Европе? Да куда же девать тогда русский-то организм?
Понимают ли эти господа, что такое организм? А еще толкуют о естественных науках! «Этого народ не позволит», – сказал по одному поводу, года два назад, один собеседник одному ярому западнику. «Так уничтожить народ!», – ответил западник спокойно и величаво. И был он не кто-нибудь, а один из представителей нашей интеллигенции. Анекдот этот верен.
* * *
«А, – скажут, может быть, западники (слышите: только «может быть», не более), – а, вы согласились-таки наконец после долгих споров и препираний, что стремление наше в Европу было законно и нормально, вы признали, что на нашей стороне тоже была правда, и склонили ваши знамена, – что ж, мы принимаем ваше признание радушно и спешим заявить вам, что с вашей стороны это даже довольно недурно: обозначает, по крайней мере, в вас некоторый ум, в котором, впрочем, мы вам никогда не отказывали, за исключением разве самых тупейших из наших, за которых мы отвечать не хотим и не можем, – но… тут, видите ли, является опять некоторая новая запятая, и это надобно как можно скорее разъяснить.
Дело в том, что ваше-то положение, ваш-то вывод о том, что мы в увлечениях наших совпадали будто бы с народным духом и таинственно направлялись им, ваше-то это положение – все-таки остается для нас более чем сомнительном, а потому и соглашение между нами опять-таки становится невозможным.
Знайте, что мы направлялись Европой, наукой ее и реформой Петра, но уж отнюдь не духом народа нашего, ибо духа этого мы не встречали и не обоняли на нашем пути, напротив – оставили его назади и поскорее от него убежали. Мы с самого начала пошли самостоятельно, а вовсе не следуя какому-то будто бы влекущему инстинкту народа русского ко всемирной отзывчивости и к всеединению человечества, – ну, одним словом, ко всему тому, о чем вы теперь столько наговорили.
В народе русском, так как уж пришло время высказаться вполне откровенно, мы по-прежнему видим лишь косную массу, у которой нам нечему учиться, тормозящую, напротив, развитие России к прогрессивному лучшему, и которую всю надо пересоздать и переделать, – если уж невозможно и нельзя органически, то, по крайней мере, механически, то есть попросту заставив ее раз навсегда нас слушаться, во веки веков.
А чтобы достигнуть сего послушания, вот и необходимо усвоить себе гражданское устройство точь-в-точь как в европейских землях, о котором именно теперь пошла речь. Собственно же народ наш нищ и смерд, каким он был всегда, и не может иметь ни лица, ни идеи.
Вся история народа нашего есть абсурд, из которого вы до сих пор черт знает что выводили, а смотрели только мы трезво. Надобно, чтоб такой народ, как наш, – не имел истории, а то, что имел под видом истории, должно быть с отвращением забыто им, все целиком. Надобно, чтоб имело историю лишь одно наше интеллигентное общество, которому народ должен служить лишь своим трудом и своими силами.
Позвольте, не беспокойтесь и не кричите: не закабалить народ наш мы хотим, говоря о послушании его, о, конечно нет! не выводите, пожалуйста, этого: мы гуманны, мы европейцы, вы слишком знаете это.
Напротив, мы намерены образовать наш народ помаленьку, в порядке, и увенчать наше здание, вознеся народ до себя и переделав его национальность уже в иную, какая там сама наступит после образования его. Образование же его мы оснуем и начнем, с чего сами начали, то есть на отрицании им всего его прошлого и на проклятии, которому он сам должен предать свое прошлое. Чуть мы выучим человека из народа грамоте, тотчас же и заставим его нюхнуть Европы, тотчас же начнем обольщать его Европой, ну хотя бы утонченностью быта, приличий, костюма, напитков, танцев, – словом, заставим его устыдиться своего прежнего лаптя и квасу, устыдиться своих древних песен, и хотя из них есть несколько прекрасных и музыкальных, но мы все-таки заставим его петь рифмованный водевиль, сколь бы вы там ни сердились на это.
Одним словом, для доброй цели мы, многочисленнейшими и всякими средствами, подействуем прежде всего на слабые струны характера, как и с нами было, и тогда народ – наш. Он застыдится своего прежнего и проклянет его. Кто проклянет свое прежнее, тот уже наш, – вот наша формула! Мы ее всецело приложим, когда примемся возносить народ до себя.
Если же народ окажется неспособным к образованию, то – «устранить народ». Ибо тогда выставится уже ясно, что народ наш есть только недостойная, варварская масса, которую надо заставить лишь слушаться. Ибо что же тут делать: в интеллигенции и в Европе лишь правда, а потому хоть у вас и восемьдесят миллионов народу (чем вы, кажется, хвастаетесь), но все эти миллионы должны прежде всего послужить этой европейской правде, так как другой нет и не может быть. Количеством же миллионов нас не испугаете. Вот всегдашний наш вывод, только теперь уж во всей наготе, и мы остаемся при нем. Не можем же мы, приняв ваш вывод, толковать вместе с вами, например, о таких странных вещах, как о православии, – о каком-то будто бы особом значении его. Надеемся, что вы от нас хотя этого-то не потребуете, особенно теперь, когда последнее слово Европы и европейской науки в общем выводе есть атеизм, просвещенный и гуманный, а мы не можем же не идти за Европой».
* * *
Вот какой может быть грустный вывод. Повторяю: я не только не осмелюсь вложить этот вывод в уста тех западников, которые жали мне руку, но и в уста многих, очень многих, просвещеннейших из них, русских деятелей и вполне русских людей, несмотря на их теории, почтенных и уважаемых русских граждан. Но зато масса-то, масса-то оторвавшихся и отщепенцев, масса-то вашего западничества, середина-то, улица-то, по которой влачится идея, – все эти смерды-то «направления» (а их как песку морского), о, там непременно наскажут в этом роде и, может быть, даже уж и насказали.
(Nota bene. Насчет веры, например, уже было заявлено в одном издании, со всем свойственным ему остроумием, что цель славянофилов – это перекрестить всю Европу в православие.)
Но отбросим мрачные мысли и будем надеяться на передовых представителей нашего европеизма. И если они примут хоть только половину нашего вывода и наших надежд на них, то честь им и слава и за это, и мы встретим их в восторге нашего сердца. Если даже одну половину примут они, то есть признают хоть самостоятельность и личность русского духа, законность его бытия и человеколюбивое, всеединящее его стремление, то и тогда уже будет почти не о чем спорить, по крайней мере из основного, из главного.
Надо быть гражданином
(из статьи «Необходимое литературное объяснение по поводу разных хлебных и нехлебных вопросов»)
В последнее время в текущей литературе объявилось множество голосов и мнений против нашего журнала. Оно словцо они до сих пор забыть не могут. Они корчатся от него, как будто мы их посадили на булавку. Это именно то место в объявлении нашем, где мы говорим, что «ненавидим пустозвонных крикунов, свистунов, свистящих из хлеба» и т. д. Все они, видимо, приняли это место на свой счет. А между тем что же дурного мы написали? Что мы ненавидим свистунов, «свистящих из хлеба» (то есть не свистунов вообще, а именно тех, которые свищут из хлеба). Да кто же таких любит? Что может быть гаже такой деятельности? Что может быть возмутительнее, когда какая-нибудь совершенно спокойная, сытая и вседовольная верхоглядка, чаще всего пошлейшая бездарность, думает выиграть на моде к прогрессу, обличает, свищет и выходит из себя за правду по заказу и по моде?
Мы полагали, что такая деятельность, особенно при случае, даже в высшей степени вредна общему делу. Вот почему мы так резко и выразились о подобной деятельности и думаем, что выразили нашу мысль удачно и метко. Мы именно имели в виду честь и преуспеяние общего дела прогресса и добрых начинаний.
Скажем всю правду: Говоря о «свистунах из хлеба», мы не предполагали, да даже и теперь еще не хотели бы предполагать, что у нас существуют экземпляры «свистунов из хлеба» в самом чистом, то есть в самом омерзительном их состоянии, но, однако, некоторые следы такого духа и направления мы и тогда еще заметили. Хоть начало, да было. Признаки такие существовали…
Вот мы и сказали несколько слов в виде обличения и предостережения, да сверх того желая заявить, что с этим направлением у нас нет, не было и не будет ничего общего, потому что мы уже и тогда предвидели дальнейшее развитие этого хлебного направления. И что же? На нас вдруг поднялись целые тучи врагов. Всякий из них, даже вовсе и не хлебный свистун, принимал наше выражение на свой собственный счет. Мы полагаем, что хлебные-то и соблазнили всех, даже и не хлебных, подняться на нас, уверив тех, что мы вредим общему делу.
Заметим вообще, что наши не хлебные, хоть и бывают иногда чрезвычайно хорошие люди, но все-таки большею частию народ чрезвычайно легкомысленный, спешливый и доверчивый. Самый отъявленный свистун из хлеба их надует, и они ему вверятся и примут его в сотрудники и т. д., и т. д. Даже так бывало: кто бы ни был сотрудник, хоть и зазнамо хлебный свистун, – им все равно, свистал бы только с их голоса. Это хоть и теория, хоть и принцип, но в сущности глубокая ошибка. Для всякого хорошего дела надо, чтоб и делатель был хороший, не то – тотчас же не тем голосом закричит и повредит хорошему делу и оскандалит его в публике своим в нем участием. А при перемене обстоятельств, при дороговизне хлеба, все эти хлебные господа первые несут свои «таланты» на толкучий рынок и продают их туда, где больше дадут, то есть в другие редакции. Это называется у них благородно переменять свои убеждения. Такие сотрудники везде невыгодны, но мы полагаем, что они-то и соблазнили своим куриным криком всех других принять наше выражение о свисте из хлеба на свой собственный счет.
А так как мы все без исключения обидчивы до истерики и щекотливы, как жены Цезаря, на репутации которых не долженствовало быть ни пушинки сомнения, то дело и пошло на лад. Всем известно, что благороднейших людей у нас чрезвычайное количество, но с грустью надо сознаться, что многие из них необыкновенно мелко плавают. Вот и поднялись на нас, один за другим, все эти мелкоплаватели, которых мы и не думали называть «свистунами из хлеба», «униженные и оскорбленные» нами.
Поднялись даже самые невиннейшие деятели, красненькое словцо принимающие за дело; поднялись дешевые обличители и рифмоплеты, составители современных буриме с направлением; поднялись всё готовые разрешить мыслители, преследователи соображения и науки; поднялись крошечные Петры Великие, в душе администраторы и чиновники, с холодным книжным восторгом (а иные без восторга), пренаивно считающие себя за представителей прогресса и глубоко не подозревающие полнейшей своей бесполезности.
Но мы не удивлялись всей этой ярости. Большинство всех этих благороднейших, но не совсем глубоко плавающих господ чаще всего нападает именно на то, во что само же верует; слепо не различает своего в другой форме, проповедует прогресс, а чаще всего отстаивает глубочайшее варварство, и, отстаивая во что бы ни стало цивилизацию, санктифирует, не ведая, что творя, неметчину и регламенты. Духа русского тут и слыхом не слыхать и видом не видать. Чутья русского и во сне не предвидится. Тут, например, патриотизм без церемонии становится на фербант, потому что патриотизм – исключительность, а следственно, ведет к ретроградству. Искусство бесполезно. Самое лучшее произведение искусства – это «Илиада», а в «Илиаде» разные боги и суеверия, а боги и суеверия ведут к ретроградству. Кроме шуток. Хоть именно об «Илиаде» и не было говорено, но понятия об искусстве всех этих художников можно именно подвести под эту формулу об «Илиаде».
Червонорусы ретрограды, потому что враждебно относятся к чужому вероисповеданию и фанатически стоят за свое в наш век веротерпимости и прогресса. Не говорите им, что в вопросе о вероисповедании у червонорусов именно все заключается, что в этот вопрос, исторически, веками сошлись все остальные национальные вопросы, что этот вопрос после четырехсотлетних страданий народа обратился у него в формулу, в знамя, что он знаменует в себе разрешение всех обид, всех остальных национальных недоумений и заключает в себе национальную независимость, что все это случилось и сложилось так исторически и что судьба червонорусов была совершенно не похожа на нашу. Нужды нет: ретроградство! одно ретроградство, ибо в наш век, век прогресса и веротерпимости, не может быть того-то и того-то, а следовательно, и т. д., и т. д.
* * *
Правда, что многие из этих мыслителей давным-давно уже ни о чем не задумываются. Сомнений, страдании у них, по-видимому, никогда ни в чем не бывало, но самолюбия, доходящего до какой то бабьей истерической раздражительности, у них чрезвычайно много. Самолюбие есть основание их убеждений, и для самолюбия очень многие из них готовы решительно всем пожертвовать, то есть всякими убеждениями. Убеждения их удивительно ограничены и обточены. Сомневаться им уже не в чем… Для них жизнь что-то такое маленькое, пустое, что в нее не стоит и вдумываться. Самые вековечные вопросы, над разрешением которых страдало и долго еще будет страдать человечество, возбуждают в них только смех и презрение к страдальцам, которые их разрешали, а которые и теперь от них страдают и мучаются их разрешением, – это у них ретрограды. У них же все разрешено и вдруг. «У меня это вдруг», – говорит Хлестаков. Какой-нибудь вопрос, вроде того, как, например, устроить на будущей неделе счастье всего человечества? – для них также легко разрешать, как, например, высморкаться. Вера в иностранные книжки у них фанатическая.
Впрочем, многие из них даже и книжек-то не читают, а так только хватают вершки от тех, которые прочли. Слыхал когда-то о лорде Джоне Росселе, Кобдене и хлебных законах, слыхал, что это было тогда либерально, ну вот для него это и теперь либерально, и не смей и не думай сомневаться, – как можно сметь свое суждение иметь! Это уж ретроградство, так и в книжке написано. Вот все-то эти преследователи вдруг и осадили нас, чрезвычайно досадуя на то, что мы им не хотим отвечать, а только обличаем их иногда, единственно чтоб каким-нибудь одним удачным примером выставить разом характер их деятельности.
Мало того, они, чтоб принести нам как можно больше вреда, видимо, стараются представить в другом виде характер нашего выражения насчет «свистунов из хлеба». Поверив настоящим свистунам из хлеба, приняв это выражение на свой собственный счет и ужасно обидевшись, они теперь ужасно хотят выставить и доказать, что мы, нападая на них, нападаем вообще на прогресс и отстаиваем мракобесие, и таким образом прямо ставят себя представителями прогресса.
Вот на это-то мы и хотим теперь отвечать. Вопрос о «свистунах из хлеба» мы теперь кончим. Мы считаем его разъясненным достаточно. Гадко поддерживать этих свистунов, господа, а ведь вы знаете, что они существуют, по крайней мере сильно наклевываются. На свой собственный счет вы, господа, или, лучше сказать, огромная часть из вас, его не может принять, тем более что хлебные люди в последнее время слишком ярко определились в нашей журналистике: их со всех сторон видно.
Мы объяснились, мы верим, что вы большею частью «не из хлеба» свищете. Вы свищете из чести, из представительства, но вот об этом-то представительстве мы и хотим поговорить. Послушайте, господа, какие же вы представители? Что общего между вами и прогрессом, или между вами и молодым поколением? скажите, пожалуйста!
Вот это-то и возбуждало в нас всегда глубочайший смех, на вас глядя. Любимая повадка ваша – прятаться за справедливую идею и за громкие литературные имена писателей, то есть прикрываться авторитетами, преимущественно такими, которые стяжали себе особое уважение. «Нападают на нас, а! Значит, нападают на прогресс. Мы свистуны из хлеба, а! Значит, и Чернышевский, и Добролюбов свистуны из хлеба».
Но, господа, мы вовсе не принимаем вас за Чернышевских и Добролюбовых. Что же касается до справедливой идеи, которою вы прикрываетесь, то надо признаться – это наиболее употребительный в нашей литературе прием. Все заслоняются более или менее авторитетными идеями и уверяют, что действуют по убеждению. Иные, действительно, действуют по убеждению; честь им и слава за это. Другие же хитрят, натягивают идею за уши, а под идеей-то и оказываются какие-нибудь «казенные объявления». Но положим, что вы все не хитрите, а наивно считаете себя жрецами, представителями и просветителями (пусть уж это будет дело совести многих из вас)
Скажите по правде, можно ли хоть сколько-нибудь серьезно поверить вам, когда вы кричите: «Мы за прогресс, мы работаем на фабрике, а вы только мешаете» и проч. Помилуйте! да вы-то всему и мешаете! Мы именно считаем вас неумелыми, неспособными и всему повредившими. Извините, что мы так прямо говорим вам; но ведь это потому только, что с вами иначе никак нельзя рассуждать. Вы это сами знаете. Мы и говорим-то не для вас, а для публики. Вы же рассуждений не терпите, вы сердитесь и обижаетесь истерически, когда кто вас останавливает и не соглашается с вами, с вами, всё знающими, всё разрешившими. Вы приходите в бешенство, когда кто-нибудь требует от вас чутья, русского духа, гуманности, совестливости и логики. В наш век да логики! «Наш век – дело прогресса, а вовсе не логики, подите вы с логикой» – скажут или подумают иные из вас, читая это.
Начислим
+11
Покупайте книги и получайте бонусы в Литрес, Читай-городе и Буквоеде.
Участвовать в бонусной программе