Читать книгу: «От дома до фронта», страница 3

Шрифт:

– Слухи о прорвавшихся войсках германцев, – говорит с усмешкой юркнувшая к нам за печку Ника, – вызвали брожение среди солдат Цезаря…

Всегда она вот так. Вроде знает защитные слова от пошлости. Мы смеемся.

Ох эта Ника Лось, hirvi, как она называет себя. Говорит, по-фински hirvi – лось. А фамилия ее – калька с финского. Отец ее, дескать, финн.

Завирается. Сочиняет себе биографию. То вдруг доверительно намекает: отец ее пострадал от Чека, мать – из дворян. Плетет бог знает что. Мистифицирует. Нравится ей ходить по краешку.

С нею не соскучишься. И дышится с нею вольготно.

6

Падает снег тяжелыми хлопьями. Все пухло, бело-сказочно.

Иду в агитпункт – дома у нас нет керосина. Мну подошвами свежий, податливый снег, дышу – хорошо! Радуюсь чему-то – неизвестно чему.

– Вив ля Франс? – приветствует меня Ника, она стережет мне место рядом с собой. По другую сторону от нее – Грюнбах в котиковой ушанке, вокруг шеи шарф, затолканный концами за лацкан синего бостонового пиджака.

Длинный стол. Две лампы-молнии ослепительны. Щурюсь на их свет, отрываться не хочется. Мне хорошо.

Слышу, как Грюнбах консультируется у Ники насчет русских синонимов к слову «дылда».

Неугомонный маленький Грюнбах. Теперь он задался целью снабдить нас немецкими ругательствами. Факультет поддержал его инициативу – решено: издадут для нас карманный военный разговорник и карманный сборник ругательств.

– Вы спускаетесь на парашюте в тыл врага. Приземлились, – говорит он, жестикулируя, обращаясь к нам по-немецки. – И вдруг из-за куста – фашист!.. Представьте себе на минуточку…

Лично я не могу себе этого представить, но киваю утвердительно.

– …Вы кричите: «Стой!» Но этого мало. Чтобы морально подавить его, вы должны сильно выругаться. – Он откашливается и произносит с угрозой: – Вот я тебе сейчас так дам, что ты влетишь головой в стену и мозги твои придется вычерпывать из стены ложками!

– О, майн готт! Неужели нет у них ругательств портативнее, – вздыхает Ника, не спуская с Грюнбаха своих въедливых, узких, лукавых глаз.

– И после этого вы его уже ведете…

Куда же мы ведем его?

Мы мешаем людям заниматься, но на нас не шикают из уважения к преподавателю. А кое-кто и прислушивается с интересом.

– Само собой разумеется, что не одни угрозы… Вы также наставляете на него оружие…

Но это уже не его область, и он опять углубляется в синонимы.

«Ваше боевое оружие – немецкий язык, – сказал как-то генерал Биази. – Изучайте его прилежно, совершенствуйтесь».

А с оружием нефигуральным мы познакомимся, по всей вероятности, уже на фронте.

Грюнбах встает и, держа в своих маленьких ручках Никину руку, прощаясь, говорит галантно и вкрадчиво:

– Ваше появление на фронте, Вероника Степановна, морально разложит укомплектованную баварскую дивизию.

Это похоже на признание в любви.

Я ретируюсь.

– Послушай! – говорит своим зычным, наполненным голосом Вова Вахрушев, выдвигаясь навстречу мне вместе со стулом. – Как у вас обстоит с «самоходками»?

Он произносит слово «самоходки» по-немецки – Selbstfahrlafetten.

И я отвечаю ему по-немецки:

– Пока что не жалуемся. Нет у нас «самоходок».

Сложносоставное слово, как почти все военные термины у немцев. Ни за что б не заучить. Но на нашем жаргоне оно употребляется в особом значении. Так что входит в обиход. Запоминается.

7

Полковник Крандиевский обходил общежития. Сначала оба мужских, потом дошел и до нас.

Мы выстроились во дворе.

Тетя Дуся повязала поверх ватного пиджака нарядный, нездешний фартук. Он достался ей от проезжих эстонок, заночевавших у нее, перед тем как следовать дальше в тыл, бог весть куда.

Тетя Дуся держится возле нашего строя, ждет, что будет. Но насчет общежития ничего особенного не говорится. При сравнении с мужскими оно заметно выигрывает. Все же полковник Крандиевский призывает нас подтянуться – в бытовом отношении также.

Большие седые брови глядят на нас из-под серой каракулевой ушанки. Стройно охватывая полковника, спадает к ногам светло-серая шинель с голубоватым акцентом.

Ему подобает говорить о подтянутости, он сам ее олицетворение. Не зная ничего о полковнике Крандиевском, мы между собой причисляем его к офицерам еще старой, царской выучки.

Наш строй – в брезентовых сапогах, в шинелях с суконными поясами. Зато головные уборы – кто во что горазд. На Нике – белый шерстяной платок, на мне – самодельная шапочка с острым мысиком, спускающимся ото лба к переносице.

Надо думать, в глазах старого военного рябит от такой пестроты. Но он об этом – ни звука. Нам разрешено нарушить форму – зимних шапок не подвезли, а суровая зима явилась раньше положенного.

Нас вообще не очень угнетают дисциплиной. Мы на отшибе у командования – за три километра от кумысосанатория. И статут Военных курсов переводчиков еще не определился. И кроме того, вольготность, которой мы пользуемся, имеет связь с общим положением дел в стране, и мы это с тревогой подмечаем.

Полковник Крандиевский призвал нас с честью выполнить свой долг. Скоро мы должны во всеоружии отбыть к месту назначения. Время движется. Не забывайте ни на час о фронте.

Если б это сказал кто-то другой, допустим командир взвода, мы б едва стерпели. Сами сознательные. «Взлет. Прыжок – гибель фашизму!» Но Крандиевского мы не просто слушаем, мы внимаем ему.

Мы напряженно стараемся уловить в его словах что-то новое, известное лишь нашему командованию, что-то обещающее перелом в событиях.

Еще недавно по Волге на баржах, буксирах и пароходах приплывали к нам сюда всевозможные вести. Теперь – нет. Закованная льдом Волга отрезала нас от внешнего мира. Ни вестей, ни новых впечатлений. Осталось одно – Ставрополь.

А уедем, что запомнится?

Истрепанная в боях дивизия, бредущая через город. Бравурный параграф вражеского устава: «Наступательный дух немецкой пехоты». Белуха на снегу – бездомье. Поручик Лермонтов без шинели. Мешок с трофейными документами, который знает, что такое война, куда основательнее наших преподавателей. Немецкие сложносоставные военные термины, трудно поддающиеся запоминанию, и легко заводящиеся вши, прозванные одним из этих терминов.

И надо всем как девиз – наш не слишком осознанный ближний удел: «Взлет. Прыжок – гибель фашизму!»

Крандиевский внезапно прерывает себя и просто, не по-военному объявляет:

– Мы бы еще о многом поговорили, да вот обувь на нас что-то не по сезону. – И, вскинув голову, звучно, упруго и чуть грассируя, командует: – Рра-зойдись!

Мы расходимся, унося ощущение ласки и смутной надежды на что-то хорошее.

Думаем ли мы о фронте? Да о чем же еще нам думать? Мы говорим о нем на уроках, в столовой и в комнате. Все больше шутливо, обыгрывая поведение каждого из нас на фронте.

Трудно облекать в мысли то, что не можешь себе толком представить. Фронт – это что-то грандиозное, без очертаний, там нет ни тебя, ни меня, только ярость, кровь, скрежет – необходимость превозмочь врага.

Глава четвертая

1

Ветер с Волги. Пробирает до костей. Идешь против него, согнувшись, бодаясь. Наподдаст еще – и загонит последних прохожих по домам. А дома завалило снегом по самые оконца, скованные морозом, слепые или слегка мерцающие. Покорный уют тылового городка, оставшегося на попечении старух.

От крыльца – по целине пробоины в снегу, – топя валенки по край голенища, с коромыслом на плече, выныривая из снега и опять погружаясь, подплывают к колодцам хозяйки. На их обратном пути вьются за ними по снегу змейки – схваченная морозом расплесканная вода.

В эти глухие, забитые снегом улицы ворвалось поздним вечером известие: немцев гонят от Москвы! Мы не усидели, рванулись наперехват ветру. Влетели в общежитие к парням, обнимались на радостях. Стянув брезентовые сапоги, оттирали окоченевшие ноги. Кстати, как ухитриться сохранить в целости ноги до фронта – вот задача.

Мы что-то пели, стоя в чулках, счастливые, растроганные. Было необычайно празднично. Хотя в самом общежитии у ребят до чего ж угрюмо, неприютно – и неметеный пол, и закопченные стекла на лампах, и запах портянок.

Мы бежали назад рысцой, притопывая, пристукивая сапогом о сапог.

Потом пришло письмо от брата: «У нас тут немец побежал…» Какое счастье иметь брата. Живого! Бойца конной разведки. Не могу представить себе, как он седлает коня, взлетает на него и скачет в разведку. Но он жив, он в конной разведке, а немец отступает.

2

Теперь у нас одна забота – не замерзнуть, добраться до фронта. Снарядят ли нас как положено – пока не слышно про это. Дадут ли, нет ли другую обувь – неизвестно. В брезентовых стометровку возьмешь, а дальше заковыляешь на обмороженных. Эти сапоги мигом набирают холод, деревенеют, и ноги у нас стали пухнуть. Пропадет аттестованный «военный переводчик», так и не представ по назначению в действующую часть.

К счастью, мы прибыли в Ставрополь в собственных пальто – обмундирование девушкам выдали только тут. В Москве мы к занятиям на курсы допущены не были и числились принятыми условно. Лишь в последний момент, перед отплытием, поступило указание, что можно зачислить лиц женского пола.

Я нашла покупательницу случайно, на почте, – немолодую крупную женщину в стоптанных фетровых ботах, с морковкой в авоське. Она жена летчика. Эвакуированная. Я сняла с гвоздя почти новое драповое коричневое демисезонное пальто, которым гордилась. Воротник – стоечкой, прорезные карманы. Ничего более красивого мне не доводилось носить, и, если б можно, я не рассталась с ним.

Под пристальными, выжидающими взглядами Ники, Анечки, Зины Прутиковой женщина примерила пальто. Оно ей было тесно. Поразмыслив с минуту, она решила: за зиму исхудаешь на пайке, – и взяла пальто, назвав свою цену.

Наша комната насупленно следила за сделкой. Женщина достала из сумки кучу мятых денег, положила на стол и ушла, перекинув через руку мое драповое пальто.

– Плоды деликатности, – сказала Ника. – Красиво, но убыточно.

Ближайшим воскресным утром, искристым, тихим, подрумяненным солнцем, я отправилась на базар.

Меня обогнали груженые сани. Правил мальчонка лет двенадцати. В санях везли, должно быть, овощи, заваленные лоскутными одеялами, чтоб не поморозило. На одеялах сидела огромная баба в тулупе и в расшитой цветным гарусом черной широкой юбке из-под него.

Навстречу с базара шла горожанка в плюшевом салопе, держа мешок на руках, как ребенка. В мешке бился и отчаянно визжал поросенок.

На базаре все смешалось: промысел, азарт и беда.

Торговка уже опорожнила, меряя свой товар стаканами, один мешок подсолнухов и затолкала в него выручку.

Картошка шла по какой-то баснословной цене, а больше в обмен на мыло, на спички, соль, фитили, талоны на керосин и еще на что-то. Непонятно, как устанавливалась меновая стоимость, но стороны твердо знали, на что они могут претендовать.

Чуть поодаль была толкучка… Трикотажная сорочка с кружевами – ее держат за бретельки огромные негнущиеся рукавицы. Испорченные стенные часы в деревянном футляре. Застиранное байковое детское платье. На чьем-то плече, как голубь, – модельная туфелька. А дальше – домотканый половик, самовар с вмятыми боками.

Наконец я отыскала валенки, подшитые, разляпистые. Их продавал старик беженец из Белостока. Я его видела – он вместе с женой ходит в военкомат справляться о пропавшем без вести на фронте сыне.

Детский башлык укутывал старика по брови, концы скрещивались под подбородком и, обхватив шею, узлом лежали пониже затылка. Из башлыка высовывался сизый нос и клубок спутанных, заиндевелых усов под ним.

Я спросила цену. Дремлющий птичий глаз, подернутый пленкой, приоткрылся:

– Я думаю, сто пятьдесят рублей, пани. Они еще вам хорошо послужат. Это еще очень хорошие валенки, мадам.

Это было недорого, и я полезла в карман за деньгами. К нам семенила старушка в мужской ушанке, повязанной драной шалькой, спрятав руки в крохотную муфточку.

– Почем это? – спросила она и, высвободив из муфты ручку, ощупала валенок.

Старик назвал цену и сказал, что пани военная подошла раньше.

– Так дешево! Ах, мой бог! – Следя за мной, пока я доставала деньги, старушка все сожалела, что прозевала такую выгодную покупку.

Мне стало не по себе от наивной, несчастной хитрости этих обездоленных стариков. Поскорее расплатившись и схватив валенки, я скрылась в толпе.

А тут откуда ни возьмись – Витя Самостин! Помахивая рукой и что-то крича, он пробивается ко мне. Мы обнялись. Откуда он взялся? Шинель на нем не наша, не курсантская. Похоже, он на службе в кумысосанатории, у Биази. Так оно и есть.

Война всех нас, однокашников, раскидала и так вот причудливо сводит вдруг.

Я тут же переобулась. Валенки немного намерзли – но все же какое это блаженство, когда ноги в валенках.

Теперь мне ничто не мешает разглядеть Самостина. Военная форма каждого меняет на свой лад. Самостину она придавала более отесанный вид. Обычно голова его, напряженно откинутая назад, была втянута в приподнятые плечи, и руки у него, казалось, коротковаты. Теперь, в шинели и шапке, он не то стройнее, не то внушительнее.

Он приехал, чтобы поступить на литературный факультет, из Сибири, с новостройки, где отец его был десятником. Узнав, что самый большой конкурс на отделение западной литературы и языков – семнадцать человек на место, – он подал заявление именно на это отделение. Ночевал он на вокзале, не ведая о том, что приезжие обеспечиваются общежитием на время экзаменов.

Мы с ним оказались в одной группе английского языка. Преподавала нам красивая женщина, по фамилии Тедерольф, скандинавка, учившаяся в Кембридже. Когда она появлялась на своих стройных и крепких спортивных ногах, внося атмосферу энергии, знаний и женского успеха, – вся группа, увлеченно глядя ей в рот, на лету хватала пояснения. Самостин не поспевал. Если она обращалась к нему с вопросом, он еще больше втягивал голову в плечи и принимался перекатывать во рту камни, чудовищно искажая произношение английских слов.

Он вообще говорил туго, затрудненно и казался невосприимчивым к культуре парнем. Тедерольф билась с ним и отступила.

Но первая письменная работа спутала все: лучшей оказалась работа Самостина. Выходит, голова его соображала прекрасно, и лишь язык с тяжким трудом ворочал во рту иностранные слова.

К концу первого семестра он знал наизусть добрую половину словаря, заучивал он все слова подряд – на «а», на «б» и дальше.

Его манера говорить не изменилась, но он заставлял мириться с ней. Теперь Тедерольф весело сияла, слушая Самостина, и со спортивным упорством продолжала отрабатывать его произношение.

За летние каникулы он заучил вторую половину английского словаря. Но не было Тедерольф, чтобы подивиться и порадоваться этому, – она исчезла еще весной, не явившись однажды на урок, и теперь нас учила английскому скрипучая и прокуренная эмигрантка из Германии…

Кое-кто из преподавателей тоже исчез, как она. В самой большой аудитории бурлили собрания, решались персональные дела комсомольцев…

Всему этому Самостин был человеком сторонним – не изобличал и не сострадал. Он вообще вокруг себя не озирался – глядел под ноги. Под ногами – золото. Надо только суметь взять его.

«…Гнев, о богиня, воспой Ахиллеса, Пелеева сына!..» – сладчайше скандировал гекзаметры профессор античной литературы.

Известный историк, рыжеватый, долговязый и веселый старик Кун был на «ты» с древними героями, богами и императорами.

Молодой талантливый доцент с гривастой головой мыслителя и поэта сотрясал нас концепцией Дон Кихота.

А по лестнице – лифта не было – ребята, из тех кто покрепче, несли на пятый этаж в мягком кресле дореволюционную окаменелость – латиниста, не имевшего сил подняться самому. Его, подобно многим другим, погребенным где-то в арбатских переулках, в клоповниках, нужде, в свисте коммунальных примусов, откопали, когда возник ИФЛИ.

На этом празднике интеллекта, каким был наш институт, Витя Самостин чувствовал себя беспокойно, как в Клондайке.

Обучение было поставлено на широкую ногу. Можно было, например, изучать любой язык, только изъяви желание. Самостин соображал, во что бы вколотить свой характер, и принялся за португальский язык с персонально к нему прикрепленным преподавателем. Кроме того, с дотошностью маньяка он изучал наполеоновские войны.

Жил он не по-студенчески расчетливо, компаний не водил. Из дому ему не помогали. Поработав в летние каникулы на стройке в Сибири, он возвращался в новой паре сапог и с кое-каким денежным запасом, служившим ему на первые месяцы добавкой к тощей стипендии. Он бессменно носил недорогое пальто из выносливого бобрика. Стал брить наголо голову. Купался по утрам в проруби. Сон свел к четырем часам, остальное время суток занимался.

Как-то его подбили, чтобы он выступил на курсе с докладом о Бородинском сражении. Он крошил мел, обозначая на черной доске редуты, флеши, коммуникации. Казалось, он знал, сколько ядер выстрелила каждая пушка, как были обуты солдаты и каждую минуту жизни Наполеона. Он был во власти цифр и фактов, не думал о тех, кто его слушал, и произвел тем большее впечатление.

Это были непривычные темы, новые мотивы, еще только-только зарождавшиеся в печати. До той поры мы выросли, думая, что насущно только то, что рождено революцией.

Ни с кем Самостин не сходился, не питал ни к кому добрых чувств. К девушкам, правда, он относился мягче. Кое с кем из нас он был иногда откровенен, излагал свои далеко идущие планы и не обижался, если их встречали смешком.

Конечно, от человека, московской зимой сигающего по утрам в прорубь, можно было ожидать всего, но очень уж странно было представить себе Самостина на дипломатическом поприще, к которому он, оказывается, себя готовил. Мы еще помнили о наших недавних дипломатах – Чичерине, Литвинове, Коллонтай. И вдруг – Самостин. При чем он тут? Зарвался малый.

Другие развивались равномернее. Витя Самостин – иначе. Он накапливал знании, воля к победе и честолюбие проступали в нем все более явно, а в остальном он оставался прежним, и казалось, душа его глуха к впечатлениям бытия.

И вдруг – прорыв. Влюбился в нашу студентку, дочку прославленного в гражданскую войну комдива, хорошенькую девчоночку, хрупкую и, что было в редкость, изящно одетую.

Его отвергли. Кажется, с той поры он стал бриться наголо, и спать по четыре часа в сутки, и еще одержимее заниматься. Кое в чем он оказался приметливее, чем прежде.

Самостин встретил как-то меня с одним нашим студентом в Сокольниках, потом нарвался на нас в институте на запасной лестнице – место всех свиданий в те часы, когда в аудиториях лекции, – и, решив, что я собралась замуж, поразился: он был убежден, что все девушки стремятся выйти замуж за человека, стоящего на ногах, а не за голоштанного студента.

И позже я замечала за ним: он ценил в девушках некорыстные поступки. Он стал отличать меня и даже однажды закатился ко мне. Вошел нежданно, не снимая бобрика, запустил руку в карман пальто и бросил на стол горсть карамелек в цветных бумажках. Он гулял.

Приподняв плечо, скособочившись, он ходил по комнате, налетая на стулья, всматривался в предметы, сдвигал брови, изучая фотографию в рамочке, громко сопел, что-то соображая. Праздных вечеров в его жизни не было, так что за этот я была в ответе.

Я почувствовала себя неуютно и озабоченно, словно по комнате пустился шагать шкаф и, того гляди, пребольно отдавит ногу, а вступить с ним в переговоры невозможно – не знаешь языка существ этого вида.

Потом мы сидели за чаем, и Самостин отрывистыми фразами откровенно выражал свои чувства. Ох и не любил он своих сокурсников! Он начал с нуля, дал им фору. Они не замечали брошенного вызова.

Он уже кое в чем успел. Люди исчезали, повсюду редело, вакансий было сколько угодно – только объявись с дипломом. Но и без диплома, со знанием португальского языка Самостин уже понадобился в «Известиях» и выполнял там какую-то работу без отрыва от института. У него стали водиться деньги. На его внешнем виде это никак не отразилось: по-прежнему он носил сапоги и брюки навыпуск и свой бобрик. Не хотелось ему, по-видимому, рвать с привычным. А может быть, в этой оболочке он чувствовал себя прочнее и огражденнее от всего, что жило в те годы под занесенным мечом. Его внешний вид не только не был ни в чем ему помехой, наоборот – такой он казался социально надежным тем, кто брал его на работу. А преподаватели в институте с особым рвением относились к способному парню из глубинки.

Другой раз, когда он вот так же внезапно приехал ко мне, я собиралась на день рождения к подруге. Мы отправились вместе. В тесной комнате собравшиеся читали стихи, пели, топтались в фокстроте.

Самостин, не зная, куда себя деть, стал изучать книжную полку. Выдернул книжку, подошел ко мне.

– Гляди, гляди! – Он возбужденно листал страницы, показывая мне фотографии.

Это была знакомая ему книга об археологе Шлимане, откопавшем Трою.

– Вот, гляди! Труд без отдыха, в нужде, и какой труд, какие знания! Мощь! И никто не догадывается, что ему предстоит совершить. В безвестности живет. А в сорок семь годков берет и поражает всех, весь мир! – Самостин, захлебываясь, листал страницы, остановился на последней фотографии: тучный пожилой человек в горностаевой мантии. – Вот! Вот он! После Трои!

Он воспаленно озирался, впиваясь в свое грядущее сквозь стены тесной комнаты, где звучал фокстрот и мерно покачивались пары. Наполеон, Кутузов, Талейран, на худой конец – Шлиман. Была бы Троя – венец всему.

Удивительное это дело – встретиться в разгар войны на ставропольском базаре. Самостин все теребил меня: как попала в армию, что собираюсь делать. Он рассматривал меня в шинели, расспрашивал. И я его теребила. Кто мы такие, каковы мы в этой новой действительности? Куда определила нас война? Витю Самостина – в преподаватели португальского языка у Биази.

– В городе будешь, заходи к нам. Мы в школе живем, второй квартал отсюда – угловой дом.

– А чего ж? Зайду как-нибудь. Вот хоть на базар другой раз за самосадом пойду. А у вас что, одни девки?

– Девки, девки. Женихом будешь. Заходи.

Дружески простились, и я пошла с брезентовыми сапогами под мышкой.

Ветхие старички беженцы из Белостока семенили впереди, поддерживая друг друга. Я, в их валенках, постеснялась обогнать стариков, свернула проулком в обход – благо, ногам тепло, искрится снег и можно не бежать домой сломя голову.

3

Портной Чесноков живет на краю города. Путь к нему идет берегом реки. Ох и ветра же на Средней Волге! Снег падает на промерзшую землю, ветром относит его под заборы.

Дама Катя шагает кое-как, путается в полах шинели, спотыкается. Анечка прижимает к себе пустую крынку: на обратном пути пойдет искать молоко – ее черед.

Вот и забор, глухой. В палисаднике наметаны сугробы под самые окна. Но к крыльцу подрасчищена тропинка – шагай, коль пришел.

Низкие перильца и кольцо в двери – в Ставрополе у всех дверей и ворот такие же кольца.

Просторные сени. Дверь в кухню. С подстилки – черная кошка, красноватым, колдовским глазом провожает нас. И пахнет не хлебом – зельем каким-то.

За кухней – зала. В незавешенном проеме видно – за переборкой никелированная кровать, синие пухлые одеяла и подушки под потолок.

Большой, добротный, натопленный, пустой дом – всего три человека семья.

В зале против зеркала – старый-престарый, закопченный плакат: «Все за оружие! Бей Колчака!». Прикноплен портрет Дзержинского. Под ними – портной Чесноков с женой, его дочка и родня.

Время ли так тихо движется в Ставрополе, что декорации менять не требуется, или этот плакат Гражданской войны вместе с портретом Дзержинского – охранная грамота портного Чеснокова, напоминание о заслугах его молодости?

Спросить не у кого. Все трое – вроде бы слегка угоревшие – смурные, недослышивают.

Сам Чесноков работает в артели «Заря новой жизни». Тут в городе и потребительская кооперация, и артель, и чайная носят такое название.

Не знаю, как на работе, а дома, с частной клиентурой, портной Чесноков неразговорчив. Прищуривается, ходит боком, припадая на ногу. Мерку не снимает, а прикидывает на глаз и все время чего-то не понимает.

Жена Чеснокова опрятная, большая, костлявая. Она при нем как бы за переводчика с клиентами. А нет его дома, и она говорит:

– Мы сами не можем, мы ничего не понимаем.

Я замечаю: на спинке венского стула висит моя гимнастерка, перешитая на прищуренный глаз Чеснокова – от нагрудных карманов разбежались лучиками вытачки. На рукаве поблескивает посеребренная старинная пуговица с выпуклым якорем.

Это как понимать? Где же моя законная – полевая, зеленая?

Потерял портной Чесноков или просто пришил второпях другую – споротую лет тридцать назад с бушлата волжского матроса?

– Пусть, пусть, – решает Ника. – Может, это твой талисман теперь. Не спарывай.

Может быть, правда, талисман.

Присаживаюсь. Пить охота.

Дочка Чеснокова в опрятном байковом платье – ее обшивает мать, – с желтыми прямыми волосами и желтой гребенкой в них, бесшумно ступая, приносит колодезную воду.

У них в семье у каждого свое назначение. У дочки – вот так послушно ступать в мягоньких войлочных туфлях. Отпиваю воду, свежую, ледяную, гляжу в кружку – белое-белое эмалированное донышко.

Вот не сдвинусь никуда с места. Буду пить глоточками, смотреть на белое донышко, или на дочкины желтые волосы, или на чистые некрашеные половицы. Замру. Пусть портной Чесноков прикнопит меня на стену. Вишу. Не жалуюсь. И время не шевелится, как в летаргическом сне. И все стороной, стороной – не бередит, глухо так в затишке, укромно – край земли.

Очнусь, а война уже вся. По домам.

Бесплатно
299 ₽

Начислим

+9

Покупайте книги и получайте бонусы в Литрес, Читай-городе и Буквоеде.

Участвовать в бонусной программе
Возрастное ограничение:
16+
Дата выхода на Литрес:
25 мая 2021
Дата написания:
2021
Объем:
331 стр. 3 иллюстрации
ISBN:
978-5-906999-60-3
Формат скачивания:
Текст
Средний рейтинг 5 на основе 4 оценок
По подписке
Текст
Средний рейтинг 5 на основе 5 оценок
По подписке
Текст
Средний рейтинг 4,9 на основе 29 оценок
Текст, доступен аудиоформат
Средний рейтинг 3,8 на основе 13 оценок
По подписке
Текст, доступен аудиоформат
Средний рейтинг 4,6 на основе 16 оценок
По подписке
Текст
Средний рейтинг 4,5 на основе 4 оценок
По подписке
Аудио
Средний рейтинг 2,4 на основе 21 оценок
По подписке
Текст, доступен аудиоформат
Средний рейтинг 4,9 на основе 16 оценок
По подписке
Текст, доступен аудиоформат
Средний рейтинг 4,7 на основе 17 оценок
По подписке
Текст
Средний рейтинг 4,3 на основе 38 оценок
По подписке
Текст
Средний рейтинг 4,6 на основе 17 оценок
По подписке
Текст
Средний рейтинг 4,7 на основе 10 оценок
По подписке
Текст
Средний рейтинг 5 на основе 4 оценок
По подписке