Читать книгу: «Сонаты без нот. Игры слов и смыслов в книге М. Цветаевой «После России»», страница 3

Шрифт:

Глава шестая. «Ликующая Суламифь»

10—го июля Цветаева надписывает для Пастернака свою «Разлуку»: «Борису Пастернаку – навстречу!» Марина Цветаева. Берлин. 10 нов. июля 1922 г.» [69: ЦФ, с. 140.] – и надписью пророчит будущее свидание. В тот же день заносит в тетрадь стихотворение «Берлину». Первый стих из него – «Копыта как рукоплесканья…» [70: РГАЛИ, ф. 1190, оп. 3, ед. хр. 4, л. 48.] – был записан 8 июля, во время работы над стихотворением «Неподражаемо лжет жизнь…»:

 
Дождь убаюкивает боль.
Под ливни опускающихся ставень
Сплю. Вздрагивающих асфальтов вдоль
Копыта – как рукоплесканья.
 
 
Поздравствовалось – и слилось.
В оставленности златозарной
Над сказочнейшим из сиротств
Вы смилостивились, казармы!
 

Отброшенный вариант последнего четверостишия подчеркивал обращенность к конкретному адресату: «Сплю… нищенств <о> мое с твоим слилось». [71: РГАЛИ, ф. 1190, оп. 3, ед. хр. 4, л. 50 об.] Наверное, она писала не о реальном дожде, а о ливне пастернаковской лирики, убаюкивающей боль и тоску. Душа погружается в сон, несмотря на доносящиеся с мостовой звуки лошадиных копыт о мостовую, подобные рукоплесканиям, – отзыв души Марины Ивановны на лирику Бориса Пастернака. Временное берлинское жилище, воспринимаемое «казармами», вдруг обернулось Домом, смилостивилось над беженкой, потому что заговорило языком Поэзии.

Тема обретения сиротой дома и духовного покровителя уже на библейском материале звучит 12 июля 1922 года в стихотворении «Удостоверишься – повремени!..». Легенду о царе Соломоне и бедной девушке из виноградника Цветаева знала отчасти по повести Куприна «Суламифь». На это указывает первоначальный вариант стихотворения, не вошедший в «После России»: [72: Т. А. Горькова почему-то отнесла эти стихи к Геликону. КС, с. 813.]

 
…От нищенств и напраслин
Да, ибо в час, когда придут цари,
Дитя покинет ясли.
 
 
Сиротствующее – найдет отца,
И даже век не взбросит,
Когда придут и розы, и сердца,
И лавры на серебряном подносе.
 
 
Удостоверишься, – повремени! —
Что, выброшенной на солому,
Не надо было ей ни славы, ни
Сокровищницы Соломона.
 
 
И вместо всех – в маревах дней и судеб —
Мне строящихся храмин —
Я бы хотела так: камень на грудь —
И под голову – камень.
 
(II, 502)

Нищее дитя, сирота, Суламифь, «покинет ясли», станет взрослой, «когда придут цари», когда в ее жизнь придет царь Соломон, который спасет ее «от нищенств и напраслин», от всех земных обид. В повести Куприна говорится, что Соломону не было сорока пяти, Суламифи исполнилось тринадцать. [73: Куприн А. И.. Собр. соч. в девяти томах. М. : Художественная литература, 1972, т. 5, с. 19.] Цветаева убеждена, что Суламифь после смерти отца нашла в Соломоне не любовника, а духовного покровителя. Она не поразилась ни любви, ни лаврам победительницы, ей не важны были сокровища, которыми Соломон любил украшать ее. Выброшенной на солому, наказанной братьями, Суламифи нужен был лишь дом, который нашла она, обретя нового «отца». В рабочей тетради вариант 9—11 стихов подчеркивал мотив покоя:

 
Что, выброшенной на каменья,
Не надо было ей ни стад, ни царств
А этого: упокоенья.
 
[74: РГАЛИ, ф. 1190, оп. 3, ед. хр. 4, л. 52об.]

Пастернак был ровесником Цветаевой, но она увидела его в тот час творчески выше себя, поэтому возраст Суламифи и Соломона – символ духовной иерархии. Одна из строк в рабочей тетради: «О чем ликующая Суламифь» [75: РГАЛИ, ф. 1190, оп. 3, ед. хр. 4, л. 53.] – говорит о том, что Цветаева, благодаря эпистолярному и творческому диалогу с Пастернаком перестает ощущать свое сиротство.

«Выброшенной на солому» – автореминисценция стихотворения «Наша зала» («Вечерний альбом»), где Цветаева ощущает себя гостьей в собственном доме, потому что изменила милому (В. О. Нилендеру) :

 
Этим поздним укором я душу связала,
Как предателя бросив ее на солому,
И теперь я бездушно скитаюсь по дому,
Словно утром приехав с вокзала.
 
(I, 90)

В черновой тетради 1922—го года тоже возникает образ вокзала: «С мачт и вокзалов / Голос отчизн», [76: РГАЛИ, ф. 1190, оп. 3, ед. хр. 4, л. 53 об.] – потому что жизнь для Цветаевой – лишь «гостеприимье» [77: РГАЛИ, ф. 1190, оп. 3, ед. хр. 4, л. 53 об.], а она пребывает словно вне времени, на отлете, там, где ветер гуляет, так непрочны поэтические хоромы. Ночное убежище, найденное в лирике Пастернака, действует в час чтения, а утром соломой сгорает в своих стихах. [78: См. этот мотив в стихотворении «Мой путь не лежит мимо дому твоего» (I, 525).] Цветаева вместо всех «храмин» мечтает пребывать в лирическом доме души поэта-современника. Позже, 19 ноября 1922 года Цветаева напишет Пастернаку: «Тогда было лето, и у меня был свой балкон в Берлине. Камень, жара, Ваша земная книга на коленях. (Сидела на полу.) – Я тогда десять дней жила ею, – как на высоком гребне волны: поддалась (послушалась) и не захлебнулась, хватило дыхания ровно на то восьмистишие, которое – я так счастлива – Вам понравилось. – От одной строки у меня до сих пор падает сердце». [79: ЦП, с. 25.] Она скрыла, что написала из-за пастернаковской книги не одно восьмистишие.

Для Соломона и Суламифи домом была сама природа: «… и ложе у нас – зелень; Кровли домов наших – кедры, потолки наши – кипарисы» (Кн. Песн. Песн. 1; 15—16). Как бы отталкиваясь от прекрасного земного шатра любви Соломона и Суламифи, Цветаева в стихотворении «Удостоверишься, – повремени! – …» древесное, зеленое начало в своем творческом «доме» с Пастернаком заменяет каменной безжизненностью. Ее пристанище – в камне стиха, залог духовного роста ввысь, сквозь каменные плиты. [80: См. близкий образ в «Поэме Горы»: «Горе началось с горы. / Та гора на мне – надгробием». Поэмы, с. 185. Все фрагменты поэм – по данному изданию без указания страниц.] Образ камня, возможно, связан со стихотворением Б. Пастернака «Внедренная» («Поверх барьеров», 1917), позже получившим название «Душа»:

 
О, – в камне стиха, даже если ты канула,
Утопленница, даже если – в пыли,
Ты бьешься, как билась княжна Тараканова,
Когда февралем залило равелин.
 

В последней строке своего стихотворения Цветаева, по-видимому, вспоминает и о первой книге Мандельштама – «Камень», надписанной для нее: «Марине Цветаевой – камень-памятка. Осип Мандельштам. Петербург 10 янв. 1916». [81: РГАЛИ, ф. 237, оп. 2, ед. хр. 216.] Таким образом, всякие талантливые стихи – слова на сон. Себя Цветаева видела столпником, таким же столпником был для нее Пастернак, влекущий читателя в сны лирики, превративший и Цветаеву в столпника, видящего чужие сны.

Иначе зазвучало стихотворение о Суламифи в окончательной редакции:

 
Удостоверишься – повремени! —
Что, выброшенной на солому,
Не надо было ей ни славы, ни
Сокровищницы Соломона.
 
 
Нет, руки за′ голову заломив,
– Глоткою соловьиной! —
Не о сокровищнице – Суламифь:
Горсточке красной глины!
 

Стих-обращение к Пастернаку открывает стихотворение, ставшее вдвое короче. Изгнанной из дома, Суламифи не надо было славы и сокровищницы Соломона, полностью повторяются 8—11 стихи первоначального варианта, но в концовке исчезают строки, отрицающие важность для Суламифи страсти Соломона. Вместо «век не взбросит» появляется «руки за′ голову заломив». Цветаева хотела бы видеть себя бесстрастной Суламифью, но во втором варианте стихотворения она, в сущности, признается в обратном: заломленные руки – от любви, от отчаяния, от мечты о неосуществимом.

Усилив внимание читателя к важной для нее строке обрамляющим тире, автор делает акцент на отождествлении Суламифи с соловьем, который в ряде текстов символизирует поэта-лирика. Соломон был очарован, услышав чистый голос Суламифи – Пастернак восхитился поэтическим голосом Цветаевой. В повести Куприна Суламифь поет простую песню о воображаемом возлюбленном. Цветаевская Суламифь поет свои песни не о поэтических сокровищах, а о «горсточке красной глины». И образ камня начальной редакции, и образ глины связаны с восприятием поэта горой. Если с камнем Цветаева связывала неживое, нечеловеческое, то влажная глина земнее. В «Поэме Горы»: «Гора горевала (а горы глиной / Горькой горюют в часы разлук), / Гора горевала о голубиной / Нежности наших безвестных утр». Горы горюют глиной, поэты – стихами. Лирика Пастернака – тайнопись, письмена для будущих читателей. Красный – цвет любви и страсти. В черновом варианте стихотворения «Неподражаемо лжет жизнь…» глина не красная, а рыжая, огненная:

 
В рыжую глину твоих «да» —
Тихо склоняю облом лба:
Ибо ладонь – жизнь.
 
[82: РГАЛИ, ф. 1190, оп. 3, ед. хр. 4, л. 47 об.]

Стихи Пастернака вызывают пожар любви, с которым Цветаевой не совладать. В февральском письме к Пастернаку 1923 г. о «Темах и вариациях» Марина Ивановна признается: «Ваша книга – ожог: Та – ливень („Сестра моя – жизнь“ – Е. А.), а эта ожог: мне было больно, и я не дула». [83: ЦП, с. 39.] Если Суламифь первого варианта стихотворения «Удостоверишься – повремени!..», ждала духовного отца, то Суламифь окончательной редакции – возлюбленного.

Справившись с пожаром чувств, 16 июля Цветаева живописует свои отношения с Пастернаком как диалог поэта с поэтом, стиха со стихом через природные образы, оставаясь в восточных «одеждах» стиха:

 
Светло-серебряная цвель
Над зарослями и бассейнами.
И занавес дохнет – и в щель
Колеблющийся и рассеянный.
 
 
Свет… Падающая вода
Чадры. (Не прикажу – не двинешься!)
Так пэри к спящим иногда
Прокрадываются в любимицы.
 

Пастернак пришел в ее жизнь лирическим дождем, и Цветаева пытается живописать, как Пастернак погружается в ее сны, как он читает ее стихи. В текстах «После России» седой, серый, серебряный цвет занимает необыкновенно высокое место, «являясь символом высоты духа и бессмертия». [84: Е. Б. Коркина «Заметки о цветописи М. Цветаевой». ТП, с. 56.] Цветаева отождествляет душу с рекой, покрытой светло-серебряной цвелью, скрытой серебристой пленкой слов, не дающей реке страстей течь шумным потоком. Стихи – «падающая вода чадры», скрывающая истинные черты души. Поэтический диалог с Пастернаком – лирический взаимообмен водного и светового потоков. Цветаева видит себя пэри, Музой, хочет остаться для возлюбленного «вымыслом». «Спи, нежное мое неравенство!» – обращается она к Пастернаку, ощущая его творчески выше. Троекратным «спи» Цветаева словно пытается заклясть, утихомирить бушующую страсть. В последнем убеждает стихотворение «Вкрадчивостию волос…», написанное 17 июля 1922 г. на одном дыхании и родившееся после вечера в берлинском кафе с писателем Романом Гулем. В письме Гулю позже Цветаева вспоминала: «Помню один хороший вечер с Вами – в кафе, Вы все гладили себя против шерсти, и я потом украла у Вас этот жест – в стихи» (VI, 532).

 
Вкрадчивостию волос:
В гладь и в лоск
Оторопию продольной —
 
 
Синь полуночную, масть
Воронову. – Вгладь и всласть
Оторопи вдоль – ладонью, —
 

начало стихотворения живописует жест Романа Гуля, приглаживающего волосы «в гладь и в лоск». Этот жест спутника становится символом загнанности мыслей лирической героини под череп, сглаживания смоли лирики, рвущегося стать плотью стиха:

 
Неженка! – Не обманись!
Так заглаживают мысль
Злостную: разрыв – разлуку —
Лестницы последний скрип…
Так заглаживают шип
Розовый… – Поранишь руку!
 

Цветаева признается, что ей «ведомо <…> в жизни рук многое», что в этом жесте она узнала себя, свою попытку спрятать поглубже мысли, а цвет волос она в стихах «перекрасила». У Гуля волосы были светлые, как у Беллини во «Флорентийских ночах» Гейне, где есть эпизод, как прелестная дама тросточкой разрушила тщательно сделанную прическу Беллини, и рассказчик почувствовал что-то родственное с музыкантом. «Масть воронову» Цветаева, вероятне всего, заимствовала у похожей на статую героини «Флорентийских ночей» Лоранс, чьи волосы были похожи «на крылья ворона». Еще один комментарий к стихотворению – в «Повести о Сонечке»: Володя Алексеев, придя к Марине перед отъездом, оказался не черноволосый, а русый, и она удивилась, потому что встречались они неизменно при ночном освещении. Цветаева всегда людей видела в особенном свете, и Гуль не исключение. Куда болезненнее гладить себя против шерсти, чем выпускать мысли на творческий простор! Незаписанные стихи рвутся наружу, но поэт заставляет себя молчать:

 
Весь противушерстный твой
Строй выслеживаю: смоль,
Стонущую под нажимом.
 
 
Жалко мне твоей упор-
ствующей ладони: в лоск
Волосы, – вот-вот уж через
 
 
Край – глаза… Загнана внутрь
Мысль навязчивая: утр
Наваждение – под череп!
 

Утр наваждение – стихи, оставшиеся под черепом, жаждавшие быть записанными. Цветаева жалеет свою голову, полную стихов, несказавшуюся в стихах жизнь. Разрыв слова, слоговой перенос «упор-ствующей» передает ощущение насилия – над ладонью, над жизнью, над стихом.

Глава седьмая. «Древняя Сивилла»

«Я в Берлине надолго, хотела ехать в Прагу, но там очень трудна внешняя жизнь», [85: ЦП, с. 16.] – писала Цветаева 29 июня Пастернаку в первом письме, просила сообщить, реальна ли его поездка в Берлин (Пастернак намеревался прибыть в Германию к середине августа), и, кажется, собиралась с ним встретиться. Одним из последних в Германии было двустишие о Пастернаке: «Ты, последний мой колышек / В грудь забитую наглухо». [86: РГАЛИ. ф. 1190, оп. 3, ед. хр. 4, л. 59.]

 
«NB! Агарь
Ависага…
За какие – ковры плачусь?»
 
[87: РГАЛИ. ф. 1190, оп. 3, ед. хр. 4, л. 57 об.]

записывает Марина Ивановна в тетради. Ковры – иносказательный образ поэтического ремесла и, возможно, отголосок стихотворения А. С. Пушкина «В прохладе сладостной фонтанов…»: «Его рассказы расстилались, / Как эриванские ковры, / И ими ярко украшались / Гиреев ханские пиры». [88: Здесь и далее все цитаты из произведений Пушкина по изданию: Пушкин А. С. Сочинения в трех томах. М. : Художественная литература, 1985, без указания страниц в тексте.] Образ ковров мог быть связан и с романом Оскара Уайльда «Портрет Дориана Грея»: «Конечно, хорошо бы написать роман, роман чудесный, как персидский ковер, и столь же фантастический». [89: О. Уайльд. Портрет Дориана Грея. Роман. Сказки. Пьесы: М. : АСТ, 2004, с. 49.] Герой романа, Лорд Генри признается, что не пишет книг, потому что слишком любит читать. Цветаева в эти дни тоже много читает. Не об этих ли несотканных «коврах» речь? В тетради – разрозненные записи: «Сивилла: Etre vaut mieux <qu> «avoir» [90: Лучше быть, чем иметь (фр.). РГАЛИ. ф. 1190, оп. 3, ед. хр. 4, л. 59. Эта фраза встречается в статье «Поэты с историей и поэты без истории».];

 
«Легкий на низких нотах спор.
__
Шепотом ухожу
__
Сердца у бессонных ламп / тяжелостопный ямб.
__
NB! Летейские ивы…»
 
[91: РГАЛИ, ф. 1190, оп. 3, ед. хр. 4, л. 59—59об.]

Из этих разобщенных строк возникает стихотворение «Леты слепотекущий всхлип…», завершающее черновую тетрадь. 31—го июля, на следующий день после своих именин, Марина Ивановна садится в поезд и уезжает в Чехию, буквально убегает из Берлина, как Дафна от Аполлона, из чувства долга перед мужем. Стихотворение в беловой тетради помечено днем отъезда: [92: РГАЛИ, ф. 1190, оп. 2, ед. хр. 4, л. 80.]

 
Леты слепотекущий всхлип.
Долг твой тебе отпущен: слит
С Летою, – еле-еле жив
В лепете сребротекущих ив.
 

Вариант второго стиха в БТ: «Век твой тебе отпущен: слит». [93: РГАЛИ, ф. 1190, оп. 2, ед. хр. 4, л. 79 об.] Предпочтение отдано слову «долг», вмещающему чувство вины. Живая река лирики Цветаевой соотносится с рекой забвения Летой. Тайный всхлип связан с необходимостью покинуть Берлин в канун пастернаковского приезда. Грех своей любви она видит почти отпущенным, а долг жены («Сарры-заповедь») исполненным.

 
На′ плечи – сребро-седым плащом
Старческим, сребро-сухим плющом
На плечи – перетомилась – ляг,
Ладанный слеполетейский мрак
Маковый…
 
 
– ибо красный цвет
Старится, ибо пурпур – сед
В памяти, ибо выпив всю —
Сухостями теку.
 
 
Тусклостями: ущербленных жил
Скупостями, молодых сивилл
Слепостями, головных истом
Седостями: свинцом.
 

Тема серебряности как бесстрастности и духовности, звучавшая ранее в стихотворении «Светло-серебряная цвель…», слышна и в стихотворении о Лете. Если в первом серебряная пленка лишь отчасти сковывала свободное течение реки, во втором лепет «сребротекущих ив», «сребролетейский плеск» сменяется вначале «сребросухим плющом», а затем «свинцом», холодом металла и того света. Голос Цветаевой звучит загробным, потусторонним звоном, «седостями: свинцом». «Сердца тяжелостопный ямб» приглушен усилием воли. В этих стихах Цветаева писала о старости, а ведь ей было только тридцать! Кажется, ранняя седина ее не печалит или она пытается уверить себя в этом: «Ранней седостью горжусь / Платиною перед златом!» [94: РГАЛИ, ф. 1190, оп. 3, ед. хр. 7, л. 27.]

Образ Сивиллы, чьи предсказания делались обычно гекзаметром, впервые встречается в стихотворении доэмигрантского периода «И как под землею трава…» (август 1918), затем в стихотворении «Друзья мои! Родное триединство…» (13 января 1919), в пору дружбы со студийцами Вахтангова:

 
И, упражняясь в старческом искусстве
Скрывать себя, как черный бриллиант,
Я слушаю вас с нежностью и грустью,
Как древняя Сивилла – и Жорж Занд. (1, 460)
 

Куманская Сивилла получила от влюбленного в нее Аполлона дар прорицания, испросила у него долголетия, позабыв вымолить вечную молодость, через несколько столетий она превратилась в высохшую старуху. [95: О связи мифа о Сивилле с мифом об Орфее см. кн. O. Hasty, chapter 4.] Цветаевой в 1919 году исполнилось 27 лет, но у нее было ощущение жизни из самых истоков ее, сознание собственной мудрости и силы! Тогда она намеревалась «скрывать себя, как черный бриллиант», не записывать стихов. Спустя два года, в стихотворении «Веками, веками…», написанном почти сразу после смерти Блока (2 сентября 1921 г.), появление греческой прорицательницы вновь связано с темой поэтической немоты. И в стихотворении «Леты слепотекущий всхлип…», год спустя, Цветаева говорит о себе как об одной из сивилл, утративших страстный, земной голос. Она слишком боялась очной ставки – берлинского свидания с Пастернаком. «Не люблю встреч в жизни: сшибаются лбами. Две глухие стены. (Брандмауэра, а за ними – Brand!) [96: СВТ, с. 148. Brand – Пожар (нем.), а также имя героя одноименной драмы Г. Ибсена – Там же, с. 577.]. Та′к не проникнешь. Встреча должна быть аркой. А еще лучше – радугой, где под каждым концом – клад. (Où l’arc en ciel a posè son pied…)» [97: Там же, с. 148. «Где радуга опустила свою ногу» (фр.). – Там же, с. 577.], – объясняла Цветаева в неотправленной редакции письма к Борису Пастернаку. В ЧТ во время работы над циклом «Деревья» записаны строки: NB! «Голосовая рана души. / Голосовая арка встреч». [98: РГАЛИ, ф. 1190, оп. 3, ед. хр. 7, л. 19.] Позже, в марте 23—го года, Цветаева напишет, что «Сестра моя – жизнь» пробудила в ней чувство, которое она попыталась остановить, перерубив отъездом «в другую страну, в другую жизнь» (VI, 238). Своеобразным комментарием к спешному отъезду Цветаевой из Берлина служат строки ноябрьского ее письма к Л. Е. Чириковой: «Но есть два уезда: от – и: к. Предпочла бы первое: это благородный жест: женщина как я ее люблю. Не отъезд: отлет. Если же к – или: с – что ж, и это надо, хотя бы для того, чтобы потом трижды отречься, отрясти прах. Душа от всего растет, больше всего же – от потерь» (VI, 303). Это было бегство от исполнения желания, бегство от счастья и очной ставки с сотворенным кумиром.

Цветаева приехала в Прагу 1—го августа 1922 года. Первый день в Чехии отмечен владельческой надписью Цветаевой на «Книге образов» Рильке: «Прага, 1—го нов. августа 1922 г. – первый день – ». [99: Поэт и время, с. 128.] Двойное тире, выделившее наиболее важную часть надписи, показывает, с каким внутренним напряжением Цветаева ждала встречи с Чехией, как важно было найти душевную опору. Такой поддержкой стал для нее Рильке, родившийся и учившийся в Праге: осенью 1895 года Рильке начал занятия на философском, а потом на юридическом факультете университета. [100: Райнер Мария Рильке. Ворпсведе. Огюст Роден. Письма. Стихи. М. : Искусство, 1994.] У Цветаевой возникает надежда на то, что и она сможет прижиться здесь. Позже, в 1926 году, заочно познакомившись с Рильке благодаря посредничеству Пастернака, напишет ему: «… уехала я – через Берлин – в Прагу, взяв Ваши книги с собой. В Праге я впервые читала «Ранние стихотворения». И я полюбила Прагу – с первого дня – потому что Вы там учились». [101: П26, с. 86.] Творчески первыми днями окажутся 5 и 6 августа: Цветаева открывает черновую тетрадь эпиграфом из Тредьяковского: «От сего, что поэт есть творитель не наследует, что он лживец: ложь есть слово против разума и совести, но поэтическое вымышление бывает по разуму так, как вещь могла и долженствовала быть» (Тредьяковский) “ и первым стихотворением цикла «Сивилла», «Сивилла: выжжена, сивилла: ствол…». А. С. Эфрон отмечала, что стихотворение это родилось вне тетради, «в разгар переезда, поисков жилья <…>, в бытовой суматохе и суете» (В89). В «После России» оно датировано 5 августа:

 
Сивилла: выжжена, сивилла: ствол.
Все птицы вымерли, но бог вошел.
Сивилла: выпита, сивилла: сушь.
Все жилы высохли: ревностен муж!
 

Вновь Цветаева ощущает себя «выбывшей из живых»: она не цветущее дерево, не жимолость (жимолость – жизнь), а выжженный ствол, на котором умерли птицы Лирики. Вероятно, Цветаева обыгрывает этот мотив: дерево без листвы – поэт без стихов. Рот пророчицы рисуется зевом «доли и гибели». Сивилла исполнила то, чего от нее требовал рассудок, но вместе с этим умертвила свою душу: «Сивилла: выбыла, сивилла: зев / Доли и гибели! – Древо меж дев».

Куманская Сивилла, предлагавшая купить свои книги с прорицаниями римскому царю, сожгла шесть из девяти книг после отказа царя купить книги. Кажется, так же поступает Цветаева со своими стихами, жгущими душу. Страстное горенье сменяет чувство «под веками»:

 
Державным деревом в лесу нагом —
Сначала деревом шумел огонь.
 
 
Потом, под веками – в разбег, врасплох,
Сухими реками взметнулся бог.
 
 
И вдруг, отчаявшись искать извне:
Сердцем и голосом упав: во мне!
 

Позже близкий мотив возникнет в «Поэме Конца»: «Как будто бы душу сдернули / С кожей! Паром в дыру ушла / Пресловутая ересь вздорная, / Именуемая душа». Цветаева вдруг понимает, что она вечно будет сводом для «дивного голоса» Пастернака, умчавшего ее из жизни «в звездный вихрь»:

 
Сивилла: вещая! Сивилла: свод!
Так Благовещенье свершилось в тот
 
 
Час не стареющий, так в седость трав
Бренная девственность, пещерой став
 
 
Дивному голосу…
– так в звездный вихрь
 
 
Сивилла: выбывшая из живых.
 

Благовещеньем назвала Цветаева час встречи с голосом Пастернака, которому стала пещерой Сивилла, отказавшаяся от осуществления своей любви.

Цветаева набрасывает несбывшийся план будущей большой вещи о Сивилле:

Сивилла

1) Детство Сивиллы

(не успею)

2) Первая встреча (Феб)

3) Сивилла и первый отрок (молодая)

4) Сивилла и воин.

5) Сивилла: не помнящая (себя)

6) Сивилла: не помнящая (других) Вас много…

7) Старая сивилла (честь)

8) Сивилла и отрок (другой)

9) Последняя встреча.

…………………………….

Голос и кость.

[102: РГАЛИ, ф. 1190, оп. 3, ед. хр. 7, л. 8. Весной 1923 года Цветаева вновь вернется к этому замыслу. См. материалы в СВТ, с. 174—175.]

Предсказания Сивиллы, по легенде, были записаны на пальмовых листьях и составили девять Сивиллиных книг. У Цветаевой это соответствует девяти пунктам плана произведения о Сивилле. Продолжением темы Сивиллы звучит стихотворение следующего дня, где Цветаева отождествляет себя с каменной глыбой, точно с Каменным Ангелом, живущим «с веком порвав родство». Закаменелость, статуарность – символ безжизненности, устремленности ввысь:

 
Каменной глыбой серой,
С веком порвав родство.
Тело твое – пещера
Голоса твоего.
 
 
Недрами – в ночь, сквозь слепость
Век, слепотой бойниц.
Глухонемая крепость
Над пестротою жниц.
 

Свою увлеченность Пастернаком Цветаева дает через образ Сивиллы – глухонемой крепости, таящей в недрах души своего бога, противостоящей «жницам», живущим рожью, хлебом поэтических строк. Сивилла, укрытая от жизни лирикой, словно плащом, видит «в прозорливых тьмах», внутренним оком. Ее любовь – любовь царицы к царю, равной к равному. Лирика – лишь обломки прекрасных царств души, сказавшихся в слове, «прах» того, что жаждет выражения. В одном из первоначальных вариантов «Каменной глыбой серой…» оканчивалось следующими стихами:

 
Горе горе! Как стольким
Встав, созерцать в веках
Глиняные осколки
Царств и дорожный прах
 
 
Битв… ибо веком сглазив
Вечным – навек взошел
В тело (столбняк и кладезь)
Фебовой флейты ствол.
 
[103: РГАЛИ, ф. 1190, оп. 3, ед. хр. 7, л. 8. Именно под этими стихами автором проставлена дата 6 го августа 1922 года.]

Возникает картина метафорического певучего вечнозеленого дерева, растущего на вершине горы. В этом финальном образе происходит слияние Сивиллы и Феба, срастание двоих в едином образе флейты – музыкального голоса Сивиллы, обреченной на вечное пение. В окончательном тексте стихотворение заканчивалось иначе:

 
Горе горе! Под толщей
Век, в прозорливых тьмах —
Глиняные осколки
Царств и дорожный прах
 
 
Битв….
 
[104: РГАЛИ, ф. 1190, оп. 3, ед. хр. 7, л. 9.]

Горе «горы», цветаевское горе в том, что ее стихи – такие же глиняные, сердечные черепки. Цветаева застыла в столбняке восторга, закаменела от открывшихся ей звуков волшебной флейты Пастернака. Любовь к гению-поэту – «кладезь», и расходовать ее можно вечно.

Бесплатно
200 ₽

Начислим

+6

Бонусы

Покупайте книги и получайте бонусы в Литрес, Читай-городе и Буквоеде.

Участвовать в бонусной программе

Жанры и теги

Возрастное ограничение:
16+
Дата выхода на Литрес:
14 октября 2014
Объем:
370 стр. 1 иллюстрация
ISBN:
9785447402655
Правообладатель:
Издательские решения
Формат скачивания:
Текст, доступен аудиоформат
Средний рейтинг 4 на основе 2 оценок
По подписке
Текст
Средний рейтинг 0 на основе 0 оценок
Аудио
Средний рейтинг 3,7 на основе 3 оценок
По подписке
Текст PDF
Средний рейтинг 0 на основе 0 оценок
По подписке
Текст, доступен аудиоформат
Средний рейтинг 4,7 на основе 9843 оценок
По подписке
Текст
Средний рейтинг 4,5 на основе 13 оценок
Текст, доступен аудиоформат
Средний рейтинг 4,7 на основе 5460 оценок
По подписке
Текст
Средний рейтинг 4,5 на основе 10 оценок
По подписке
Текст
Средний рейтинг 5 на основе 2 оценок
По подписке
Текст
Средний рейтинг 4 на основе 1 оценок
По подписке
Текст
Средний рейтинг 5 на основе 1 оценок
По подписке
Текст
Средний рейтинг 4 на основе 1 оценок
По подписке
Текст
Средний рейтинг 4 на основе 1 оценок
По подписке