Читать книгу: «Мёд для убожества. Бехровия. Том 1», страница 4
– Кто ты такой? – бросает она. – Или что ты такое?
Буравит меня взглядом из-под волос неопределенного мышиного цвета, стриженных под горшок. Забавненькая прическа – такие на западе делают сельской ребятне, чтоб побыстрее. Когда у тебя целый двор спиногрызов, тут не до заморочек: надел плошку на голову и стриги по краю. Представляю эту бой-бабу с плошкой на затылке. Выглядит смешно. А вот ее сломанный нос и старые шрамы – не очень.
– Кто я? – облизываю губы, горькие от жижи. – С вопросом ты запоздала, подруга. Надо было раньше знакомиться – до того, как посадили на цепь. Или у собак на привязи тоже имя спрашиваешь?
– Не ответишь, так дам тебе кличку, – отвечает женщина. – Под ней тебя и казнят, если не станешь сговорчивым.
Я оцениваю ее выдержку – не блефует ли? Не похоже. Старик даже не шелохнулся, хотя он здесь самый дерганый. Мда, умирать я не планировал. Ладно, буду тогда…
– Вилли, – признаюсь я. – Вильхельм Кибельпотт.
Старик вдруг хихикает себе под нос. Женщина цокает языком.
– И это твой документ, ага? – она вынимает из нагрудного кармана корочку. Ту самую – кроваво-красную, с косым крестом. Черт, и как я не догадался, что все мои пожитки изучены до последней крошки дымлиста?
– А ты читать не умеешь? – язвлю, но внутри растекается нехорошее предчувствие. – А тебе, пердун старый, больно смешно, я смотрю?
– Анекдот вспомнил, – щерится он кривой улыбкой, поправляя очки.
Хитрый хрыч, да что тебе известно? Да ни черта ты не знаешь!
– Тогда, сынок, ты согласишься пройти проверку на психоскопе? – невозмутимо встревает женщина.
Психоскоп, дьявольская шкатулка с зеркалом. На психику не среагирует, но уж отпечаток я оставлю. Проходили же в маслорельсе – и никто не подкопался. Точно! Я – Вилли Кибельпотт, и у меня есть Кибельпоттов…
Палец.
– Чего побледнел? – шрамы ползут по лицу женщины, когда она ухмыляется. – Потерял что?
Его палец – и мой трофей – тоже остался в куртке. А эти цеховики, может, и легаши, но не идиоты. Наверняка уж сравнили пальчик с картинкой в документах, повесили на него бирку – и пихнули в коробку с другими обрубками. Уверен, у чертовых легашей для всего есть подписанная коробка.
– Волки позорные, – во рту стало суше некуда. – Всё разнюхали, а в законников никак не наиграетесь. К чему это? Чего тебе еще сказать?!
– Правду! – женщина рявкает. Старик охает от неожиданности.
Меня начинает подташнивать. В груди распускается скользкий цветок – драматично красивый, но воняет трупными мухами. Так расцветает отчаяние – и его тлетворный запах выдает тебя с головой. Можешь врать сколь можно убедительно, заламывать руки, но всё это бессмысленно, когда ты даже потеешь отчаянием.
– Бруг.
– Не слышу?
– Бруг! – я захлебываюсь своим именем, как бешеная псина пеной.
– Откуда?
– С запада, – выдавливаю я.
– Точнее!
– Скажу – не поверишь, – кровь проклятого народа играет во мне. Чувство отчаяния сходит волной по песку, и я улыбаюсь инстинктивно – как если бы предки потянули мой рот за ниточки. Наверное, Бруг со стороны – точь-в-точь республиканский фанатик. Такие улыбаются и в петле, и волоча кишки по полю брани.
Нет, я не люблю свою родину – там больно, там не хочется больше жить. Но мысли о ней вызывают во мне необъяснимую гордость.
– Говори, – женщина хмурится, но стоит на своем.
– Глушота.
По щекам женщины проходит рябь, и шрамы опускаются вместе с ухмылкой. Старик, поперхнувшись, косит пуще прежнего.
– Блефуешь, – мастер часто моргает в неверии.
Я же хохочу как обезумевший. Да, черт тебя побери, Глушота! Причитай, женщина. Молись своим богам, старик. Перед вами вымирающий народ, ночной кошмар всех южных детей!
– Предупреждал же, – я весь горю от возбуждения. Таборяне горят всю жизнь. От чужого страха, от собственной похоти и ярости сечи. Всё это заставляет нашу кровь кипеть. Наверное, поэтому нас прокляли, давным-давно заперев в Глушоте. Убили нашего Пра-бога, но не нашу самость.
– Врешь, гнида респова, – оторопь мастера прошла, и она вдруг хватает меня за ошейник. Железо врезается в шею, срывая с губ улыбку. – Таборянам нет дороги из Глушоты, бред утверждать обратное. Врасплох застать хотел, ага?
– Видишь ли, я уникальный, – хриплю в железной хватке. – Но никто тебе того не подтвердит. Кто мог, уже в могиле отдыхает. Кто еще может, кх-х, остался в Глушоте.
– Перестань, во имя Хрема, нести чушь, – мастер дергает за цепь так, что я привстаю на коленях. Сколько же силы у этой бестии, чтоб так дыхание схватывало? Ее сбитая переносица уже не маячит перед глазами, но начинает плыть. Как и узкие глаза цвета болота. – Все вы респы одинаковые. Языком чесать горазды, а как жареным запахнет…
Железный обод вдавливает кадык внутрь. Самый-лучший-абажур отчего-то меркнет, рассыпав по сетчатке бурых пятен.
– Таби! – обеспокоенно трещит Строжка. – Задушишь-то.
Она шумно выдыхает, отпуская ошейник. Я валюсь навзничь и больно бьюсь затылком о стену.
– Мы отвлеклись, ага, – продолжает мастер, разминая мозолистые пальцы. Она возвращает лицу невозмутимость – словно и не она вовсе душила старину Бруга. – Следующий вопрос. Где Вильхельм Кибельпотт? Настоящий Вильхельм.
Я тру ушибленную голову, и в ней отдается пониманием, что лучше этой бабе не врать.
– Вышел по дороге, – кривлюсь я. – Только вот никто не сказал дурачку, что стоит дождаться полной остановки маслорельса.
– Вот гамон! – в сердцах ругается мастер.
– Ёкарный хрок… – ерзает на табурете Строжка.
– Да не расстраивайтесь так, – махнул бы рукой, не будь кандалов на запястьях. – Он был грязью, вот и стал грязью! Ваша обожаемая Бехровия ничего не потеряет без старины Вилли…
– Отставить, – мастер с великим трудом сохраняет самообладание. – Мне глубоко наплевать, праведник он или гамон последний, как ты. А вот на что мне не наплевать, так на его семейку!
– Ну, Билли и этот, как его, – неуверенно отвечаю я, – на «Г» который…
Мастер резко отворачивается, сжав кулаки до белых костяшек. Не на «Г», что ли?
– Билхарт и Гелберт, коли быть точным, – робко поправляет старик и, покосившись на начальницу, добавляет шепотом. – То бишь два первых человека в Белом братстве. А Белое братство – энто, кхем…
– Самый, Хрем тебя дери, влиятельный цех в городе, – мастер гудит как масел-котел, – который еще и точит на нас зуб, зараза!
– Триста двадцать сем бойцов – не хухры-мухры, – задумчиво добавляет Строжка.
Вилли Кибель-всмятку-потт и правда говорил что-то о «фирме папаши»… Но кто же знал, что «фирма» – чертов цех. Эх, Вилли-Вилли, говорил бы ты больше по делу, так и в живых бы остался.
– До сих пор мы чудом держались, – мастер оборачивает ко мне лицо, обезображенное злобой. Она ширит ноздри, что дикая зобриха, и неправильно сросшийся нос ее кажется еще кривее. – А почему? А потому что цеховой кодекс запрещает открытое кровопролитие. Им запрещает, гамон.
– Всё под контролем – даю слово Бруга, – заверяю я. – Если Вилли и отскребут от шпал, то кто его узнает? Шмат мяса и похож на шмат мяса.
– Оставь своё «слово Бруга» для суда, – бушует мастер.
– Таби, а ты не хочешь, кхем, еще подумать? – вполголоса вставляет старик. – Коль выдадим бедолагу Братству, авось Билхарт от нас отстанет? Дык не будет же он точить зуб на тех, кто ему убийцу братца сдал…
– И слышать не желаю! – отрезает Табита. – Кто ему объяснит, почему мы этого гамона у него из-под носа вынесли? Я? Может, ты? Нет, достаточно и того, что Вильхельм пропал якобы в нашем квартале. А если Кибельпотты узнают, что мы об это дело и сами замарались, то в благородство играть не станут. Отыграются на нас за всё, – мастер вздыхает. – У моих с Билхартом тёрок слишком старые корни, Строжка. Я ему поперек горла, ага.
– Уж прости старого, что напомнил, Таби… – поникает старик.
– Выходит, Бруг нужен вам, – я не сдерживаю улыбки.
– Не тешь себя пустыми надеждами, одержимый, – цедит она сквозь зубы. – Если Братство или констебли каким-то чудом про тебя разнюхают, обещаю: ты мигом прогуляешься под фонарями.
– Какими еще…
– Узнаешь, – перебивает она. – Строжка, мы засиделись. На выход.
– Какими еще фонарями, мать вашу!
Мой вопрос разбивается о полотно двери – и тает в спертом воздухе.
***
Я проснулся от крути в желудке. Не знаю, наступили ли следующие сутки или то были те же самые, но жрать хотелось и притом сильно. Казалось, желудок весь сморщился, стал не больше прошлогоднего каштана.
Однажды, в тот момент, когда я от скуки и голода ковырял трещины между кирпичей, в подвал забежал Лих. Бросив на меня косой взгляд, парень подхватил ведро самыми кончиками пальцев.
– Не воротись, – прыснул я. – Это плевки жижи, а не то, о чем ты подумал.
Лих осторожно заглянул в ведро и весь скривился.
– А ты типа… – Лих замялся. – Не ел тех мужиков?
– Нет, – я фыркнул. – Тот, в кого оборачиваюсь, не ест по-настоящему. Только играет.
– Ну и игры у него, дядя, – Лих опасливо покосился на меня. – А в кого ты оборачиваешься?
– Да черт его знает.
– На одержимого ты, если честно, не похож. Они с концами обращаются, а обратно – никак.
– Вот-вот, Лих! – я постучал пальцем по виску. – Всем бы твоим дружкам такую догадливость. Деду, бой-бабе, сестростерве – всем расскажи, что Бруг не бес. И пусть жратвы принесут.
– И типа… – парень пропустил мимо ушей мое требование трапезы. – Тебе совсем не интересно, что ты… ну, то есть «кто» ты такое?
– Наплевать абсолютно, – отрезал я. – Меньше знаешь, крепче спишь. Так на западе говорят.
– Я б не смог как ты, – Лих обнял ведро, позабыв о содержимом. – Я б к лекарю сходил… Вдруг болезнь какая. Или в храм типа… А то вдруг и такие бесы бывают?
– Да не одержимый я! – рявкнул, раздраженно прикрыв глаза. – И вынеси уже это гребаное ведро. Если можешь – на другой конец города.
– Я же того… – спохватился Лих. – Просто так спросил.
Тогда я промолчал. А когда вновь остался в камере один, долго еще сверлил взглядом стену.
***
Как же хочется жрать… Если Лих меняет ведро дважды в день, то сегодня третьи сутки после жмых-жижи. Если же только раз в сутки – значит, пора грызть пальцы. Хорошо хоть, в черпаке приносят воду, чуть реже – какой-то горький отвар. Да разве на нем далеко уедешь?
Замечаю, что о чем бы ни думал, куда бы ни направлял колоссальную силу мысли Бруга – всегда возвращаюсь к началу. К голоду. Если так сходят с ума, то мне не нравится.
Абажур теперь кажется похожим на апельсин. А бинты на животе напоминают вареное тесто, нарезанное толстыми полосками. В Глушоте его подавали на огромной плошке, а сверху – щедрая гора зобрятины, брызжущая соком от жаренья.
Но на моем животе «тесто» заветрилось и прибрело неаппетитный вид. Пора бы поменять, вот только никто не спешит обхаживать старину Бруга. Ну, зато брюхо больше не болит.
Вдруг слышу голоса. Затем – лязг засова. Мой рот полон слюны, а под сердцем тревожно урчит.
– Да не-е-е-ет… – протягиваю я, когда в конуру Бруга заходят двое.
Бой-баба и дед. Эти ведь даже воду не принесут!
– Просыпайся, ошибка природы, – командным голосом приветствует Табита. – Разговор есть.
– Не веду беседы на пустой желудок, – похлопываю себя по бинтам.
– Хочешь умереть от голода – валяй, – бой-баба скрещивает руки на груди. – Твой ошейник сдержит и свинуша, а ты всё слабеешь и слабеешь с каждым днем. Мы можем зайти и в другой раз.
– Коли поговорим толково, – вкрадчиво уступает Строжка и поправляет очки, бликующие от проделок абажура, – будет тебе и перекус, бедолага.
А старик умеет убеждать. Хороший дед, он мне сразу понравился.
– Ладно, уж болтать, так болтать, – обмякаю в расслабленной позе. Насколько позволяет тяжесть цепь, разумеется.
Убедившись, что в моем ведре пусто, Табита переворачивает его и садится сверху. Строжка остается у стены – на почтительном расстоянии.
– Итак, прежде чем перейдем к делу, – Табита, по-мужски широко расставив ноги, упирает руки в колени, – я напомню тебе всё, что ты натворил.
– Решили на совесть надавить? – я перевожу взгляд с женщины на старика. – Я разве не намекал, что это бесполезное занятие?
Строжка вдруг кашляет.
– Догмат номер тридцать четыре: «субъекту, виновному в злодеянии, цех обязан предоставить список оных злодеяний до начала законного разбирательства», – отстраненно декларирует он. – То бишь, прежде чем передать нарушителя констеблям для суда, нам должно нарушителю разъяснить, за какие провинности-то его арестовали.
– Так Бруг нарушитель? – я фыркаю, но тюфяк подо мной становится самым неудобным тюфяком в мире. – Я-то подумал, что стал уже чем-то вроде домашнего животного.
– Спасибо, Строжка, но это было лишнее, – не реагирует на меня Табита. – С ним надо по фактам.
– Ничего, – пожимает плечами старик, – просто надобно формальность соблюсти.
– Итак, шестого дня от начала месяца Рюеня… – вынув из кармана листок бумаги, заводит женщина. Ее голос звучит напоказ безразлично, как если бы всё, что она читает вслух, было не серьезнее списка блюд в корчме.
– …человек, назвавшийся именем «Бруг», совершил жестокое убийство Вильхельма Хорцетца Кибельпотта, кума Республики, и уничтожил тело. В течение предыдущего месяца некто «Бруг», по предположению цеха имени Хрема, незаконно пересек границу Республики и Преждер. Потом – проник в маслорельс на вокзале Преждерского княжества.
– Что должно проверить присовокупительно, – добавляет старик.
Чем дольше они говорят, тем сильнее тюфяк походит на каменную глыбу. Пласт прелого сена твердеет подо мной, точно надгробная плита.
– Итак, незаконно завладев документами убитого… – продолжает Табита. Ее челка подстрижена как по линейке, образцово. Не из-за этой ли математической строгости взгляд ее кажется столь острым?
– …«Бруг» проник, снова незаконно, на земли вольного города Бехровия. Где был уличен в нападении на группу неизвестных – с убийством двоих. Предположительно, граждан города.
– Что тоже должно проверить.
Не тюфяк, а пыточный стул. Готов побиться об заклад, что люди раскалываются, только сев на него.
– Этот же «Бруг» оказал вооруженное сопротивление цеху. И наконец, проявил способность к самоисцелению и ворожбе над предметом – так называемой «Цепью». Что может говорить о неслыханном случае контролируемой одержимости.
– Ибо, кхем, – вставляет Строжка, – не обнаружены традиционные признаки конечной одержимости, как-то: вздутие органов, деформации костей, потеря рассудка, и прочее, и прочее…
Я врастаю в тюфяк, но хочу провалиться сквозь него. Забиться в тот тихий грязный угол, где можно не вспоминать о безвыходном положении Бруга.
– Строжка, дай выжимку, ага? – просит женщина. – А то у него мозг вскипел.
– Сейчас-сейчас… – старик пожевывает губами, мысленно вычленяя главное. – Итого, по законам Республики, коли его вышлют стяжателям Комитета, за переход границы и убийство Кибельпотта – казнь через забивание гвоздя в лоб.
– А по нашим?
– По нашим законам, то бишь по бехровским, за переход границы, подделку бумаг и трижды убийство… – Строжка чешет нос. – Дык тоже казнь-то. Но с порицанием да через фонари.
– Или?
– Шутишь над старым? Ведь это исключительный экземпляр обратимой одержимости! – да у деда самого в глазах пляшут одержимые огоньки. – Коль гремлины прослыхают, дык мигом упекут в Башню Дураков! Попасть-то в Башню легко, а вот покинуть …
– Другими словами, – бесстрастно объясняет Табита, – разберут тебя на куски, посмотрят начинку, а потом кое-как соберут обратно. И будут ставить опыты над психикой, пока не превратишься в желе.
– Бругожеле, – вырывается у меня.
Дед с мастером переглядываются:
– Чего?
– Выходит, мне только подохнуть осталось, – нервно выдавливают мои голосовые связки. – И вы даете мне выбрать: либо Бругожеле, либо Бруг-с-гвоздиком, либо Бруг-под-фонарем.
– Какой всё-таки смекалистый, – хихикает старик.
– Вот я и выбираю, – уже ощущаю, как тюфяк плотной соломенной суводью закручивает меня в пучину конца. – Бругожеле.
– Смекалистый, а не совсем, – поправляется Строжка.
– Совсем не смекалистый, – ухмыляется шрамами Табита. Темное торжество пляшет под ее холопской прической. – Потому что есть еще четвертый способ сдохнуть.
Голова кружится, во рту становится сухо. Я не в настроении, да и вообще – не любитель подобных выборов. Но не узнать четвертый вариант – значит, жалеть об этом до самого Бругожеле.
Будь проклят этот Нечистый. Как бы всё было просто, если б я мог обернуться прямо сейчас… Тогда бы Бруга не остановил ни ошейник, ни кулаки Табиты. Но Нечистому требуется время, чтобы набраться сил и психики. Даже чудовищам нужен отдых.
– Видимо, выбора у меня нет, – безжизненно говорю я. – И каков же последний способ?
Табита расплывается в неприятной усмешке:
– Вступить в цех Хрема.
ГЛАВА 5. Вкус товарищества
Бруг. Рюень, 649 г. после Падения.
Широкое распространение в Бехровии шагающих машин – и теперь повод для насмешек в республиканских концернах. Меж тем, сохраняя хладность ума, смею отметить: при несомненной дороговизне производства и хрупкости движителей шагоходы не так безнадежны. Их отличают высокая проходимость на пересеченной местности, лучший обзор для возничего и… эффект устрашения. Да-да, трудно поверить, что Глёдхенстаг всерьез готовится к боям на своей территории <…> Однако примечателен случай, когда убежденный шпик и провокатор Комитета по имени <стёрто> (позывной «Живодёр») дезертировал от одного вида железных чудовищ Бехровии.
Клаус Шпульвиски, доклад на XII Ежегодном съезде Комитета в честь годовщины Революции
В обеденной правит полумрак. Только свет очага пляшет по стенам огнефеями, да свечи роняют отблески на длинный стол, изъеденный жуком. Обеденная – в прошлом молельный зал кирхи. Кирхи, ныне заброшенной и утратившей блеск, но бывшей когда-то храмом старых божеств Востока.
Теперь на Востоке нет других богов, кроме Императора. Пролитой кровью и дымящими заводами он искоренил все старые культы: вековые песни вырваны с языками, их знавшими; тысячелетние легенды забылись. Каменные идолы, старше самого человечества, обрастают мхом или водорослями, и лишь болотные гады и рыбы морские приходят к ним на поклон.
Но здесь, в ветхой кирхе на самом краю Бехровии, угасшие духи Востока не разучились ждать.
Взирают с брусовых стен исполинские бородачи, вырезанные в дереве. Их меха, топоры и рогатые шлемы давно потемнели и выщербились по краям. По стропилам слетают крылатые девы. Где-то обожженные до углей, где-то содранные по небрежности, они поют полчищам маленьких восточан, что беснуются, вдавленные в колонны. Восточане сшибаются в жестокой сече, мрут, оживают, блудят и пьянствуют – чтобы на новом витке колонны опять порубить друг дружку на куски.
И так раз за разом, пока сумасшедший круговорот жизни и смерти не поднимет их по стволам к самому потолку. А наверху, где продыху нет от въевшейся сажи, закончится их путь, обещавший быть вечным. В темноте, под слоями копоти. В забытьи.
И под эту бесшумную резню я ковыряю ложкой в миске. Я ем этот неведомый холодный суп с большой охотой, делая такие большие глотки, насколько позволяет ошейник. Желудок наливается приятной тяжестью – пока в однородно-пунцовой, кислой с горчинкой массе супа не всплывают какие-то… продолговатые предметы.
– Что это? – хмурясь, задаю вопрос всем и одновременно никому. – Большущие червяки?
– Ага, – напротив по столу поддакивает Лих, роняя изо рта хлебные крошки, – глисты-переростки!
Но тут же вскрикивает от звонкой затрещины: Вилка сидит рядом.
– Дык то бехровские миксины, – Строжка прихлебывает гешир из блюдца и с гордостью поднимает палец кверху. – Пресноводные, во как! Такие токмо у нас живут, эндемиком считаются.
Я недоверчиво поддеваю миксину ложкой, но та скатывается обратно и уходит на дно. Червеобразно, несъедобно, пугающе.
– Жрать-то их можно? – уточняю я.
Справа от Лиха раздается презрительное фырканье.
– По-твоему, тебе их в ботвинью просто так положили? – Вилка каждый раз заново убивает меня взглядом – кусачим и злым, огрызающимся из-под косой челки. – Уж если б хотели отравить, то не переводили еду на такое убожество.
Так это ботвинья… Странно, что самой ботвы в супе не видать.
– Это точно, ага… – зевает Табита, разглядывающая на просвет стакан мутного виски. Уже полупустой и к тому же не первый. – Но кажется мне, скоро нас тошнить от рыбы будет. С тех пор, как респы в Княжествах, торговля совсем никакая.
– А меня уже тошнит, – огрызается Вилка, закидывая ноги в сапожках на край стола.
Похоже, я распробовал супчик. Кислинка в нем – от кваса и щавеля, мягкая горечь – от редьки и репы. Ну а хваленые миксины – всего-навсего копченые рыбешки, только без косточек. Необычное блюдо, совсем не западное – но с голодухи я вычистил миску до блеска.
– Раз тошнит, то поделилась бы с голодным стариной Бругом! – подмигиваю девчонке, облизывая еще соленые от миксин губы. – Мы же теперь товарищи по цеху как-никак.
– Да от тебя меня тошнит, – рот Вилки – треугольник презрения. – Не раскрывай свою пасть, «товарищ». Так от тебя только сильнее пасёт.
– Я тебе и не целоваться предлагаю, – хмыкаю в ответ. – Но за добавку обещаю умываться утренней росой, а рот розовой водой полоскать – если тебе так хочется. Дважды в день!
– Ты вконец сумасшедший, да?
– «Романтик», ты хотела сказать?
Лих от смеха давится хлебом, Строжка обеспокоенно-шумно дует на гешир, а Табите, кажется, поровну на нашу перепалку сквозь призму бурого алкоголя.
Вилка резко спускает ноги, готовая вскочить:
– Ты просто идиот, – ее тонкие пальцы ложатся на кнут, обернутый вокруг талии.
– Или романтик?
– Идиот!
– Или…
– Прекратить, – Табита с грохотом опускает пустой стакан на стол. Как раз вовремя: похоже, у Вилки глаз дергается. – Ты, Бруг, заткнись и жди добавки молча. А ты, Вилка, поверь: если твой многоуважаемый мастер решила усадить кого-то за общий стол – значит, на то есть веская причина.
– Субординация, – многозначительно вставляет Строжка между глотками гешира.
– Он вчерашний преступник! – Вилка сдувает челку, что лезет в глаз и только сильнее ее распаляет. – Убийца, перевертыш… Дикарь! Серьезно, дикаря за стол?!
– Если всё сложится, этот «дикарь» станет полноправным цеховиком, – Табита с приятным «чпоньк» откупоривает начатую бутылку виски. – Нашим цеховиком. И раз так, лучше уже сейчас вам начать притираться…
– Пх-х, притираться, – Лих хмыкает в кулак.
– Не буду я к нему притираться! – вскакивает девчонка.
– …характерами, – кончает Табита.
Вилка сжимает-разжимает пальцы – точно вцепится кому-то в лицо. И я не питаю иллюзий, чью симпатичную мордашку она предпочтет расцарапать в первую очередь.
– Что-то ты переволновалась, – спокойно, как вол, продолжает Табита. Чудится, ее больше волнует, как бы не пролить ни капли виски, чем душевное равновесие Вилки.
– Я. Не. Волнуюсь, – уверяет Вилка сквозь зубы. Выходит, разумеется, крайне убедительно. – Пусть сидит здесь, хорошо. Пускай ест нашу еду! Но когда он опять озвереет… Когда убьет кого-то или кто-то умрет из-за него – вы поймете, как говенно облажались.
Табита отпивает из стакана, блаженно опустив веки.
– Лих, проводи сестру в комнату, – приказывает она. – Хорошо бы ей вспомнить, как разговаривать со старшей по званию, и сделать выводы.
– Эх, дочурка… – Строжка с грустью ставит чашку на блюдце.
Лих поднимается с насиженного места, но Вилка бросает на него такой испепеляющий взгляд, что тот с силой плюхается обратно.
– Ладно-ладно, не очень-то и хотелось… – поднимает он руки, как бы сдаваясь.
– А ты, – вот и моя очередь превращаться в пепел – от пылающих серо-голубых глаз, – берегись. Один косяк – и ты труп.
Она снимает со спинки стула мятый плащ – цвета мокрого камня, и исчезает за колонной.
Где-то в глубине кирхи скрипят несмазанные петли, и по ногам стелет сквозняком.
– Хорошенько притерлись, – я поскреб миской стол, изображая трение.
– Она всегда с пол-оборота заводится, – Лих хватает с подноса пирожок. Готов побиться об заклад, тоже с миксинами. – Но чтоб кто-то та-а-ак ее выбесил… Никогда не видел!
– Энто ей желтая желчь-то в голову бьет, – старик качает головой. – Издержки молодости: гуморы бурлят.
– Пройдет, – констатирует Табита, хрустнув шеей. – Но ты, Бруг, не заигрывайся, ага? Мы с тобой не друзья и связаны только договоренностью. Ты нам, мы тебе. Никаких симпатий – просто сухая работенка.
– А это тоже часть нашей договоренности? – показываю на свой ошейник. Он новый, не тот, что был в подвале.
– Именно, – Табита кивает. – Это гарантии.
– Гарантии того, что я до конца дней своих буду ходить на поводке? – я скрещиваю руки на груди. – Тогда вам следовало присобачить к ошейнику цепь. Или вы не в курсе, как работают ошейники?
– Мы-то знаем, что да как с энтим ошейником, – Строжка поправляет очки. – К нему никаких поводков не надобно. Токмо вовремя настраивать механизм, смазывать…
– Какой еще, к черту, механизм? – насупливаю брови.
– Прости уж, братец, – виновато моргает старик, – запамятовал, что ты у нас новенький. Энтот ошейник – гремлинова работа. Они их раньше сами пользовали, чтоб каторжан в узде держать, хе-хе… Да каторжане посмирнели, когда гремлины покопались у тех в гуморах, вот и…
– Строжка, давай ближе к делу, ага, – вздыхает Табита, зевнув над заново полным стаканом. – Меня от твоих лекций в сон клонит.
– Любите же вы старика затыкать, молодежь, – ворчит дед. – Так вот, если ты, братец, пощупаешь ошейник за загривком… Да, в энтом самом месте. То найдешь, значит, винтик. Эй, аккуратнее с ним! Не то убьет.
Я вмиг отдергиваю палец от выпуклой, ушастой головки болта.
– С чего это он меня убить должен? – усмехаюсь я. – Слышал, что курение убивает. Что выпивка – тоже. Но чтобы винтики…
– О! – оживляется Лих. – У меня так приятель гвоздей съел. На спор, за бутылку водки. Он гвозди даже пожарил сначала! А всё одно потом живот резали.
– Но спор-то он выиграл? – хмыкаю я.
– А то! Только от гвоздей у него в животе язва открылась, – Лих широко улыбается. – И водку ему теперь нельзя!
– Смейтесь, смейтесь, – брюзжит Строжка. – Да токмо, если винт особым способом не подкручивать, он сорвется – и оп-ля! Насквозь пройдет и не заметит. Пробуравит шейные позвонки, точно хлебный мякиш.
Мне и правда становится не до смеха. Может, я и живучая тварь, но не настолько, чтобы обходиться без шеи.
– И вы правда думаете, – я щурю глаза, – что во всем вашем городишке старина Бруг не найдет никого, кто снимет эту игрушку?
– Рассмешил, ой рассмешил! – неисправно скрипит дед и хлопает по столу худой ладонью, густо усеянной старческими пятнами. – Как найдешь согласного, дык покажи мне энтого умельца! Токмо знай, что неправильная подкрутка тоже смертью чревата… Тут инструкция важна! А гремлины ее невесть кому не раскрывают…
– Просто потрясающе, – выдыхаю я. – И сколько времени у меня в запасе до… «подкрутки»?
– Четверть суток, – сухо отвечает старик. – Но лучше загодя подкручивать… Одни боги знают, насколько надежна эта гремлинова приспособа, хе-хе.
Восхитительно. Просто восхитительно. Мало того, что я буду зверушкой на побегушках, так еще и на счетчике! Каждые чертовы шесть, а лучше пять часов придется терпеть артрозные старческие пальцы на холке. Скажи кто-нибудь неделю назад, что жизнь Бруга будет зависеть от рассеянной памяти деда-склеротика, я бы рассмеялся тому в лицо. Обмолвись кто-либо, что я буду гонять харчи в пыльной кирхе, связанный «гарантиями» занудных легашей… О, я бы как следует дал тому под дых.
Но жизнь – подлая сволочь. И остается только одно. Стать сволочнее нее.
В глубине кирхи хлопает дверь. Тяжелое громыхание шагов сотрясает мои мысли.
– Добавка, – хмельным, неровным голосом объясняет Табита, откинувшись на спинку стула.
– Ой, не, – Лих держится за живот, глубоко выдыхая. – Еще хоть кусок, и на мне дублет разойдется.
Огромное, вдвое выше человека существо возникает между колонн. Его необъятное пузо, покрытое серой щетиной, кажется, растет прямо из шаровар – таких просторных, словно сшиты из цельного паруса. Ручищи и гнутые ноги, толстые как бревна, оканчиваются пальцами-копытами, а каждый кулак – размером с мою голову. Бочковидная грудь, огромная клыкастая голова, вдавленная в покатые плечи минуя шею… Зверь мог выглядеть еще свирепее, если б не одутловатая морда – с выражением полного смирения на ней.
– С Хорхой вы уже знакомы, – ухмыляется Табита. – Он волок тебя на плече от самой станции, ага.
– Точно, – поддакивает Лих, – и та-а-ак тебя о стену приложил! Клянусь, я даже грохот слышал!
– Ну спасибо, э-э-э, Хорха, – я смотрю на зверюгу снизу-вверх. Мне становится не по себе, когда я вспоминаю, с какой легкостью тот оторвал меня от земли. Как пушинку.
– Хорк-ха, – отвечает полулюд, навострив широкие рваные уши.
Когда Хорха не то говорит, не то хрюкает, его обвисшие жирные щеки трясутся под пучками дымчатого меха – почти что студень. Доброжелательная улыбка? Злобный оскал? На серой морде сложно различить какие-то эмоции – уж больно нечеловеческая у Хорхи мимика. А от глаз-бусинок и вовсе остался только черный блеск – так прочно они угнездились в складках нависших бровей.
– Хорха-то у нас парень ладный, – успокаивает Строжка, как бы секретничая со мной. – Сила животная, а нрав… Столько доброты ни в одном человеке нет.
– Хорк-ха тха-гу, – отвечает полулюд и согласно дергает пятачком на оплывшем кабаньем рыле. Я только сейчас замечаю, что в руках у него – массивный котелок. Хорха опускает его на стол, лязгая крышкой, и из зазора валит пар с насыщенным рыбным запахом.
– Свинуш-цеховик, – озвучиваю я свое внезапное открытие.
– Наблю… дательный, – икает Табита.
– Но ведь свинуши как рабы, – недоверчиво объясняю я свое удивление. – В Республике они за еду и крышу работают, а здесь… Цеховик?
– Бехровия – свободный город, сынок, – гордо поясняет Табита. – Бесправных здесь не бывает, ага. Что человек, что гремлин, что свинуш – разницы нет. Здесь каждый получает ровно столько, сколько может заработать честным трудом. А респы – просто гамоны. И их гамоново «равенство» – пустая брехня.
– А где ж мои права, раз Бехровия такая вся из себя замечательная? – огрызаюсь.
– Вместе с правами приходят и обязанности, – отвечает женщина. – Так что, как мастер – цеховику, советую тебе перестать вякать о своих законных правах, не то придется и за преступления по закону ответить.
– Когда мы Хорху взяли, – скрипит старик, пытаясь сменить тему, – он-то на котельной трудился. Угольщиком, значит. Совсем плохой был, тощий, больной…
– Хозяин котельной споил его, гамон, – Табита выпячивает челюсть. – Дошло до того, что Хорха работал за спирт, будто мы в каком-нибудь Стоцке! Но мы всё утрясли… По-своему, – она мрачно улыбается, прикрыв глаза болотного цвета. – Иногда можно и забыть о правах тех, кто сам о чужих правах забывает.
Начислим
+10
Покупайте книги и получайте бонусы в Литрес, Читай-городе и Буквоеде.
Участвовать в бонусной программе