Читать книгу: «Раб лампы»

Шрифт:

© Д.А. Дибров, текст, 2021

© Издательство АСТ, 2021

Введение

Позвольте представиться: Дибров Дмитрий Александрович, телезвезда.

В том смысле, что вы легко найдёте мое изображение в женском журнале между заметкой о том, как фигурно изрезать болгарский перец, и рекламой средства от прежде-временной плешивости.

Я там наверняка буду застигнут врасплох.

«Врасплох» означает, что из всех снимков, которые изнурённый нищетой и алкоголизмом фотограф принесёт в редакцию, редактор отдела светской жизни, – а это обычно человек с проблематикой Раскольникова, – выберет идеальную иллюстрацию сразу к нескольким статьям учебника по судебной психиатрии.

И ещё термин «телезвезда» означает, что меня просят расписаться где ни попадя.

Если жизненную логику редакторов светской хроники можно легко понять при виде их обуви, то смысл этой обязательной для звезды процедуры мне не постичь никогда.

Ведь вовсе не секрет, куда затем уходят обрывки обёрточной бумаги от давно вручённых подарков, билеты на давно провалившиеся концерты, газеты с давно устаревшими новостями, на которых я оставил свою роспись.

Я даже слышу торжественный звук, каким сопровождается их уход.

Раньше по простоте душевной я полагал, что зритель, безмерно чтя и уважая нашу работу, желал бы за миг случайной встречи получить напутствие для размышления о природе успеха. И по мере того как мой поход в булочную стал мало-помалу напоминать мультфильм про льва Бонифация, такое напутствие подобрал.

Оно представляло собою цитату из предсмертной работы Петра Алексеевича кн. Кропоткина и, по мысли автора, должно было служить квинтэссенцией всей анархической этики.

Оно звучало так: «Насаждай вокруг себя жизнь».

Среди тысяч бумаг, на которых я оставил эту фразу, были обложки воинских билетов и даже амбулаторная карта венерологического диспансера.

Но потом это кончилось, и вот как.

Под утро я вышел из ночного клуба. Ко мне подлетела будущая маляр шестнадцати лет с неподростково развитыми формами.

– Ты Дибров? – качнувшись, икнула она.

– Да.

– Распишись!

– У меня нет ручки.

– У меня есть!

– Мне негде.

Она не думала ни секунды.

– Пиши здесь! – с этими словами она распахнула шубу и выставила на тридцатиградусный мороз что бог послал.

Я привычно занёс было ручку… И тут живо представил, как пару часов спустя она распахнёт эту свою шубейку перед собственным женихом в подмосковных Электроуглях, и тот с интересом прочтёт предсмертное напутствие князя Кропоткина молодёжи.

С тех пор я прекратил насаждайку.

Теперь я практикую эхолалию. Я повторяю последние слова обращения.

– Дайте автограф!

«Автограф», – пишу я.

– Напишите что-нибудь!

«Что-нибудь», – пишу я.

И ещё фото.

Как-то раз на улице ко мне обратился исключительно вежливый человек. Он учтиво осведомился, не согласился ли бы я сфотографироваться с его женой, которая, по его словам, большая моя поклонница.

Пленённый его обращением, я согласился.

– Роза! – он тут же прокричал жене. – Иди, он хочет с тобой сфоткаться.

Не помню, как и когда ко мне прилепилась эта самая «звезда».

У меня нос, как у удода, в кадре я сижу скрюченный, как улитка, да вдобавок и тюкаю. Это потому, что я родом с Дона, а там в момент наивысшего удивления тюкают все.

Так почему же со мною случилась эта самая слава со всеми её Розами и насаждайками? Простая логика подсказывает, что зритель должен получать от меня нечто, по сравнению с чем не так важен удодий нос и даже донское «тю».

Хотите знать, что именно?

Если вы держите в руках эту книгу, значит, хотите.

Не беда, что наша с вами разница в том, что в сложном слове «телезвезда» меня волнует первый корень, а вас – пока второй с шубейками нараспашку.

Это лишь пока, и это нормально, поскольку нормальный человек не может не любить славу. И это не порок, а великое благо. Ведь не люби осёл морковку – чем вы заставили бы его проделать ожидаемую работу?

Должен предупредить: морковка эта привязана к вашей спине. Чем неистовее вы будете настигать её, тем стремительнее она станет удаляться. Но так будет до поры.

До какой такой поры?

До той, когда эгрегор (о нём подробно позже) решит, что вас стоит заточить в лампу. Если лампу потрут – читай: устроятся с чаем и кошкой на диване и включат телевизор, – вы в состоянии выполнить любые желания.

Но только если потрут.

Если чай остынет, кошка смоется, а вас за целый вечер так и не включат – плакали вы со всем вашим всемогуществом.

Вы всемогущи, пока трут лампу.

Значит, это книга для джиннов?

И да, и нет.

Когда я слышу вопрос: «Какова ваша целевая аудитория?», я понимаю, что передо мной телебездарь. В лучшем случае бездарь образованная. Ведь в бесчисленных PR-заведениях, живых и интернетных, этому их учат перво-наперво.

Потому что пиар – наука о том, что кому втюхать.

При этом первая часть менее важна, чем вторая. Отличник этой дисциплины способен сбыть что угодно. Важно только определить, в чём слабость потенциальной жертвы. Поездной шулер назовет его фраером, учебник по успешному пиару – целевой аудиторией.

К сожалению, сегодняшнее телевидение – империя пиар, и не уметь жонглировать теорией втюхивания со всеми ее QVR и RSP так же опасно, как в кабинете Берии усомниться в неизбежности торжества ленинских догматов.

Я не боюсь. Потому что за мной тридцать лет служения, я из тех времен, когда такой фразы в «Останкино» не существовало. И на вопрос из новых времен «На кого рассчитан ваш контент?» – я даю ответ из старых – а по мне, из вечных – времён.

– На всех! – и прибавляю, если собеседник того стоит: – Если бы Татьяна Михайловна Лиознова и Эльдар Александрович Рязанов озадачивались этим вопросом, телевидение не получило бы ни мраморного Штирлица, ни пьяненького Лукашина. Один, чуть подкрашенный, и сегодня шагает по рейтинговым высотам, как по коридорам РСХА. Без второго по сей день не обходится новогодний телевизор.

При этом важно, что вся аудитория смотрит одно и то же, но каждый из её сегментов видит своё. Удивительно, даже «смехоточки» совпадают! В одном и том же месте смеются академик Мигдал и надымский стрелок ВОХРа. Так незабвенный Леонид Иович Гайдай называл акценты в своих лентах. Они потом в виде афоризмов стали достоянием всех сегментов аудиторий всех времен. Включая нынешнее. Правда, каждый вкладывает в них свой смысл.

Тогда в чём же штука? В таланте.

А это что такое? Без мистики не обойдёшься. Процитирую одного из самых виртуозных гитаристов планеты Джона Маклафлина-Махавишну: «Происходит своего рода мистическое действо. Некто способен слышать то, что пока беззвучно, и делать это слышным остальным».

К сожалению, многим в «Останкино» сегодня не слышно ничего, кроме рингтонов банкомата. Так как их слуховые каналы забиты, они не слышат то, что пока беззвучно, и потому неспособны произвести успех. Тогда приходится его моделировать при помощи пиар-науки, разложившей на составные чужие достижения.

Но я пишу эту книгу сегодня. И волей-неволей приходится соответствовать.

Так для кого же я ее пишу?

Для тех, кто хотел бы стать телезвездой.

То есть для всех.

Даже для тех, кто хотел бы косить бабло в Сети.

Неважно, в Ютьюбе или в Инста.

Таких я хотел бы известить: безразлично, чем тебя доносят до зрителя, телебашней или модемом. Теле- и компьютерный монитор сегодня неотличимы, часто они подменяют друг друга.

Значит, законы успеха одни и для «Останкино», и для Сети. Бетакам, снимавший ещё Ельцина, и смартфон с выеденным яблоком на спине одинаково беспощадно продемонстрируют, как ты бубнишь под нос и бегаешь глазами, как нашкодивший спаниель.

И наоборот.

Телеуспех – он и в ТикТоке телеуспех.

Значит, и видеоблогер, и тиктокер, и инста-нарцисс сегодня в том же положении, в каком мы оказались в девяностых в «Останкино», когда лепили из воздуха новое телевидение как бог на душу положит.

Никогда – ни до, ни после, – в истории цивилизации не повторятся эти десять лет. Где это видано, чтобы рыба доставалась рыбакам, сталь – сталеварам, а телевидение – телевизионщикам?

Только в начале девяностых в России.

Тогда на вопрос: «Смотришь ли ты телевизор?» – было так же стыдно ответить «Нет», как сегодня на тот же вопрос ответить «Да».

В девяностых мы выпустили на волю законы славы – до нас они были заточены в катакомбы магнитофонной и ротапринтной культуры.

Это мы перерезали толстую кишку, по которой в останкинские студии поступали каловые массы из десятого подъезда здания ЦК КПСС на Старой площади, где и располагался Идеологический отдел.

Это мы начали кормить наш телевизионный эгрегор живой энергией миллионов зрителей.

Теперь его обратно не загонишь. Избалованный живой пищей, он ускользает в Интернет, чтобы не питаться пропагандистской падалью.

Что это за падаль и как её отличить? Об этом книга.

А что это за вечные законы телевизионного успеха? Книга и об этом.

А ещё о любви.

Как-то у основателя Led Zeppelin Джимми Пейджа спросили, в чём суть эпохи исполинов мирового рок-н-ролла вроде него, а также Deep Purple, Black Sabbath и так далее по списку первооткрывателей новой энергии.

Он ответил:

– Это было единственное время, когда музыкантам платили за то, что они любили по-настоящему. Ни до, ни после такого больше не было.

Что же такое по-настоящему любило наше поколение, назовём его «взглядовским»?

А вот почитайте. Интересно, почувствуется ли?

Серёжа

Девяносто второй год.

Ещё года не прошло с тех пор, как дождливыми ночами горели костры напротив Белого дома.

К кострам можно было подойти всякому, кто мог спеть хоть строчку из «Битлз». Большевики были неотличимы от нас, но они не знали «Битлз». Вот и пропуск.

Костры горели в ожидании танков.

Предполагалось, что агонизирующий большевизм в любую секунду мог попытаться продлить жизнь при помощи механического сердца Таманской дивизии. И тогда все эти битломаны с лицами Окуджавы легли бы под гусеницы вокруг Белого дома

Они были вполне к тому готовы.

Но танки не пришли: оказалось, Железный Феликс вконец проржавел. Костры благополучно догорели, гигантский триколор и юного Ельцина на руках пронесли по всем телеэкранам.

Наступила эра романтичной, как Собчак, космополитичной, как Хакамада, и необузданной, как Ельцин, свободы.

Из останкинских кабинетов ушла цивилизация величественных сфинксов с каменными, по-партийному взыскательными глазами. В их кресла повлетал наш брат, повсюду распространяя упоительный бардак той самой свободы.

Вот типичный диалог тех дней.

– Представляешь, здесь сидел сам Бубукин! – и звонкая оплеуха кожаному подлокотнику.

– Вот суки жили, мать их так! – бац по полированному столу заседаний.

В первое же лето свободы Авторскому телевидению предложили взять четвёртый канал и сделать из него Четвёртый.

Всю жизнь название этого канала писалось со строчной буквы, он был учебным. Добрую четверть века там учили людей резать брюкву и говорить по-испански.

Брюкву на Руси умели резать и без телеканала, а по-испански благодаря ему так никто и не заговорил.

Егор Яковлев, пришедший в главный останкинский кабинет в первые дни установления в России общества потребления, решил сделать четвёртый канал из брюквенного телевизионным.

Так Генеральным его директором стал бушприт Авторского телевидения Анатолий Малкин. Мы в АТВ тут же поназначали друг друга, кем могли. Всё это напоминало сказку Андерсена «О том, как буря перевесила вывески в городе», и школа с сорванцами, только что не ходившими на головах, стала называться парламентом.

Мне, в частности, досталась вывеска «Главный режиссёр Четвёртого канала» над дверью собственного (!) кабинета.

Но не только вывеска. В первые же дни своего начальствования, простой росписью шариковой ручки отправив в эфир пару фильмов и дюжину телезарисовок, – без цензуры, напрямую к зрителю! – я понял: это ведь от меня теперь зависит, что придёт в дом и ум к свердловскому шофёру и псковскому зубодёру, в Волгограде – гастроному, в Ленинграде – астроному…

Пришло время Служения. Я принялся насаждать вокруг себя жизнь.

В собственном кабинете в том числе.

По «Останкино» поползли слухи о чём-то новом, к нам потянулись люди: профессионалы, студенты, телевизионные зеваки. Мы стали набирать коллектив.

Наконец, осенью девяносто второго мы в составе полка из сотни телегаврошей ринулись на штурм останкинских бастионов, десятилетиями стоявших на страже непролазной скуки, на дне которой семьдесят лет пролежала родина Пушкина и обэриутов.

Тут-то в мою жизнь и ворвался Серёга.

Это произошло на тусовке. Впрочем, где ещё это могло произойти?

Само слово «тусовка» родом из тех времён. Подобные останкинским процессы происходили в то первое лето свободы во всех цехах. И вихрь воли метался по московским улицам, тут и там завиваясь в торнадо. По ночному городу летали толпы ночных людей – все во всём импортном, все только что из Франкфурта и Сан-Франциско и скоро опять туда, потому что оказались признаны там гениями, все пьяны и жадны до веселья. Ночных клубов ещё не было, их роль выполняли квартиры и наспех оборудованные подвалы. Машин тоже ещё не было, поэтому подсаживались друг другу на колени к тем, у кого они всё же были.

Самое популярное словечко тех лет – «движение».

– Двинулись?

– Двинулись!

– К Нине?

– К Нине!

– В «Таракан?»

– В «Таракан»!

– Передай вино назад!

– Это чьи тут руки?

– Двинулись!

И до утра. Следующей ночью – новые квартиры, новые подвалы, новое движение, новая тусовка.

В то первое лето свободы поколение внезапно очутилось лицом к лицу и самому себе показалось безумно интересным и красивым. Мы ещё не поседели и не разъехались кто куда, мы ещё были голодны и по часу стояли в «Макдоналдс». Мы не могли насмотреться друг на друга, многие из нас несколько раз за лето поперевлюблялись друг в друга, и каждый раз до гроба, иногда даже до перевоза вещей…

Такое это было лето.

Тусовка была художественной.

Суть её состояла в том, что некая невероятно красивая кроха разбила сердце пожилому американцу и на вырученные от этого деньги накупила всякой сталинской мишуры. Она наклеила свою ангельскую мордочку на плакаты вроде «Папа, убей немца!» и пригласила оценить свое художество тысячу художественных весельчаков. Последние ни в жизнь не пришли бы, но она дальновидно купила цистерну карандышевского вина.

Потом такой трюк – кто с американцем, кто с весельчаками – с успехом проделывали и другие, но эта была первой.

Тусовка происходила в намеченных на снос якиманских развалинах. Со стен свисали ещё теплые от протекавших здесь жизней обои, под ними обнаруживались газеты с Целиковской.

Лилось вино, хмельные от нахлынувшей свободы весельчаки лихо отбивали качучу.

– Артá авангардá?

– Авангардá артá!

Серёга возвышался над толпой, и не только в силу урождённой долговязости: просто он бил чечётку на рояле.

Он был как-то продет в синюю школьную форму, претерпевшую, впрочем, дизайнерскую метаморфозу. Две скучные школьные пуговицы были спороты, вместо них пиджак оказался снабжён дюжиной крошечных пуговичек от чего-то крайне изящного. Брюки не были подшиты, но всё равно они не доставали до голых щиколоток.

Носков у Серёжи не было.

– Привет, ты меня помнишь? – подлетел он ко мне.

Если бы он выглядел так же, я бы его запомнил. Но не запомнил, в чём признался как можно суше.

– Я же художник из «Комсомольца»!

И тут я вспомнил, как гостил у друзей-однокашников в самой популярной тогда в Ростове-на-Дону газете. Меня действительно знакомили с редакционным художником.

Его представили как любимца редакции.

В частности, он прославился тем, что, получив на оформление макет очередного номера, в задумчивости изрисовывал его умопомрачительными трицератопсами, известными в средневековой Франции как дракон Тараска.

Номера были, как правило, очень взвешенны и выдержаны в духе перестройки, происходившей тогда на местах. Тараски же были все в лишаях.

Помню, меня поразило, как мастерски были выписаны простой шариковой ручкой эти самые лишаи.

– Возьми меня на работу.

– Куда?!

– На телик. Иначе я сопьюсь.

От такой наглости я даже отпустил талию своей спутницы.

– А ты работал на телевидении?

– Никогда в жизни! – гордо объявил Серёга.

– А ты знаешь теледизайн?

– А что там знать?

Что-то меня заставляло с ним говорить.

– Хорошо. Нарисуй мне ведение.

– Что, пардон?

– Нарисуй мне кадр с ведущим и логотип нового канала. Нарисуешь – возьму.

– И всё, что ли?

– И всё.

Единственное, что он ещё спросил, это какой именно нужно нарисовать кадр и как называется канал.

Я сказал, что канал четвёртый, а кадр нужен любой, только чтобы с диктором.

Мы распрощались, крайне довольные собой.

Он был рад, что это «и всё». Что так легко можно устроиться нынче на, как он выразился, «телик». И что сроку на такую ерунду дают целую неделю.

Я же остался доволен собственными сдержанностью и гуманизмом по отношению к землякам. Хотя, если честно, гуманизма с моей стороны было немного. А только сплошное иезуитство.

Знал ли этот человек с голыми щиколотками, как годами устраиваются в «Останкино» выпускники Суриковки, как потом годами лепят из папье-маше шляпки мухоморов для детских передач, потихоньку спиваются и ждут, чтобы кто-нибудь хоть на пушечный выстрел подпустил их к настоящей работе? Знал ли он, что стоит за незатейливой фразой «нарисовать кадр»?

Поясню.

Телевидение – это иероглиф. В нём есть семантика, но важна и каллиграфия. Вот почему теледизайнерам платят несусветные деньги. Эти-то деньги и не дают покоя обитателям пропахших масляными красками и дешёвым порт-вейном подвалов, размалёванных под студии.

Ко времени встречи с Серёжей я уже мало-помалу на-учился разговаривать с ними. Как только у меня на пороге вырастает очередная фигура с живописным шарфом и непомерной папищей подмышкой, я первым делом прошу нарисовать мне кадр. Шарлатан отличается тем, что тут же рисует студию с высоты птичьего полёта.

И тем самым выдаёт себя с головой.

Потому что, хотя общий план, как правило, красив, чем и привлекает дилетанта, на него приходится меньше четверти времени передачи. Главное в кадре – человек. А в человеке главное то, что у него за спиной. По крайней мере, для телевизионщика. И не на самом крупном плане – здесь всё сделают желваки на скулах героя и слёзы в глазах дамы в партере. Ты покажи мне, как и чем ты обставишь человека, снятого по… то, что красят на Пасху (мы так это и зовём – «пасхальный план»), и я скажу, что ты за дизайнер.

Ещё страшнее «молочный план» – это когда по грудь. Здесь дизайнеру и вовсе не разгуляться. Если на «пасхальном плане» различимы подробности фона, то на «молочном» зрителю достаются лишь разрозненные объедки декораций. А побеждать-то надо! Вот и думай.

Скорее всего, автор лишайных Тарасок ни о чём таком не думал, раз даже о крупности не спросил – кадр с диктором, так с диктором.

А чего стоит предложеньице, видите ли, нарисовать логотип целого канала за неделю?

Люди, умеющие придумывать логотипы, – палубная авиация среди дизайнеров.

Логотип общается со зрителем так, как это делает высокобюджетный шпион со своей штаб-квартирой. В эфире писк длиной в миллисекунду, а в Лэнгли на следующий день – многотомный результат годовой деятельности целого завода под Челябинском.

Так и логотип. Он не должен быть болтлив, но обязан за один взгляд сообщить зрителю всё о телеканале, в углу которого он стоит. Он не должен быть ни цветаст, ни нуден. Он должен быть понятен и пионеру, и пенсионеру. Он не должен подходить ни к украшению марсианской дискотеки, ни к оформлению советского гастронома середины семидесятых…

Счастливчиков, умеющих придумывать логотипы, легко узнать. У них обычно в руках предметы, идеальные для ведения бортового журнала звездолёта из фильма «Чужие». Такие урбанистические бювары, в которых они, даже разговаривая по телефону, своими инопланетными рапидографами чертят бесконечные логотипы…

А как они рассуждают о последних веяниях в дизайне! После очередного такого разговора просто диву даешься, отчего самые современные из их телешедевров уже видел в детстве на вывесках, которыми были украшены ларьки Старого базара в Ростове-на-Дону.

Но вернёмся к Серёже.

По вышеизложенным причинам я быстро забыл о той странной встрече на тусовке.

Но через неделю раздался звонок.

– Это такой Серый, помнишь меня?

– Да уж забыть-то трудно: знавали ребят и посерее.

– Приезжай. Или я сработал коту под хвост, или я гений.

Звонок настиг меня в тот момент, когда мы с Алёшей Пищулиным направлялись к нему домой попить под гитару.

Алёша Пищулин был останкинской знаменитостью. В восьмидесятых кто-то из большевиков пронюхал где-то, что на современном телевидении названия передач больше не рисуют гуашью на картоне, а используют для этого компьютерную графику.

И партия, и правительство, заботясь о своей любимой игрушке, купили для «Останкино» эту хреновину. Притом поступили с размахом, характерным для развитого социализма.

Это был красавец «Бош», занимавший целую комнату.

Он был идеален для того телевидения, но вообще-то был предназначен для симуляции полётов боевых истребителей НАТО. И полноправным хозяином этой комнаты был главный дизайнер ЦТ СССР товарищ Пищулин.

Товарищем он искусно оставался для хозяев агрегата. Слёзы умиления выступали при виде того, как битник Пищулин, касаясь патлами монитора, днём старательно выводит «Животноводство – ударный фронт!».

Зато по ночам он отпускал свой авиасимулятор на волю, выделывая головокружительные по тому времени компьютерно-графические пируэты для друзей, а более для себя.

Ради горстки передач, в которых он видел ростки нового телевидения, Алёша торчал у своего гиперболоида ночами, уверяя начальство, будто оформляет партийно-правительственную передачу, а то и просто запираясь от ночных ревизоров изнутри.

Этот Жюльен Сорель, втёршийся в доверие к дряхлеющему маркизу ЦТ СССР, был художником династийным. Выпускник Суриковки (не путать со Строгановкой – там нет школы), сын главного редактора журнала «Живопись СССР» и известной дамы-скульптора с официальной студией на Чистых прудах, он всю жизнь был для меня источником кастового суждения об искусстве.

Вот пример такого суждения. Как-то нам на глаза попался один офорт. Я сказал, что это так здорово, что даже похоже на Эшера.

– Это болтовня на картоне, – заявил Алёша.

– Ты сноб, – заявил я.

– Наверное. Но человек, чьи уроки я не забуду, – а это была дама-профессор, – нам в Суриковке преподавала графику так: «Представьте себе, что лист бумаги – живот любимой женщины. А вы хирург, и карандаш – скальпель. След от него останется на всю жизнь, так что резать надо только там, где не резать нельзя».

Но мало кто знал, что главное очарование Алёши было в пении. Это был самый непостижимый голос из тех, что я когда-либо слышал на кухне. Он пел собственные песни на стихи Пастернака, пел только стоя, кладя былинно заросшую голову между холмов гитары, и в этот момент его можно было звать только так: Фама Инсургент.

Это он сам себе такое придумал.

Вот мы и намеревались вместе отправиться к нему, чтобы в очередной раз насладиться пением Фамы Инсургента.

– Слушай, – сказал я Пищулину, – давай сделаем крюк, это рядом с твоим домом.

– К кому?

– К одному шизику.

– Зачем?

– Он сказал, что он гений.

– Он не пробовал обратиться с этим к специалистам?

– Ты и есть специалист.

– Не по тому профилю. Я художник.

– Вот он тоже.

– Ах, это… Ну, такого-то добра я перевидал.

– Не будь снобом.

– А ты не будь Ихтиандром.

Всё же мы сделали крюк. То ли потому, что Алёшина жена запаздывала с работы, а на голодный желудок петь бессмысленно. То ли потому, что крюк был невелик – оба жили на Тверском бульваре. Алёша – за МХАТом в роскошном доме Союза художников СССР, Серёга – в художнической коммуне, самозахватом освоившей чердак трёхэтажной развалюхи сразу за «Макдоналдсом».

На угловой стене развалюхи висела мраморная доска. Её золотая надпись страшно не взялась с облупленной штукатуркой.

«Здесь жила Цветаева», – гласила надпись.

Пахло растворителем для масляных красок. По стенам коммуны висели чудовищные картины. Отчаянно слепила приколоченная к потолку доска с ровным рядом толстенных ламп. Это был обломок рамы первомайского плаката с фасада Центрального телеграфа.

Под доской стояла единственная мебель – гимнастическая скамья, обляпанная красками. Верхом на ней сидел Серёга.

– Вот, – он развернул на скамье ватманский лист.

Мы с Пищулиным уткнулись в изображённое.

Минут пять я честно пытался сообразить, по какому общему признаку соседствуют здесь самые разные предметы и сущности – одни выписаны так, будто сфотографированы, иные вовсе пиктограмма.

И тут тишину нарушил голос Алёши.

– Это гений. Ты понял, что он предлагает?

Он предлагал следующее.

Логотип Четвёртого канала, по Серёжиной мысли, представлял собою последовательность из четырёх предметов – три одного цвета, четвёртый – другого.

– Понимаешь, – наперебой объясняли они мне так, будто давно знакомы и вместе провели не одни сутки, морокуя над всем этим. – До четырёх числительные имеют семантику существительного. Цифра один – «один в поле не воин», два – это влюбленная пара или диалог, три – «птица-тройка» или «сообразим на троих». А четвёрка семантики не имеет, это выход в царство собственно цифр, и оно беспредельно. В этом царстве есть и тысяча, и миллион, и квадриллион. И ворота в это царство – четвёртый предмет – мы показываем отдельным цветом.

Идеалом дизайна следует считать букву. Как ни напиши букву «д», например, с удавкой под строкой или с лассо над тельцем, это всё-таки будет буква «д». Серёжин логотип нёс в себе достоинства буквы. Какие бы четыре предмета и как мы ни изобразили бы, это всегда был бы логотип Четвёртого канала.

Собственно, по мысли автора, он и должен меняться от передачи к передаче.

Скажем, во время программы про коневодство внизу кадра стояли бы четыре конских головы – три белых, четвёртая чёрная. Через полчаса её сменит передача о театре – внизу кадра окажутся четыре театральных маски. Три серых, четвёртая оранжевая.

Да если угодно, весь мир можно представить собранием логотипов Четвёртого канала: квадрига коней на фронтоне Большого и четыре ножки у стула, четыре двигателя первой ступени ракеты «Восток» и четыре трубы океанского лайнера… Их можно представить вживую, а можно нарисовать, как курица жопой, любыми красками, под любым наклоном, – и это всегда будет узнаваться как логотип Четвёртого канала «Останкино».

На следующий день Серёга объяснял это Малкину. Он стоял посреди кабинета Генерального директора в своей знаменитой школьной форме на голое тело и застенчиво тыкал пальцем в мятый ватман. Малкин держал сигарету под брюшко – в минуты воодушевления Анатолий Григорьевич держит сигарету, как гроздь винограда «дамские пальчики», – и только что не мурлыкал от удовольствия.

А ещё через неделю Серёге выписали удостоверение. С разворота большинства документов, включая наши собственные, на нас обычно смотрит скорбно-торжественное лицо распорядителя похоронной процессии. На развороте Серёжиного удостоверения человек в школьной форме на голое тело застенчиво улыбался неизвестному фотографу. «Главный художник Четвёртого канала «Останкино»», – гласила подпись.

Дальше было вот что.

Мы придумали невиданное: прямой эфир длиной в целый день с прямым телефоном в студии. Не с пытливыми редакторами на телефонах, как теперь.

В одной из новелл этой книги вы прочтёте, как Кулибины из оборонного предприятия спаяли нам с Малкиным монстроидальную мыльницу с авиатумблером на лбу. Включил тумблер – и один на один со зрительской стихией: «Я давно хотел сказать: вы там все на телевидении знаете кто?.. Особенно вот вы!»

И гости – на ещё теплое после Зиновия Ефимыча1 место впрыгивал Анпилов2, Померанц 3излагал Трипитаку 4на том же месте, где два часа спустя впервые в телеистории происходил прямоэфирный стриптиз с возможностью спросить: «До этой минуты ваши родители не подозревали о вашей профессии?».

Нас, полсотни телеякобинцев, от этого, что называется, пёрло.

Пёрло и Серёгу. Он летал по телецехам во главе стаи гениальных оборвышей, которую запустил вслед за собой под железный занавес «Останкино». Они не требовали денег. Их пёрло.

Останкинскую студию они превратили в доселе невиданной формы котёл. В нём и варилась наша прямоэфирная похлёбка.

Их декорация с чудовищным фикусом, ионической колонной и повторённой шестнадцать раз репродукцией Гейнсборо5 могла бы с равным успехом украсить вомиториум (так в Древнем Риме звалась комната для очищения желудка верхом во время пира) и волгоградский обком партии времён Продовольственной программы.

В то время уже знали рекламу и клипы.

А уникальные останкинские цеха по производству декораций, необходимых для таких съёмок, следовательно, уже знали доллар.

Ясно, что выполнять официальный заказ эти небожители не поспешат.

– Плакал твой Гейнсборо, – сказал я Серёге.

– Почему?

– Потому что декораторам нужны доллары.

– Но они художники же?

– В прошлом да.

– Художников в прошлом не бывает. Ты мне их только покажи, своих декораторов. Будет тебе Гейнсборо.

Через месяц он вёл меня по декорационным цехам, и поход этот напоминал поездку с Котом в сапогах: «А чьи это поля вы жнёте, молодцы? – Маркиза Карабаса!»

– Серёженька, привет! Чего не заходишь к нам, Серёженька? – нам навстречу сами летели те, кто ещё вчера мне же цедил: «Всё от денег, брат. Или утверждённые чертежи декорации за тридцать восемь рабочих дней, как положено».

Я не верил глазам: распахивались тяжёлые цеховые двери, и за дверями уже высилась построенная вне сроков невиданная доселе на совковом ТВ декорация с колонной и повторённой шестнадцать раз репродукцией Гейнсборо на фасаде.

Рекламщиков победил долговязый парень со стеснительной улыбкой.

У него не было денег. Но при нём кто бы то ни было тут же вспоминал, что вообще-то он – художник.

Не успела публика оправиться от Гейнсборо, как он захотел кошечек.

– Представляешь, в студии сто, двести кошечек, – объясняя замысел, он застенчиво улыбался и нелепо размахивал руками, как мельница крыльями. – Разного размера, каждая на своем пьедестале, и все замотаны в бинты.

– Какие бинты?

– Ну вот белые бинты. И постаменты белые. И студия белая. И только белые забинтованные кошечки отбрасывают грациозные и странные кошачьи тени на белые стены. И в центре этой армии – пурпурный гигантский кот, рождённый от брака грифона и древнеассирийского звездолёта.

Этого кота-грифона по Серёгиным эскизам даже успели сделать. Он стоял посреди студии, прекрасный, как ацтекский цеппелин. По бокам его струился стремительный орнамент, лапы вот-вот были готовы оторваться от земли, а грудь заканчивалась остроконечно.

И всё же выглядел он сиротливо без кошечек.

И без Серёги.

Серёга доживал свои последние земные часы в реанимации Склифа.

Он покупал сигареты в киоске на Пушкинской, когда кто-то выстрелом из пистолета перебил ему позвоночник.

Тогда в России оружие продавалось повсюду, и можно было нарваться на подделку. Вот почему свежекупленный ствол следовало непременно проверить.

И проверить не механически, а биологически. Проверить не только шептало одиночного огня, но и чувствило невыносимой свободы.

Чисто чтоб кровь не остывала, братан.

Подвернулся Серёга.

Я оказался последним, с кем он говорил на этом свете.

Он лежал в реанимации Склифа неделю. Мы просили лучших нейрохирургов, они смотрели снимки и отказывались. Убелённый сединами профессор сказал, что через неделю приедет один молодой ленинградец, этот хирург ещё может взяться.

– Не могли бы все же Вы, профессор?

– А зачем, юноша? Я такую операцию уже не сделаю. Раньше мог бы.

– Как это?

– А вот так-с. В медицине говорят: ищите диагноста старого, а хирурга молодого.

Недели у Серёги не оказалось.

Он уходил в полном сознании.

– Ты чего разлёгся? – я вошёл в реанимационное отделение Склифа. – Немедленно на работу!

– Сегодня, извини, не выйдет. А завтра утром пулей, – застенчиво улыбнулся Серый. И пропел: – Ноженьки мои, ноженьки…

Даже склифософская простыня – и та оказалась для него короткой. Он и здесь сверкал голыми лодыжками. Перебитый спинной мозг отказывался признавать их своими, и теперь это была пара фиолетовых дирижаблей. Он не мог этого не видеть.

– Ты видел?

– Что?

– Котика.

– Какого котика? – я оглянулся. На соседнем столе лежал человек. В бок его была вделана прозрачная труба, и по ней стекала в цинковое ведро бурая жидкость. Пересохший рот его зиял кратером. В нём клокотало.

– Котика для студии. Успели они?

– Успели. В понедельник котик в эфире.

– Какой цвет?

– Синий, как ты просил.

– Я понимаю, что синий. А какой синий? Там не абы какой синий.

– Сам придёшь и посмотришь.

Честно? Я плакал.

Видя такое дело, Серёга отвернулся, чтобы не мешать.

– Говорят, что смерти нет, – потом сказал он. – Она есть. Я её уже два дня вижу. Вот она сейчас там, в углу потолка. Знаешь, я ведь родился и вырос-то на зоне. Мать служила в ВОХРе, и я при ней. Один из конвоиров как-то хотел поиграть с пацаном. А чем играть? Да тем, что под рукой. Снял ружьё и дулом в меня: «Пух-пух!» И осклабился. Это дуло и его цинготные зубы все годы преследуют меня как самое страшное из детства. Вот он и есть на потолке. Всё время целится, сука. «Пух-пух!»

Мы виделись в восемь вечера. В полночь его не стало.

Кстати, кадр-то он нарисовал.

Ещё в самый первый вечер.

Время от времени я достаю из шкафа стопку его эскизов и аккуратно подклеиваю отрывающиеся подробности. И хотя Серёгин гуммиарабик девяносто второго года подводит, его идеи недосягаемы по сей день.

Как видите, края этих листиков пообтёрлись. Это потому, что я вечно таскаю их в «Останкино», чтобы показать выпускникам Строгановки. Они ведь по-прежнему нет-нет да и вырастают на моём пороге.

– Нарисуйте мне кадр, – прошу их я.

– Как это – нарисовать кадр?

Смотрите все, как.


Вы спросите, что за «введение» такое?

Это он так меня понял в тот первый вечер на тусовке.

– Нарисуй мне ведение, – как, возможно, вы помните, попросил его я.

Телетермин «ведение» он понял как «введение».

Потом уже разобрался, но эскиз навсегда запечатлел его тогдашнюю профессиональную зрелость.

Во всех смыслах.


Очень важный для меня эскиз. Это он стоял у меня перед глазами, когда я делал «Антропологию».



Этот, впрочем, тоже. Чёрно-белое изображение с волнистыми элементами.


Дорогого стоит повторение кривой на майке ведущей.

Надо бы взять на заметку…


Любовь и боль моя этот эскиз.

Не счесть ночей, которые я провёл в монтажной «Свежего ветра», чтобы оживить его на экране.

Кажется, просто… ан нет! Шкатулка-то с секретцем.

Так и не удалось телевизионной техникой повторить этот разгильдяйский бумажный отрыв, эту стремительную возню фломастерных муравьев, несущих генетическую память об отцовской руке. Вроде подходил близко, а всё не то. Нет той свободы.

Сколько лет мысленно спрашиваю Серёгу: а девчонка не достаёт до нижнего края кадра по умыслу?

Нет ответа.




Просто здорово.

Как и следующий эскиз.



И следующий. Смотрите, какое гениальное решение «говорящей головы»!


Прошу заметить, это сделано в девяносто втором. Главный дизайнер НТВ великий Семён Левин еще не узаконил сочетание зеленого с синим на нашем телеэкране, и знаете, почему? Да потому, что само НТВ появится только через год.


И ещё одно. Серёга первым на нашем телевидении сделал то, что потом стало называться социальной рекламой.

– Надо покурить, – как-то раз влетел он ко мне. Мы вышли.

– Вот, – протянул он мне рукописные бумажки. Руками, как мельница крыльями, застенчивая улыбка – всё по полной программе.

– Что – вот?

– Почеркушки всякие.

Мятые листки оказались удивительно свежими. В рекламном деле это называется синопсис, краткое изложение сценарной идеи.



Да это и были тридцатисекундные рекламы… которые, собственно, ничего не рекламировали. Разными путями они вели к незатейливой фразе «Всё будет хорошо!».


В одном из роликов альпинист долго карабкался на скалу. Срываясь, в последний момент всё же ловя уступ, он добирался до вершины и, счастливый, подставлял усталое лицо солнцу. «Всё будет хорошо!»

Это мы снять не смогли – надо было ехать в горы, а не на что.


Другую серию запустили в производство немедленно – так ново это было.

И буквально через месяц зритель Четвёртого канала увидел, как некий мальчик-посыльный взбегает по лестнице и вручает пакет изумительной по красоте девушке.

Развернув блистательную обертку, она обнаруживает в коробке… телефонную трубку.

Тут же мы видим того, кто прислал ей эту странную бандероль. У него в руках – такая же трубка.


Серёга с друзьями снял роликов десять – с разными отправителями. В одном случае оказывалось, что это – лётчик, в другом – капитан дальнего плавания. Даже зэк в фуфайке, и тот прикладывал к уху трубку.

Все они несли любимой – читай: зрителю – одну и ту же весть:

– Всё будет хорошо!


Это было странно и весело: столько усилий, искусных съёмок, чисто рекламных эстетических решений – и всё для того только, чтобы сказать слова, на которые до сих пор телевизор был неспособен. Чопорный, всезнающий, способный похоронить поочерёдно всех членов Политбюро заодно с их социализмом, телевизионный приёмник такую простенькую человеческую фразу произнёс впервые.


А год спустя на экране Первого канала появился прекрасный проект Игоря Буренкова «Позвоните родителям», затем – высокоэстетичный «Русский проект» Константина Эрнста, и это уже был настоящий кинематограф.

Но первым просто сказать зрителю «Всё будет хорошо!» телевизор заставил Серёга.

В девяносто третьем.


Кстати, фамилия его была Тимофеев.

Тимофеев Серёжа.

Не забудете?

Докторские котлетки

Хочется посовременнее, а как?

Ясно, что одной фразой в сто сорок знаков, чтобы можно было твиттануть, в переводе прочирикать.


Но ведь всё от темы.

Если твит о том, о чём и чирикают птицы – попить-поесть-отыметься, – на размышление, судя по наполнению «Твиттера», у сетевой пичужки не уходит и секунды.

Но попробуйте-ка прочирикать историю «Останкино»? А ведь придётся, раз взялся за книгу о телевидении в двадцать первом веке.


Итак, вся история советского телевидения в одной фразе:


ПРИ БОЛЬШЕВИКАХ В СТОЛОВОЙ НА ОДИННАДЦАТОМ ЭТАЖЕ «Останкино» «ЭФИРНЫМ» ВНЕ ОЧЕРЕДИ ОТПУСКАЛИСЬ КОТЛЕТКИ ИЗ ТРЕСКИ, КОТОРЫЕ ТАК И НАЗЫВАЛИСЬ – «ДИКТОРСКИЕ».


Разберём её по сегментам.

Сегмент I. «При большевиках в столовой»


Упоминать в одной фразе большевизм и столовую всё равно что подкладывать платок булгаковской Фриде. Ведь учение Маркса хоть и всесильно, но его убила сосиска.


Подумать только:

– дискуссия о партвзносах на Втором съезде в Лондоне, где и родилось слово «большевизм»;

– уставший караул в Зимнем;

– Гражданская война с философскими пароходами и истреблением казачества;

– дымок «Герцеговины Флор» на Ялтинской конференции, размежевавшей планету;

– вышедший из доверия и примкнувший к ним;

– Карибский кризис, Берлинская стена и мраморное пресс-папье в голову Козлова со словами «Мы про…ли дело коммунизма!»;

– пражские танки под руководством неутомимого борца за мир;

– бесчисленные уколы зонтиками и временные контингенты по всему миру;

– офицерский гашиш в солдатских гробах из Афганистана.


Всё это, да и многое другое было уничтожено варёной сосиской по два шестьдесят за кило.

Заявление ершистое, попробую объясниться.


Прошу заметить, я не упоминаю Великую Победу, потому что сын участника Сталинграда и Прохоровки. Слишком хорошо помню папины рассказы о большевистской против просто русской (украинской, еврейской, армянской, азербайджанской, казахской…) пропорции в ней.

Десять против девяноста.


Также не упоминаю «Поехали!», потому что без большевистского удара в гениальную голову Сергея Павловича, в конце концов и унёсшего генерального конструктора, мы, глядишь, были бы уже на Марсе.


Заметьте, не называю даже имён важнейших большевиков – вы легко их найдёте сами на мраморных досках у их подъездов. На многих будут схожие даты смерти.

Вы наверняка даже не знаете имя упомянутого выше Второго секретаря ЦК Фрола Козлова, а ведь это был почти неотвратимый преемник Хрущёва.

Знаете, почему не знаете? Потому что его не показывали по телевизору.

Ну, может, и показали разок-другой, но ведь в пятидесятых-шестидесятых и телевизор-то был один на всех, вот как у нас, в профессорском доме посреди Ростова-на-Дону. И к отцу собирались соседи-доценты только затем, чтобы посмотреть Льва Ивановича Яшина и Виктора Владимировича Понедельника, а не Козлова с Кулаковым, понимая, что те скоро уйдут.

А телевизор останется.

Со всеми своими «Голубыми огоньками» он был одновременно и Волшебным театром Гудвина, и его зелёными очками, заставлявшими советских людей верить, что всё вокруг в их городе и стране – чистый изумруд. Не смешно ли, что к первому народному телевизору КВН-49 полагалась линза, как раз и напоминавшая круг-лые очки.

Интересно, что заливалось это циклопическое очко водой.

Слово «вода» коннотативно, то есть с душком. С подсмыслом.

Денотат воды – основа жизни на земле.

Коннотат – пустая болтовня.

Вода сквозь линзу КВН-49 в изобилии заливала советские глаза и уши, и это единственное, что было в изобилии в СССР.

Не было миллионных урожаев и плавок, не было аскетичных служителей искусству в звании «народный артист СССР» и их трогательного единения с доярками и хлопкоробами где-либо, кроме крохотного участка суши под названием Шаболовка – так называлась телестудия, откуда и лилась вода в телеочки Великого Гудвина, а оттуда в миллионы глаз и ушей.

Но уже завелись в Изумрудном городе крошечные черви, медленно, но верно разъедавшие сваи его хрущёвок.

Это были сосиски.

И котлетки по восемнадцать копеек.

И докторская по два тридцать.

Точнее, их отсутствие.

Где-либо, кроме, разумеется, Волшебного театра Гудвина, о столовой которого и говорится в первой части нашей фразы.

Волшебный театр изо всех приданных ему – и немалых! – сил пытался внушить желание перетерпеть временные перебои с сосисками, «зато перекрываем Енисей». Хотя в визборовской мантре куда существеннее «зато мы делаем ракеты», на них и уходили главные денежки, да и Енисей-то перекрывали ради них.

В семидесятых, правда, некогда всесильный Волшебный театр Гудвина, Великого и Ужасного, уже напоминал Кутаисский оперный театр из рассказов Квирикадзе, когда любая драма могла внезапно перебиться громким объявлением повара соседней закусочной:

– Восьмой ряд, двенадцатое-тринадцатое место, ваши сосиски готовы!

И высокий эпос тут же превращался в посмешище. На сцене Отелло мог делать всё что угодно, но зритель из восьмого ряда этого уже не видел: он стремглав летел за куда более насущными для него сосисками.

Поэтому, когда собирательный Гудвин в девяносто первом из Великого и Ужасного усох до размеров провинциального циркача, кем, по сути, и являлся, он свалился с постамента с грохотом ржавой болванки.

Не последнюю роль в этом сыграли сосиска с котлеткой.

Поэтому словосочетание «При большевиках в столовой…» не предвещает хеппи-энда.

Сегмент II. «…На одиннадцатом этаже "Останкино"»

В этой части нашей фразы возникает святое для меня имя «Останкино».

Настолько святое, что я даже нарушаю правило русского языка, требующее склонять подобную топонимику, – в Останкине, из Останкина… Просто у меня, считающего телепрофессию служением, не хватает духа обращаться с этим именем, как с названием заштатной деревушки. Такое панибратство мне не по чину.

Так что уж не взыщите.

Стоило закончиться блокаде Ленинграда, как в том же 1944 году в не успевшем толком наесться городе началась разработка советского телевещания.

Вот как хорошо понимал, что к чему, товарищ Сталин.

Строго говоря, картинки на расстояние пытались передавать и до войны. Была выпущена даже пара тысяч фанерных комодов с мышиными глазами в роли кинескопов, и даже вышла в эфир первая советская телепередача.

Но смотреть в мышиные глаза было, считай, некому.

В Ленинграде же разработали вещательный стандарт с разложением на 625 строк, и 4 ноября 1948 года бывший московский сиротский дом мещанина Лобкова стал всесильным Волшебным театром Гудвина с известным теперь каждому адресом «Шаболовка, 37». Он вещал на целых три канала, а это уже не игрушки для умников.

Лаборатория родила аудиторию.

На телесцену вышел главный герой: миллионный советский зритель.

Вот тогда-то сквозь линзы КВНов в советские мозги потекла уже упоминавшаяся вода «Голубых огоньков».

И, что в тысячу раз важнее для пастушьего дела, во-одушевляющая жидкость регулярных телевизионных новостей. Ведь вся величественная поступь строителей коммунизма – одна большая телепередача. Скоро стало ясно: трёх чёрно-белых сталинских каналов для её распространения на одну шестую часть света мало.

И вот в день рождения друга и учителя великого Сталина, вечно живого Ильича в 1964 году был заложен фундамент «Останкино».

Поколения его обитателей из уст в уста передают легенду, будто спроектирован самый большой в Европе телевизионный комплекс немецкими архитекторами.

Подтверждения этому в отечественной прессе вы не найдёте.

Но как тогда объяснить наличие в проекте необозримой автостоянки вокруг по-корабельному лаконичного здания? Кинокадры 1967 года, когда «Останкино» вошло в строй, демонстрируют пару-тройку авто на пустынном Кутузовском, а тут гектары под парковку? Парковку чего? Не по-большевистски это.

Зато сегодня, когда и на эти-то гектары без спецпропуска не проберёшься, понимаешь, насколько всё в «Останкино» future proof6. То есть сделано с прицелом на будущее.

На вырост.

И не только в случае с парковкой.

По форме «Останкино» – чистый линкор. Первые три этажа его напоминают корабельный корпус и заняты машинным отделением. Здесь наши студии, в них производится энергия для всей жизнедеятельности корабля.

Это человеческая энергия.

Тут от корабельной перейдём к гастрономической аллюзии. Ведь давно в ходу слова «телеблюдо» и «телеменю». Это тем более верно, что нас смотрят, как правило, когда едят. Именно поэтому телевизионный прайм-тайм совпадает со временем ужина большинства семей.

Так и сервируется обычный семейный стол – солонка, перечница и мы.

В этом смысле «Останкино» – всероссийская кастрюля.

На первых трёх его этажах в наших студиях мы охотимся на людей. На их эмоции, на их смех и слёзы, на их реплики, на их трагедии и комедии.

Затем добытая эмоциональная дичь отправляется на кухню – в аппаратные монтажа и озвучки, разбросанные по всем тринадцати этажам «Останкино». Там из них вываривается телеснедь, которая разносится по миллионам вечером семейных, а днём офисных столов.

Но останемся океанскими романтиками.

Попасть в машинное отделение – главная мечта любого телевизионного Растиньяка, ведь здесь ещё охотятся и за славой.

Чтобы это произошло, надо пройти все палубы надстройки линкора. На десяти её этажах расставлены по своим постам мичманы и боцманы, старпомы и штурманы, адмиралы и контр-адмиралы, вплоть до командующих флотами телеармады. И в точности как на боевом корабле, все элементы жизни на останкинских палубах были расписаны.

По крайней мере, при большевиках. Сейчас иначе, но ведь в этой главе мы об истории.

Адмиральской была десятая палуба, десятый этаж. Но туда было лучше не попадать, редко что там раздавалось, кроме затрещин.

Куда все мечтали попасть, это капитанские каюты – кабинеты главных редакторов.

Здесь давалось самое заветное останкинское сокровище: шифр.

Другими словами: твоей передаче назначали дату эфира и запускали её в производство.

Или не давалось, и это главная останкинская трагедия.

Аннулировали шифр, что в переводе с останкинского означает «закрыли передачу», и следом – многолетнее бесцельное блуждание по тринадцати палубам, мемуары в останкинских курилках, а потом и просто в рюмочных за бортом линкора.

Финал – преподавание в телевизионных вузах.

Если всё же ты получал шифр, то выходил из кабинета главного редактора королём жизни.

Ведь это означало, что теперь ты можешь всё.

В твоём распоряжении отныне все тринадцать палуб самого большого линкора Европы – режиссёры, их ассистенты и помощники, операторы-постановщики и просто операторы, художники по свету и просто осветители, студии размером с полгектара, композиторы и целый симфонический оркестр, весь телерадиофонд с графом Толстым, маршалом Жуковым и виолончелью Ростроповича, костюмеры и бутафоры, директора съёмочной группы с просто директорами, камеры, монтажные, тон-ателье, автотранспорт в любой час дня и ночи…

А если чего не было, – золотых рук мастера из цеха СХДО – службыхудожественно-декоративного обслуживания – выдуют из пластика, слепят из пенопласта, выточат и сколотят из дерева любой предмет из существующих и несуществующих на Земле.

И всё под твой шифр.

Единственное «но»: в полночь твоя золотая карета может стать опять тыквой.

Что за полночь? Это когда после выхода в эфир твоей передачи тебя пригласят на десятый этаж. А могут и не пригласить вовсе, просто тебе домой позвонит главный редактор, тот, что ещё три месяца назад дал шифр, а теперь просто скажет в трубку:

– Ваша передача вызвала нарекания.

А на столе ещё батарея бутылок шампанского, недопитого друзьями и домочадцами вчера вечером во время триумфального просмотра эфира твоей программы.

Какие такие нарекания? У кого вызвала? Дайте объясниться!

Нет, брат. Это «Останкино». Нравилось парить под куполом жизни? Теперь допивай остатки вчерашнего триумфа, новый будет не скоро.

Если вообще будет.

Теперь понятно, почему у бывших канатоходцев и преподавателей телевизионных вузов такие грустные глаза?

Всякий новый Растиньяк, переступая останкинский порог, прекрасно осведомлён о беспощадном характере Гудвина, Великого и Ужасного. И всё же толпы их «с горящими и жадными глазами» десятилетиями совершали броуновское движение по одиннадцатому и двенадцатому этажам. На этих палубах в основном раздавалась слава.

Музыкальная редакция, киноредакция, а главное – сагалаевская молодёжка.

Так в останкинском быту зовётся Главная редакция программ для молодёжи ЦТ СССР.

А это:

– пастырь интеллектуалов Владимир Ворошилов с его автохтонным «Что? Где? Когда?»;

– это телеВольтер Александр Масляков с неукротимым КВНом;

– это телеРоулинг Кира Прошутинская с её гаррипоттеровской «От всей души»;

– это телеМелькиадес Владимир Соловьёв с неугомонным «Это Вы Можете»;

– это телеВоннегут Андрей Кнышев с неуловимыми «Весёлыми ребятами»;

– это телеУайльд Константин Эрнст с трёхмишленовским «Матадором».

И это «Взгляд», наконец.

Это Лысенко, Любимов и Листьев.

Это недосягаемо ни до, ни после.

Всё это делает останкинский линкор авианесущим. И всё это плодится под орлиными крыльями Сагалаева, которыми он как-то умудряется защитить свою эскадрилью от зенитного огня «нареканий».

Чтобы остаться современным, я должен снизить пафос. Сегодня ведь так о телевидении не говорят, если только в планы не входит издёвка.

Поэтому поговорим об останкинских пищеблоках эпохи развитого социализма, о них ведь разбираемая часть фразы.

Здесь тоже всё расписано. Начнём снизу, а для меня сверху. Потому что в останкинском подвале советских времен, в трюме линкора, и идёт штурм небес.

Сколь глазу хватает, по нему вьётся километровая китайская стена с бесчисленными кофеварками и – вот они! – с никогда не кончающимися сосисками. Кофе здесь не растворимый из жестяной коробки с негритянкой, верой и правдой служащей пепельницей на миллионах советских лестничных клеток. Здесь ничего не напоминает совбыт. Настоящие зёрна здесь сначала жарят, потом мелют, а в антрацитовом зале подвала даже варят в джезве, подают не в гранёном стакане Веры Мухиной, как повсеместно за бортом линкора, а в настоящей кофейной чашечке с блюдцем и даже предлагают к кофе воду.

Это, конечно, дань выездному гедонисту Юлиану Семёнову, чей Штирлиц, кстати, тоже родом из телевизора.

Здесь точка сборки, здесь день-деньской посверкивают кофейными ложечками интеллектуалы, размешивая не столько кофе в чашках, сколько телеварево в ленивых беседах с антисоветской фигой в карманах.

И, значит, можно курить, ибо некурящий телевизионщик или профессионально непригоден, или шпион.

Зная, что качество табака тоже влияет на качество телепередач, командование линкора заботится об ассортименте. «Столичные», «Ява» явовская – заметьте, не какая-нибудь дукатовская, какую купишь и за бортом, – иногда можно было наткнуться и на «Союз – Апполон», но это совсем лотерея.

Рассказывали, что одно время здесь даже стали наливать армянский коньяк. Но после того как качество телевещания заметно упало, командование линкора такую практику запретило.

Теперь коньяк наливался только в офицерских кают-компаниях на десятой палубе.

В этом видится трогательная забота адмиралитета о нас, боевых лётчиках.

Ведь, в конце концов, телевидение производим мы, и для нас самих небезопасно, в каком состоянии. Их же основной продукт – нарекания. В этом деле от образования или состояния ума мало что зависит. С армянским коньяком оно даже, может, и лучше. Ведь сказал же другой персонаж Юлиана Семёнова: «от коньяка я совею».

Точно лучше!

Но жизнь десятого этажа нам, боевым лётчикам, неизвестна. Да по причинам, описанным выше, её лучше не касаться вовсе.

Целее будешь.

Так что от греха подальше рассмотрим другие пищеблоки «Останкино» описываемой эпохи.

«Доверяй человеку, чья работа оставляет грязь под ногтями», – рекомендует одна книга о науке жить. Самая доверительная в этом смысле столовая – на первом этаже.

Здесь обедает машинное отделение линкора.

Экипажи студий, операторы, осветители, – за самоотверженный и в самом физическом смысле тяжеленный труд мы зовём их ласково «светики», – инженеры в разноцветных халатах, – мы же всё-таки электронное СМИ, а так как некоторые из них вчерашние студентки технических вузов столицы, да к тому же прехорошенькие, назовём их цветом первого этажа. А ещё мастера-бутафоры, милиция, водители…

Тут кофе в джезве не варят, да и посверкивать ложечками некогда. В отличие от населения антрацитового зала местные обитатели – не хозяева своего времени.

Его хозяин – «Останкино».

Час на обед, и к корабельным топкам.

И вдруг – будто ветерок по столам. Это в пищеблок на первом этаже зашёл «эфирный».

Например, самый красивый диктор ЦТ СССР Танечка Веденеева.

Или самый красивый диктор ЦТ СССР Ангелина Вовк.

Или самый красивый диктор ЦТ СССР Танечка Судец.

Или самый красивый диктор ЦТ СССР…

В том-то и дело, что у любого из трёхсот миллионов советских людей может не быть:

– человеческого крова – он может жить в железнодорожном вагоне или в гарнизонном бараке;

– еды – а то, что есть, едой может называться условно;

– одежды – штопана-перештопана, стыдно выйти на улицу;

– любви – это уж как пойдёт;

– и счастья – но у каждого обязательно есть свой любимый, а значит, самый красивый диктор ЦТ СССР.

И вот, скажем, Танечка Веденеева влетает в столовую на первом этаже, чтобы перекусить на лету, ведь съёмочное время в студии не идёт, а уходит. И двести ложек замирают тоже на лету – пищеблок, не отрываясь, следит за тем, как в одном лице триста миллионов советских людей разрезают полтавскую котлетку за восемнадцать копеек.

И уже бежит вчерашняя студентка технических вузов столицы в аппаратную к подружкам:

– Быстро, девки, в нашей столовке Любимов!

Так бывает. Но редко.

Потому что в обычное, не съёмочное время место «эфирным» – на одиннадцатом этаже.

Можно на седьмой или девятый, там тоже обедают телевизионные боевые лётчики. Но место палубной авиации – всё-таки одиннадцатый.

Здесь и Растиньяки – чтобы, если вдруг «Пулей к Главреду, дают шифр!» – было недалеко бежать.

Здесь и те, кому шифр уже дали. Впрочем, как дали, так могут и забрать, надо держать руку на пульсе и далеко не отходить.

Здесь и так называемые звёзды эстрады, которые хорошо знают, что никакой такой всесоюзной эстрады нет, а есть только «Утренняя почта», «Песня-78», «Новогодний огонёк», только они и рождают главное: вожделенный чёс (серии платных концертов) по стране.

Появишься ты в «Почте» или нет, решается в столовой на одиннадцатом этаже за совместным обедом с редактором музыкалки. Бывает, конечно, что не за обедом, а за ужином, и не в «Останкино»… Но, как правило, всё-таки здесь.

А вот и ещё один разряд обитателей столовой одиннадцатого этажа. Их легко узнать по одежде.

Если это он, на нём всегда спортивная куртка немарких цветов и клетчатая рубашка.

Если это она, из её головы будут струиться локоны лесной колдуньи, иногда на лбу будут солнцезащитные очки даже в ноябре.

Это начинающий журналист-сценарист и студентка театрального вуза, в будущем уж точно телезвезда, потому что – «Господи, посмотрите, кого сегодня показывают по телевизору? Вот когда рано или поздно я…»

1.Зиновий Ефимович Гердт – популярный советский актёр театра и кино. Великолепный рассказчик, отличавшийся иронией, остроумием и широкой эрудицией. Почти четверть века работал в театре кукол под управлением С.В. Образцова.
2.Виктор Иванович Анпилов – лидер движения «Трудовая Россия». Оппозиционер. Один из организаторов манифестации в «Останкино» 12–22 июня 1992 г.
3.Григорий Соломонович Померанц – российский философ, культуролог, писатель, эссеист
4.Трипитака – перев. «Три корзины». Священные тексты буддизма.
5.Томас Гейнсборо – английский живописец XVIII века.
6.Соответствовало требованиям завтрашнего дня (англ.).

Бесплатный фрагмент закончился.

499 ₽
Возрастное ограничение:
16+
Дата выхода на Литрес:
15 июля 2021
Дата написания:
2021
Объем:
160 стр.
ISBN:
978-5-17-137399-3
Правообладатель:
Издательство АСТ
Формат скачивания:

Похожие книги