Читать книгу: «Roma. Per Sempre», страница 2
Укол. Он удивлен. Он не ожидал от неё ничего, кроме эмоциональных порывов. Она проглотила обиду. Главное – результат.
– Я рада, что ты так думаешь, – сказала она.
Но на этом Макс не остановился. Её идея тут же перестала быть её. Она стала “его” проектом.
– Так, не нужно искать какие–то групповые курсы, это пустая трата времени, – он уже мысленно составлял план. – Я найду тебе лучшего репетитора в городе. Носителя языка. Составим интенсивную программу. Три – четыре занятия в неделю. Нужно будет оборудовать тебе рабочее место. Купить хорошие словари, учебники. Я займусь этим завтра. Мы подойдем к этому системно. Через полгода ты должна будешь свободно изъясняться на бытовые темы. Через год – вести деловую переписку.
Он говорил, а Николь смотрела на него, и её охватывал двойственное чувство. С одной стороны – ледяной ужас от того, как легко он присвоил её мечту, как он превратил её тайный побег в очередной пункт своего органайзера. Он собирался построить ей еще одну клетку, на этот раз – с итальянскими прутьями.
А с другой стороны – её захлестнула волна дикого, злого триумфа. Он поверил. Он ничего не понял. Он сам, своими руками, дал ей оружие. Он думал, что строит мост для своего бизнеса, а на самом деле он прокладывал ей дорогу к тому оранжевому лучу на черном холсте.
– Спасибо, милый, – сказала она, и в её голосе прозвучала искренняя благодарность. – Я знала, что ты меня поддержишь.
Она протянула руку через стол, и он накрыл её своей ладонью. Его прикосновение было сухим и прохладным. Формальным. Как рукопожатие после удачной сделки.
Позже, когда они уже лежали в постели, в их огромной, минималистичной спальне, где даже тени ложились под правильным углом, Макс повернулся к ней.
– Ты знаешь, – сказал он в темноту, – я подумал. Когда ты достигнешь определенного уровня… скажем, через год… мы могли бы съездить в Милан. На Salone del Mobile. Это была бы отличная практика для тебя и польза для меня.
Милан. Город дизайна, моды и бизнеса. Его город.
Николь молча улыбнулась в темноте.
“Мы поедем в Рим”, – подумала она. – “Ты еще не знаешь об этом. Но мы поедем в Рим”.
Это была её первая настоящая тайна от него за десять лет. И она была на вкус как самое сладкое, самое запретное в мире вино. Она лежала рядом с ним, в его идеальной кровати, в его идеальном доме, и впервые за долгое время чувствовала себя не его частью, а отдельным, самостоятельным человеком. Человеком, у которого появился свой секретный, огненно – оранжевый план.
***
Прошло три месяца. Три месяца, которые перевернули внутренний мир Николь с ног на голову, хотя внешне её жизнь оставалась такой же выверенной и безупречной. Макс, верный своему слову, подошел к проекту “Итальянский для бизнесмена” с присущей ему основательностью. Он действительно нашел лучшего репетитора – синьора по имени Алессандро Росси, пожилого флорентийца с идеальным произношением и манерами аристократа. Он оборудовал для Николь в кабинете идеальное рабочее место: стол из светлого дуба, эргономичное кресло, дорогие словари в кожаных переплетах. Всё было правильно. Всё было под контролем.
Но Макс не учел одного. Язык – это не мертвый камень, из которого можно высечь идеальную статую. Язык – это живая, бурлящая река, которая сама выбирает себе русло.
Дважды в неделю в их стерильную квартиру приходил синьор Алессандро. Он был воплощением классической Италии, той самой, о которой пишут в путеводителях. Он учил Николь говорить на языке Данте, Петрарки и безупречной оперной дикции. И она была прилежной ученицей. Она зубрила грамматику, спрягала глаголы, её произношение становилось всё чище. Макс был доволен. Его проект развивался по плану.
Но была и другая, тайная жизнь. Жизнь, которая начиналась, когда синьор Алессандро уходил, а Макс был на работе. Жизнь, в которой Николь погружалась в интернет не за правилами, а за душой языка. Она нашла форумы, где общались римляне. Она смотрела фильмы с субтитрами, где герои говорили не на рафинированном итальянском, а на грубоватом, певучем и невероятно живом романеско.
Она узнала, что "andiamo" (пойдем) в Риме превращается в энергичное "annamo". Что вместо "che cosa fai?" (что ты делаешь?) можно бросить короткое "che te stai a fa'?". Что удивление выражается не длинной фразой, а емким "Aò!". Это был другой язык. Язык улиц, а не учебников. Язык Эннио Санти. И он пьянил её, как терпкое домашнее вино.
В тот день она была одна. Сидела, поджав под себя ноги, на диване в гостиной – святая святых порядка Макса. В ушах – беспроводные наушники, которые он ей подарил, чтобы она “не нарушала акустическое пространство”. Но в этих наушниках звучал не Вивальди. Оттуда бил жесткий, рваный бит, и молодой, хрипловатый голос читал рэп на таком густом романеско, что поначалу она не понимала и половины слов. Это был Ultimo. Она открыла для себя его случайно, и его музыка стала для неё откровением. Он пел о любви, боли, о римских окраинах, о мечтах и разочарованиях с такой обезоруживающей искренностью, что у нее перехватывало дыхание.
Она закрыла глаза, откинувшись на спинку дивана, и тихонько подпевала, коверкая слова:
“Vedrai che è bello camminare senza mai sapere
Senza mai sapere dove ti portano i passi
È la fantasia che trasforma in pianeti i sassi”…
Она качала головой в такт музыке, и несколько прядей выбились из её гладкой прически. На губах играла легкая улыбка. В этот момент она не была Николь Вольской, женой успешного архитектора. Она была просто Ник. Девчонкой, которая снова нашла свой саундтрек.
Она так увлеклась, что не услышала, как щелкнул замок. Макс вернулся раньше обычного.
Он остановился на пороге гостиной, глядя на неё. На его лице отразилось недоумение, какое бывает у человека, обнаружившего, что его идеально настроенные швейцарские часы вдруг начали играть сальсу. Она сидела на “его” диване, в “его” идеальной гостиной, и дергала головой в такт какому–то невообразимому грохоту, который, видимо, лился из её наушников.
Она почувствовала его взгляд и открыла глаза. Музыка оборвалась на полуслове. Она быстро сняла наушники, словно её поймали на месте преступления.
– Макс! Ты… ты рано.
– Заседание отменили, – ответил он, медленно проходя в комнату. Его взгляд был цепким, анализирующим. – Что ты слушаешь?
– А… так, – она растерялась. – Музыку. Итальянскую. Для практики.
– Музыку? – он подошел ближе. – Я думал, Алессандро рекомендовал тебе слушать классические арии для постановки произношения. Челентано, в крайнем случае. Судя по твоему виду, это был не Паваротти.
Он протянул руку.
– Дай послушать.
Сердце ухнуло куда – то вниз. Это был допрос. Спокойный, вежливый, но от этого еще более страшный.
– Там ничего интересного, правда. Просто… современная эстрада.
– Николь, дай, пожалуйста, наушники, – в его голосе появились стальные нотки.
Она подчинилась. Протянула ему белый пластиковый футляр. Он взял один наушник, вставил в ухо. Николь нажала на "play" на планшете.
Из маленького динамика полился хриплый речитатив и агрессивный бит. Лицо Макса не изменилось, но Николь увидела, как напряглись желваки на его скулах. Он слушал секунд десять, не больше. Затем вынул наушник и аккуратно положил его на стол.
– Что. Это. Было? – спросил он, разделяя слова.
– Это… римский рэпер. Ultimo. Он сейчас очень популярен, – пролепетала она.
– Рэпер, – он произнес это слово так, будто оно было ругательством. – Николь, мы с тобой договаривались об изучении итальянского языка. Языка культуры, искусства, дизайна. Языка, на котором мы будем вести переговоры с партнерами. А это что? Это какой – то уличный жаргон, положенный на примитивный ритм.
– Но это живой язык! – она сама удивилась своей смелости. – Так говорят люди, Макс. На улицах…
– Мы с тобой не будем вести переговоры на улицах! – он повысил голос, что случалось крайне редко. – Наш уровень – это миланские шоу–румы и венецианские биеннале. Ты должна учить язык, на котором говорят там. Чистый, правильный, литературный язык. “La bella lingua!” А не это… это вульгарное наречие.
Прозвучало слово "наречие". Презрительное, уничтожающее. Оно ударило её по щекам.
– Это не наречие, это диалект. Романеско. В нем… в нем есть душа, – прошептала она.
– Душа? – он усмехнулся. – Оставь душу для художников с Монмартра. Нам с тобой нужна структура, чистота и эффективность. Я плачу Алессандро огромные деньги, чтобы он ставил тебе флорентийское произношение, а ты сводишь все его усилия на нет, слушая эту… какофонию. Ты понимаешь, что ты просто портишь себе акцент?
Он подошел к ней вплотную.
– Я хочу, чтобы ты это удалила. Всю эту… музыку. И больше к этому не возвращалась. Слушай оперу. Слушай новостные каналы RAI. Это будет полезно. А это – глупость.
Он смотрел на неё сверху вниз, и в его взгляде была смесь разочарования и отеческой строгости. Он не был зол. Он был… прав. С его точки зрения. Он просто исправлял ошибку в своем проекте. Устранял баг в программе.
Николь стояла, опустив голову. Внутри всё кипело. Каждое его слово – “вульгарный”, “глупость”, “испортишь акцент” – было ударом по тому хрупкому, живому, что только – только начало в ней прорастать. Он хотел выполоть этот росток, потому что он был сорняком в его идеальном саду.
И в этот момент она могла бы, как обычно, кивнуть, извиниться и всё удалить. Вернуться в свою серую, безопасную оболочку.
Но что – то изменилось. Тот оранжевый луч на картине Эннио, та хриплая искренность в голосе римского рэпера… они уже пустили в ней корни.
Она подняла на него глаза. В них не было слез. В них было холодное, спокойное упрямство.
– Хорошо, – сказала она тихо.
Макс удовлетворенно кивнул. Конфликт был исчерпан. Порядок восстановлен. Он отвернулся и пошел в свой кабинет, уже забыв об инциденте.
А Николь смотрела ему в спину. Она не собиралась ничего удалять. Она просто создаст новый, секретный плейлист. Она будет заниматься еще усерднее, чтобы её классический итальянский стал безупречным – для него. Но в своей тайной жизни, в наушниках, в душе, она будет учить другой язык. Она будет шептать про себя это резкое, певучее “Aò, che te guardi?” (Эй, чего смотришь?), представляя, как однажды скажет это на римской улице.
Она подошла к окну. Петербургский вечер был черен, как холст Эннио. Но теперь она знала – даже в самой густой тьме всегда есть место для одного упрямого, обжигающего, оранжевого луча. И она больше не позволит его погасить. Никому.
Первая глава её бунта была написана. И она была написана на романеско.
Глава 2
Ресторан “Cristallo” был апофеозом философии Макса. Он парил над городом на крыше небоскреба, словно ледяной дворец, отгороженный от хаотичной жизни Петербурга панорамными стеклами в три человеческих роста. Здесь всё было продумано, выверено и лишено тепла. Хрустальные люстры, похожие на сложные математические формулы, застывшие в стекле, бросали холодные, острые блики на идеально полированный черный мрамор пола. Столы были расставлены с геометрической точностью, каждый прибор лежал под строго определенным углом. Даже официанты двигались по залу бесшумно, по невидимым траекториям, словно запрограммированные механизмы. Это был мир, из которого удалили все случайности, все живые эмоции. Мир, в котором Николь должна была сегодня блистать.
Она сидела за столом, и её осанка была безупречна. Позвоночник – прямая линия, плечи расправлены, руки сложены на коленях. На ней было платье из тяжелого темно – синего шелка, почти черного, которое Макс выбрал лично. Оно ощущалось на коже как прохладная вода, но при этом сковывало движения, заставляя помнить о себе каждую секунду. Длинные, узкие рукава скрывали её татуировки, а высокий, глухой ворот, казалось, мешал не только дышать, но и говорить что – то, кроме заученных фраз. Она была произведением искусства, выставленным в идеальном зале. Красивая, дорогая, неодушевленная.
Напротив сидели синьор Фабрицио Ринальди, владелец миланской мебельной империи “Rinaldi Casa”, и его жена, синьора Элеонора. Он – мужчина за шестьдесят, но с энергией тридцатилетнего. Его костюм от Brioni сидел безупречно, а взгляд живых, чуть прищуренных глаз, казалось, сканировал собеседника, мгновенно оценивая его стоимость и потенциальную полезность. Его жена была его полной противоположностью: хрупкая, тихая, с лицом, тронутым умелой пластикой и подернутым легкой вуалью скуки. Её единственным ярким пятном была нитка крупного жемчуга, идеально гармонировавшая с её пепельными волосами. Рядом с ними Макс выглядел как хозяин положения. Он был расслаблен, уверен, он говорил на своем универсальном языке – языке амбиций, бетона и больших денег.
– …и таким образом, мы не просто строим здание, мы создаем новую экосистему, – Макс плавно очертил в воздухе контуры воображаемого фасада. – La luce diventa un materiale da costruzione. Concreto come il travertino. Свет становится строительным материалом. Таким же конкретным, как травертин.
Синьор Ринальди отпил немного красного вина, задумчиво покачал бокал, наблюдая, как рубиновые слезы стекают по тонкому стеклу.
– Affascinante, Signor Volsky. Un approccio quasi filosofico. Ma molto audace. Il mercato russo è pronto per questa audacia? (Очаровательно, синьор Вольский. Почти философский подход. Но очень смелый. Российский рынок готов к такой смелости?)
Это был момент. Макс повернулся к Николь. Его улыбка была мягкой, почти нежной, но глаза отдавали четкий, холодный приказ: “Вступай. Покажи товар лицом”.
Николь сделала неглубокий вдох, чувствуя, как шелк платья натягивается на груди.
– Signor Rinaldi, perdoni la mia impertinenza, – начала она, и её голос полился ровно и мелодично, как вода из чистого источника. – Signor Volsky ritiene che l'architettura non debba seguire il mercato, ma formarlo. Non deve dominare la natura, ma dialogare con essa. Le persone sono stanche del lusso ostentato. Vogliono onestà. L'onestà della linea, l'onestà del materiale. (Синьор Ринальди, простите мою дерзость. Синьор Вольский считает, что архитектура не должна следовать за рынком, а формировать его. Не должна доминировать над природой, а вступать с ней в диалог. Люди устали от показной роскоши. Они хотят честности. Честности линии, честности материала).
Её итальянский был не просто правильным. Он был совершенным. Акцент – чистейший “fiorentino”, каждое слово произнесено с кристальной ясностью. Это был язык не для общения, а для демонстрации. Язык–экспонат. И он произвел должный эффект.
Синьора Элеонора, до этого момента безучастно ковырявшая вилкой салат, подняла на Николь глаза, полные искреннего, почти детского изумления.
– Mamma mia! Ma lei parla un italiano perfetto, signora! È assolutamente incredibile! Ha vissuto da noi, in Italia? A Firenze, forse? (Боже мой! Но вы говорите на идеальном итальянском, синьора! Абсолютно невероятно! Вы жили у нас, в Италии? Во Флоренции, может быть?)
Николь изобразила легкую, скромную улыбку, которую оттачивала неделями.
– La ringrazio, è troppo gentile. No, purtroppo non ho mai avuto questo piacere. Studio la vostra splendida lingua solo da sei mesi. Mio marito ritiene che sia un elemento fondamentale per costruire un rapporto di fiducia con i nostri partner. (Благодарю вас, вы слишком добры. Нет, к сожалению, никогда не имела такого удовольствия. Я изучаю ваш прекрасный язык всего шесть месяцев. Мой муж считает, что это фундаментальный элемент для построения доверительных отношений с нашими партнерами).
“Мой муж считает. Наши партнеры.” Она снова и снова подчеркивала свою принадлежность ему, свою функцию. Она была не личностью, а инструментом. Идеально настроенным, дорогим инструментом. Макс довольно откинулся на спинку стула. Презентация проходила успешно.
Весь оставшийся ужин превратился в её бенефис. Она была безупречна. Она поддерживала разговор с синьорой Элеонорой о трудностях выбора между виллами на озере Комо и в Форте–дей–Марми. Она обсуждала с синьором Ринальди тонкости обработки каррарского мрамора, используя профессиональную лексику, которую зазубрила накануне. Она переводила сложные метафоры Макса, превращая его холодные концепции в элегантные итальянские фразы.
А в это время внутри неё, за стеной из идеальных глагольных форм и правильных артиклей, бушевала немая истерика. Каждое слово, слетавшее с её губ, казалось ей предательством. Она говорила на языке страны, которую любила заочно, до боли, до дрожи, но она говорила на его мертвом, выхолощенном диалекте. Под слоем безупречной грамматики в её голове пульсировал, как неоновая вывеска, хриплый голос Эннио из того единственного интервью: “L'anima… quella bastarda brillerà sempre” (Душа… эта вредина всё равно будет светить).
Где сейчас её душа? Под каким слоем этого синего шелка и флорентийского произношения она задыхается? Ей отчаянно хотелось запустить пальцы в свою идеальную прическу, сбросить туфли, закричать на весь этот стеклянный зал что–то простое, живое, неправильное. “Ma annatevela a pija' nder culo co' 'sta architettura!” (Да идите вы к черту с этой вашей архитектурой!). Но она лишь грациозно взяла бокал с водой и сделала маленький, вежливый глоток.
Когда принесли десерт, она уже едва сдерживала дрожь. Панна–котта, белая и гладкая, как всё в этом ресторане, дрожала на тарелке в унисон с её нервами. Она ела её крошечной ложечкой, и приторная сладость казалась ей вкусом лжи.
Прощание было долгим и полным комплиментов. Синьор Ринальди, прощаясь, взял её руку и поднес к губам. Его прикосновение было сухим и формальным, но слова прозвучали с искренним восхищением.
– Signora Volskaya, lei non è solo una donna bellissima, lei è un vero tesoro. Suo marito è un uomo molto, molto fortunato a possederla. (Синьора Вольская, вы не просто красивая женщина, вы настоящее сокровище. Ваш муж очень, очень удачливый человек, что владеет вами).
“Possederla”. Владеет вами. Не “что вы у него есть”, а именно “что владеет вами”.
Это слово, сказанное как комплимент, ударило её, как пощечина.
В ледяной тишине лифта, спускающегося с небес на землю, она смотрела на свое отражение в зеркальной стене. Красивая, безупречно одетая женщина. Сокровище. Вещь.
В машине Макс долго молчал, полностью сосредоточившись на дороге. Ночная улица текла за окном размытыми огнями. Николь не нарушала тишину. Она чувствовала себя опустошенной, выпотрошенной. Весь её внутренний ресурс был потрачен на этот четырехчасовой спектакль. Она ждала. Она отчаянно нуждалась в простом, теплом слове. В “спасибо”. В признании, что она была не просто функцией, а живым человеком, который очень старался.
– Ты молодец, – наконец сказал он, когда они уже свернули на их улицу. Его голос был ровным, лишенным эмоций. Как будто он оценивал работу подчиненного.
Николь закрыла глаза, почувствовав укол слабого, жалкого облегчения.
– Спасибо. Я, если честно, очень волновалась.
– Заметно не было, – всё так же ровно ответил он. – Ты держалась почти безупречно.
“Почти”.
Это слово было похоже на маленькую каплю яда, упавшую в стакан с чистой водой. Оно отравило всё.
– Почти? – переспросила она. Голос был едва слышен.
Они уже заехали на подземную парковку. Макс припарковался на их месте, идеально вписав машину в очерченные линии. Заглушил двигатель. Наступила абсолютная, давящая тишина, нарушаемая лишь тиканьем остывающего мотора.
Он повернулся к ней. В тусклом, безжалостном свете парковочных ламп его лицо казалось маской.
– Да. Есть несколько моментов, над которыми тебе стоит поработать, чтобы довести результат до совершенства, – начал он своим привычным менторским тоном, каким он обычно говорил с прорабами на стройке. – Во–первых, грамматика. Когда ты говорила о поставках мрамора, ты сказала "noi decideremo", используя futuro semplice. Это грубая ошибка. После конструкции "credo che…" требуется congiuntivo. "Credo che si decida". Это основа. Алессандро должен был вбить тебе это в голову.
Николь молча смотрела на него. Её мозг отказывался верить в реальность происходящего.
– Во–вторых, – он словно не замечал её состояния, – твоё произношение. В целом, оно чистое, да. Но в слове "architettura" ты продолжаешь смягчать звук "chi". Он должен быть взрывным, твердым. Ар–ки–тет–ту–ра. А у тебя получается “ар–хьи–тек–ту–ра”. Это сразу выдает в тебе русскую. Для Ринальди это неважно, но если ты будешь говорить с настоящими ценителями, это будет резать слух.
Он сделал паузу, давая ей, видимо, время осознать глубину её провала.
– И в–третьих, самое главное. Жесты. Я понимаю, что ты насмотрелась фильмов, но, Николь, ты – не Софи Лорен в дешевой комедии. Ты жена Максима Вольского. Твой образ строится на контрасте. Сдержанная, аристократичная славянская внешность и безупречный, холодный итальянский. А ты начала размахивать руками, как торговка на рынке в Неаполе. Это было… вульгарно. И неуместно.
Он закончил свой анализ. Он не кричал, не обвинял. Он просто констатировал факты, указывал на ошибки. Он искренне верил, что помогает ей, оттачивает её, как скульптор отсекает лишнее от глыбы мрамора.
А Николь сидела, не шевелясь, и чувствовала, как внутри неё с сухим треском ломается несущая конструкция. Та самая, которую она десять лет выстраивала из компромиссов, уступок и молчания. Всё рухнуло. Не осталось ничего. Он не просто раскритиковал её. Он обесценил всё – её усилия, её страх, её маленький триумф. Он взял её душу, которую она на мгновение выставила на свет, и препарировал её холодным скальпелем логики.
Она не ответила. Она просто расстегнула ремень безопасности, открыла дверь и вышла из машины.
– Ник, ты куда? – в его голосе прозвучало искреннее недоумение. Он не понял.
Она не обернулась. Её каблуки гулко стучали по бетонному полу парковки, и этот стук был похож на бой барабана, отбивающего ритм её новому, страшному решению. Он догнал её у лифта, схватил за локоть. Его хватка была сильной.
– Ты что, обиделась? Николь, это же глупо. Я не критикую, я помогаю тебе стать лучше. Мы – команда.
Она медленно, очень медленно повернула к нему голову. Она посмотрела ему в глаза, и в её взгляде не было ничего, кроме выжженной пустыни.
– Отпусти. Мою. Руку, – произнесла она по слогам, тихо, но с такой ледяной яростью, что он инстинктивно разжал пальцы.
Они поднялись в квартиру в абсолютном молчании. Он был озадачен, но уверен в своей правоте. Он прошел в кабинет, чтобы ответить на пару писем. Он считал инцидент исчерпанным, а её реакцию – проявлением женской эмоциональности, которая пройдет к утру.
Она осталась одна посреди огромной, тихой гостиной. Её тюрьмы. Её мавзолея.
Её взгляд упал на мольберт в углу. На стерильно – чистый белый холст.
И волна, что поднималась в ней весь вечер, наконец, прорвала плотину. Но это была не соленая волна слёз. Это было цунами из чистой, черной, как нефть, обжигающей ярости. Той самой, для которой не существовало слов.
Той ярости, которую можно было только выплеснуть.
Она стояла посреди гостиной, как статуя в центре замершего времени. Воздух вокруг неё, казалось, загустел, превратился в прозрачный янтарь, в котором застыли эхом слова Макса: “вульгарно”, “ошибка”, “выдает в тебе русскую”. Она физически ощущала на себе взгляд квартиры. Гладкие бетонные стены, холодные стеклянные поверхности, безжалостная геометрия мебели – всё это пространство, созданное им, судило её. Она была ошибкой в его идеальном уравнении. Аномалией. Вирусом в стерильной операционной системе.
Дыхание застряло где–то в груди, превратившись в раскаленный камень. Шёлковое платье, ещё час назад бывшее символом роскоши, теперь ощущалось как саван, как вторая кожа, которую нужно содрать вместе со старой жизнью. Она судорожно потянулась к застежке–молнии на спине, но пальцы, онемевшие от шока, не слушались, скользили по гладкой ткани. Бессилие. Даже здесь, в попытке освободиться, она была беспомощна. И тогда внутри что – то взорвалось. Не ярость, еще нет. Просто глухой, животный импульс к разрушению.
Она схватила ткань у ворота обеими руками и с силой рванула.
Раздался пронзительный, визгливый треск рвущегося шелка. Звук, который в этой оглушительной тишине прозвучал как выстрел. Дорогая дизайнерская вещь, идеальный экспонат стоимостью в несколько тысяч евро, была непоправимо испорчена. И этот звук – звук насилия над порядком – стал её точкой невозврата. Он освободил её.
Словно прорвав плотину, она начала срывать с себя платье, раздирая его дальше, не заботясь о том, чтобы просто снять. Она стянула его с себя, как змея сбрасывает старую кожу, и осталась стоять посреди комнаты в одном тонком белье. Она посмотрела на синюю, изорванную тряпку в своих руках, а потом швырнула её на пол, на безупречно чистый, почти белый дизайнерский ковер. Она наступила на неё босой ногой, поворачиваясь на пятке, втирая холодный шелк в мягкий ворс, словно хотела уничтожить, стереть в порошок не просто платье, а саму роль, которую оно символизировало.
Её взгляд, дикий и лихорадочный, метнулся в угол. К “творческой зоне”. К её персональной, одобренной цензурой резервации. К мольберту. К девственно–белому холсту.
Она пошла к нему. Не походкой жены архитектора, а поступью зверя, идущего на запах крови. Каждый шаг был твердым, впечатывающимся в пол. Она пересекала свою тюрьму, чтобы добраться до единственного доступного ей оружия.
Под мольбертом стоял деревянный ящик с красками – подарок Макса. Идеальные тюбики, расставленные по спектру, как солдаты на плацу. Набор девственно – чистых кистей. И – венец его педантизма – рулон защитной полиэтиленовой пленки, который он заставил её купить. “Чтобы не испачкать наш пол, милая. Помнишь ту каплю ультрамарина?”.
Она со всей силы пнула этот рулон. Он с оглушительным пластиковым грохотом отлетел к стене, разматываясь по пути. К черту его пленку. К черту его пол. К черту его мир.
Она рухнула на колени перед ящиком с красками и рывком распахнула его. Её пальцы, как голодные птицы, заметались по рядам тюбиков. Голубой, кобальтовый, ультрамарин – цвета его холодного неба. Изумрудный, оливковый – цвета его выверенных комнатных растений. Кадмий желтый, лимонный – цвета его искусственного, дозированного солнца. Всё это было ложью. Всё это было палитрой её тюрьмы. Она сгребала их и швыряла за спину. Тюбики с глухим стуком падали на пол, некоторые лопались, оставляя на микроцементе цветные кляксы. Маленькие акты вандализма. Маленькие глотки свободы.
Она искала только два цвета. Свои цвета.
Вот он. Тюбик с лаконичной надписью “Ivory Black”. Какая ирония. Она открутила крышку и с наслаждением, почти с чувственным удовольствием, выдавила на стеклянную палитру густую, маслянистую черную субстанцию. Она пахла льняным маслом и химией, резко, терпко. Для неё это был запах бунта.
И второй. “Cadmium Orange”. Она выложила его рядом с черным. Яркое, ядовитое, почти непристойное в этой стерильной комнате пятно. Не цвет. Крик.
Кисти. Она с отвращением посмотрела на их аккуратные ряды. Слишком мягкие, слишком податливые, слишком… вежливые. Ими можно было писать лессировками, выглаживать поверхность, создавать иллюзию. Но ими нельзя было воевать. Её взгляд упал на набор мастихинов – стальных, похожих на ножи лопаточек. Вот оно. Холодное. Жесткое. Честное.
Она схватила самый большой, с широким лезвием, зачерпнула им полную порцию черной краски и выпрямилась, поворачиваясь к холсту.
Белый квадрат смотрел на неё, как пустой лист её жизни, который десять лет заполнял кто–то другой. Чистый, идеальный, скучный. Мир Макса.
Она замахнулась.
И нанесла первый удар.
Мастихин врезался в натянутое полотно с глухим, тугим звуком, оставляя на нем жирный, рваный черный шрам. Потом еще один. И еще. Она работала всем телом, вкладывая в каждое движение всю свою скрытую ярость, всё унижение этого вечера, все десять лет подавления. Это был не творческий акт. Это было священное разрушение. Она убивала белый цвет, погребала его под слоями вязкой, густой темноты. “Недопустимо!” – удар. “Вульгарно!” – еще один, скрежещущий. “Мы – команда!” – яростный, размашистый мазок, в котором краска легла комками.
Вскоре всё белое пространство исчезло под черным покрывалом. Но это не был гладкий, однородный черный. Это было поле после битвы. Краска лежала неровными пластами, буграми, кратерами. В некоторых местах она соскребла её почти до белого грунта, процарапав его, в других – навалила толстым, жирным слоем. Чернота была живой, вибрирующей, полной боли и ярости.
Она тяжело дышала, отступив на шаг. Грудь вздымалась. Капли пота смешивались с краской на её лице. Её руки до локтей были черными. Она была похожа на древнюю жрицу после кровавого ритуала. Она посмотрела на свое отражение в темном стекле панорамного окна. Дикарка. Сумасшедшая. Абсолютно живая.
Она перевела дух. Ярость ушла. Осталась пустота и решимость.
Теперь – оранжевый.
Она взяла другой, чистый мастихин, с более тонким и острым концом. Осторожно, почти нежно, зачерпнула огненную краску. Её было так мало по сравнению с этим морем черного. Одна капля надежды в океане отчаяния. Она замерла перед холстом, закрыв глаза. В голове вспыхнул образ картины Эннио. Его луч бил из центра – уверенно, дерзко. Но её путь был другим. Её свет не был данностью. Он был прорывом. Он должен был родиться из борьбы.
Она открыла глаза. Её взгляд был сфокусирован. И она сделала одно – единственное движение. Резкий, диагональный росчерк. Слева направо. Снизу вверх. Из прошлого – в будущее. Вперед.
Это был не мазок. Это был удар ножом, вспарывающий тьму.
На черном полотне теперь горела оранжевая рана.
Неровная, прерывающаяся, отчаянная. В начале она была тонкой, едва заметной, но к концу становилась шире, ярче, набирала силу. Она не была лучом света, падающим с небес. Она была огнем, пробивающимся из – под земли. Трещиной в монолите её жизни, сквозь которую наконец – то пробился свет.
Она отбросила мастихин. Он со звоном ударился о пол, оставив на сером микроцементе яркий оранжевый след. Первый несанкционированный цвет в этой квартире за десять лет. Несмываемое доказательство её бунта.
Она медленно опустилась на пол, не заботясь о том, что пачкает дорогой ковер и саму себя. Обхватила колени руками и просто смотрела на то, что сделала. На холсте был не пейзаж, не натюрморт. На холсте была её душа. “L'anima cruda”.
В её голове наступила тишина. Гул ушел. Осталось лишь странное, пьянящее чувство опустошения и… правильности. Она сделала то, что должна была. Она перестала молчать.
Она не знала, сколько так просидела. Пять минут или час. Мир за пределами её картины перестал существовать. Она вернулась в реальность, только когда услышала тихие, неуверенные шаги.
Начислим
+12
Покупайте книги и получайте бонусы в Литрес, Читай-городе и Буквоеде.
Участвовать в бонусной программе
