Читать книгу: «Лестница в небо. Сон Беатриче»
© Порядин А. Е., 2022
© «Время», 2022
* * *


Лестница в небо
So come, my friends, be not afraid
We are so lightly here.
This is in love that we are made;
In love we disappear.
Leonard Cohen, Boogie Street1
Москва, 5 мая 2019 года
Я просыпаюсь… Сквозь полузакрытые веки, еще не в реальности, но уже и не во сне, я вижу, как утренний свет сочится сквозь белесые жалюзи, наполняет собой комнату, и в нем плавают одинокие предметы, как обломки кораблекрушения в океане. Потом из этого тумана постепенно проступают знакомые очертания – в детстве мы с отцом так проявляли фотографии в ванной при красном свете. Кругом тишина и свет, он струится сквозь тишину, и мне хочется про все забыть и вечно плыть в безмолвии, и тогда я вспоминаю только что виденный сон, пока его еще можно успеть вспомнить. Мы с отцом молча идем по мелкой протоке вдоль волжского плеса, мне шестнадцать лет и отец еще молод, в сетке бьется только что пойманная рыба, и рассветное солнце отбрасывает наши длинные тени. Никого нет, только солнце, низкий песчаный берег, в протоке сильное течение, вода струится вокруг моих ног, и мы молча идем с отцом все дальше и дальше, и в эту тишину вдруг врывается мелодия телефонного звонка – я машинально потягиваю руку и беру телефон.
– Андрюша, здравствуй, не разбудила? – Я слышу голос мамы.
– Нет, мама, – говорю я и понимаю, что голос звучит предательски сонно. – Наоборот, мне давно уже пора вставать, хоть и воскресенье.
– Я тебе звоню вот почему… Ты помнишь, что сегодня годовщина со дня смерти папы?
– Помню, – отвечаю. Сейчас опять начнется: почему же ты тогда не приехал, а он всегда так тебя любил. Собираюсь с силами, чтобы делать вид, что слушаю.
– Я так странно себя чувствую, – продолжает мама. – Знаешь, мне недавно снился сон, будто ты маленький и я тебя качаю, убаюкиваю, а на стене висит коврик, красный такой, и на нем черный волк. А в открытом окне два фонаря освещают огромный портрет Сталина на доме напротив. Тут я поняла, что это моя комната, из моего детства, мы тогда жили на Обводном канале и окна выходили на Варшавский вокзал. Мне давно уже не снилось детство… Так странно, вот я и решила тебе позвонить.
Я молча слушаю все это, потом отвечаю:
– Ну хорошо. Ты правильно сделала, что позвонила. Послушай, мам, мне надо будет уехать. Из Москвы и из страны, возможно. Это ненадолго, все успокоится, и я вернусь. Ты только не волнуйся, я буду в порядке и о тебе обязательно позабочусь.
На той стороне молчание, но недолгое.
– Я понимаю, – наконец говорит мама. – Это из-за завода, да?
– Из-за разных обстоятельств. Все будет хорошо, но сейчас мне лучше не быть в Москве.
– Ты только обязательно давай о себе знать, – вздыхает мама, как будто я уезжаю в турпоездку со школой.
– Да, мама, – успокаиваю я. – Конечно. Куда же я денусь. – И заканчиваю разговор.
Я стою во вполне предсказуемой пробке на Тверской, перед выездом на Пушкинскую площадь, только ее длина сегодня оказалась непредсказуемой, поток машин – от самого Охотного Ряда. Странно, учитывая то, что сегодня воскресенье и середина майских праздников. Наверное, пропускают какую-нибудь важную персону. Я ненавижу этих персон, этот город, эту улицу, вначале, во время первых моих приездов, похожую на главный проезд на ярмарке с киосками и назойливо кричащей рекламой, а после реконструкции последних лет напоминающую мемориальное кладбище. Вся Москва стала напоминать теперь мемориальное кладбище – чистое и неживое, быть главным проездом на ярмарке шло Тверской гораздо больше, хоть естественность какая-то была. Убогий город, убогая страна. Я в жизни совершил две ошибки: родился в России и вернулся сюда снова – зачем?! Не будет здесь ничего – никогда и ни у кого не будет, только тюрьма или бедность, а скорее всего, и то и другое вместе – бедность, подыхающая в тюрьме. Народ, который знает только силу и палку, который порождает только страх и ненависть, мне их совершенно не жалко, это быдло само все заслужило, а мне нужно отсюда только валить поскорей.
Ловлю себя на том, что взгляд лихорадочно высматривает что-то в зеркале заднего вида. Да, так и есть – два черных «Форда-Мондео» по бокам и чуть позади, любимая машина этих уродов из Следственного комитета или ФСБ. Может, это и совпадение, а если нет? Это так просто – на Пушкинской площади всегда наряд полиции торчит, перекроют движение, «Форды-Мондео» включат мигалки, и мой побег закончится, не успев начаться. Еще какую-нибудь статью напечатают: «Фигурант громкого дела пытался бежать, несмотря на подписку о невыезде». И подзаголовок типа «нечего миндальничать с коррупционерами», теперь такое в тренде. Володю жалко – если мой побег удастся, ему тоже достанется – за нас обоих. Ладно, неважно, сейчас не о нем надо думать.
Какое сегодня небо – ясное и глубокое весеннее небо, без единого облачка, расстилается впереди над Тверской. Наверное, впервые над Москвой такое небо, или я не видел его раньше, сидя дома взаперти, или просто не смотрел вверх. И первые запахи весны – даже на забитой машинами улице чувствуется ошеломляющая свежесть весенних запахов. Обидно будет, если все мои начинания бесславно закончатся в такой замечательный день. Похожее небо было в Нью-Йорке 11 сентября, и тогда тоже все говорили: какой погожий день! От этой мысли холодок пробегает по спине. Что за чертовщина, говорю себе, не нужно отвлекаться, так любая мелочь может помешать.
Поток начинает двигаться вперед на подъем, видимо там загорелся зеленым невидимый светофор. Я жму на газ, и «мерседес» срывается с места, я обхожу одну машину, другую, это, по-моему, называется «игра в шашечки», Californian style driving2, запрещено, а плевать, как говорили раньше – повесить могут только один раз. Вылетаю на Пушкинскую площадь, патруль полиции в самом деле есть, но очень занят проверкой документов какого-то грузовичка и не обращает на меня внимания, передо мной пустая Тверская, и я выжимаю «тапку в пол», чтобы оторваться от этих «фордов-мондео», и сбрасываю газ, только когда оказываюсь далеко впереди. Проносится отель «Интерконтиненталь», когда-то известный как гостиница «Минск», «Марриотт», нелепо переделанная Триумфальная площадь с громоздкими качелями, строящийся «Фэрмонт», как хорошо, что уже очень скоро я не увижу этой безвкусицы, одна волна зеленого сменяет другую, «мерседес» мчится, не останавливаясь, по пустой Тверской, вон из города, в аэропорт, на перекрестке с площадью Тверской Заставы тоже горит зеленый, и я подбавляю газу, только что это – улицу переходит группа школьников, здесь же нельзя – им красный свет, и вообще есть подземный переход, откуда они вообще, черт возьми, взялись, и я понимаю, что не успеваю затормозить, но все уже перебежали, а последняя девочка, что же она зазевалась? Ее лицо заполняет пространство, оно такое огромное, я могу рассмотреть каждую деталь – копна светлых волос, веснушки на щеках, раскрытые от ужаса серые глаза, она стоит и не может двинуться прямо передо мной, и все происходит как в замедленной съемке – визжат тормоза, я выворачиваю руль, и «мерседес» въезжает в рекламный стенд.
Удар не такой уж и сильный, но подушки безопасности срабатывают и отбрасывают меня назад. Я ничего не вижу, рука находит застежку ремня, я его отстегиваю, другой рукой нащупываю ручку и открываю дверь. Школьников уже нет, убежали, да и вообще были ли они, но лицо девочки продолжает стоять у меня перед глазами – значит, да, были. Только аварии мне сейчас и не хватало, чтобы полиция, свидетели… Конечно, уже начали собираться любопытные, не каждый день на Тверской среди бела дня «мерседесы» в рекламные стенды въезжают. «Вам помочь? – говорит кто-то. – Вам больно?» – «Нет, – говорю громко, даже почти кричу, – я в порядке, отойдите, пожалуйста!» Багажник срабатывает со второго раза, я достаю оттуда сумку на колесиках, закрываю его, он не закрывается, черт с ним, так и оставляю открытым, ныряю в подземный переход и бегу к Белорусскому вокзалу. Жаль, конечно, «мерседес», но он все равно бы мне не понадобился, с вещами нужно расставаться легко, если все получится, я смогу купить себе сорок «мерседесов». Выбежав из подземного перехода, бросаю взгляд на другую сторону Тверской. Люди стоят около машины, но больше никого – ни полиции, ни «фордов-мондео», может мне показалось тогда, в пробке? Бегу через площадь к вокзалу – еще одно мемориальное кладбище с постоянно пустым трамваем и памятником «пролетарскому писателю», но скоро все это останется в прошлом. Снова вспоминаются огромные серые глаза той девочки и веснушки на лице, и я мотаю головой, чтобы избавиться от наваждения.
Пытаюсь купить билет на аэроэкспресс в автомате, меня трясет всего, как будто бы озноб, кругом ходят охранники и бросают на меня внимательные взгляды. Я вставляю кредитную карточку, карточка не вставляется, потому что дрожат руки, и ПИН-код тоже не набрать, я стараюсь успокоиться и ровно дышать. Наконец – ура, есть билет, выхватываю его из автомата, пробегаю сквозь турникеты, кричу «извините, на самолет опаздываю», впрыгиваю в поезд – и через минуту он отходит. «Неужели получилось? – думаю я, тяжело дыша. – Первый этап, конечно, но ведь получился же». За окнами медленно проплывает Белорусский вокзал, потом Савеловский, и аэроэкспресс набирает скорость.
Запыхавшись, вбегаю в здание терминала. Разгар майских праздников и очереди нет, все или уже уехали, или еще не приехали, я проскакиваю под рамку металлоискателя… Сколько раз я проходил сквозь эти двери и не думал, что придется так… эвакуироваться. Можно было, конечно, купить билет заранее через интернет, но эти уроды тут же все засекли бы, они отслеживают любую трансакцию, нет, нельзя оставлять никаких следов, поэтому придется импровизировать. Первое, что я вижу, – это огромное табло. Посмотрим. Ну вот на букву М – Майами, звучит как ловушка, конечно, вся ФСБ аэропорта там-то меня и будет ждать, зная про жену. Что еще? Минск. А вот это неплохой вариант. Я направляюсь к кассе, перед кассой тоже никого, кассирша с русой косой, похожая на сибирячку, таких раньше снимали в фильмах про деревню, лениво глядя в монитор, и говорит с простецким выговором: «В Минск на сегодня нет билетов, мужчина. На завтра брать будете?» Я оборачиваюсь и снова затравленно смотрю на табло, что там еще есть? А вот, Мурманск – тоже неплохо, там меня точно никто искать не станет, поживу месяца три, как раз скоро лето, а Норвегия рядом, да и здесь, может быть, все забудется. «Скажите, а в Мурманск еще есть билеты?» – спрашиваю ее. «Билеты есть, но регистрация закончилась, – отвечает кассирша. – Раньше надо было приезжать», – и меня снова передергивает от того, как она растягивает слова. «Быстрее, быстрее, быстрее», – пульсирует в голове. На табло меняется картинка и выскакивает строчка – Милан. Идеальное место, никто там меня искать не будет, Швейцария рядом, как я раньше об этом не подумал, есть риск, что задержат на границе, но оно того стоит. «В Милан», – говорю ей и достаю американский паспорт. Здесь-то он поможет, а на паспортном контроле придется рискнуть.
Я тащусь к паспортному контролю на чужих ватных ногах. В голове пустота, и в пустоте слышатся удары пульса, по ним можно камертон настраивать. Как я ненавижу этот момент прохода пограничного контроля в России, всегда сидел подспудный страх, что меня остановят, не пустят, какое-то необъяснимое экзистенциальное давление на мою свободу. Когда-то, в начале девяностых, меня обыскивали на таможне перед отправкой парома в Хельсинки, и я помню, как это было унизительно и неприятно, плюс ужас, что тебя не выпустят. Тогда у меня нашли и отобрали сто незадекларированных финских марок, и все, но страх остался, превратился в фобию, даже и сейчас эта фобия имеет все основания материализоваться. Я подхожу к окошку, молча протягиваю паспорт. Пограничник – молоденькая девушка восточной внешности с обгрызенными ногтями – кладет его на сканер, вот сейчас-то все и закончится, весна закончится, пустота забивает мне уши, и я не слышу, что она мне говорит. «Что?» – переспрашиваю. «Цель поездки, – говорит девушка, – деловая или туризм?», а я все не могу оторвать взгляда от ее пальцев с обгрызенными ногтями, которыми она держит мой паспорт. «Деловая», – отвечаю глухим, не своим голосом, и вижу, как она пролистывает страницы паспорта и ставит долгожданный штамп. Неужели получилось? Я иду дальше по коридору, сам не веря своей удаче, – неужели это все, я на свободе и Москва скоро останется в прошлом, как ночной кошмар? Надо же, как это у них системы друг с другом не синхронизированы – или меня не внесли еще? Все равно – какая удача, какая неслыханная удача!
Я не иду в бизнес-зал, чем меньше обо мне будут знать, тем лучше, просто стою в широком коридоре и смотрю в окно на самолеты, они движутся по летному полю, как символы свободы, свобода так близко, я вижу, как она подруливает к трапу, нужно сделать последний шаг. На недавно безупречно ясном небе набухает грозовая туча с темными рваными краями и, похоже, движется прямо на нас. Милан, почему именно Милан? Я там не был много лет. Надо бы хоть Франческо написать. Вспоминается, как мы идем с Мариной и Франческо по ночному Милану во время нашего свадебного путешествия, темно, мы обходим припаркованные машины, лужи, и Франческо, с которым я за полгода до этого познакомился в университете по обмену, аккуратно и педантично предупреждает: «Attenzione – l’acqua»3. Вытаскиваю телефон, чтобы написать сообщение Франческо, и вижу среди входящих сообщение от Карена: «Funds are in place. EOM»4. И в самом деле, больше никакого содержания, да и не нужно.
Вот и все, думаю я, закрылась глава. По-видимому, я теперь богат. Наконец-то я использовал свой шанс. Двадцать лет – да какое, почти тридцать – я безуспешно пытался схватить удачу, а она все ускользала и ускользала, думал, все уже, это и в самом деле был мой последний шанс. Все, не будет больше этих поездок в Нижний, этих застолий с чинушами, ожидания, что за тобой придут. Я богат и скоро буду в цивилизованном мире, и там все начнется по-новому. Володю жалко, слабо стучится бессознательная мысль, но затухает, как неверно взятая нота. Я смотрю на самолеты и пытаюсь осознать, что это значит, что я богат, и снова наваливается пустота, и в этой пустоте приходит воспоминание из детства, очень далекого, мне лет шесть, что ли… Было лето, мы с мамой пошли в кафе, мама купила мне бутерброд с красной икрой, а я его уронил. «Пойдем, – сказала мама. – У меня больше нет денег». И я видел, как в ее красивых чуть припухших глазах стояли слезинки. У меня всегда будут деньги, решил я для себя тогда. И вот сейчас их в самом деле много, столько, что я даже не понимаю, что это такое. Знаю только, что начинается новая глава, и для того, чтобы она началась, старая должна закрыться.
И снова эта девочка, школьница из сегодняшнего утра, светлые волосы, рассыпавшиеся по плечам, огромные серые глаза, смотрящие со смесью удивления и ужаса, веснушки, сколько ей лет… десять, одиннадцать максимум. У меня могла бы быть такая дочка, приходит мысль, – мама говорила, у меня в детстве были светлые волосы и веснушки, она еще и подшучивала: «Андрюшка, смой свои веснушки». Надеюсь, у девочки все хорошо, она дома. Конечно же, она ничего не расскажет родителям, но никогда больше не будет переходить Тверскую на красный свет. И любую другую улицу. Я пытаюсь представить эту девочку своей дочкой, не складывается, образ ломается и не собирается снова. Наверное, чтобы представить ее дочкой, я должен иметь собственную дочку, иначе как это – представлять то, чего не знаешь? Нужно позвонить Марине, почему-то проскакивает мысль. Когда я ей звонил в последний раз? Два, нет, три года назад. Смотрю на часы, ну нет, у них глубокая ночь, потом как-нибудь, да и что я ей скажу?
Очень хочется выпить, жутко хочется выпить и забыться до самого Милана, чтобы быстрее все закончилось. По-видимому, то же желание испытывает страус, пряча голову в песок. Я подхожу к единственному питейному заведению – пивному бару, спрашиваю барменшу, такую тупенькую блондиночку с челкой, как меня бесят эти тупые взгляды, за последнее время, мне кажется, вся страна отупела, и спрашиваю: «Можно бокал вина?» – «Это пивной бар, – говорит тупая барменша, и я понимаю, что так же мне мог бы ответить робот, только дружелюбнее, – здесь не наливают вино, где это вы такое видели?» – «Во всем мире видел», – зло говорю я, разворачиваюсь и выхожу.
Наконец объявляют посадку, я прохожу одним из первых этот последний рубеж контроля, показываю американский паспорт, и здесь все проходит гладко, как странно – хваленая система ФСБ и так ошибается? Радоваться будем, когда взлетим, думаю я и прохожу в бизнес-класс. «Два просекко, – говорю стюардессе, не оборачиваясь. – И еще белое вино, пожалуйста». Выпиваю, но облегчения не наступает, только свинцовая усталость начинает давить на глаза. Прошу еще вина. В иллюминатор видно, как грозовая туча, еще недавно двигавшаяся в сторону аэропорта, изменила траекторию и висит теперь на западе, в стороне Зеленограда, по направлению взлета – наверное, там гроза. Самолет заводит двигатели и начинает медленно катиться по дорожке. Неужели действительно все?..
Вино делает свое дело, пружина отпускает, я где-то читал, что опьянение прежде всего снимает страх, я и в самом деле перестаю бояться, и сквозь уже тронувшую сознание пелену начинает звучать музыка, я узнаю ее, когда-то мы с Мариной танцевали под нее на свадьбе одни в доме Державина, и дом напоминал пароход, он взламывал очертания набережной и плыл по Фонтанке вниз, в вечность под звон колоколов Никольского собора, все дальше и дальше, палубу качало, или это я качался от счастья, но зачем она вспомнилась здесь, зачем она мне сейчас…
Une vie d’amour
Que l’on s’était jurée
Et que le temps a désarticulée
Jour après jour
Blesse mes pensées…5
Самолет выруливает на взлетную полосу, начинает разбег, двигатели ревут перед взлетом… быстро проносятся мимо соседние самолеты, внезапно ставшее игрушечным здание аэропорта – и мы взлетаем. Мне всегда нравился момент взлета: сверху увеличивается угол зрения, и ты можешь видеть будущее – события, которые для наблюдателя на земле еще не наступили. Вот, например, под нами садится самолет, но как-то криво, подпрыгивает неуклюже, как сломанная заводная игрушка, потом снова падает, скользит по полосе и загорается огненной вспышкой в районе хвоста. Я сплю, думается мне, я уже сплю, и это какой-то ужасный сон, а наш самолет гудит и стремится вверх, в безоблачное небо, и скоро внизу уже ничего не различимо. Я проваливаюсь в ночь.
Une vie d’amour
Remplie de rires clairs
Un seul chemin
Déchirant nos enfers
Allant plus loin
Que la nuit
La nuit des nuits…6
Майами-Бич, 5 мая 2019 года
Damn it!7 Я просыпаюсь, словно от удара электрошокером, и первое, что вижу, – это электронный будильник. На часах 4:30 утра. Here we go again8 – сон без снов, шок и 4:30 на часах. Словно у меня внутри внутренний будильник, и странный часовщик настроил пружину исключительно на это время. В комнате темно, за окном темно, над океаном темно, во всем мире темным-темно и очень одиноко, я вжимаюсь в кровать, но темнота не отпускает. Река темноты выходит из берегов ночи, тащит меня за собой, и мне совершенно не за что ухватиться, хоть кричи. Потом она отступает. В темной спальне чуть слышно жужжит кондиционер, и кажется, что время закончилось – однородность пространства останавливает время. Иногда мне и вправду хочется, чтобы оно закончилось. Проходят дни, года, кто-то, может быть, и переживает по этому поводу, а я, наоборот – радуюсь каждому прошедшему дню, в их убыстряющейся мелодии я вижу красоту танца, наверное, можно было бы поставить какой-нибудь балет в этом роде, но не с американскими же коровами! Ну я ладно, я несправедлива, есть хорошие девочки, но в Академии в Ленинграде они были гораздо лучше.
Я нащупываю рукой пульт и включаю телевизор, огромный, в полстены, раньше в Ленинграде такими были картины в профессорских квартирах, они висели в золоченых рамах и внушали благоговение. У моей подружки Маруси была в доме такая картина – голубая вода в лагуне, корабли перед заполненной народом площадью, белые купола церквей с двух сторон. «Что это?» – спросила я в первый раз, когда пришла к Марусе домой на улицу Халтурина9. «Как? Ты не знаешь? – удивленно, даже возмущаясь моему невежеству, спросила Маруся – это Венеция. А художника зовут Каналетто». – «Да нет, же, Марусенька, – поправил ее дедушка-профессор, – Каналетто был бы давно реквизирован советской властью, это другой художник, наш, советский, но он рисует в стиле Каналетто…» А вот как звали художника, я и не запомнила.
Телевизор включается на моей любимой программе ТСМ10, где показывают старые, часто даже черно-белые фильмы и шоу, а иногда балет, я люблю их смотреть – мне кажется, я окунаюсь в параллельный поток времени, текущий на другой скорости по сравнению с настоящим, и уже неважно, куда и как несутся дни. Матьё и Азнавур поют в старом шоу, где на заднем плане возвышается искусственная арка, а над ней цифры «1981», новогодний концерт, что-то типа «Голубого огонька», по-видимому:
Une vie d’amour
Que l’on s’était jurée
Et que le temps a désarticulée
Jour après jour
Blesse mes pensées…
Где-то я это уже слышала, у меня профессиональная память на мелодии, сейчас для этого используют приложение в телефоне, а я все и так помню. Ну конечно, под эту музыку мы танцевали с Андреем на свадьбе в доме Державина на Фонтанке, играл оркестр, и кто-то крикнул: «А теперь пусть молодые танцуют одни», и мы танцевали в полумраке, бальный зал дома Державина напоминал театральную сцену, мы танцевали одни на этой сцене, и я была так счастлива, так счастлива…
Я не хочу ничего вспоминать, но эта мелодия… она невольно отматывает ленту все дальше и дальше к началу, where do I begin11? Я вспоминаю коммунальную квартиру, в которой родилась и прожила все детство, казалось, закрою глаза – и смогу описать нашу комнату до мельчайших деталей, например: какие были цвета корешков у книг на полках, выщербленные ступеньки лестницы в парадном, рисунок проводов, сползающих вниз по стене к выключателю. Окна выходили на железнодорожные пути Московского вокзала, я с детства привыкла к стуку колес, поезда шли на малой скорости, потом, переехав через мост у Обводного канала, набирали темп, словно адажио переходило в анданте. Зимой музыка колес слышалась особенно четко, мороз усиливал звуки, и это была целая симфония: поезд неуверенно нащупывал фарами пространство, как зверь, сделавший из клетки первые шаги и еще не привыкший к воле, отблески фар плясали на потолке удивительными сполохами света и теней и стук колес нарастал crescendo… На озаренный потолок – Ложились тени – Скрещенья рук, скрещенья ног – Судьбы скрещенья… От поездов веяло дорогой, странствиями, городами у синего моря в стране Дельфинии, как в сказке, вместо серого Ленинграда, надеждами на новую жизнь и новое счастье, анданте колес нарастало, потом затухало за мостом через Обводный канал, и на этом фоне я не чувствовала убогости нашего дома и коммунальной квартиры. Иногда мне казалось, что музыка проходит сквозь дом, сквозь меня, и все тело покрывалось мурашками, и сердце начинало биться чаще, и я придумывала танец… мне было лет пять, шесть может быть, танец захлестывал меня, и я чуть не плакала от счастья.
А потом я первый раз попала на балет, мне было уже лет семь или восемь. Папе на работе дали два билета в Кировский театр, они должны были идти с мамой, но мама задержалась на работе, и папа взял меня. Конечно же, я помню, что это был за балет – это было «Лебединое озеро». Я сидела и думала – это для меня, там должна быть я, и танцевала на обратном пути перед папой в пустом садике за оградой у Никольского собора, пока мы шли на троллейбус. А еще в антракте мы зашли в сувенирный магазин, и там продавались маленькие балеринки. «Папа, купи мне пожалуйста, – стала упрашивать я. – Вот эта – такая красивая! Или эта?» – «Нет, – сказал папа, – ты что? Она стоит два рубля, мы не можем себе этого позволить». Я так умоляла, я так выпрашивала, и что мне больше никаких других игрушек не надо, и что я могу в школе не сдавать по рублю в неделю на завтраки, а брать бутерброды из дома, и целовала папу, и гладила его небритые щеки – он купил, конечно, и мрачно сказал: «Мама нас убьет». Эта балеринка в белой пачке, в первой позиции, я таскала ее всю жизнь, она и сейчас со мной, в комоде, под зеркалом, мой талисман.
Я просто заболела балетом и упросила маму отдать меня в студию при Дворце пионеров на Фонтанке. Меня попросили раздеться, долго осматривали, «как лошадь на базаре», неудачно пошутил папа, потом суровая преподавательница сказала маме, а я услышала: «У нее физические данные вроде есть, но вы, гражданка, опоздали – ей уже восемь лет, какой там балет, поздно уже. В четыре года надо начинать было, в Академию она никогда не поступит». – «В какую Академию?» – спросила я маму. «Ну есть такая – Академия имени Вагановой, там готовят балерин для Кировского театра». – «Я хочу туда, – сказала я. – Я никуда больше не хочу, только туда». – «Ну хорошо, – сказала мама. – Если хочешь, то надо попробовать. У тебя есть целый год, готовься, может и получится поступить».
Ну и началась подготовка, я ходила в школу… и все равно что не ходила, школьное время проносилось в параллельном мире, оно заканчивалось, и тогда начинался мир настоящий. Я ехала в троллейбусе по Невскому, и в голове проносились все движения, я как бы проживала их еще до зала. Мама упросила преподавательницу давать мне частные уроки, и когда все девочки уходили, мы оставались одни в зале, под потолком горели лампы и освещали зеркала, и мы были вдвоем, а точнее втроем – еще с нами был балет. Потом снова троллейбус, где я, полуживая, дремала, пытаясь не проспать свою остановку «Площадь Восстания», потом к половине десятого я приходила домой и принималась за уроки, но ненадолго, глаза слипались, мама отводила меня, полусонную, к кровати и заводила будильник на пять утра, чтобы я утром все доделала. Папа вздыхал и отсчитывал полтора рубля за дополнительное занятие. Так прошел год. И вот весной, в конце мая, мы пошли на экзамен в Академию. Я помню, что светило яркое солнце, весна сменялась на лето, папа надел костюм и галстук, но родителей все равно дальше входа не пустили. Я тут же влюбилась в это здание на улице Зодчего Росси, мне казалось, оно чрезвычайно гармонично подходит Академии балета, вся улица была так классически правильно построена, как продуманная партия. Потом нас снова куда-то отвели с другими девочками, снова попросили раздеться до трусиков, у меня даже щеки сводило от страха, а потом все закончилось. Женщина за столом, вся в черном и с заколотыми в пучок волосами, похожая на грациозную паучиху, погладила меня по голове и сказала: «Очень жаль, милочка, но без шансов. С твоими-то физическими данными… Тебя просто поздно отдали в балет. Плохой шаг, выворотность недостаточная». Через пять минут я снова стояла у крыльца. Двери открылись и закрылись, но я уже успела полюбить Академию – уже запомнила запах старого дерева в ее коридорах, и он манил меня, мне снова хотелось туда, туда, туда! «Я буду поступать еще раз, – сказала я маме. – А потом еще раз, пока не поступлю!»
Год и три месяца спустя я стояла в «первом зале низ» Академии на празднике Первого сентября и рассказывала стихи, которые специально сочинил папа, он же был профессиональным поэтом в конце концов. Они начинались так: «Балет, история, рассказанная в танце…», а дальше я не помню, надо было записать. И в сборнике не найдешь, его почти не печатали, только переводы. Да и неважно, уже столько лет прошло, а я по-прежнему считаю, что балет – это способ рассказывать красивые истории. Мы живем и нашей жизнью рассказываем истории, только в балете они получаются красивее. Балет берет все безобразие, весь ужас мира и выплескивает его на сцену в красивом танце, и тогда жизнь не кажется такой ущербной и напрасной. Наверное, в этом-то и состоит предназначение искусства. Кто так говорил? Вольтер? Le secret des arts est de corriger la nature12.
Потом потянулись занятия. Первая зима выдалась мерзлой, и в коридорах и в залах Академии было ужасно холодно. Я-то еще приходила из дома, а девочки, которые жили в общежитии, рассказывали, что по утрам в кружках замерзает вода. Многие болели, а долго болеть было нельзя, иначе отчисление, все приходили с температурой и заражали других, эта зима плыла мутным маревом из сменяющих друг друга жара и озноба. Из старых подруг только Маруся не бросила, забегала из школы иногда, но страшно было не это, а то, что новые подруги не появлялись – Академия оказалась не сильно щедрой на дружеские чувства, наоборот, кругом все друг другу завидовали, делали мелкие гадости, у меня постоянно воровали бутерброды, которые мне давали с собой родители, а я им не могла об этом сказать и ложилась спать голодной, ужина было мало. Постоянно хотелось есть, тело вытягивалось в струнку и наполнялось воздухом, но не пело, или пело не так, как надо. В этом-то и была проблема – я начинала ненавидеть свое тело, настолько оно было несовершенно: в сердце играла музыка, в голове мне рисовался совершенный танец, одно движение, потом плие, потом проход, battement tendu, temps levé sauté, pas assemblé13, и голову выше, а тело все смазывало, было как плохо пошитое платье, не слушалось, сковывало, все выходило не так, и я плакала по ночам, не от болезни, не от голода, а от того, что никак не могла укротить свое тело. По утрам я ехала на троллейбусе по темному Невскому и думала – ну вот сейчас, ну вот сегодня я смогу, я буду как Уланова или даже лучше, а потом вбегала в балетный зал и снова, снова все выходило не так. У нас была одна преподавательница, Зинаида Альбертовна, молодая еще, все девочки ее очень любили, и я в том числе, она как-то посмотрела на мои потуги, а мне так хотелось, чтобы именно перед ней у меня все получилось, я так старалась и все равно все было неверно, тело не позволяло, оно было как сковавший меня кокон. Зинаида Альбертовна посмотрела на меня, погладила по голове и сказала: «Не волнуйся, милочка. Это марафон, а не спринт. У тебя обязательно все получится». И правда, в третьем классе я поняла, что могу подчинить себе тело, это я командовала им, а не наоборот, я контролировала то, что и как оно делает, а чего не делает, и тогда наконец-то пришла уверенность.
В четвертом классе я попрощалась с комнатой на углу Транспортного переулка и Днепропетровской улицы. Папа все писал в Литфонд и в Союз писателей об улучшении жилищных условий, ему постоянно предлагали квартиры в новостройках, и он так же постоянно гордо от них отказывался. «Я петербуржец в третьем поколении, – говорил он, – и в новостройках жить не буду!» Мама вздыхала, качала головой и молчала, а я тоже не хотела в новостройки, – как бы я тогда ездила в Академию?.. Наконец ему предложили квартиру на Красной14 улице – это был первый этаж, с видом во двор, по-видимому кусок бывшей дворницкой господского дома, но это была настоящая двухкомнатная квартира и вся – наша. Стоял конец сентября, уже вовсю падали листья и пахло холодом, грузчики выносили мебель и заталкивали в огромную фуру, матерясь и сморкаясь, а я прошла мимо них к путям железной дороги. У меня не было ни грусти, ни сожаления, я уже выросла и привыкла и к сполохам фар на потолке, и к crescendo, к тому же я все время жутко уставала и засыпала, едва коснувшись подушки, я просто хотела сказать им «до свидания». Так же, как и пассажиры в поезде, я ехала на новое место, туда, за счастьем. Я прошла через дырку в заборе и перебралась через пути, на которых стоял брошенный товарный вагон. Пахло характерным железистым запахом рельсов. От платформы Московского вокзала отчаливал пассажирский: ленто, потом набирающее силу адажио. Он шел прямо передо мной, на вагонах было написано «Ленинград – Адлер», мне было уже пятнадцать лет, и я прекрасно знала, где Адлер – там, где зеленое море и страна Дельфиния. За занавесками можно было различить лица пассажиров, только-только распрощавшихся с провожающими и по инерции прилипших к окнам. И почему-то я невольно подняла руку и замахала им, поезд ехал медленно, я махала долго-долго, и некоторые пассажиры тоже махали мне в ответ, мы прощались друг с другом и с комнатой в коммуналке на углу Транспортного и Днепропетровской, и с той полосой жизни, которая называется детством. Потом поезд вильнул последним вагоном и начал набирать скорость за Обводным каналом.
Как-то воскресным летним утром, я помню – в воскресенье, потому что в Академии не было занятий и я спала до двенадцати, выйдя к завтраку, я увидела за столом молодого человека, который с удовольствием поедал мамин пирог и запивал его, прихлебывая, чаем, а рядом суетились мама и папа, подкладывая ему еще куски пирога. Мне бросились в глаза его спортивные, как у артистов балета, плечи, жилистая фигура, узкое лицо со слегка выступающими монгольскими скулами и ежиком подстриженные волосы. «Что это за красавчик?» – подумала я. – «Привет, сестренка! – дружелюбно сказал он, взглянув на меня глазами, в которых светились веселые и прятались шаловливые искорки. – Я твой брат. Да не боись, троюродный. Приехал из Тамбова поступать в ваш Финэк. Перекантуюсь тут у вас, пока на абитуре комната не освободится».
Так в моей жизни появился Сева. Он в самом деле пробыл у нас только два дня, потом забрал свой чемоданчик и переехал в общежитие, где жили абитуриенты. Сева был вроде медалистом, так что сдавать ему нужно было всего один экзамен, что он и проделал блестяще. Мы редко потом встречались, у него была своя жизнь, у меня своя, я заканчивала последние курсы Академии и мечтала о распределении в Кировский театр, сначала он часто приходил в гости на всякие праздники, потом все реже и реже. И может потому, что видела Севу нечасто, я не могла не удивляться происходящим с ним переменам. Сева приобретал столичный лоск: куда-то ушли простонародные словечки и прихлебывание, появилась осанка, веселые глаза по-прежнему стреляли шаловливыми искорками, но без тени провинциального смущения, а самое главное – кузен одевался модно, лучше многих знакомых мне ленинградцев, курил сигареты Marlboro и Camel, в то время как папа жаловался, что уже и банальные болгарские «Родопи» достать нельзя. «Откуда, Всеволод?» – спросил как-то папа, после того как Сева подарил ему очередную пачку Marlboro, вытащив из нее для себя одну сигарету, и сам стушевался от свей бестактности, но Сева невозмутимо сверкнул веселыми глазами и сказал: «Ну что вы, Александр Викторович, ни в чем себе не отказывайте! У меня еще много». И всем очень захотелось Севе поверить, а еще – сделать для него что-нибудь хорошее.
Потом время стало нестись очень быстро. Страна поменяла имя, город поменял имя и, главное, театр тоже поменял имя, стал называться Мариинским. Да, как-то так получилось, что я уже там танцевала в кордебалете. От Красной, а теперь Галерной улицы до театра ходила пешком, город был очень грязный, стены домов словно готовы были обрушиться под собственной тяжестью, а на площади Труда ветер тащил пыль и бумагу, какие-то листовки или рекламные объявления, и вокруг было много, ну очень много нищих. Это смотрелось ужасным диссонансом – высокое искусство, которым я занималась, которым дышала в театре, и дорога от театра до дома, напичканная внезапно появившимися и потому еще более гротескными уродствами жизни. Ко всему прочему, у нас стало очень плохо с деньгами, папины переводы оказались больше не нужны, а его собственные стихи никуда не брали, «не было бренда», как папа говорил, стараясь звучать современно, маме же постоянно задерживали зарплату и фактически мы жили только на то, что мне платили в театре. Я старалась быть максимально in demand, в смысле задействованной во всех спектаклях, это ведь были деньги, и на эти деньги могла существовать семья. Папа, конечно, отнекивался, не брал, но потом говорил: «Ну в какие бизнесмены я пойду в шестьдесят лет!» (я была поздним ребенком) и, смущаясь, клал деньги в стол. А на площади Труда летом ветер все кружил вихри из пыли и бумаги, а зимой чавкала грязь, было очень много грязи, снег не чистил никто, и голубей в те годы почему-то тоже было много, как и нищих. Вечерами в свете фонарей фасады дворцов казались покрытыми пылью и их хотелось почистить щеткой.
Стояла весна 1993 года, в преддверии Восьмого марта к нам, как ни странно, заглянул Сева – поздравить маму. Мне кажется, он до этого год не объявлялся. На нем было длиннополое пальто из светло-бежевой верблюжьей шерсти с отворотами и черные широкие брюки, прикрывающие модные ботинки, я такой наряд только в фильмах про гангстеров видела. Он подарил маме букет мимозы, потом оглядел нашу обстановку, вытащил из внутреннего кармана пальто толстую пачку денег и, не считая, отдал папе. «Возьмите, Александр Викторович, – сказал он. – Потом отдадите, я не обеднею. А ты, – и он сверкнул в мою сторону веселыми глазами, – погнали с нами Восьмое марта справлять? Спектакля сегодня ведь нет небось? Я тебя с друзьями познакомлю, у нас веселая компания». Зная Севу, в этом я не сомневалась… и спектакля в самом деле не было. «Иди, Мариночка, – сказал папа, – хоть отвлечешься от своего театра».
Через двор, на Галерной, стоял спортивный «опель». Сева открыл пассажирскую дверь и пригласил меня садиться. «Твой, что ли?» – недоверчиво сказала я. «Мой, – улыбнулся Сева, – неделю назад из Германии пригнал. – Зверь просто! Смотри, сейчас как рванем». Мы понеслись по Конногвардейскому теперь уже бульвару и выехали на набережную Невы около Медного Всадника. Движение было совсем свободное, и Севин «опель» несся, опережая поток и обдавая другие автомобили мартовской грязью из-под колес. «Классная машина, – говорил Сева. – Представляешь себе, что ты будто по Майами-Бич мчишься, на Оушен драйв, мимо пальм». – «А это где?» – спросила я. «Ну и глупенькая же у меня сестренка, – весело покачал головой Сева. – Это в Штатах, во Флориде, самый классный город на земле. У меня мечта туда попасть». Затем мы свернули с набережной на Халтурина, теперь Миллионную, я вспомнила Марусю, мы уже так давно с ней не общались, и выехали на набережную Мойки, почти напротив Дома-музея Пушкина.
– Знаешь, кто в этом доме живет? – спросил Сева, махнув на сероватое раннесталинское здание через Зимнюю Канавку, и, не дождавшись ответа, сказал: – Собчак15. А здесь, – и он махнул на старинный трехэтажный зеленоватый особняк, – я живу!
– Твоя квартира здесь? – удивилась я.
– Ну не моя еще, – сказал он. – Снимаю. Но надеюсь когда-нибудь купить.
Севина квартира очень напоминала профессорскую квартиру Марусиного дедушки – такие же огромные потолки, такой же запах старины вокруг, только если квартира Марусиного дедушки была завалена книгами, квартира Севы была абсолютно пуста. Было еще одно отличие – квартира Севы состояла из одной комнаты, фактически огромной залы, в дальнем углу которой притулилось нечто вроде кухни и стоящих рядом с ней стола и дивана, где сидела Севина компания. «Ну да, – сказал Сева, подводя меня к столу, – здесь когда-то был бальный зал, а потом из него сделали квартиру. Сто двадцать метров, представляешь? Знакомьтесь, – сказал он наконец, представляя меня, – моя сестренка. А это Андрей, мой друг по институту, а вот Наташа и Володя».
Так и я и познакомилась с Андреем. Он выделялся в этой компании, не остроумием, нет, здесь Севе не было равных, он был как бы из другого мира, где нет нищих и голубей, на нем был, теперь уже трудно вспомнить, серый в рисунок свитер, заправленный по тогдашней моде в брюки, не карикатурно широкие, как у Севы, а более элегантные, что ли, и от всего его облика, от светлых, прядями спадающих на лоб волос, от крупных черт лица, как у римского философа из учебника истории, веяло загадочностью и породой. «Такие раньше были принцы», – почему-то подумала я. Третий парень, Володя, выглядел более низким и плотным, похожим на гриб-боровик, а девушка Наташа, насколько я поняла, была Севиной подругой, но я ее внешность совсем не запомнила. Володя играл на гитаре, все пели незнакомые мне песни, а потом переключились с песен на стихи, и Андрей читал Бродского:
Когда снег заметает море и скрип сосны
оставляет в воздухе след глубже, чем санный полоз,
до какой синевы могут дойти глаза? до какой тишины
может упасть безучастный голос?
Стихи звучали в пустом бальном зале и плыли под потолком, как удары колокола в пустом храме – мерно и раскатисто, и мне казалось, это и есть гармония – как будто танцуешь испанский танец из «Дон Кихота» и у тебя все получается, твое тело трансформирует музыку и рассказывает историю. И все-таки что-то надломленное ощущалось в Андрее, ну не был он идеальным принцем, я понимала, какая-то расстроенная струна вибрировала не в такт и приближала его к настоящему, и из-за этого он мне показался особенно близок. За мной, конечно, ухаживали молодые люди, но они были все из балета, я знала балетный мир, и они мне скоро становились неинтересны, а тут я смотрела на Андрея во все глаза и видела мир надломленных принцев, он меня одновременно пугал и завораживал. Ребята пили коньяк, а мы с Наташей – Amaretto di Saronno, в то время самый популярный у девушек напиток. Время было уже глубоко за полночь, папа беспокоился, наверное, и я сказала, что пойду. Сева геройски встал, сказал «я отвезу», потом качнулся и осел на диван, ну и тут Андрей, конечно, сказал: «Пойдем, я тебя провожу. Я живу недалеко от Галерной».
Я не смогу, наверное, описать, как мы шли, can’t find any words16. Скажу только – все было безумно красиво, исключительно, щемяще красиво, как никогда в жизни. Мы перешли Дворцовую площадь мимо Александровской колонны, мимо одной из первых реклам банка «Менатеп» на углу Невского и Адмиралтейского проспектов, вдоль Александровского сада, мимо Исаакия и Манежа и дальше по Конногвардейскому бульвару. С Невы задувал холодный пронизывающий ветер, сверкающий в ночи Зимний дворец был похож на ошеломительной красоты остров, и его барочное буйство еще больше подчеркивало классическую строгость окружающего пространства, в котором Александровская колонна и шпиль Адмиралтейства поддерживали низкое небо, и не было видно ни ангела, ни кораблика. Бесчисленные голуби долбили клювами ледяной наст в Александровском саду, и я рассказывала Андрею про балет и про театр, а Андрей рассказывал про себя – что учился в Финэке вместе с Севой, закончил его на отлично, был несколько лет назад комсоргом курса, но одним из первых сдал комсомольский билет и увлекся учебой и языками, сейчас учит одновременно английский и итальянский. «Почему итальянский?» – спросила я, подумав о том, что я вообще даже английского не знаю, нам его чуть-чуть преподавали в Академии, но, конечно, никто на язык упор не делал, и через три года все успешно забылось, только французский остался, да и то – в виде балетной терминологии. «Не знаю, – сказал Андрей. – Страна нравится. И язык – базовый для романской группы. На его основе я и другие выучу. К нам по обмену итальянцы приезжали, и я познакомился с одним парнем, его Франческо зовут, классный парень, на типичного итальянца совершенно не похож, я на своем кривом итальянском с ним как-то заговорил, мы подружились, и он пригласил меня в Милан, представляешь!» Мы шли все дальше и дальше по пустому Конногвардейскому бульвару мимо погруженных в темноту роскошных особняков, и весь Петербург – да что там, весь мир принадлежал нам, мы были одни в этом холодном, пасмурном и безумно прекрасном мире, и с каждой минутой я чувствовала, как Андрей становится мне все роднее и роднее, будто это уже не он, а вторая я. Мы останавливались, он дышал мне на замерзшие руки и уже за площадью Труда наконец-то поцеловал меня, и это было так невообразимо сладко. «Почитай мне еще стихи», – сказала я. Я не помню, что он читал, за исключением только вот этих строк из Блока:
И всем казалось, что радость будет,
Что в тихой заводи все корабли,
Что на чужбине усталые люди
Светлую жизнь себе обрели.
Я слушала эти строки и вспоминала свою квартиру на углу Транспортного и Днепропетровской, проходящие поезда и пассажиров, спешащих за счастьем…
«Я пойду, – сказал Андрей, когда мы подошли к моей парадной. – Родители тебя уже наварное заждались. Мне недалеко, я тут близко живу, – и махнул рукой куда-то. – Увидимся через неделю, ладно?» Я что-то сказала, у меня слезы стояли в горле, от холода стыли пальцы рук, и мне было так хорошо, что долго потом не хотелось засыпать, и я думала: «Неужели вот это и называется счастьем?»
Потом выяснилось, что Андрей жил вовсе не близко, а на проспекте Наставников в новостройке под названием «Ржевка-Пороховые», которое он и произнести-то стеснялся, и, конечно, в середине ночи мог домой попасть только на такси. Поэтому он просто вернулся обратно к Севе, долго звонил и ждал, когда заспанный Сева откроет дверь, перейдя по диагонали свой огромный бальный зал, и сказал ему: «Сестра доставлена. Дай я у тебя где-нибудь посплю».
Все произошло очень стремительно, в ту пору время вообще неслось стремительно, а может так казалось, просто потому что была молодость. Пришла теплая весна, в воздухе головокружительно пахло рекой и сиренью, в театре меня перевели из кордебалета и дали партию в крестьянском па-де-де в «Жизели» – моем любимом балете, я очень хотела станцевать Жизель, но радовалась как сумасшедшая и крестьянскому па-де-де тоже, ведь это, конечно, был и дополнительный заработок, у родителей с доходами становилось совсем плохо… Андрей встречал меня после театра, и мы гуляли в прозрачных сумерках приближающихся белых ночей мимо набережных каналов со стоячей водой, в которых отражались дома и облака, и все вокруг было наполнено глубоким светом, и мне было так хорошо, и мое сердце плакало и пело. Мы возвращались далеко за полночь, Андрей провожал меня и уезжал: иногда к Севе, а иногда к себе на такси, пока не начали разводить мосты, я знала, что это очень дорого, но он вроде мог себе это позволить. «А чем ты занимаешься?» – как-то спросила я. «Ты знаешь, я не смогу тебе объяснить, – сказал он. – Я и сам не знаю, как это называется. Мы с профессором пишем работы, но на самом деле занимаемся совсем другим, просто пока этому слово никто не придумал, наверное, придумают скоро».
А потом умер папа, его не стало в один день, или даже ночь, обширный инфаркт не оставил ему никаких шансов, и он умер во сне, наверное, это хорошо, ведь он почти не мучился. Он очень переживал свою ненужность в последние месяцы, «не вписался», говорил он, не сочинял больше стихов, все равно не печатали, и все курил свои «Родопи» одну за другой. Ему было всего-то чуть за шестьдесят, и я была к этому не готова, как же, вот он еще только недавно водил меня на мой первый балет, на «Лебединое озеро», вот я кружилась перед ним на заснеженном тротуаре и говорила, что буду лучше Улановой, а он смеялся и целовал меня, и носил меня на плечах, вот я читала его стихи: «Балет – история, рассказанная в танце…», а дальше не помню, и вот его не стало. Я даже не смогла с ним толком попрощаться. После похорон я неделю проплакала у себя в комнате, взяла больничный в театре, лежала и плакала в подушку, сжимая в кулаке его балеринку, ту самую, что он купил мне первый раз в театре, – я никогда не думала, что так его любила, вечно он был какой-то нескладный и делал все невпопад, а оказывается, я его любила. Ценность чего-то начинаешь ощущать только при его отсутствии, пустота заполняла отсутствие папы, как темнота заполняет отсутствие света. Как-то раз была уже поздняя ночь или, скорее, раннее утро, за выходящим в двор окном брезжили рассветные сумерки белых ночей, и я поняла – мне очень нужен Андрей. Мне физически он был нужен. На проспекте Наставников он жил без телефона, но я подумала, что, может, он где-то у друзей, позвонила Севе, трубку никто не брал, и это оживило мои надежды, может, они и в самом деле где-то втроем. Следующий в списке был Володя, он жил на Васильевском, почти через Неву, и, конечно же, вся компания собралась у него. «Приезжай, – сказала я Андрею, когда Володя позвал его к телефону. – Пожалуйста, приезжай, мне без тебя очень плохо». – «Сейчас приеду, – сказал Андрей глухо. – Жди, я буду как можно скорее». И я стала ждать. Я знала про открытые мосты через Неву, и что их сведут только часа через три, но все равно ждала, ведь он сказал «сейчас приеду», значит, найдет способ. Время шло, сумерки сменились ясным утренним светом, я задремала, а проснулась от звонка в дверь. Было утро, солнечный свет резал глаза, и на пороге стоял Андрей. «Извини, – сказал он. – Я не смог раньше. Мы с Володей попытались переплыть Неву, и нас забрали в милицию». У него был такой виноватый вид, что я рассмеялась, я смеялась как сумасшедшая и тащила его к себе, и это была наша первая ночь или первое утро, кому как хочется сказать.
«Ты знаешь, – сказал он потом, – я все время думал, что не подхожу тебе. Ты балерина, у тебя большое будущее, а у меня ведь совсем ничего нет, кроме желания заработать большие деньги, моя семья всегда жила очень скромно. Знаешь, – продолжал он, – когда я был маленький, мама как-то отвела меня в кафе и спросила: “Что ты хочешь?” А я очень любил красную икру, и там как раз был бутерброд с красной икрой, вот я его и попросил. Мама порылась в кошельке, купила мне его, а я был неловкий и, пока нес тарелку, бутерброд случайно соскользнул с нее и упал икрой на пол. “Пойдем, – сказала мама, и я увидел в ее глазах слезы, и тогда мне тоже захотелось заплакать. – Пойдем, у меня больше нет денег”. Как это нет денег, думал я, это же так… стыдно, когда нет денег. Когда я вырасту, у меня всегда будут деньги. И они будут, обязательно будут, их будет много очень скоро, я сделаю тебя богатой и счастливой». – «Глупый, – сказала я. – Я люблю тебя».
А потом время закружилось еще быстрее, такая была эпоха. Осенью была свадьба, Андрей через своего профессора договорился о том, что ее можно будет справить в доме Державина – особняке, выходящем на Фонтанку недалеко от Измайловского проспекта, пришли мои подруги из театра, Сева с очередной девушкой, Володя и другие друзья Андрея, которых я не знала, родители Андрея – они были гораздо младше моих, папе Андрея, похоже, не было еще и пятидесяти, и я снова вспомнила моего папу. Пришел и профессор, его звали Юрий Петрович – выше среднего роста, подтянутый, даже спортивный, с характерным орлиным носом и в роговых очках, в нем кипела энергия, казалось он весь как шаровая молния, готовящаяся случайным образом обрушиться на собеседника. Энергичный и импозантный – вот так я его запомнила, такие однозначно нравятся женщинам. «Молодец! – ободряюще сказал Юрий Петрович, поздравляя Андрея. – В наше время мужчине необходим крепкий тыл», – и меня передернуло, я не хотела быть крепким тылом, я хотела быть балериной и танцевать партию Жизели. Я помню, как мы вальсировали с Андреем одни в полутемном мраке бального зала, такого огромного, что Севин и рядом не стоял, под эту самую музыку Une vie d’amour, и зал был похож на сцену, это был наш танец, наш дуэт на сцене, как в Мариинском, только без прожекторов, я была в белом подвенечном платье, и мне слышались рукоплескания и скрипки…
Картинки продолжают нестись, как в калейдоскопе. Свадебное путешествие, подарок Юрия Петровича, Милан, Франческо, в самом деле не похожий на итальянца, а больше всего на умного кролика в очках из мультфильма про Винни Пуха. Милан поразил меня своей архитектурой, правильностью линий, узкими каменными мостовыми, в нем тоже было много голубей, но совсем не было нищих; поразил запахом кофе и свежих булочек по утрам, мне стоит закрыть глаза, и я как сейчас вспоминаю этот запах, разносимый легким ветром, я ощущаю его в теплом тропическом воздухе Майами, эту смесь кофе и теплых булочек, бриошь, говорил Франческо. Мне их много нельзя было, иначе прощай балетная форма, а всегда так хотелось! Шли дожди, ветер ворошил опавшие листья, мы возвращались из ресторана, обходя лужи, и Франческо так смешно говорил: «Attenzione, l’acqua»17.
Дизайнерские магазины на виа Мандзони и в районе Брера, который Франческо очень нравился и куда он нас все время таскал, – я вижу перед собой эту лаконичность, и она мне напоминает танец, простой и совершенный. И конечно, Ла Скала – массивное светло-бежевое здание с арочным портиком, совершенно не похожее на наш Мариинский. «Потерпи, дорогая, – сказал Андрей, когда мы обошли вокруг, и я словно собака принюхивалась к его запахам, так мне хотелось попасть внутрь. – Потерпи, сюда билет стоит больше моей месячной зарплаты, но мы вернемся в Ла Скала, когда у нас будут деньги, обещаю! И может, ты еще здесь будешь танцевать». Да, думала я, надо верить и хотеть, мы обязательно вернемся. Прошло столько лет, а я с тех пор никогда не была в Милане, недостаточно хотела, значит…
На востоке над водой розовеет небо – скоро взойдет солнце, и в сторону океана задует бриз. Мне нравится этот утренний ветерок, он сдувает песок на пляже, ворошит тенты ресторанов на набережной, а по воде бежит рябь, вдаль, чуть ли не до самого горизонта. «Сегодня будет хороший день, – думаю я, – жаркий солнечный день, а впрочем, здесь почти все дни солнечные. И скоро лето».
Наверное, это и был расцвет моей карьеры, тогда, в Мариинском. Меня уже постоянно ставили во вторые и третьи партии: в «Жизели» я танцевала Мирту, в «Спящей Красавице» – фею Сирени, и даже в гремевшем тогда балете «Каменный цветок» я успела выступить, я все ждала приглашения на приму, и казалось, вот оно, не за горами. Я дружила с Сашей Колтун, которая в «Каменном цветке» как раз и исполняла главную роль, она уже собиралась в Америку и все шутила: «Давай, мое место займешь». И вдруг однажды я почувствовала, что-то не то. Тело тяжелело. Оно перестало быть стрункой, которую я могла настроить на любой лад, оно снова переставало повиноваться, как в детские годы, и у меня опять возник полузабытый страх кокона, сковывающего движения. Стояло лето, и на одной репетиции в зале мне вдруг стало очень душно, не хватало воздуха, и я почувствовала, что падаю в обморок. Я выбежала в коридор к открытому настежь окну, и это окно вернуло меня к жизни. «Тест-то делала?» – спросила девчонка из кордебалета, не помню уже как ее звали. «Какой тест? – сказала я. – Нет, вы что, такого и быть не может!» Тест, конечно, показал две полоски – яркие-яркие, смысла пересдавать никакого не было. Визит в клинику Отта все подтвердил – срок восемь недель.
– Что же мне теперь делать? – спросила я у врача – уставшей толстой дамы с руками, как у мясника, и с бородавкой над губой. В ее кабинете не было кондиционера, и она заметно потела.
– Как что? – сказала врачиха. – Готовьтесь рожать, а чего тут делать. Или не рожать – такое тоже возможно, выбор за вами, девочка.
Я не помню, как доковыляла до нашей первой съемной квартиры – на углу канала Грибоедова и Вознесенского. Как прошла во двор, поднялась по кривой лестнице на второй этаж и села на табуретку на кухне. Несмотря на летнюю жару, меня бил озноб. «Нет, – думала я, – я не могу, если я сейчас выпаду из балета, меня никто не вспомнит, а это мои самые лучшие годы, я скоро стану примой, ну нет же!» А с другой стороны… не знаю, мне все-таки хотелось быть мамой, обнимать дочку, я была уверена, что будет дочка, хотелось смотреть, как она растет, слушать, как она делится со мной своими девчачьими секретами. В таком состоянии озноба и отупения я и встретила приехавшего с работы Андрея.
– Тест, – сказала я, и каждое слово давалось мне с трудом. – Положительный. И у врача я была.
– Какой тест? Ох ты… – Андрей сразу все понял. – Какой срок?
– Восемь недель… Почему-то я не замечала, у меня и раньше были задержки из-за тренировок.
– Ну, восемь недель – не страшно, – задумчиво сказал Андрей.
– Какой тут специалист нашелся! – чуть не заплакала я. – Не страшно для чего?
– Лапочка, – он присел ко мне и погладил меня. – Дорогая… Ну ты же сама знаешь и все понимаешь. Нам с тобой не время сейчас рожать ребенка. У тебя карьера только налаживается, тебя скоро сделают примой, я тоже в ближайшее время заработаю много денег. Если ребенок сейчас родится, нам не на что будет его содержать, куда мы даже его денем в съемной однокомнатной квартире?!
– С нами будет спать, – сказала я. – Я все детство провела с родителями в комнате в коммуналке и очень даже ее любила.
– Это безумие, – Андрей сцепил руки так, что хрустнули костяшки, и мне вдруг показалось, он хочет меня ударить. – Это чистейшей воды безумие, и ты сама это знаешь!
Он еще что-то говорил, приводил еще аргументы, но я уже не помню. Да, я знала, я кивала и знала, слезы стояли у меня перед глазами, и из-за комка в горле я не могла говорить. Андрей то нервно ходил по комнате, то присаживался рядом и гладил меня, утешал, говорил, что мы еще молодые, у нас еще будет много детей, что срок маленький, это такая ерунда и все кругом так делают. Я хотела позвонить маме на Галерную, но он жестко сказал – не надо. Мы приняли решение, и ты сама знаешь, что так лучше.
Я не спала всю ночь. Пыталась придумать дочке имя, но поняв, какую глупость делаю, пыталась от этого имени избавиться, и не получилось. Так и осталось в голове имя – Кристина, и теперь, когда я слышу его, я невольно вздрагиваю, и мне кажется, как будто кто-то меня берет рукой за плечо. Уснула уже после рассвета, как тогда, год назад, когда ждала Андрея… Все повторяется, думала я, засыпая.
Мы сели в такси и поехали в клинику Отта на Васильевском. Андрей держал меня за руку и молчал, я тоже молчала, все было как в тумане, как не со мной, а в голове крутилось – Кристина, Кристина, Кристина. Я механически подписала кучу каких-то документов, потом мне дали белый халат и отвели в операционную. Дальше ничего не помню, операция была под наркозом, но, когда я отошла от наркоза, я была очень слаба, постоянно шла кровь, я лежала и оттирала кровь марлей, и мне было так стыдно, так неудобно. Наконец кровь почти остановилась, и тут вошла медсестра, а следом – врачиха с бородавкой.
– Ну что, девочка, – сказал врачиха. – Хорошая новость, это то, что операция прошла успешно. – Есть и плохая новость, – вздохнула она, продолжая. – Операция была очень тяжелая, у тебя там все узенькое, ты же из балетных, правда? В общем, произошла перфорация, повредилась стенка матки, внутренний слой. Насколько – не знаю. Может, заживет, и тогда все нормально, но шансов, честно скажу, немного.
– А если нет? – спросила я, холодея.
– А если нет, то ты не сможешь больше рожать, девочка, – вздохнула она еще раз. – Мы ничего не смогли сделать, так у вас, балетных, бывает.
Я вышла на негнущихся ногах в коридор, прошла, не говоря ни слова, мимо Андрея и спустилась вниз, где он меня догнал. Глаза были сухие, я даже плакать не могла, а руки вдруг показались такими тяжелыми, как будто к ним приделали гири, тяжестью налились кулаки и их невозможно было поднять. Я пошла пешком к Неве. Андрей шел рядом, брал за руку, что-то ласково говорил, я ничего не помню, в голове крутилось только имя – Кристина, Кристина, Кристина. И еще – слово «грех». Безумный, ужасный грех, где-то я читала, что женщин, сделавших аборт, не пускали в церковь. Так я дошла до набережной возле Кунсткамеры. Было душно и не хотелось жить.
– Я не хочу жить, – так и сказала я Андрею. – Жить тяжелее, чем не жить.
– Брось, – сказал он, и я ощутила свою холодную руку в его руке. – Я не знаю, что там произошло… хотя догадываюсь. Неважно. Важно то, что, что бы ни случилось, дорогая, я тебя всегда буду любить, понимаешь? И все будет хорошо – обязательно будет хорошо. Знаешь, я где-то прочитал, что Оскар Уайльд писал: «It’s all going to be fine at the end. If it’s not fine, it’s not the end then»18.
Я не умерла, я пришла в себя, не помню как, говорят, в самом деле, время все лечит. Иногда я думаю про Кристину: сколько лет ей было бы сейчас – двадцать три, она могла бы уже выйти замуж, даже, может быть, иметь детей. Помню, как в школу привел дочку молодой папа колумбиец, я думаю ему самому лет двадцать пять было, ну может чуть больше. Он чем-то напомнил мне Севу, только вместо верблюжьего пальто на нем были футболка и шорты. Он постоянно смеялся и играл с дочкой, а дочка тоже хохотала, визжала и смотрела на папу маслеными влюбленными глазами. «A ella le gusta bailar»19, – сказал мне он и широко приветливо улыбнулся, и дочка засмеялась, а я подумала о Кристине и обо всех неродившихся детях – где их души? Блуждают, одинокие и отвергнутые всеми, матерями и Богом, между небом и землей, кочующие караваны в пространстве брошенных светил… Какой же все-таки это ужасный грех. Иногда мне снятся сны про Кристину, просто nightmare20, она такая хорошенькая, светловолосая девочка с веснушками, похожа на Андрея, вот она бегает, смеется, вот я учу ее играть на фортепьяно, вот мы вместе купаемся в море и ветер треплет ее роскошные светлые волосы, а потом – тьма, ее поглощает тьма и кровь – реки крови текут вокруг, и я кричу в одиночестве: «Кристина! Кристина!» – но она не возвращается, реки крови уносят ее от меня, и тогда я просыпаюсь в 4:30 и не могу заснуть до утра, как сегодня. Говорят, we are just here to be the memory of our kids. Apparently, if there are no kids, the entire memory is wiped out21.
Я все-таки очень люблю своих учениц. Студенток, как их тут называют. Мне нравится смотреть, как они растут, как взрослеют, как отчетливее делаются движения и ритмичнее танец. В Академии Вагановой мы первый год только у станка стояли, чтобы движения отточить, но я думаю, что дети могут больше. Я даю им задания, смотрю на тех, кто делает хорошо, и понемногу усложняю. Задания следующей степени – это то, что заставляет их расти. И в жизни ведь так же – растешь только тогда, когда делаешь над собой усилие. Грейс и Николь наиболее талантливые, такие разные… Грейс – светлая блондинка, словно вчера прибыла на Mayflower, ей бы лирическую героиню играть – Одетту например, а Николь – жгучая латиноамериканка из Венесуэлы, ну вылитая Кармен, так зажигательно танцует, как будто у нее маленьких моторчик! Интересно, какими они будут, когда вырастут, – кто знает, дети – это как затонувшие айсберги, мы видим только то, что возвышается над поверхностью воды. Нам говорили, что в балетном классе должна быть хотя бы одна хорошая ученица, а тут их целых две. Хорошо бы им потом в Нью-Йорк поступить.
Нью-Йорк… мне там не нравилось до конца, хотя квартира была очень хорошая, и район замечательный, самый мой, наверное, любимый в Нью-Йорке – около Кристофер-стрит в Вест-Виллидж. У Андрея не получалось на работе, меня никуда не брали осенью после 11 сентября… Кругом все было тягостно и печально. Ньюйоркцы и так казались мне очень необщительными, особенно после Итаки, а тогда вообще избегали разговаривать, тем более с иностранцами. На Хеллоуин мы пошли по домам с друзьями из университета, как же их звали, ах да, Дэйв и Хизер, в одном доме нам открыла женщина необъятных размеров, и я, смеясь, сказала: «Тrick or treat?» – «You have such a funny accent, – сказала женщина, – where are you from?»22 – «From Russia, – ответила я и мне сразу стало неудобно, как будто я только что призналась, что я другого сорта. – I’m taking accent reduction classes»23, – сказала я, будто оправдываясь, и от этого мне стало еще более неприятно – с какой стати я, балерина Мариинского, должна оправдываться перед этой женщиной? «Good, – сказала она, – to be successful in America you must speak proper English»24. Мне так обидно было тогда – я хотела жить в Америке, хотела быть как американцы, избавиться от своего дурацкого акцента, а все было не так: и акцент мешал, и преподавала я, оказывается, не так, здесь принято говорить студенткам, какие они особенные, special, даже если они просто жирные коровы. Не знаю… Мне было очень трудно той осенью, гнет, тяжесть, воспоминания о горящих башнях, чья рассыпающаяся пыль заполняла всю Седьмую авеню, а погода стояла теплая и красивая, листья переливались всеми оттенками желтого и красного, такое только в Нью-Йорке можно увидеть. А потом я привыкла, или акцент стал менее тяжелым, или я стала покупать, а не только продавать, – когда ты покупаешь, то люди смиряются со всем, даже с акцентом.
Той осенью мы впервые поехали на Кейп-Код. Яркие краски осени сменились застывшим безмолвием белесых дюн и глубокой синевой океана, мерно дышавшего под неярким осенним солнцем. Волны накатывались на берег, и я думала о том, что они возникли на другом краю земли – где-то у берегов Франции или Португалии, а может ветер их гнал даже от самого Финского залива. Кейп-Код и вправду напоминал Финский залив, те же дюны, только более крутые, чем у нас, ветер, играющий песком и тростинками, и океан другой, конечно – мощный, тяжелый и синий-синий, в отличие от серого Финского залива. Мы долго гуляли по дюнам, на берегу местные умельцы лепили фигуру из песка, островерхие новоанглийские домики прорезали крышами сгустившиеся кучевые облака предвечернего неба, и во всем были разлиты такое спокойствие и гармония, что Нью-Йорк, казалось, находится на другом континенте. Здесь все было умиротворенным, хотелось жить, не зарабатывать, а жить – долго и счастливо, и непременно умереть в один день. «Мне здесь очень нравится, – сказала я Андрею. – Обязательно хочу сюда вернуться. И жить здесь». И опять, как с Ла Скала, пока не получилось – уже тринадцать лет, как я редко выбираюсь из Флориды.
Где теперь Андрей, интересно? Loin de la maison j’ai pensée à toi25. Формально мы не разошлись, но мы так давно не виделись, да что там, даже не говорили. Я даже не знаю, есть ли у него кто-то или нет. Если бы мы были вместе, у нас были бы общие воспоминания, а так – они общие до какого-то момента, потом разные. Мне не с кем вспоминать. Почти двенадцать лет вместе и тринадцать порознь… у нас могла бы быть уже серебряная свадьба. Я просыпаюсь по утрам, лежу вот так в темноте и вспоминаю прошлое – это единственное место, где я могу встретить ушедших: маму, папу, Андрея, Севу, Марусю. Там по-прежнему я танцую перед папой на пустом зимнем тротуаре и декламирую его стихи. Там мы счастливы с Андреем, мы танцуем с ним в доме Державина, одни на пустой сцене, и жизнь расстилается перед нами – удивительно радостная и красивая. «И всем казалось, что радость будет…» Настоящее бессмысленно в убыстряющейся мелодии мелькающих дней, будущее иллюзорно, а в прошлом я остаюсь наедине с собой и милыми мне людьми, и порхаю на сцене Мариинского, и вот я почти Жизель.
Жизелью я так и не стала. Были многочисленные Мирты, королевы из «Спящей Красавицы», а неприступная Жизель так и не становилась моей. Но все равно – это было замечательное время. На мои спектакли специально приходили, поклонники дарили мне цветы, мне и платить стали гораздо больше… и больше, чем Андрею, его это сильно беспокоило. Он приходил с работы все более и более раздраженным, и выходные мы тоже редко проводили вместе – днем он уезжал на работу, говорил, что постоянно много работы, Юрий Петрович развел кипучую деятельность, создавал множество запутанных структур с различными партнерами, и Андрей не успевал все отрабатывать, а вечером у меня были спектакли, он встречал меня после них, и мы шли пешком до нашей квартиры на канале Грибоедова. Мы молчали, у меня в голове затухали, таяли последние такты музыки, последние движения танца, и я проживала балет про себя снова и снова, я была еще на сцене, не с Андреем, и его это злило. В эти минуты мы становились чужими. Как-то раз я вышла из служебного входа, кругом стояли поклонники, а Андрея не было. Мне надарили цветов, я пошла дальше и увидела его – он стоял чуть поодаль, у трамвайной остановки. Он посмотрел на меня как на чужую, даже не помог с тяжелыми цветами, просто повернулся и пошел в сторону дома.
– Что случилось? – спросила я. – Что с тобой?
Он ничего не ответил, а только молча шел и играл ключами в кармане – я слышала, как они бряцают.
– Подожди! – наконец крикнула я. – Я не могу так больше! Или ты мне говоришь, что случилось, или я разворачиваюсь и иду в другую сторону.
– Да ничего, – сказал Андрей сквозь зубы. – Ничего. В том-то и дело, что ничего не происходит. Ладно, давай цветы, пойдем, ты же устала.
Я понимала, о чем он. О том, что я жила балетом и уже зарабатывала ощутимо больше него, мы даже начали присматривать квартиру в центре недалеко от Галерной, рядом с мамой, и о том, что его когда-то высокая зарплата перестала расти, многие наши друзья, да и просто окружавшие нас люди внезапно становились богаче и покупали машины и квартиры, а он по-прежнему ездил на подержанном «форде».
– Глупый, – сказала я, – карьера балерины не вечна. У тебя тоже обязательно все будет хорошо, помнишь, ты меня учил: it’s all going to be fine at the end?
– Ладно, – сказал тогда Андрей. – Я обязательно что-нибудь придумаю.
– Только осторожно, – и я поцеловала его. – Давай не как Сева.
Я мало знала о том, что случилось с Севой, мы давно уже не встречались, а Андрей рассказывал очень скупо, по-моему он сам всей истории не знал, скорее со слов Володи. Сева всегда занимался какими-то махинациями, и его дела непрерывно шли в гору – он даже выкупил свою квартиру с бальным залом. А потом он исчез, никто о нем ничего не слышал. Еще через некоторое время Володя выяснил, что Сева занялся каким-то очень рискованным бизнесом, торговлей оружием, что ли, и его застрелили конкуренты. Да-да, такое было время, сейчас мурашки пробирают, когда об этом думаешь, а тогда это было, что называется, в порядке вещей. Бедный Сева, я вспоминаю, как он появился у нас на кухне, как вез меня на своем «опеле» и воображал, что он в Майами-Бич. Как иронично распоряжается судьба – Сева так и не увидел Майами-Бич, а я вот живу здесь уже тринадцать лет. В бальный зал на набережной Мойки тут же вселились Севины родственники из Тамбова, – интересно, как они там разместились? Они к маме тоже приезжали на Галерную, мама вскользь упомянула и больше никогда о них не заговаривала.
С Володей мы тоже виделись реже и реже – казалось, жизнь безжалостно разбрасывает университетский круг друзей Андрея. Он постоянно ездил по командировкам, от Нижнего Новгорода до Сибири, я не помню теперь уже названия городов, у него там где-то появилась девушка, чуть ли не жена, и его все меньше и меньше тянуло в Петербург. Закончились их встречи, песни под гитару и стихи – жизнь брала свое. У меня, как ни странно для моей профессии, появились подруги – моложе меня лет на пять, совсем еще девочки, я помню их фамилии: Захарова и Вишнева, мне была очень приятна эта дружба, я вспоминала, как сама была такой еще совсем недавно, у Андрея тоже были ну если не друзья, то коллеги, хотя такой теплоты, что была когда-то с Володей, между ними не случилось, я даже не помню их лиц, не говоря уже о фамилиях. Да и не надо – нам так хорошо было вместе, что чем меньше оставалось вокруг друзей, тем ближе мы становились, и мне это было так приятно.
Как-то раз Андрей позвонил мне и сказал: не смогу тебя встретить сегодня после концерта, у меня ужин с важными людьми. Я пришла домой одна, долго ждала, наконец он появился, от него сильно пахло водкой, был неожиданно весел, как никогда за последние дни, и сказал: «Меня назначат директором Инновационного фонда. Готовься покупать новую машину!» Я видела, что он рад, но меня не покидало ощущение, что что-то с ним не так, и я спросила: «Это ты с Юрием Петровичем ужинал?» – «При чем здесь Юрий Петрович! – чуть не заорал на меня Андрей, и его радость испарилась. – Это гораздо более серьезные люди!» Я ничего не сказала, и вправду, Андрей скоро стал директором фонда или кем-то в этом роде, я не уточняла. Он приносил пачки долларов, они хранились у нас в коробке из-под обуви, на дне, под слоем географических карт – его старого увлечения. Машину мы тоже купили – красный «Джип-Чероки», Андрею понравился его брутальный дизайн, да и я не возражала. А имя Юрия Петровича начало потихоньку исчезать из обихода, я не спрашивала почему и где-то была даже этому рада, он мне изначально не понравился, – просто это было разительное изменение. У Андрея появился новый офис – выше по Вознесенскому, где находилось какое-то учреждение мэрии26, и мы стали искать квартиру неподалеку, фактически там же, где и жили.
Рассвет уже полновластно вступил в свои права, бриз с побережья усиливается, и океан ощетинивается рябью. Над водой ни облачка, восходящее солнце висит в пустом лазурном небе, как на картинах грузинских художников – без теней. Ко всему привыкаешь – и к этому климату, и к отсутствию времен года, и к тому, что время весело убыстряет дни, переходя от анданте к престо, и я просто с любопытством жду, когда это все закончится. Я не хочу думать, был ли смысл в моей маленькой жизни – я отдала себя балету, и все тут – надеюсь, это не забудется. А забудется, ну что же – страница моей жизни перелистнется под скуку окружающих, не важно.
Жизель вот только хотелось бы станцевать. Она так и осталась мечтой, закончившейся внезапно, в один день. На репетиции «Спящей Красавицы» я порвала связки. Мой партнер, один из четырех принцев, гулял всю ночь, пришел на репетицию, у него задрожали руки, когда он делал поддержку, и я упала, пыталась встать и не могла, боль пронзала ногу, и я плакала, не от боли, нет, я сразу поняла, что все кончено. Травматологи ничего сделать не смогли – я лежала на кровати лицом к стене и понимала, что моя карьера завершилась, шесть лет я танцевала в Мариинском, и вот все, вообще все. «Жить тяжелее, чем не жить» – снова свербела единственная мысль, как после Кристины. Жизнь была кончена – я осталась без балета, без детей, вообще без будущего. Мне было все равно. Я что-то ела, что-то говорила, но это была не я, а какой-то другой человек, я смотрела на него словно из параллельного мира. Я вела себя нормально, адекватно, как теперь говорят: кругом жил своей жизнью город, люди, машины, приходил Андрей и долго гладил меня, говорил: «Вставай, дорогая», – и я вставала и что-то делала, как будто по инерции, некогда заведенный моторчик докручивал последние обороты, и я не знала, да меня и не интересовало, на сколько этих оборотов хватит.
Тогда-то Андрей и отвез меня в Константиновскую усадьбу. Это сейчас нынешние российские власти устроили там помпезный Дворец конгрессов, чтобы иностранцам пыль в глаза пустить, как в России всегда и делалось, а тогда это был красивый заброшенный парк с еле заметными тропинками, на перекрестках которых еще встречались огромные греческие вазы с отколотыми ручками. Пройдя по тропинке, которую, похоже, знал только Андрей, мы вышли к полуразрушенному дворцу, его ступени были засыпаны листьями, а в помещениях гулял ветер. От дворца к низкому берегу залива вел канал, как в Петергофе, но со временем превратившийся в канаву, и только прямая и изящная форма говорила о былых временах. В воздухе стоял густой запах преющих листьев, разложения и упадка.
– Откуда ты знаешь это место? – спросила я Андрея.
– Я родился здесь неподалеку, – сказал Андрей. – В Стрельне. До переезда на Наставников мы жили там. Я тебе об этом не рассказывал, потому что там было еще хуже, чем на Наставников, я вообще не люблю рассказывать о детстве. Но парк этот я помню, парк был мой. Он и тогда был такой, только с годами пришел в еще большее запустение, как все в Совке.
– Мне здесь нравится, – тихо ответила я. – Здесь все очень правдиво. Мне кажется, эти тропинки наполнены голосами тех, кто здесь жил когда-то, это как музыка, нужно только прислушаться…
Мы молча ехали обратно в машине, и я улыбалась. Параллельные пластины миров сдвинулись с места и медленно начали движение навстречу друг другу. С тех пор мы стали ездить туда каждое воскресенье.
А потом наступил 1998 год и грянул кризис. У Андрея просто закончилась работа, он раздал офисную мебель и компьютеры сотрудникам, что-то перевез к нам и закрыл офис. Но уже тогда он готовился к экзаменам в университет: ему кто-то сказал, что нужно в Америке получить степень МВА – и тогда с карьерой все будет прекрасно. Вот так мы и сидели, жили на отложенные на квартиру деньги, ни у него, ни у меня заработка не было никакого. Он готовился к экзаменам буквально днем и ночью, ложился спать в начале четвертого, а вставал в десять утра и снова садился за свои учебники, я читала, учила английский, иногда встречалась с подругами: Вишневой и Захаровой, по отдельности конечно, друг друга они уже не переносили, а мне было все равно. Ни у одного из нас не было в то время ни капли уныния, наоборот, снаружи – внезапно резко обедневший Петербург, а нас внутренне переполняло предвкушение встречи с новым миром, восхищение и надежда, что скоро все будет по-новому, обязательно лучше. Я думаю, что такие же мысли переполняли пассажиров поезда «Ленинград – Адлер», да и всех тех, кто едет в новые края. «И всем казалось, что радость будет…» И еще у нас был восхитительный секс. Такого секса, как в то время, никогда не было, ни до, ни после. Мы могли заниматься сексом постоянно, никогда не уставая, и нам хотелось еще. Наступила весна 99-го, в воздухе снова головокружительно пахло свежестью, как шесть лет назад, и мы любили друг друга… дома, в машине, в темных парках по ночам, нам было совершенно плевать, что о нас подумают… «It’s all going to be fine at the end. If it’s not fine, it’s not the end then», – говорили мы друг другу – и вновь занимались любовью. А потом Андрея приняли в университет Корнелл, и мы уехали в город Итака, штат Нью-Йорк.
Те времена уже не вернутся, ну и ладно. Как обидно – мы с таким воодушевлением ждали будущего, а нужно было радоваться настоящему. Химера это все – будущее. Иллюзии. Я как-то справляюсь, у меня есть партнер по балетной школе, бельгиец, известный балетмейстер, честный партнер и в принципе хороший любовник – мы занимаемся с ним сексом нерегулярно, время от времени, когда, скорее, я захочу, а он честно пытается доставить мне удовольствие, потому что ко мне хорошо относится, но все же он гей. Или бисексуал, как теперь правильно? Я же чувствую это. Ну и что – мне достаточно. На пороге старости и одиночества, постукивающих в дверь, мне и этого хватает, а скоро будет вообще все безразлично. Останется только веселая музыка дней, переходящая в крещендо поездов, набирающих скорость за мостом через Обводный канал и несущихся все дальше и дальше в самом совершенном танце, который еще не поставлен.
Бриз стихает, и рябь проходит, солнце уже достаточно высоко. Я выключаю телевизор, шоу давно закончилось. Говорят, для стариков, которые по ночам не могут заснуть, существуют специальные каналы, надо бы ознакомиться заранее. Сейчас нужно подготовиться к воскресным занятиям в школе: put on my best smile27, как меня учили в начале американской жизни в Нью-Йорке, зачесать волосы в пучок, безукоризненно, как учили когда-то в Академии, и готовиться переброситься small talk с родителями и преподавателями. Я должна быть позитивной и уверенной в себе – попросту говоря, воплощать успех, и тогда, как учили, успех придет. Success comes to those, who are already «there»28. Интересно только, почему, если мы все знаем эти уроки, в этой стране так много несчастных. И все-таки я так давно не вспоминала Андрея, что-то странное нашло на меня сегодня утром. Какой сегодня день, кстати? Пятое мая… день рождения Карла Маркса, подсказывает пионерская память. Ничего особенного. Я беру ключи от машины, солнечные очки, айфон и, спускаясь на парковку, начинаю машинально просматривать новости, мои глаза останавливаются на заметке – и в голове начинает темнеть: Another Russian oligarch bites the dust – Top 10 Russian chemical company declared bankrupt. May 5, (Vedomosti) – On May 3 the Moscow Arbitration Court declared bankruptcy procedures for Orgneftekhim Group, formerly one of the leading Russian private chemical companies owned by Vladimir Perelman and his partners. Mr. Perelman has been put under arrest since March 2019 for illegal financial transactions that resulted in a massive capital outflow outside of Russia and will serve the next 7 years in prison29.
Следственный изолятор № 1 по Нижегородской области, Нижний Новгород, март 2019 года
Тусклый свет льется из зарешеченного окна, мутный, если его потрогать рукой, то рука растворится в нем. За окном громоздится рыхлый мартовский снег, ограждающая зону бетонная стена с колючей проволокой уходит к горизонту набухшего тучами неба и сливается с посеревшим снегом, так что кажется, что зоне нет конца. Под окном два охранника методично и бессмысленно долбят мерзлый лед. Мерзлая погода, мерзлый лед, мерзлая душа у меня, она, как и небо, готова была бы заплакать, но разучилась, слезы застревают в ней и превращаются в воспоминания.
Я химик, я всю жизнь работал по специальности. В детстве как-то утром папа разбудил меня и сказал: «Мне повысили зарплату, хочу сделать тебе подарок». Был такой же мартовский день, мы шли по мосткам в ленинградских новостройках, лавируя между котлованами и кучами черной земли, дошли до магазина и купили набор «Юный химик». Набор бы очень дорогой, я нес коробку как сокровище, а придя домой, немедленно распаковал и приступил к опытам. Химия была завораживающим занятием… Мне нравилось смотреть, как вещества меняют цвет, как они превращаются из одного в другое, даже как мутнеют пробирки – во всем этом, казалось, есть что-то такое чудодейственное, как будто ты можешь управлять природой вещей.
Я поступил в Технологический институт – самый лучший вуз, где готовили химиков. Стояло смутное время, разваливалась страна, но я учился как сумасшедший и после института остался на кафедре – это было унылое место, туда приходили плохо одетые люди, кипятили воду кипятильником и пили невкусный чай. Там я познакомился с завкафедрой Мстиславом Филипповичем. Как-то раз он пригласил меня к себе в кабинет, включил кипятильник, посмотрел на меня внимательно и сказал: «У меня… есть наработки… технологии… их можно коммерциализировать, сейчас время такое… сами знаете, я долго к вам присматривался и думаю – мы сработаемся». Не хочу об этом дальше – вспоминается другой разговор – у меня в офисе на Невском через пару лет. «Мстислав Филиппович, – говорил я, стараясь звучать твердо, но тон срывался вверх, как у школьника. – Ваши технологии – они уже не ваши. Они мои. Все патенты зарегистрированы на меня. Я обеспечу вам достойную старость, но… вам придется отойти». Мстислав Филиппович с каждым моим обертоном становился все ниже и будто слабел на глазах, старчески вздрагивая при каждом слове. Я не ищу оправданий, нет, просто не люблю про это вспоминать. В общем, так я стал владельцем научно-производственного кооператива.
В то время в бизнесе не было живых денег – платили бартером. За технологию по очистке теплообменника на Киршнефтеоргсинтезе мне предложили заплатить коллекцией мужской одежды альтернативных модельеров с миланского показа мод. Я пробовал протестовать, но в кабинет вошли молодые люди спортивного телосложения с бритыми затылками и молча встали у двери – пришлось согласиться, это было лучше, чем ничего. Коллекция в самом деле оказалась… сильно альтернативная – фантазии у миланских модельеров было хоть отбавляй. Я бы на себя такое ни за что не надел. И как все это было продавать? У меня был небольшой офис из трех комнаток, одну пришлось отдать под склад одежды. Но ведь офис – не магазин, пришлось кинуть клич по друзьям и друзьям друзей.
Через эту коллекцию я познакомился с массой интересных людей. Были и просто бандиты или косящие под них полубандиты, такие брали нарасхват футболки в крупную клетку и черные облегающие лосины, как-то потом в Англии я видел такие наряды на гей-параде, но в Петербурге начала девяностых они считались особенным шиком среди криминальной братвы. Были и люди искусства, рок-музыканты например, они покупали широкие костюмы с длинными, скрывающими руки рукавами и черные рубашки, похожие на наши косоворотки. Один парень, его звали Серега, ну да, Серега Шнур, купил у меня целый гардероб – и очень элегантно получилось, у него уже тогда было отменное чувство стиля, я далек от всего этого, но мне понравилось, мы потом с ним еще долго общались, он даже на какие-то концерты меня водил. И еще я с одним парнем познакомился, моим ровесником, только что закончил Финэк, его звали Севой. У него была хорошо сложенная жилистая фигура, узкое обаятельное лицо с чуть приподнятыми монгольскими скулами, а слегка прищуренные глаза светились и сразу располагали к себе. Он пришел вечером, я уже уходить собирался, мы долго болтали, и я уже забыл про то, что торопился, потом приступили к осмотру коллекции. Севе понравилось пальто из светло-бежевой верблюжьей шерсти и с широкими отворотами, как у бруклинского гангстера, а еще черные дутые пузырями брюки – Сева сделал в этом наряде пару танцевальных движений в стиле Боба Марли, и я улыбнулся – так он к себе располагал. Потом начался торг. Сева торговался красиво и нещадно, после того как цена опустилась на сорок процентов, я сказал – хватит. «Принимается, – сказал Сева, – только вот у меня, к сожалению, не вся сумма с собой». Выяснилось, что у Севы с собой от силы треть. «Я заплачу, – убедительно говорил Сева, и мне хотелось ему верить. – Треть через месяц и остаток – на следующий месяц. Прикинь, как пальто классно сидит, ну кто у тебя еще его купит?» Пальто и в самом деле сидело на Севе очень органично – как на гангстере или на Бобе Марли, и я плюнул и согласился. Деньги он отдал точно в срок, в общем, мы подружились.
Сева приехал в Ленинград откуда-то из провинции, из Тамбова, что ли; он был кристально честен, и я не встречал людей, у которых был бы такой низкий барьер к риску. Эти два качества в нем прекрасно уживались. Сева верил в свою удачу, ему доверяли, он не подводил и пускался в самые рискованные предприятия. На тот момент Сева торговал импортной одеждой и японской электроникой у Апраксина двора (на «Апрашке», как тогда говорили), но грезил более масштабными комбинациями, которые заканчивались для Севы неизменно: «…и потом махну в Майами-Бич!»
Я все чаще и чаще стал встречаться с Севиной компанией. Своей такой у меня к тому времени не было – друзья по Техноложке кто остался на кафедре, кто пошел работать в ГИПХ, но мне было с ними неинтересно уже – они тянули свою лямку на службе, а я был предпринимателем. Каждый день рисковал и растил свой бизнес. У Севы друзья были гораздо интереснее, Финэк оказался лучше подготовленным к переменам в обществе. Особенно выделялся один – Андрей, серьезный такой светловолосый парень, молчаливый, когда надо, вообще не люблю людей, которые без толку болтают, а так, чувствовалось, очень образованный и эрудированный. На дворе бушевали девяностые, каждый крутился, как только мог, а Андрей смотрел на все это как будто свысока, немного отстраненно, словно ему не нужно было зарабатывать каждый день. Я потом встречал таких людей, обычно они были из богатых московских семей, заканчивали МГИМО и потихоньку обустраивались в жизни, пользуясь правильными контактами. У Андрея ничего такого не было, он не любил говорить о своей семье, но насколько я понимал, богатством она не отличалась. И занимался он какой-то фигней со своим профессором – что-то связанное то ли с инновационным, то ли с инвестиционным развитием, кто за эту ерунду платить будет? В то время в Петербурге можно было вбить в землю столб – и люди начинали к этому столбу нести деньги, так лихо разбогатеть и разориться в одночасье. Я как-то раз сказал об этом Андрею, но он отмахнулся. «Знаешь, – сказал он, – я думаю, к вопросу зарабатывания денег нужно подходить системно. Если хочешь миллион, нужно замахиваться на миллиард. Ты вот тоже ведь не всем попало занимаешься, а бизнес строишь». Я потом вспоминал его слова, когда всякая ерунда отвлекала от главного, а тогда не придал значения, то была эпоха, как теперь любят говорить, «первоначального накопления капитала», и как именно этот капитал копился, никого особенно не волновало, брали, что плохо лежало.
В компании Севы и Андрея было интересно, а главное – там легко можно было быть самим собой. У нас у всех был разный бизнес, мне нечего было с ними делить. Иногда собирались на квартире у Севы, никогда не забуду эту огромную бальную залу в старом особняке на Мойке, я вспомнил, что умею играть на гитаре, и мы под гитару о чем-то спорили, пели песни, читали стихи. Тогда это нормально было, я думаю, если сейчас моя дочка в своей компании прочитает стихи, ее, мягко говоря, не поймут. Миллениалы… Сева всегда был окружен девушками, они просто шли за ним, как крысы за дудочкой крысолова из известной сказки, Андрей тоже появлялся с девушкой – блондинкой со вздернутым носиком и кудряшками, иногда… не всегда… они производили странное впечатление, ухаживали друг за другом, но словно бы обоим было в тягость, будто их кто-то заставляет. «Дочка ректора», – сказал как-то Сева многозначительно, и я все понял, но ничего говорить не стал, впрочем, блондинка скоро исчезла. У меня с девушками никак ничего не клеилось. Севины подруги, казалось, были увлечены только Севой, а больше я ни с кем не пересекался, на работе было не до этого, а попытку материнских ухаживаний главной бухгалтерши я пресек на корню. «Мы с вами здесь работаем, – сказал я, когда она попыталась накормить меня какими-то пирогами, многозначительно вздыхая, – и больше ничего».
А потом у Андрея появилась Марина. Я помню, как Сева привез ее, она приходилась ему дальней родственницей, был какой-то праздник, то ли 23 Февраля, то ли 8 Марта. Она еще так странно шла, пересекала Севину бальную залу – вроде летуче, порхая, но ее стопы были неестественно вывернуты наружу. А потом все выяснилось – Марина оказалась балериной Мариинского театра – тоненькая и гибкая, с собранными в пучок волосами мышиного цвета, как девочка на шаре у Пикассо, – почему-то мгновенно вспомнилось, хотя я и не большой знаток живописи. Андрей тут же ей начал оказывать знаки внимания, читал стихи – я никогда его таким не видел. Мы пили коньяк, много коньяка, и на фоне опьянения, песен и стихов я понял, что мне очень понравилась Марина, но соперничество с Андреем заранее было обречено на неудачу, и он, и Сева были высокие красавцы, а я по поводу своей внешности иллюзий как не питал, так и до сих пор не питаю. Так что я пил тогда гораздо больше коньяка, чем обычно.
Через пару месяцев я закрыл сделку, мы с партнерами пошли в ресторан «Старая таможня», единственный в то время приличный ресторан в городе, а потом двинулись ко мне домой, я тогда жил там же, на Васильевском, на Десятой линии, неподалеку от моста Лейтенанта Шмидта30. Андрей с Севой тоже туда подъехали, мы долго не могли разойтись, говорили обо всем, от стоимости ваучеров до Конституции, которую планировалось принять зимой, и тут раздался телефонный звонок. Я даже сразу не понял, что это Марина. Я подозвал Андрея, он о чем-то с ней говорил, потом повесил трубку и глухо сказал: «Я пойду, у Марины несчастье, она просит приехать». – «Сейчас же ночь, – начали отговаривать все, хотя был пик белых ночей и уже брезжил рассвет. – Мосты ведь разведены!» – «Ничего страшного, – сказал Андрей. – Придумаю что-нибудь». – «Погоди, – сказал я. – Я пойду с тобой. Ребята подождут». Мы молча вышли на набережную около памятника Крузенштерну. Было раннее утро, еще почти ночь, северное солнце освещало гордо разведенные пролеты моста Лейтенанта Шмидта, и Петербург в его свете казался затонувшей Атлантидой. «Пойдем, – сказал Андрей, направляясь к спуску возле моста, – здесь Нева не широкая, переплывем». – «Ты что, свихнулся?» – выпалил я, но потом резанула азартная мысль, что через Неву я никогда не плавал, и вообще – это прикольная идея. Мы разделись, взяли одежду одной рукой над собой и пошли в воду под одобрительные возгласы начавшейся собираться толпы. Вода была холодная, но терпимо, мы даже проплыли метров пятнадцать, держа одной рукой одежду над собой, как Чапаев винтовку в советском фильме, пока свистки и громкоговорители подъехавшей милиции не заставили нас повернуть назад. Потом, уже после отделения милиции, мы шли по проснувшемуся Васильевскому острову, и поливальные машины обдавали нас водой. Я чувствовал, и, мне кажется, Андрей тоже чувствовал, что нас с этой минуты что-то слишком важное связывает, и мы теперь друг друга никогда не предадим.
Жизнь любви,Которой мы присягнулиИ которую разрушило время,День за днемРанит мой разум(фр.). Песня «Une Vie d’Amour» в исполнении Шарля Азнавура.
[Закрыть]
Жизнь любвиПолная светлого смеха,Единственный путь,Прорывающий наш ад,Ведущий дальше, чем ночь,Ночь ночей (фр.).
[Закрыть]
Бесплатный фрагмент закончился.
