Читать книгу: «Шесть русских поэтов»

Шрифт:

В оформлении книги использованы фотографии Кристины Батраковой, Алексея Бородина, Вадима Месяца, Давида Паташинского, Екатерины Скабардиной, Анатолия Степаненко.

© Русский Гулливер, 2025

© Центр современной литературы, 2025

© Лера Манович, 2025

© Вадим Месяц, составление, 2025

© Алексей Остудин, 2025

© Екатерина Перченкова, 2025

© Андрей Тавров, 2023

© Дарья Христовская, 2025

* * *

От составителя

Можно читать разрекламированные книги – можно искать что-то самому, опираясь на удачу и советы друзей. Открывать неоткрытое – дело благодарное. То же самое касается книгоиздания. «Русский Гулливер» с момента возникновения, ставил задачей представить на читательский суд новых поэтов и писателей, ранее публике неизвестных. «Наши авторы становятся знаменитыми» – наивный лозунг, но он работает. Я привык ставить на одиночек. На поэтов, способных держаться вне тенденций и трендов. Не назло. В силу своей природной и эстетической предрасположенности. Кто-то из известных культуртрегеров недавнего прошлого утверждал, что ему для нормального существования литературы необходимо 600 имен. И неважно, что они пишут практически один бесконечный текст. Нужно, чтоб они оставались в рамках, предложенным этим куратором. Мне хватает шести имен. 40 лет пребывания в литературе и организационной работе вокруг нее, привели меня к такому односложному заключению.

Я выбрал авторов с различной, но по всему уникальной, поэтикой, что не мешает им умещаться под одной обложкой. Им всем присущи точность поэтического высказывания, насыщенность и плотность текста. Опора на гармонию и некоторую универсальность. Они наследуют культуре или человеческой интонации, понятной большинству. Несут на себе отпечаток времени, но способны быть прочитанными по-другому в другие времена, из-за множественности интерпретаций, которые а них заложены. Создается впечатление, что эти стихи подразумевают какой-то вневременной исходник, из которого они берут начало, в то время как большинство прочих стихотворений подразумевают самих себя и только. Авторы, представленные здесь, не стремятся взять на себя роль «поэтов, которые больше, чем поэт», а с некоторым вызывающим смирением соглашаются быть «проводниками родной речи», «инструментами словесности», что несомненно должно быть оценено современниками.

С поэтами, представленными в этой книге, меня связывают годы плодотворной дружбы, это – круг «Русского Гулливера». При составлении я пытался быть объективным и внепартийным. Мне это не удалось. Андрей Тавров когда-то обмолвился: «Поэзия должна быть преступлением. Преступлением высшего против низшего, безмерного против “меры мер”, жизни перед смертью». Составляя представленную антологию я думал именно об этом.

Вадим Месяц

Лера Манович

Лера Манович – поэт, прозаик, драматург. Родилась в Воронеже в 1976 году. Окончила Воронежский государственный университет (математический факультет) и Высшие литературные курсы при Литературном институте им. А. М. Горького. Член союза писателей Москвы. Публиковалась в журналах: «Новый Мир», «Октябрь», «Новая Юность», «Урал», «Новый Берег» и других. Автор книг: «Первый и другие рассказы», «Стихи для Москвы», «Рыба плывет», «Прощай, Анна К.», «Белый верх, черный низ».

«Поэзия Леры Манович мне бесконечно дорога, немало стоит эта ее выстраданная, сбивчивая речь, многострадальная и стыдливая, исполненная слабости, но способная ослепить, как вспышка магния – ослепить на мгновение, чтобы запечатлеть тебя навечно. Тут все созвучно мне, словно нашептанное автором вселилось в мои сны, и время тут вытекает, словно рис из порванного мешка, и детство возвращается, становясь навязчивым, необычайно холодным и горьким, но оттого не менее дорогим, и на натянутых проводах прошлого непрерывно лают псы вечного сожаления».

Амирам Григоров

«Поэзия Леры Манович интересна и уникальна тем, что главный герой ее стихотворений – время: время жизни, время смерти и время любви, когда социальная темпоральность, пройдя сквозь вербализованную трагедию, становится хроносом онтологическим, когда “всегда” переходит в “везде”, а окружность трагичности просматривается сразу здесь и нигде. Нигде – значит, точно, – в тебе.»

Юрий Казарин

«Поэтическая ясность взгляда возможна только и исключительно благодаря абсолютной внутренней свободе. Это осознанный и окончательный выбор Леры Манович».

Сергей Алиханов

Вечер на дону

 
За этот вечер на Дону,
костер у дома,
за что хотела к одному —
пришла к другому.
 
 
За строгость ликов у икон
с потертым нимбом,
за теплый в куртке синтепон.
За все спасибо.
 
 
Распят ты будешь и воспет,
ловя ухабы.
Я не художник, не поэт
я просто баба.
 
 
Когда мне в ухо дышит он,
подходит ближе,
я где Георгий, где дракон
уже не вижу.
 
 
За этой осени размах,
за мед и сливы,
за этот праздник на костях —
спасибо.
 

«Остатки разговоров на тарелке…»

 
Остатки разговоров на тарелке.
Объедки ожиданий и тоски.
Я в лес пошла, обнять хотела белку,
но руки оказались велики.
 
 
Березы оглушительно белы́,
и раны на коре не лечат мазью,
любовь, ослепнув, бьется о стволы,
чужих не различая в оверсайзе.
 
 
Слепая смерть тянула нас в отель,
ноябрьский лед был призрачен и тонок.
И я как дура шла в твою постель
и сладостей просила, как ребенок.
 

«Не успеешь проснуться – уже темно…»

 
Не успеешь проснуться – уже темно.
За стеной соседа-бойца ни звука.
Я хотела писать, что скучаю, но
ретроградный Меркурий мешает, сука.
 
 
И сижу натянута как струна,
а ведь раньше была как стена, как глыба.
Ты спроси у знакомого колдуна,
то ли в рыбе луна, то ли в лунах рыба.
 
 
Дай мне спритц, веревку, хотя бы зонт,
Книгу мертвых, отзывов и проклятий
до того, как отвалишь за горизонт
на своем космическом самокате.
 
 
Не пиши мне про судьбы и времена,
потому что смотреть без того паршиво,
как стоит у порога моя страна,
осыпая звезды с погон фальшивых.
 

1 сентября

 
Хорошая осень какая,
и день прехороший.
И где-то звенит колокольчик.
Ты слышишь, Алеша?
 
 
И мы погребенные втайне,
убитые втайне:
Евгении, Зои и Тани
услышим и встанем.
 
 
В изъеденных плесенью фартуках,
с землею на лицах,
вернемся и сядем за парты
и будем учиться.
 
 
От губ изъязвленного края
до самой ключицы
мы будем сиять и лучиться.
Сиять и учиться.
 

«Ты не бойся и спи. Это ветер шумит в дымоходе…»

 
Ты не бойся и спи. Это ветер шумит в дымоходе.
И на озере темном наутро появится лед.
Ты же знаешь теперь, что любовь никогда не проходит.
Ничего не проходит. Это время всего лишь идет.
 
 
И пока ты влюблен, не нужны нам от смерти прививки.
Пусть гуляет она по просторам лесов и полей,
словно дворник бухой, собирая клочки и обрывки.
Это больше не мы. Это время не справилось с ней.
 
 
Это время сдается. Пространство же нет, не сдается.
И по-прежнему свеж под ногами кладбищенский дерн.
Над землею Господь на сияющем дроне несется.
И смеется. И держит в губах фиолетовый терн.
 

Толстой

 
Во сне
напялила цветные колготки.
Ноги были длинные и толстые
как трубы парохода,
как те деревья в Ясной Поляне,
куда нас привезли на пыльном автобусе,
и один маленький мальчик плакал и кричал,
что не хочет смотреть,
как жил великий писатель.
 

Парикмахерши

 
Парикмахерши
держат в руках чужие головы.
Грустные потомки Далилы,
они похожи на усталых актрис.
Женщина на соседнем кресле
просит сделать с ней что-нибудь веселое.
У нее красноватый кончик носа
и рот, опущенный вниз.
Она похожа на цветок,
который растоптали.
Ей делают светлые, легкие кудри.
Теперь она похожа на девочку.
которой пересадили лицо.
Таджичка,
сметая волосы,
говорит по телефону
на тревожном языке:
«Как же ты говоришь
“люблю тебя”
а сердце твое не со мною?»
говорит она.
«Ты трижды обманул меня
и не сказал мне» – говорит она
и выбрасывает
волосы в корзину.
 
 
Парикмахерши с лицами старух
и фигурами школьниц
курят у входа,
пока перекись водорода
заставляет волосы
забыть свой цвет,
забыть прошлое.
Здравствуйте, парикмахерши.
Я принесла вам
свою голову.
Я сажусь перед зеркалом
и сила уходит из меня.
 

«Стояли и курили, ждали чуда…»

 
Стояли и курили, ждали чуда.
Но осень желтый выдала билет.
Покоя нет, и счастья тоже нет.
Мне б просто унести себя отсюда.
 
 
Троллейбус полз по мокрой мостовой
и шевелил ленивыми рогами.
Чужие угощали пирогами.
Своим хватало просто, что живой.
 
 
Любовь текла в израненном стволе,
томилась в хирургических отходах,
свистела в легких мертвых пароходов
и окликала лезвием в спине.
 
 
В надломе поднебесной тетивы
тугую книгу мальчик раскрывает
и снова упоительно читает
мол, жили-были кто-то,
но не мы.
 

«Все катится к весне наперебой…»

 
Все катится к весне наперебой.
И скоро загорать и к речке бегать.
Как быть той женщиной, которая с тобой,
когда-то я умела это делать.
 
 
Так просто, так легко, так невзначай,
не ставя целей, перспектив не строя,
гулять или лежать. И кофе-чай.
И даже борщ. И первое-второе.
 
 
Шестого мая в небе полоса,
заживший шрам арктического фронта.
И там, где раньше были небеса,
гнездо воронье, а не горизонты.
 

«Октябрь – время скорбных урожаев…»

 
Октябрь – время скорбных урожаев.
Как хорошо в объятиях живых.
Мы бабушек рыдая провожали,
но быстро научились жить без них.
Но что-то вдруг о них напоминает:
знакомая косынка или тень,
из ледяных забвений возникает
еще при жизни слепленный пельмень.
Все эти тряпочки, подушки, статуэтки,
транзистора хрипящий адский хор,
просроченные в шкафчике таблетки
и мертвецы, смотрящие в упор.
Все что при жизни жгло и умерщвляло,
как дрожжи распирало ветхий дом.
С какого перепуга это стало
единственным связующим звеном?
Зачем нам памяти фальшивые приметы,
продавленный диван, гнилой паркет.
Зачем вода, когда так много света.
Свет не гаси, запомни только свет.
 

«Чужбина врет, но неизменно манит…»

 
Чужбина врет, но неизменно манит.
Все тот же кофе, пиво из горла.
Гарун опять бежал быстрее лани,
чем заяц от двуглавого орла.
 
 
Предателю сдается дом без ванны.
Аренда – восемь месяцев вперед.
Гарун бежит в Стамбул из Еревана,
другой гарун бежит наоборот.
 
 
Что ты сказал вот этим странным бегом,
на что сменил отчизны благодать.
Темнеет. Дворник борется со снегом.
Ему бы все до вечера убрать.
 

Ежи

 
Чем сыпать соль на мякоть ран
и делать дабл-облом,
давай мы сходим в ресторан,
тут рядом, за углом.
 
 
Твой мрачный взгляд, твой гордый тон,
он утомил уже.
Сегодня скидки на планктон,
улиток и ежей.
 
 
Прочь откровенья и интим
и танцы в неглиже.
Давай ежей мы поедим,
пожрем ежей уже.
 

Мой дед иосиф

 
Мой дед Иосиф никогда не держал меня на руках.
Последней, кого он держал на руках, была его любовница,
простая русская баба, которая плохо плавала.
Дед погиб, вытаскивая ее из реки в санатории под Воронежем.
Может даже, это было в санатории Горького,
мимо которого мы проезжали вчера.
 
 
Это все неважно. Разметка территории смещается со временем,
как калька под дрожащей рукой. И, возможно, место,
            где утонул мой дед,
надо искать где-нибудь под Москвой, в Ступино.
Не зря же меня так туда тянет.
В любом случае дед был отличным парнем,
хотя бабушка до самой смерти была другого мнения,
пока ее не похоронили рядом.
Как будто после смерти опять засунули
в холодную супружескую постель.
 
 
Теперь я старше своего деда.
Я нашла абрикосовый чурбак, чтобы вешать на него шляпу.
Когда она валяется на скамейке, на нее вечно садятся.
Мне показалось, что под шляпой не хватает носа.
Мы с отчимом приладили нос. Потом сделали в шутку очки
            на резинке.
И получился мой дед Иосиф. Вот он, на картинке.
Мой дед теперь из твердого, как камень,
и тяжелого, как камень, абрикосового дерева.
 
 
Что еще сказать…
Влюбляйтесь в женщин, которые хорошо плавают.
Так, на всякий случай.
Я, например, отлично плаваю.
 

«Это с птицей прощается ветер…»

 
Это с птицей прощается ветер
и крылом к подоконнику льнет.
Это наши прозрачные дети
тянут руки из синих болот.
 
 
Это слово распалось на слоги,
первоцвет заблудился в весне.
Это дремлет в приюте безногий,
спотыкается в радостном сне.
 
 
Это рыба на сушу выходит,
задыхаясь на трудном пути,
это что-то проходит-проходит
и никак не умеет пройти.
 

«Вздыхал натруженный причал…»

 
Вздыхал натруженный причал,
пустотами вбирая влагу.
И ты на станции встречал
с цветком завернутым в бумагу
 
 
На новой плоскости земли,
почуяв новые тропинки,
нас по булыжнику вели
невозмутимые ботинки.
 
 
И город с площадью пустой
кустом топорщился у входа.
И в номер чистый и простой
звала усталая природа.
 

Электричка

 
Деревья и заборы пролетали
и деревень кладбищенские виды,
когда везла тебе из серых далей
окрепшую на воздухе обиду.
 
 
В вагоне пахло пеплом и грибами.
Старик никак не мог найти билета,
и все ровнял дрожащими руками
набухшую от осени газету.
 
 
Все электрички шли по расписанью,
и стрелочник в каморке привокзальной,
теряя смысл твердил, чтобы позвали
какую-то неведомую Таню.
 
 
Луна на все светила бесполезно
и поводя сухим янтарным веком,
следила, как нутро змеи железной
исторгнет на платформу человека.
 

Не пропадай

 
Не пропадай. В какой унылый край
земная ось качнула это лето?
И почему-то женщин очень жаль,
когда их сумочки подобраны по цвету
 
 
к плащу. Печален небосвод,
и листья каждой жилкой кровоточат.
И все желтеет, тлеет и гниет,
но сдаться увяданию не хочет.
 
 
Ты плачешь оттого, что ты живой.
А все прошло. Пчелою пролетело.
Так плачет дерево под медленной пилой,
Цилиндрами свое теряя тело.
 
 
Так плачет мать, кроватку теребя,
невыбранное имя повторяя.
И я как никогда люблю тебя.
И я как никогда тебя теряю.
 

Ventspils

 
Сегодня никто не купит
цветы на рыночной площади.
Старуха в большой шапке
уйдет печальная.
Квадратные часы
замрут от удивления.
Баянист на Katrinasiela
не поднимет глаз.
 
 
Слишком рано для прощания.
Зачем мы покидаем Вентспилс?
 
 
Простреленная голова фонтана
смотрит с укоризной.
Цветные спины коров
остывают на ветру.
Никто не погладит
траурные бока сухогруза
с белым клеймом.
 
 
Мы покидаем Вентспилс.
 
 
Руки женщины
взбивают в мансарде подушку,
и она забывает твой затылок.
Ночной шепот
повис между рамами.
 
 
Город ускользает
из рук
как мелкая рыба.
И соль остается на чемоданах.
 

О главном

 
Когда меж огородов дач и вилл
бродило лето бедрами качая,
тебя любила я, и ты любил,
и шевелились лодки на причале.
 
 
И темный колебался водоем,
и ласточки так низко гнезда вили.
Мы шли на нерест – люди нас палили,
как двух блядей под красным фонарем.
 
 
Любимый, дерни, выдави стекло.
К чему нам пасторальные картины.
Гарпун держать ровней поможет спину,
согреет пульс электроволокно.
 
 
Пока на кафедре физических наук
какая-нибудь Белла или Ада
не зафиксирует реакцию распада,
стучи хвостом, мой серебристый друг.
 

«Сестра-сестра, далече ль до весны…»

 
Сестра-сестра, далече ль до весны?
Матрас Икея, простыни из бязи.
И эти предварительные сны.
И эти окончательные связи.
 
 
То звон в ушах, то колокольный звон,
В приметы веря, сами на примете,
Ты хочешь быть единственным, но третьим?
Ты будешь приходить ко мне в дурдом?
 
 
Сестра, зачем ты в этом венчике из роз?
Зачем ты кофе льешь на подоконник?
Читаю в гуще: остеохондроз
и Карпмана тоскливый треугольник.
 

Гараж

 
Из контурной карты изъята
мелеет река.
Теперь межоконная вата
несет рыбака.
 
 
Земли материнской отрада,
ограды столбы.
И серое небо над садом
валит из трубы.
 
 
Не нужен нам греческий ладан
и берег другой.
Могилою пахнет рассада,
гараж голубой.
 

«Все. Под глазами мешки и морщины…»

 
Все. Под глазами мешки и морщины.
В сердце опять пустота.
Я изгнала из постели мужчину,
чтоб разместить там кота.
 
 
Кошки прекрасны, но им не хватает
гладкости бедер и спин.
Мне регулярно курьер доставляет
шебу, пурину, канин.
 
 
Поздно гадать, что в судьбе это значит,
поздно идти к алтарю.
Вот же я, Господи, в шерсти кошачьей
перед тобою стою.
 

Август

 
Лето отпели,
все возвращались с дач.
Август как призрак
скорбно стоял позади.
Ты мне сказал:
Очень красивый плащ,
тронул за пуговицу
на груди.
 
 
Я не забуду
тамбура ржавый пол,
на запотевшем стекле
надпись: «Марина – блядь».
Падает осень
зрелым плодом на стол,
будто за лето
хочет долги отдать.
 

Веселой вдове

 
Смеркалось. Над распахнутой землей
томился постоялец неподвижный.
И воздух надрывался тишиной,
когда веревки опускались ниже
корней и трав и снова вверх ползли
и на ладонь ложились как ручные.
Все подходили, брали горсть земли,
не зная почему, но так учили.
И было странно обрывать дела,
чтоб в землю класть непрожитое тело.
И безутешно плакала вдова,
но к осени опять похорошела.
 

«Когда у человека нет себя…»

 
Когда у человека нет себя,
он ластится к рассветам и закатам,
к чужим плечам, безвольным и покатым
и даже к очевидности дождя.
 
 
Когда у человека нет себя,
ему плевать на теплой жизни всходы,
его судьба зависит от погоды
а радости – от дней календаря.
 
 
Вот он стоит – растерянный и кроткий,
у вечности на длинном поводке
с нелепой линией на маленькой руке,
как школьник на трамвайной остановке.
 

«Чернеют голые поля…»

 
Чернеют голые поля,
развилка буквой «Т».
Я больше не люблю тебя,
мой грустный СНТ.
 
 
Вот слива, сладкая как мед,
и поздний абрикос.
Вот груша спелая гниет,
усыпав весь откос.
 
 
В изнеможении, в дыму,
бессмысленно, как жаль,
приносит осень никому
не нужный урожай.
 
 
Никто не едет, не живет,
не зажигает свет.
Тут был сосед. Там был сосед.
И где теперь сосед?
 
 
Лишь слива клонится к земле,
молчит ненужный терн.
И медленно ползет в траве
заброшенный костер.
 

Вожак

 
Далекий вагонный скрежет.
A снег все лежит, не тает.
Сугробы красиво режет
вожак кобелиной стаи.
Индеец драное ухо,
для пули мишень, оторва,
но каждая блудная сука
отдаться ему готова.
Когда он трусит по аллее,
воинственный и патлатый,
едва ли его жалеют
владельцы жирных кастратов.
Едва ли осилит стая
такую долгую зиму,
и сам он, когда – не знаю
получит лопатой в спину.
Но что-то манит и брезжит,
зовет из далекой дали.
Красиво сугробы режет
вожак кобелиной стаи.
 

Мерлен

 
Не вела обманом к алтарю,
не пила и даже не курила.
Так за что как мертвая стою
над палитрой краски «Тиккурила»?
Если бы почувствовать ты смог,
как смертельно каждый выбор тяжек.
Он взрывает мой усталый мозг
на пятьсот окрашенных бумажек.
Мрут во мне писатель и поэт,
и звезда пусть небольшой, но сцены
на один вопрос ищу ответ:
в тот ли тон покрасила я стены.
Жизнь моя проносится звеня,
как тележка с красками и тленом.
Ты спаси. Ты пронеси меня
через кассы Леруа Мерлена.
 

Крестный ход

 
По улице, двору, вокруг прихода,
роняя тени в урны и кусты,
мы шли за Силуаном крестным ходом
через пространство новой густоты.
 
 
Шли словно дети, странники глухие,
крестились друг у друга за спиной.
И по закону злой драматургии
в конце хромал какой-нибудь больной.
 
 
Как будто был не праздник, а поминки
по красоте и силе здешних мест.
Я видела лишь старые ботинки,
и новые нашивки с буквой зэд.
 

Колыбельная

 
Прятались камни в стене,
прятались в погребе люди.
Вспомнил солдатик во сне,
мамкины теплые груди.
 
 
Вспомнил в степи паровоз
дыма веселые кольца.
День запускал под откос
красную голову солнца.
 
 
Травы устали расти,
верфи устали и дамбы.
Спи, мой мальчишка, усни
я – твоя черная мамба.
 

Война

 
Вот поле. Здесь ляжем
сраженные гендерным игом.
Ты больше не друг мне, и даже
не соутоварищ по играм.
 
 
Зачем ты позвал
в это мертвое руссише поле
идти целоваться
с огромной седой головою.
 
 
Когда все кончается,
все очевидно на пальцах:
Вот ветка качается,
мама в руках с одеяльцем.
 
 
Вот лица и лица,
вот стены, забытые стены.
Вот ванну набрали.
Смотри, поднимается пена.
 
 
По «Мишкиной каше»,
рванине советских сандалий
нас долго учили,
чтоб сразу же мы распознали
 
 
друг друга в толпе,
чтоб случилась отличная story,
и story случилась,
но кто-то нас жестко поссорил.
 
 
Поссорил и смылся, соврав
что пошел по нужде.
Где мальчик? Где девочка?
Где они, где они, где.
 

Шла

 
Я шла к тебе взлететь и умереть.
Все либо пошло, либо иллюзорно.
Погасло небо и спала земная твердь,
подсвеченная кофиксом позорным.
 
 
И как благословенные цветы,
окурки падали из окон и балконов,
боясь забвенья, горя, пустоты,
я шла, не выходя из телефона.
 
 
На свет, на навигатор, на курсор,
сливая номера, пароль, удачу.
Я лайков собирала крупный сор,
как в забегаловке захватанную сдачу.
 
 
Звенела мелочь стыдная в горсти,
спина болела, пели хрипло вороны.
Я шла к тебе, хотя могла идти
совсем, совсем, совсем в другую сторону.
 

Пиши меня

 
Ко мне ходили: скульпторы, певцы
эквилибристы, депутаты, боты.
И целовали хладные сосцы,
почти не отвлекая от работы.
 
 
Все ходят в гости только по утрам.
По вечерам же, поступая мудро,
в квартирах разбирают старый хлам
и молятся, чтоб наступило утро.
 
 
А я лежу все там же, где лежу,
подобная синице мертвой, белке.
Ищу я время и не нахожу,
я потеряла и часы, и стрелки.
 
 
Я потеряла чувства и слова,
но вижу, как ты двигаешь треножник.
Как хорошо кружится голова.
Где кисть твоя? Пиши меня, художник.
 

Остоженка

 
Едут на фронт Иванов и Петров:
клубы, спортбары, холмы.
Жизнь наложилась на склейку миров,
смесь капучино и тьмы.
 
 
Едут, теряя знакомый вайфай,
тянется времени жуть.
Ты по старинке овец посчитай,
если не можешь уснуть.
 
 
Сколько их там, поднебесных отар,
сколько овечьих голов.
Не говори про войну, комиссар
там Иванов и Петров.
 
 
Все что осталось нам – сладкий кошмар,
мерзость, обман, миражи.
Тело свое покажи, комиссар,
тело свое покажи.
 

«Я любила тебя, когда ты пил курил и жрал ночью…»

 
Я любила тебя, когда ты пил курил и жрал ночью,
когда тебе было срать на общественное мнение и карьеру,
когда ты шел, пошатываясь, по набережной,
обнимался с бродячими собаками,
когда цыгане выворачивали твои карманы,
когда шлюхи целовали тебя в губы.
 
 
Теперь ты избегаешь токсичного общения,
ходишь по десять тысяч шагов в день,
не пьешь даже кофе,
взвешиваешь еду на специальных весах,
стараешься не высказываться радикально,
потому что это может навредить репутации.
 
 
А я начала пить, курить и жрать ночью,
потому что я скучаю по тебе.
Потому что ожидание трезвости лучше, чем трезвость.
Потому что бриллиант в грязи – это поэзия,
а на прилавке ювелира – пошлость.
Потому что все, кого мы любили,
            уже мертвы.
 

Белый верх, черный низ

 
Вот опять прихожу. И опять – ни тепла, ни привета.
Лишь два слова ответь – и я снова навеки усну.
Ночь темна. Холодна. Но забористым выдалось лето,
словно плата за то, что они провалили весну.
 
 
Коридор. Лунапарк. Галерея надежд и затмений.
В захолустном музее туалет на втором этаже.
Мне так нравился ты. И так нравились длинные тени
на зеленой траве. Но поверь, мне не надо уже
 
 
перспектив, обещаний. Мне нужно какое-то слово,
чтобы смело шагать, понимая, что лестница вниз.
Мы стоим словно в детстве на празднике школьном сурово.
Только б лечь и уснуть. И уснуть. Белый верх, черный низ.
 

Бесплатный фрагмент закончился.

299 ₽

Начислим

+9

Покупайте книги и получайте бонусы в Литрес, Читай-городе и Буквоеде.

Участвовать в бонусной программе