Читать книгу: «Это и есть наша жизнь», страница 2
– Потонешь тут, к чёртовой матери, и Лукоморья не увидишь. Понаставили дырявых лодок. И на берегу, как специально, никого. Вымерли, что ли?
Выл я всё громче и громче.
За мысом, куда меня вынесло, открылся вид на большой причал, возле которого стояло несколько кораблей. Моё утлое судёнышко несло прямо на них. Я перестал выть, размахивал руками и просил о помощи. Меня поднесло совсем близко к одному из кораблей, где на палубе стояли два дядьки, курили и усмехались, показывая на меня. Я уже давно не вычерпывал воду, так как понял, что затея эта бесполезная, вода прибывает быстрее, чем я её вычерпываю. Лодка, наконец, легонько нырнула носом, а потом и вовсе ушла под воду. Издав прощальный вопль, я, как мог, оттолкнулся от затонувшей лодки и стал молотить по воде руками. Телогрейка надулась пузырём и удерживала меня на поверхности.
С палубы бросили красный круг, привязанный за верёвку. Я ухватился за него так крепко, как можно держаться только за саму жизнь.
Горячий, сладкий чай, мягкие булочки с повидлом, сухое, чистое бельё большого размера, – всё это давало ощущение того, что я попал в рай. Или в какое-то счастье. Кругом была идеальная чистота, а мне все улыбались, словно радовались, что наконец-то я к ним приплыл.
Однажды, давно, давно, я уже был в таком счастье. Правда, помнилось плохо, но внутреннее ощущение осталось. Был какой-то праздник. Была старая бабушка. Была мамка, очень красивая и совсем не похожая. Но я знаю, что это именно мамка. Бабушка, не помню, кто она такая, принесла из кухни большой красивый каравай. Сверху, на ягодах лежали четыре зажаристые палочки, из теста. Мамка сказала, что это мои года. И подарила мне целый кулёк конфет. Половина из тех конфет была в фантиках. А ещё она подарила мне большую, красивую юлу. Когда её раскрутили на полу, она пела. Пела таким не земным голосом, какого я больше не слышал никогда. А в комнате так вкусно пахло: пирогом, конфетами. Особенно, новой, блестящей юлой.
Весь тот день было счастье.
Потом куда-то делась бабушка. И, как-то незаметно, появился отчим. Никогда уже счастья не было, не повторялся тот день. И юла сломалась, больше не пела.
Вся команда, состоящая из девяти крепких, здоровых дядек, и тучной, такой же крепкой, улыбчивой, поварихи, тёти Груни, все хотели что-то сделать для меня приятное. Кто-то протягивал конфету, кто-то дарил тельняшку, а кто просто похлопывал по спине:
– Ничего, ничего, – оклемаешься. Тётка Груня не даст захворать. Будешь у нас юнгой.
Я и, правда, даже не чихнул ни разу. Хоть вода была холодной, мне показалось, просто ледяной. Не то, что на Лукоморье. Там всегда тепло, – солдаты постоянно купаются, в блестящих шлемах. И командир, кажется, он им дядькой приходится, тоже купается, прямо в одеждах. Хорошо.
Меня, после всех моих рассказов о злоключениях, поселили в комнату с двумя дядьками. Комната эта, на корабле, называется каютой. Почти все комнаты на корабле называются не так, как положено. И меня заставляли учить эти названия. Я учил: каюта, кубрик, камбуз, кают-компания.
Река, чуть ниже порта, широко разливалась и берегов, почти не было. Виднелись лишь тоненькие ниточки, по которым не определить, – берег это, или просто отмель вылезла, из-за отлива. Вода, временами становилась мутной, даже грязной. По поверхности несло разный хлам. Все тогда говорили, что вверху прошли дожди. Что можно выскочить за губу.
Работа заключалась в том, что постоянно что-то грузили, разгружали, перевозили, подтягивали, швартовались, отчаливали. Мне больше нравилось ходить за губу, где стояла бригада рыбаков. Почему ходить, а не плавать, и почему за губу, – никто толком объяснить не мог, просто поправляли, если я говорил неправильно.
Загрузив бочки и ящики с рыбой, мы возвращались только на следующий день. Тётя Груня устраивала рыбный день, и я объедался вкуснятиной. Да и в другие дни, меня постоянно подкармливали чем-то вкусным. Почти всегда для меня были конфеты. Вся команда относилась ко мне очень дружелюбно. Я тоже всех полюбил. Даже очень.
Ночи становились совсем холодными, а днём, иногда, налетал пронизывающий, порывистый ветер. Близилась осень.
Должен, хоть и коротко, упомянуть здесь, о своей первой любви.
Девочка Оля, моего возраста, часто прибегала на берег, чтобы встретиться со своим отцом, нашим боцманом. Она была такая.… Такая нежная, такая светлая, чувственная, что не влюбиться в неё было просто невозможно.
Она уходила домой, держа своего отца за руку, и часто оглядывалась. Мне казалось, что это она оглядывается на меня. Я даже краснел, а ладошки становились потными и липкими, вытирал их о штаны, прятал в карманы.
Эта односторонняя любовь, если можно назвать любовью тот трепет, что я испытывал при появлении Оли, длилась очень долго…. Очень. Почти целый месяц. Целый осенний месяц.
Я весь извёлся. Представлял, как она держит за руку не отца, а меня…. Дышать становилось очень трудно, а сердце готово было выскочить через рот. Оно торопливо стучало в самом горле.
Боялся смотреть в её сторону. А её короткий, но радостный смех, при встрече с отцом, вызывал и у меня какие-то нервные всхлипывания. Видимо я так смеялся в ответ.
Мы так и не познакомились. Нас просто не представили друг другу. Просто играли в гляделки. Просто смотрели друг другу то в глаза, то в спину.
Когда она пришла, однажды, в сопровождении длинноногого, худощавого паренька, не отступающего от неё ни на шаг, я словно сошёл с ума. Я налетел на него диким зверем, свалил на деревянный настил и бил, бил, бил…. Пока взрослые что-то поняли, пока кинулись к нам, пока оттащили меня, всё лицо паренька было уже в крови. А я, удерживаемый старшими товарищами, ещё бил и бил окровавленными кулаками по остывшему, вечернему воздуху.
Долго, потом, все допытывались у меня, за что я накинулся на Олиного брата, но ответить мне было нечего и я просто молчал.
Так, коротко ошпарив мою душу, словно окатив кипятком, пролетела, промелькнула моя первая любовь. В памяти осталась лишь горечь и боль.
***
Кто-то крикнул, что привезли получку. Все заспешили на причал, образовав весёлую толкучку. Всем было весело, настроение радостное. Только мне сразу стало не по себе.
Ещё с далёкого детства я знал, что получка, – это очень плохо. В этот день, да и на следующий, мамка, с подругами и мужиками, напивалась до беспамятства. Сначала все пели и шутили, даже пробовали плясать, но потом начинали громко ругаться, и заканчивалось всё драками, кровью, битой посудой и сломанными стульями.
Я в такие дни убегал на кухню и прятался под чей-нибудь стол. Было страшно и плохо.
Подумалось, что и здесь, в день получки начнётся всё то, что обычно бывает в таком случае. Ушёл в свою каюту и залез под одеяло.
На палубе галдели, смеялись. Думал, что уже началось. Но никто не пил. Меня нашли и вытащили ко всем.
– Вот, твоя получка!
Капитан шлёпнул в мою ладошку увесистую пачку денег. Я смотрел на всех и не знал, что надо говорить. Тётя Груня чмокнула меня в щёку тёплыми, мягкими губами, поздравила с первой получкой. Все тянули шершавые руки, – радовались за меня. Хотелось разреветься, но я сдержался.
Это все скинулись, и устроили мне первую получку.
Потом ещё скидывались на общак, – для разных общих дел. С меня не взяли, хоть я и предлагал.
Общак так и остался лежать на столе в кают-компании. Пачка была не ровная, деньги топорщились уголками в разные стороны.
Все занялись своими делами, кто-то ушёл в посёлок, кто за шашками, кто чесал языком, кто просто отдыхал.
Я тыкался ко всем, просил, чтобы убрали деньги:
– Это, убрать бы, украдут…
– Не переживай, капитан уберёт.
Но я не доверял и сидел рядом, следил. Как заворожённый, пялился на пачку денег, а в голове уже жужжали, роились поганые мысли. Вспоминался Лёхин голос, под натужный рокот мотора:
– В Лукоморье нужны деньги, без них с тобой там и разговаривать никто не будет.
Вот бы мне такую пачку. Сразу бы махнул в Лукоморье. Где-то в душе, понимал, что там не будет лучше, чем здесь. Не будет. А мысли роились, наплывали помимо воли. Торопили и заставляли что-то делать…. Делать.
– Тёть Грунь, убрать бы деньги-то.
– Да, кому они нужны, – уберутся.
Снова сидел, неотрывно глядя на пачку бумаги, которая имеет такую великую силу, которая из человека, из человека, может сделать ….
Ночевал я где-то на краю посёлка, в заброшенных штабелях леса. Кутался в телогрейку, спал плохо. Хоть одежда на мне была первейшая, – тётя Груня всё ушила и подогнала под мой рост, и свитер, почти новый, мужики подарили, а крутился всю ночь, – мёрз. Отвык спать под небушком, всё в каюте, да под тёплым одеялом.
Ничего, потерплю, в Лукоморье отогреюсь. Теперь-то я точно знаю, что мечта эта моя сбудется. Сбудется, только дайте срок.
Поймали меня, почти сразу, как я выбрался из своего укрытия. Милиционер притащил на пирс, бросил перед сходнями. На палубе стояла вся команда. Никто не смеялся, не улыбался даже. У них были каменные лица, будто они кого-то хоронили.
Я выл и катался. Выл и катался.
– Дяденьки, родненькие, простите Христа ради! Не по злобе я, не по злобе! Мне в Лукоморье надо, ой как надо! Там тепло…. Там яблоки растут, прямо на деревьях…. Там дуб большой и зелёный…. Простите, родненькие! Простите….
Милиционер протянул капитану деньги. Тот спустился, взял. Я приблизился к трапу, ухватился за него рукой. Капитан тихо отстранил мою руку:
– Не погань. И страна та, красивая, которую ты Лукоморьем кличешь, не для тебя, парень. Не для тебя.
Я совсем потерялся. Даже выть перестал.
Милиционер поднял меня, повёл в отделение.
Я вспомнил. Я всё вспомнил! Это же мамка читала мне про Лукоморье. Она читала и прижимала меня к себе, гладила по голове. Да, гладила. Тогда она ещё любила меня. Любила!
А голос у неё был бархатный и очень нежный:
– Там чудеса, там леший бродит….
***
Дальнейшая судьба моя не выстроилась в прямую, ровную и красивую линию. Не получилось. Да и кривой-то линию моей жизни назвать, пожалуй, трудно. Скорее, какие-то пунктиры, с неравномерными пробелами, да и сами те пунктиры горбаты, с задирами и пробоинами.
Грязной получилась жизнь. Грязной и трудной. Да, и жизнь ли это.
Конечно, если рассуждать философски, – мы сами строим её, сами выбираем именно ту линию, которая нам нравится, которой мы хотели бы следовать. Однако не всегда сбывается то, что хотелось бы, чего ждёшь.
И, ещё. Так много в наше время грязи, так много гадости не только в головах и душах, но и прямо на виду, на людях, что, некоторые и не удивятся вовсе, узнав, что я творил. Но, для меня, даже для меня, это за краем. Я искренне жалею того, кого не тронет мой рассказ. Кто, походя, скажет: и не такое случается в наше время. Если так, то время совсем худое….
Но обвинять время, в которое мы живём, – совсем пустое занятие. Ведь жизнь любого из нас складывается не из каких-то временных отрезков. Жизнь складывается из событий, которые происходили в то или другое время. Именно из событий. И события те мы сами творим, сами выстраиваем. Сами делаем, строим ту цепочку, которую потом и называем своей жизнью.
Я не собираюсь вести терпеливого читателя по всем извилинам, по всем перипетиям своего жизненного пути. Расскажу лишь отдельные вехи, отдельные пункты, которые по той или иной причине запали мне в память. Да, именно в память, так как в душу эти события отложиться не могли, – нет её у меня, – души. Нет, и никогда не было. Думаю, не было. Расскажу о том, что удивляло меня больше, что заставляло меня самого вздрагивать порой, и отстраняться от зеркала.
В колонии я появился измызганный, избитый, совершенно потерянный. Злость кипела во мне даже тогда, когда я спал. Всё было плохо. Всё. Настолько плохо, что зубы крошились.
Лишь удивительная моя терпеливость позволила мне выжить, ужиться с той средой обитания, куда занесло меня совсем не случайно. Нет, не случайно, – я нутром своим готов был к такому бытию, шёл к нему, даже не сознавая того.
Жалеть себя перестал давно. Ещё тогда перестал, когда мамка жива была. Когда отчим порол до потери сознания. Когда понял, осознал, что жизнь моя гроша ломаного не стоит. Ничего не стоит. А теперь и вовсе, – какая жалость.
Кто только появлялся поближе, кто осмеливался переступить черту, определённую моим сознанием, немедленно бывал наказан. Сперва словом грубым, поганым. Если не понимал, получал тумаков крепких, бесплатных, – беспричинных. А когда и этого мало оказывалось, когда не отступался кто, не внимал науке кулака, пинка, мата крепкого, – в ход шли зубы.
Да, зубы. Мне самому становилось страшно. Страшно до смеха. Страшно за того, кто осмеливался мне противостоять.
В драке я грыз и давился тем отгрызенным, рвал, всё подряд, и когтями и клыками, не разбираясь. Одежду, – в клочья. Жилы, – в ремки, в струи крови. Плоть, – особенно приятно вгрызаться в плоть, в мякоть, – выхватывал её целыми кусками.
Меня старались обходить. Подальше обходить.
Протащился год. Нудный, тягучий, вонючий. Год, который я и не заметил. А может, не хотел замечать. Я жил, будто с закрытыми глазами, будто в коконе каком-то, крепко накрепко спелёнатым. Шёл туда, куда вели, делал то, что велели, ел то, что давали. Почти забыл свой голос, не имел ни друзей, ни знакомых.
Многих, кто жил рядом, такое моё поведение раздражало.
В соседней «хате», – это за перегородкой, жили блатные. Именно они приняли решение опустить меня.
Всё случилось, ночью, когда многие уже спали. Шестёрки заломали меня, сдёрнули кальсоны. Перец сидел на моей шконке, поигрывал браслетом и лыбился во всю рожу. Ему и нужно-то было, только моё унижение. Он и без этого был гораздо выше, так выше, что и не дотянешься, а вот, хотелось ещё на ступенечку.
И на работу он не ходил. Ни он, ни его шестёрки. Мы, все остальные, за них работали. Вот она, натура человеческая. Сволочная натура. Ох, сволочная.
Уже на другой день мне продырявили чашку, и в ложке пробили дыру.
Я хотел умереть. Хотел умереть, и не мог. Не умиралось….
Прошла неделя, месяц. Меня никто не трогал. Я так же молчал, жил одиночкой. Будто бы всё успокоилось. Только не у меня. Не знаю где, в каком органе, может в печёнке, может в селезёнке, только не прошла, не успокоилась моя злость. Притаилась.
В рабочей зоне я заточил здоровенный гвоздь, на двести, и запихал его себе…. Одним словом спрятал. Когда мы возвращались в жилую зону, нас по серьёзу досматривали. Даже половинку лезвия безопасной бритвы, где-то под языком, не пронесёшь. Могли заставить снять штаны. Прощупывали все швы на одежде, карманы, залезали пальцами в рот.
Ночью я достал гвоздь. Подождал, когда все уснут. Ещё подождал. Ещё. Будто тень, будто по воздуху, не касаясь скрипучих половиц, скользнул за перегородку.
Стянул с Перца одеяло, освобождая грудь.
Это я потом узнал, потом уж мне рассказали, что, перед тем, как убивать, надо разбудить. Тогда крику не будет. А тогда я ещё ничего такого не знал. Думал, ткну, и всё, он сразу и умрёт. Где там.
Гвоздь не полез, как я рассчитывал. Упёрся в грудину, или в ребро. Не мог проткнуть. А Перец проснулся и страшно, громко заорал. Я даже испугался, но отступать уже было поздно. Навалившись всем телом, всё же пробил грудину и вогнал туда гвоздь по самую шляпку, предварительно обмотанную тряпицей. Вогнал, и ладонью придержал.
Перец ещё покричал и откинул голову.
Все проснулись и с ужасом смотрели на меня. Смотрели, как я придерживал шляпку гвоздя, из под которой разлеталась в разные стороны тёмная, совсем не похожая на кровь, жидкость. Бежать было поздно, да и не куда. Я медленно дошёл до своего места, и сел на нары, весь в крови.
Дальше ничего интересного: суд, этап, другая колония. Перец сумел выжить. Это сыграло решающую роль в том, что срок мне добавили не очень большой. Заканчивать этот срок пришлось уже на взросляке.
Убедился, что молва ходит впереди людей. И здесь, на взрослой зоне, близко ко мне ни кто не подходил. Не пытался найти дружбу.
Но именно там, во взрослой колонии, я познакомился с дядей Ваней, – мастером боевых искусств. Два года, день за днём, он учил меня, тренировал, натаскивал, как собаку.
Я был хорошим учеником. Я научился убивать. Мне было страшно самого себя.
Сказать, что меня уважали, – пожалуй, ничего не сказать. Мне настойчиво предлагали дружбу серьёзные, маститые уркаганы. Я молчал. Ни с кем не хотел водить дружбу. Был волком одиночкой.
Пришла свобода.
Свобода, – она не была для меня праздником. Это событие скорее заботило меня. Заботило, с точки зрения быта, – где жить, что есть, чем заниматься? Вообще, – зачем она мне?
Пару дней и ночей пролежал на скамейке в парке какого-то небольшого городка.
Моросил дождь. Даже и не дождь, просто в воздухе висела пелена влаги. Сырость. Промозглая сырость….
Снова вспомнилась навязчивая идея детства, – море.
Поеду к морю. Там тепло, там яблоки прямо на деревьях…
Город N-ск, по словам знатоков, был воротами на Кавказ. Почему я там оказался, пожалуй, и не припомню, не смогу объяснить. Но именно этот, шумный, размазанный кривыми улицами, базарный город, стал моей пристанью надолго. Навсегда.
Не лукоморье, а именно этот, старый, не очень чистый городок.
Где-то за железкой, далеко от центра, встретились двухэтажные бараки. Точно такие, как наши, – из детства. Даже какая-то тень грусти прокатилась. Странно. Уж по детству-то я не хотел бы грустить. Нет, не хотел бы. Даже во сне, нечаянно окунаясь в детство, сразу просыпался. Нет, нет, только не детство!
В первый же день, оказавшись на базаре, я заметил охоту. Сразу засёк, как щипач выпасал тётку, трущуюся возле богатых шмоток. Рядом деловито пыхтел ширмач, который будет прикрывать щипача во время работы. На другой стороне базарного потока вытягивал шею третий участник охоты. Именно ему будет скинут лопатник, в случае удачи.
Я пристроился рядом с этим третьим, и топтался, делая вид, что рассматриваю товар. Сам же зорко следил за всеми персонажами разыгрывающейся пьесы.
Не прошло и минуты, как сквозь толпу молнией мелькнул брошенный кошелёк, по-нашему, – лопатник. Мой подопечный уже растопырил грабли, чтобы поймать его и смыться, но я его опередил. Кошелёк совершенно незаметно спрятался у меня под рубахой, а рукой я обхватил опешившего паренька за шею и быстро выволок его из толпы.
Где-то возле товаров выла, голосила баба, обнаружившая пропажу.
– На кого работаем?
– Да, пошёл ты.
Я машинально ударил парня по колену и у него там что-то хрустнуло. Он охнул и повис у меня на руках.
Волоком вытащил его за угол, привёл в себя.
– Так на кого?
Парень со стоном выдавил:
– Сами. Нет хозяина. Товар сдаём одному барыге, а деньги себе.
– С этого дня моя половина. И только попробуйте…
– Побойся Бога!
Но в то время я ещё не думал о Боге. Не боялся Его.
И я стал получать с этой бригады деньги. Потом ещё одних раскрутил, барыгу того нашёл. Тоже обложил данью. Ему это не понравилось, и он нанял двоих мордоворотов, чтобы они поставили меня на место.
Разговор был где-то на тихой окраине города, на каком-то берегу. Это были первые, с кем я обошёлся так жёстко, так серьёзно, если не считать колонию и историю с Перцем. Мне было интересно другое, – их не было жалко, даже ни сколько. Я спустил их в воду, и течение всё сделало, всё скрыло. Это оказалось так просто, так легко. Даже удивительно.
Барыга стал платить. Даже больше, чем я заявил.
С появлением денег, приоделся, снял приличную хату. Постепенно проходил страх перед неизвестностью, перед свободой.
Но жить праздно, получая дармовые деньги, – как-то не по мне. Хотелось самому, хотелось чего-то остренького. Узнав, где обитают бездомные малолетки, наведался туда и прибрал одного дохляка. Звали его Васькой.
Мы с ним стали обносить богатенькие хаты. Или по наводке, или сами присматривали. Я спускал Ваську на верёвке к окну, он забирался внутрь и открывал мне дверь.
Дело наладилось. Тем более что барахло сбывалось без задержки.
Однажды, при сдаче очередной партии, ко мне подошли серьёзные дяди и объяснили, что надо откладывать на общак. Я, конечно, возмутился, но дяди были сильнее.
Я продал Ваську барыге, – он давно положил на него глаз. Васька катался в ногах, выл и умолял отпустить его. Я смеялся, пряча пачку денег, полученную за живой товар.
Воровать бросил. Не потому, что мне было жалко делиться с кем-то, нет, просто захотелось чего-то другого, чего-то экзотического.
Уехал на море. Посмотреть, что там за Лукоморье. Думал, что просто посмотрю, но задержался там почти на три года. Занимался исключительно ничегонеделанием. Или, другими словами, пинал болду.
Однако что-то тянуло меня назад, тянуло в N-ск, словно я чувствовал, что именно там и ждут меня самые яркие, радостные и самые грустные, самые чёрные события моей жизни. Что-либо вычёркивать, убирать из своей судьбы, мы вряд ли можем. Остаётся только ждать те или другие события и готовить себя встретить их достойно, насколько это возможно.
Вернувшись в город, ставший мне уже близким, хоть и не родным, я как-то воспрянул духом. Ходил по улицам и улыбался. Без причины улыбался. А, видимо, недаром сказано: «…Да не узнают враги твои о радостях твоих». Все испытания человеку даются по силам. Эти слова ещё мать говорила мне, обмывая меня и успокаивая после арапника. По силам. Это значит, что ты получаешь испытания именно твои. Именно твои, и ни кто не может облегчить тебе их, не может разделить с тобой боль, будь то боль физическая, или душевная. Не станет тебе легче в момент смерти, если рядом умирает друг. Не станет.
Именно здесь, в N-ске со мной случились некие события, пропустить которые в своих повествованиях я не могу.
По старой привычке я любил бродить по торговым рядам рынка, с любопытством рассматривая лица торгашей, покупателей и праздно шатающихся граждан, вроде меня. Бывал там почти каждый день. И вот однажды…
Я только вышел с базара, который галдел и колобродил, как…, как базар. Был белый день, кругом полно народу. Мужики, уперевшись в задний борт уазика, пытались его удержать, но он медленно катился на них, под горку. Один сидел в кабине и тщетно пытался запустить двигатель.
– Помоги, дорогой! Помоги, брат!
С явным кавказским акцентом обратился один из них ко мне. Я торопливо подскочил и подставил плечо под борт машины. В тот же момент я получил удар по затылку. Перед глазами всё поплыло, захотелось опростать желудок.
Меня легко закинули в кузов, профессионально быстро и ловко связали руки и ноги. Машина сразу завелась и поехала, подпрыгивая на неровностях дороги.
Я окончательно пришёл в себя. В кузове сидели на низких лавках ещё четверо связанных парней, примерно моего возраста. В углу, на другой стороне две девчонки, тоже связанные. Рядом с ними, – горец с автоматом. И малец, – пацан, жмётся к мужчине, наверное, сын.
Девчонки очень похожи, видимо сёстры. Одна старше другой лет на пять. Руки у них связаны спереди, не так как у нас.
Я, как мог, приподнялся на локте, стал рассматривать двор, где стояла наша машина. Тут же получил прикладом по голове. Горец выругался, достал откуда-то губную гармонику и стал тихонько пиликать.
Подтянув колени, я перевалился, трудно втиснулся между связанными парнями.
Совершенно не разбираясь в музыке, ещё и в музыке губной гармоники, вскоре стал улавливать незнакомые, но грустные, протяжные мелодии гор. Мужчина покачивался в такт мелодии, закрывал глаза, тянул и тянул заунывный напев. Ребёнок, сидевший рядом, всем телом тянулся к отцу, принимал не только его музыку, его настроение, он душу его видел, любовался ей, трогал нежно. Раздувал ноздри, втягивая запах родного человека, не просто родного, а самого дорогого. И грубому невежде было видно и понятно, как он страстно любит отца, как он ласкает его своими глазами.
Думаю, что и отец испытывал определённые чувства к мальчишке. Он клонился к нему, покачивался в такт. Улыбался глазами.
Вспомнил себя в его годы. Боже! Как я хотел отца…. Как желал…. Как бы мы были счастливы вместе, как бы заботились, как любили бы друг друга. Для меня и в эти годы сама память об отце, которого я и не видел-то ни разу, само представление о нём было каким-то благоговейным. Словно я прикасался своим разумом к чему-то святому. Отец….
Пришли двое, с оружием. Оба сели в кабину, машина тронулась. Долго, спокойно выбирались из города. Наконец закончились и пригородные дачи, потянулись нескончаемые сады, совершенно не прибранные.
Ах, – яблоки на деревьях. Они не радовали. Нет, не радовали. А ведь когда-то…. Было счастьем даже думать о том, что где-то, в неведомых краях-землях растут яблоки и их можно просто собирать на земле.
Горец всё тянул свою заунывную мелодию, зажав в коленях автомат. Тянул и тянул. А парнишка, прижавшись к отцу, что-то мурлыкал, стараясь попадать в такт мелодии.
Остановились возле какого-то поста. Милиционеры разговаривали о чём-то с водителем. Один из них подошёл к заднему борту, откинул полог и внимательно оглядел нас, – связанных, напуганных. Снова подошёл к кабине, спрятал увесистый пакет на груди, махнул рукой. Мы поехали дальше. Дорога тянула куда-то в горы, мотор натужно выл, движение совсем замедлилось.
Сквозь дым от выхлопной трубы, который забрасывало под хлопающий на ветру полог, сквозь специфический запах горцев, сквозь запах давно не мывшихся людей, что сидели рядом, нанесло откуда-то нежный запах миндаля. Откуда это? Видимо, просто запах этот, запах миндаля, возник где-то в памяти. Да, да, тётя Груня…. Она стряпала пышные, высокие булки, которые нужно было сжимать, чтобы откусить, до того они были пышными. Вот эти булочки пахли миндалём…. Как давно это было, как далеко.
Ещё и ещё втягивал носом тяжёлый воздух, но приятного запаха уже не ощущалось.
…Я всё рассчитал. У меня было лишь две-три секунды. Но этого времени мне должно хватить, если всё получится правильно.
Как только горец в очередной раз прикрыл глаза, я пружиной подпрыгнул к нему и лбом ударил его в висок. Несколько лет в колонии, каждодневно, я отрабатывал именно это упражнение. Именно этому учил меня мой наставник: боевому сопротивлению со связанными руками. Словно он знал, что такая ситуация случится, со мной, рано, или поздно.
Удар пришёлся по месту. Гармоника покатилась по полу, рядом завалился и сам музыкант, подминая под себя автомат.
Парнишка, ни на минуту не растерявшись, ухватился за автомат и стал вырывать его. Но отец, своим телом, крепко придавил оружие, и у пацана ничего не получалось. Но вот он навалился на отца и смог перевернуть его.
Я не был готов к такому повороту событий. Размышлять было некогда. Упав на парня, я зубами впился ему в плечо, откинул его на пол. Он кричал от боли, но продолжал тянуться к освобождённому автомату.
Ещё раз подпрыгнув, я обрушился коленями на парня, одним в грудь, другим в горло. Он захрипел, пытался меня сбросить, но весовые категории были разные. Слишком разные. Пацан ещё подёргался, подёргался, раскинул руки, затих.
Я обвёл всех сидящих по лавкам глазами. Видимо, глаза мои не выражали доброжелательности. Все вжались спинами в борта и молча, с ужасом смотрели на меня.
Свой взгляд я остановил на старшей девице:
– Возьми у него кинжал и освободи меня.
Девушка сильнее вжалась в угол и замотала головой из стороны в сторону.
– У тебя же руки свободны, возьми кинжал.
Горец тихо, едва слышно, застонал и стал приходить в себя.
– Возьми кинжал. – Тихо и медленно повторял я.
Она заплакала и отвернулась.
– Я могу. Я.…Это младшая сестра, совсем соплячка, уже тянула связанные руки к рукояти кинжала.
Мотор машины натужно выводил свою, трудовую музыку, все покачивались в такт движения. Девчонка вытащила кинжал и стала неумело тыкать им в мои связанные за спиной руки.
Горец сел на пол и обхватил голову руками. Увидел сына. Увидел, что мои руки уже свободны, схватился за автомат, стал передёргивать затвор. Я успел перехватить кинжал и с излишним усердием вогнал лезвие ему в грудь. Кинжал вошёл в плоть со свистом, который был слышен даже сквозь шум мотора. Со свистом и шлепком.
Хотел вытащить кинжал, чтобы разрезать путы на ногах, но подумал, что хлынет кровь, – весь вымажешься. Оставил оружие в теле горца, стал распутывать хитроумные узлы.
Взял автомат и сквозь маленькое окошечко выстрелил в голову сопровождающему. Шофёр с ужасом увидел разваленную голову товарища, нажал на тормоза и сразу получил выстрел в спину.
Девчушке я развязал руки и ноги.
Слева от дороги начинался крутой спуск к реке, которая даже не была видна там, внизу. Она просто угадывалась по шуму воды в камнях.
Если не обращать внимания на тот дальний шум воды, уши закладывает от горной тишины. Особая тишина вечерних гор навевает тоску.
Мне всегда, с самого детства, не очень нравились горы. Правда и видел-то я их только на картине в тёмном коридоре нашей школы, но уже тогда они как бы давили на меня. Не давали дышать полной грудью.
Из кабины вытянулась тонкая струйка живой ещё, крови. Вот ведь как: хозяин уже концы отдал, а она ещё движется, тянется. Даже журчит…
Девочка стояла рядом.
– Сестра? – я кивнул на брезентовый тент кузова.
– Да, старшая.
– Жалко?
Она помолчала, чуть отвернулась, снова приступила ко мне:
– Жалко. Но я с тобой хочу.
– А дом где?
– Я с тобой останусь. Позволь.
Откинув полог, ещё раз заглянул в кузов. Кажется, они боялись меня, как-то отклонились даже. Сперва боялись тех, кто их связывал и вёз в рабство, а теперь, ещё больше боялись того, кто пытается их освободить. Страх лишает человека разума.
Через мёртвого шофёра я дотянулся, снял с тормоза, завернул руль. Мы вдвоем чуть подтолкнули машину и она покатилась, понеслась под гору, всё ускоряясь, всё выше подпрыгивая на неровностях, переваливаясь с бока на бок. С бока на бок.
А в кузове было тихо. Тихо. Они смирились.
Было видно, как машина, разогнавшись, перевернулась, потом ещё. Ещё. Мы ждали, как в кино, что сейчас прогремит взрыв. Но ничего такого не произошло. Слившись с дальними камнями, машина потеряла очертания. Разлетелась, рассыпалась. Стёрлась.
Всё стихло и стало слышно, как в придорожных кустах щёлкает, высвистывает свои рулады соловей. Нежно, в полголоса, очень старательно.
– Такой шпынь, – смотреть не на что, а как выводит…
Девчушка промолчала, придвинулась на шаг.
– Тебя как звать-то?
– Зоинька.
– Значит, Зойка.
– Нет, Зоинька, пожалуйста.
Повесил автомат на плечо, – обратно, в город.
Когда подошли к милицейскому кордону, совсем темнеть начало. На юге вообще быстро ночь падает. Но милиционеров узнал. Расстрелял их без жалости. Они же меня не пожалели, хотя знали, что нас везут в рабство. Деньги за это взяли. Не пожалел.
Бесплатный фрагмент закончился.
Начислим
+3
Покупайте книги и получайте бонусы в Литрес, Читай-городе и Буквоеде.
Участвовать в бонусной программе