Читать книгу: «Живи вечно», страница 2
– Хоть и черен кусок, да не обжуренной.
С лета начинает бабка Ульяна к зиме готовиться. Сушняк из лесу таскает, пилой шаркает. Хлеб сушит, грибы солит, бруснику томит – зима все приберет.
С первыми холодными дождями пустеет Дресвище, и только Ульяна все еще хлопочет по хозяйству. Переметет снегами и метелями дороги и тропки, навалит к крыльцу сугробов – бабка, словно медведь, в берлогу залегает. У нее даже колодец в крыльце. Истопит русскую печь в зимовке – первые два дня на кровати, как барыня, спит, потом да печь перебирается, а потом и вовсе в печь переселится. Пройдет неделя – снова праздник – печь топит.\
Так до масленой перезимует – там уже солнышко пригревать начнет, пора к весне готовиться, картошку перебирать, яровизировать, рассаду высаживать.
Первая огород свой вскопает, соседям поможет, пока они еще в городских квартирах нежатся. Хозяйка. Набольшая.
Завернули мы в Дресвище, печь топили, рыбачили, уху варили, рыжиками пробавлялись. Бабка Ульяна на огонек завернула, про жизнь свою рассказала, песен старинных напела.
Расчувствовались мы:
– Благодать-то какая! Покой дорогой. Остаться бы тут навсегда, огород копать, рыбу удить, корову бы завести на коллектив!
Слушала, слушала бабка Ульяна эти речи и загоралась вся:
– А что, ребята, надо корову-то, ой как надо! Глядите-ко, по второй год лучкаря в нашей деревне стога ставят. Слыхано ли дело, чтобы лучкаря да на дресвянских покосах хозяйничали! А коли корову-то заведем, так и сена хватит, а зиму-то я за ней догляжу. Места на дворе вдосталь, да и мне поваднее будет…
И столько было в ее словах веры, хозяйской тоски по еще несостоявшейся корове, что мы пристыженно языки прикусили.
Так как же все-таки велика способность к возрождению у
людей, живущих на земле, если даже в этакой старухе, битой и согнутой жизнью, при одном только намеке расцвела в душе мечта. Да что там мечта – реальный план!
…В истории нашего Потеряева тоже было несколько периодов наибольшего оттока людей. Сильно сказалась на нем послевоенная разруха. Потом Череповец, где начиналось строительство металлургического гиганта, вытянул народ. Строительство Волго-Балта… И значительно раньше мог бы наступить для него сегодняшний кадровый кризис, а вслед за ним и упадок, если бы не стал во главе тогдашнего колхоза деятельный, по-крестьянски расчетливый и дальновидный мужик из наших деревенских Александр Иванович Кошкин.
В конце шестидесятых, начале семидесятых годов он так сумел поставить дело, что многие из тех, кто подался в город, стали возвращаться. Нужно сказать, что урожаи в наших краях были исконно высокие, фермы из передовых не выходили.
Но и этих достижений было бы недостаточно для развития деревни. Выручил лен. Раскорчевали под него солидный кусок новины, который дал замечательный урожай и семян, и тресты. Маленький колхоз получил солидные прибыли и премии. В кассе зазвенели деньги, которые хозяйство уже могло ссужать тем, кто возвращался, под застройку. Запахло смолистой щепой, на пустырях начали подниматься свежие срубы. Веселое и радостное было время.
В нашем деревенском клубе, во время самодеятельных концертов было не протолкнуться, помню шумные соревнования молодежи на школьной спортивной площадке, поездки агитбригад нашего колхоза на областные смотры художественной самодеятельности на бортовых машинах с кумачовыми транспарантами.
В Вологде была даже выпущена брошюра «Из опыта работы Потеряевского клуба». Брошюра была маленькая, серенькая, с плохо оттиснутым клише, на котором изображался в аккуратном палисаднике наш маленький деревянный клуб, казавшийся тогда настоящим дворцом.
Кошкин был талантливым организатором. Есть у нас за Имаей обширные заливные луга, с которых брали основной запас сена. Но луга из-за топкости использовались частично. В то время в районе уже образовалась своя лугомелиоративная станция, и Кошкин вынашивал идею осушения имайских покосов. Сколько же можно было тогда снимать с них клеверов, хлеба, льна! По натуре своей большой демократ, Кошкин нес эту идею в народ. Колхозники же, народ достаточно консервативный, поначалу опасались за колхозную кассу, боясь пустить деньги в распыл. Кошкин же был горяч и настойчив, так что порой дело доходило до жарких стычек. Но ни та ни другая сторона обиды не держала, и как бы то ни было, а скоро идея осушения Имаи жила в душе каждого колхозника. Это была хорошая перспектива для нашего колхоза.
Но кончился взлет Потеряева как-то сразу и нелепо. Началась кампания укрупнения колхозов. Потеряево объединили с другими колхозами, а центр вновь созданного определили в Шексне. Кошкина же перевели в другое, дальнее хозяйство. Не отпускали его колхозники, противились всячески, да и сам он не хотел бросать начатого дела, но район был непреклонен.
Новое хозяйство, колхоз «Шексна», вобрало в себя десятки деревень и раскинулось на десятки километров. О многих деревнях потеряевцы едва ли слышали. Противились они укрупнению, не хотели в одной упряжи с чужаками работать, поскольку во все времена было Потеряево деревней независимой и даже чопорной. Не прочь на счет своих соседей проехаться, которые победней жили: «Не беда, что нет сохи, была бы балалайка».
Что говорить, как нет людей одинаковых, так нет и одинаковых деревень. И если уж в Потеряеве дом-то хоромы, если картошка-то «в колесо».
С того времени и началось захирение нашей деревни, превратившейся из самостоятельного колхоза в рядовую бригаду. Колхозные средства вкладывались в развитие других, более близких деревень. Новый председатель был родом с зареченской стороны, а своя рубашка, что ни говори, все равно ближе к телу.
Развитие нашей деревни застопорилось, захирела дорога, новостроек не стало, и превратилось Потеряево в захолустье, вполне оправдывающее свое название, в неперспективную деревню. На этот период и пришелся наиболее опустошительный отток молодежи.
* * *
…Утром солнце лучится в мокрой, только что проклюнувшейся траве, на первых листочках деревьев дрожат и переливаются капли ночного дождя. В промытых окнах играют солнечные блики, и вся деревня кажется помолодевшей и праздничной.
Города начинаются с вокзалов, а наша деревня с «галдареи», это и вокзал, и вечевая площадь, торговый и административный центр. Здесь на свайных мостках, среди резных осиновых колонн, как и прежде, обсуждаются все основные события: деревенские новости, международное положение, здесь собираются на бригадный наряд и рядят пастуха на лето, а раньше по праздникам устраивали перепляс – «топотуху».
Правильно было бы назвать это сооружение галереей, да не любит деревенский язык иноземных слов, от своего корня, от слова «галдеть» и пошла «галдарея».
Строили ее еще при председателе Кошкине, любившем во всем широкий размах, хотя и колхоз против нынешнего был с рукавицу.
Других памятников ни один из новых председателей в Потеряеве не оставил. Наоборот, начавшееся укрупнение привело к тому, что здесь стали закрываться роддом школа, фермы, ветлечебница и т. д.
Обошли деревню новостройки. Животноводческий комплекс вымахал в стороне, перетянув к себе оставшееся трудоспособное население, закрылись сыроварня, лесопилка, мастерские, кузня, гаражи…
Но, как и прежде, собираются на «галдарее», пусть не людные, но беседы, и текут неторопливые разговоры про нового председателя, что «больно тороват, да неласков», про то, что «житье у коров настало необыкновенное, кажин день на каруселях катают», про житье новое и старое…
И кажется мне, что вечно будет жива моя деревня что не может она так вот просто уйти в никуда, не оставив после себя ни следа, ни тропинки.
А что за интереснейший народ – деревенские старики вынесшие на своем горбу, казалось бы, непосильную ношу, но не потерявшие ни оптимизма, ни способности мужественно и с юмором преодолевать горести и трудности. Сколько забавных историй хранит деревенская беседа.
Конец марта. На дороге вытаивают кругляши конского помета, и деловитые грачи долбят эти славные кулебяки желтыми носами. Пахнет весной, под снегом тоненько вызванивают первые ручьи, ищущие дорогу к речке. В душе у меня подъем и радостное чувство перспективы.
Я иду домой на каникулы. В моем рюкзаке дневник, в котором «кол» по русскому языку переправлен на «четверку». Я уверен на все «сто», что никто и не узнает об этом моем грехе. Потому, что возвращаясь с каникул, я вновь уберу лишнюю палочку в дневнике и снова «четверка» станет «единицей».
А пока можно кататься на лыжах по склонам заброшенного карьера, бегать на рыбалку, гонять шайбу на пруду, или, как говорит моя мать «бить шерсть на собаках». А что до кола, то в следующей четверти я его исправлю непременно.
К нам на русский и литературу приходит молоденькая училка, с которой я найду общий язык, а старая, вредная и злющая, уходит в декретный отпуск.
Старая в этой четверти устроила нам контрольный диктант по Тургеневу с массой авторских знаков препинания. И все написали этот диктант отвратительно. Были всего две или три «двойки», остальные получили «колы».
Учительница устроила публичный разбор ошибок и издевалась на нами по полной. Я своему соседу по парте Ваське Фунтикову заметил, играючи:
– А у тебя, Васька, наверное, и «жи», «ши» с буквой «ы» написаны. – Откуда прилетела ко мне в голову эта мысль, убей, не знаю, но только я успел закрыть рот, как учительница, ядовито ухмыляясь, произнесла:
– А вот Фунтиков… – тут она сделала трагическую паузу. – А вот Фунтиков даже «жи», «ши» написал с буквой «ы».
Васька повернулся ко мне и побагровел:
– Гад, – прохрипел он со свистом. – Ты видел и не сказал!
Мы бились с ним все оставшиеся перемены. Правда была на моей стороне и я пару раз сумел расквасить Ваське нос. Но он затаил обиду.
А учительница, чтобы морально добить класс, задала выучить всем описание дуба из романа Льва Николаевича «Война и мир».
Как там, дайте вспомнить: « Князь Андрей, возвращаясь из имения сына, въехал в березовую рощу…» И далее по тексту на целую страницу, где было столько знаков препинания, что после первой переписки под приглядом нашей мучительницы, вырваться на свободу смогли только два-три человека.
И так мы оставались изо дня в день переписывать классика с его описанием березовой рощи, в центре которой рос этот окаянный дуб.
Мы уже все одубели от этого описания, но осилить синтаксис Толстого так и не смогли.
Наконец, мне все это изрядно надоело, я на промокашке написал первые буквы слов из описания, расставив между ними нужные знаки.
И вот когда я написал текст в очередной раз, и, не таясь расставлял с промокашки знаки препинания, к нам с Васькой подошла учительница. Она взяла промокашку в руки, повертела ее и уже положила обратно, как Васька, сжигаемый жаждой мести, ехидно заметил учительнице:
– А вам ни за что не догадаться, что это за бумажка!
Учительница взяла ее снова и догадалась:
– Вон! – Закричала она с визгом, как-будто я покусился на самое дорогое, что у нее есть, и пока я собирал портфель, проставила против моей фамилии в журнале в каждой клеточке до конца четверти сплошные «колы».
С Васькой мы бились до самого вечера.
Надо сказать, что никто грамотнее от этого описания дуба не стал. Класс маялся с описанием до конца четверти, но осилить его не смог. И только декретный отпуск злобной учительницы спас всех от дальнейших мук и унижений. Но вот пришла новая учительница с веселой и радостной улыбкой. И уже в первых сочинениях у меня стояли «пятерки» и за литературу, и за русский язык.
Года через два я работал уже в районной газете, лихо писал репортажи и очерки на радость читателям. И только моя старая учительница не радовалась этому обстоятельству:
«И как только таких безграмотных людей берут работать в газету? Помню, у него по русскому была «единица.»
* * *
В июле наша деревня опустела. Почти все, кто мог в руках косу да грабли держать, отправлялись на имайские покосы, разбивая там долговременный стан.
…Вечером становой повар – армейская профессия – Иван Михайлович Фунтиков раскладывает косарям кашу. Его то и дело подначивают на беседу, но он упорно молчит, обстоятельно справляя свое дело.
Сытный ужин ненадолго расслабляет усталых косарей, но сон не идет. Вечерняя прохлада бодрит, наплывает из низин вязкий туман, дергачи кричат в высоких травах, жарко светят в полумраке
остатки костра… И по-прежнему тянет на разговор.
– Анна, – кричит кто-то от телеги. – Расскажи-ко, как в Череповец за мукой ездила.
История на деревне известная. В сути своей печальная. Поехала баба в город, купила муки мешок, юбку новую. На пароходе юбку сняла, чтобы не запачкать, села на мешок и уснула. Пристань свою проспала, юбку потеряла, всю ночь пешком с мешком до дому добиралась, торопилась к утренней дойке. Но в пересказе Анны она приобретает такие подробности и детали, что публика хохочет до слез.
– Да я-то что, -отвечает Анна. – Вон Захаровна как-то на базаре диван отхватила. У нее ловчее моего получилось. Пусть она и расскажет.
– Поди, за кукурузу премию отхватила, так решила мебель сменить. A-а? – подначивают Захаровну из темноты. – Вали, Захаровна, сказывай.
Надежда Захаровна перевязывает косынку, страдает лицом.
– Приехала в Череповец. Пошла на базар. Вижу, мужик диван продает. Обшивка хорошая, пружины крепкие. Шестьсот рублей просит. На старые, конечно, деньги. «Бери, -говорит, -не прогадаешь. С твоей комплекцией как раз будет.
Думала это, думала и купила. Села, посидела и смекаю: а как же это я его на пристань-то потащу? Тяжелой. А потом ведь на пароход-то меня с ним не пустят. Тут уж и базар закрывают. Сторож в колоколо брякает. «Давай, – говорит, – баба, снимайся с дивана-то».
Ох, ты мне! Чего делать? Посижу, побегаю. Хоть реви. А тут этот самый мужик и идет…
– Который диван продал?
– Этот. «Ты чего, -говорит, -расселась?
Так и так, говорю.
– А он чего?
– Ох, говорит, ты и дура. Давай, говорит, я его у тебя обратно куплю. За триста.
– Продала?
– Продала. Только что и посидела за триста-то рублей.
От хохота просыпается лес, смолкают дергачи. А завтра снова работа до красных кругов в глазах…
* * *
К обеду на «галдарее» появляется писаная чернилами афиша. Вечером в клубе демонстрируется кинокартина «Свинарка и пастух». Решаю от нечего делать сходить. К моему удивлению, собирается со мной и тетя Поля, мать моего друга детства. Давно вроде бы, не ходок она по клубам.
И еще больше удивляюсь, когда вижу, что клуб битком набит. Кажется, что собралось все деревенское население. В кои-то веки. Вот уже сколько лет подряд в кино даже на самые захватывающие фильмы ходит не больше пяти человек. Старик Ионов, крестьянин интеллигентного склада, прочитавший в библиотеке всю мемуарную литературу; заведующая почтой молодая вдова Зоя, бесшабашная доярка Верка, не уехавшая из деревни лишь потому, что с четырьмя классами образования в городе делать нечего, жена киномеханика да какой-нибудь отпускник.
И вот на экране ухоженная северная деревня, березовые перелески, высокие дома с резными крыльцами, прометенные улицы, полные молодости, веселья. Бойкая босоногая свинарка – Марина Ладынина и красавец парень – Николай Крючков, растягивающий меха гармони:
Стоит мне милашке Глашке
Левым глазом подмигнуть,
Как ко мне моя милашка
Камнем падает на грудь!
Когда закончился фильм, в зале стояла полная тишина, лишь слышно было, как трещали цигарки у мужиков, дымивших у порога. Народ не поднимался с мест. И тут раздался чей-то голос:
– Анатолей! Рязанов! Крути по новой!
И снова появились на экране Марина Ладынина и Николай Крючков с гармонью, деревенские улицы, северные дома с резными крыльцами, и снова зал затаил дыхание.
Я шел вечером разбитыми улицами деревни, средь изрядно поредевших посадов, щербатившихся пустырями, и думал о той силе, что собрала сегодня весь деревенский народ. Уж не прощание ли было это со старой деревней, несостоявшейся мечтой молодых лет? А может быть, наоборот – утверждение ее жизненных сил?
…Весь день бродил окрестностями деревни и не узнавал их. Будто бы и горушки меньше стали, в землю вросли, и речка обмелела, и поля обузились. На имайских покосах прошлогодняя в рост человека некось стояла угрюмой неприступной стеной. Луга заболачивались, подергивались болотной дурниной, ивняком. В молодых перелесках спотыкались ноги о нестертые временем борозды и межи, а у обезлюдевшей деревеньки Ванеево – деревни – спутника Потеряева, встретилась мне в кустах одичавшая лошадь и долго, испуганно и тревожно смотрела во след.
Напомнила мне деревня старика Петра Стогова, прожившего аредовы веки. Выходил он на дорогу днями, стоял опершись на отполированный рукой можжевеловый посох и выглядывал – не пойдет ли кто -нибудь, с кем бы поговорить. Рассказывал, как воевал «ерманца», участвовал в Брусиловском прорыве, самого генерала видел. Заслужил Георгия, а сына, в одной сотне служили, на глазах убило.
Работал дедушка Петро в колхозе до 95 лет. За «конями ходил, упряжь чинил, дровни, телеги.
Потом его дочка Матрена к себе забрала. Лишила старика самостоятельности.
Умирая, он жаловался:
– Я бы еще пожил, дак от всех делов отстранили.
…Утром я снова пришел на «галдарею», чтобы уехать с
попутной машиной в Шексну. И снова вспомнилось детство, закатное зимнее солнце, плывущее в студеном мареве, дымы изо всех труб, подпирающие высокое небо и звонкие крики ребятни:
«Гала, гала, гала, набирай народу боле.
Кто на галу не идет, тому в жизни не везет!»
Вспомнил разговор с энергичным секретарем парткома колхоза, утверждавшим неперспективность моей деревни.
– Жизнь права, -говорил он, – обрекая старое и отжившее на вымирание.
Пройдет всего немного времени, и я к большой радости открою для себя, что энергичный секретарь парткома был глубоко не прав. Умирают несостоятельные идеи. Земля и человек на ней – вечны.
На «галдарее» сидел старый кузнец Борис Кузнецов, видимо, собирался в город к сыну.
– A – а, тянет домой-то, -приглядевшись, спросил он.
И ответил сам себе: – Тянет. Как же. Всяк кулик по своему болоту плачет.
Мы закурили. Борис затянулся папиросой, прищурился.
– А вот, скажем, осушили болото. Куда кулику деваться? Надо новое искать. Сначала по старому плачет, а потом и новое хвалить зачнет. Вот так и мы. По старому плачем, а за новое держимся.
Борис задумался надолго. Потом вдруг оживился резко, глаза молодо блеснули:
– А ты там в районе не слыхал, будто разговор идет, что Кошкина к нам на бригаду назначают? Э-э, уж он-то, парень, порядок наведет. Не даст деревню загубить. Да мы с ним еще Имаю распашем…
…Много квартир сменили мы после. С удобствами и без них, но ни одна так и не стала родным домом.
Я подхожу к обветшавшему своему (по закону, уже чужому) дому, пробираюсь, как вор, на крылечко и сижу тихо, виноватый в отступничестве и ревности.
Далеко на реке гукнул теплоход.
Если сидеть за столом у самовара, то в окошко видна излучина большой реки. Ранним утром она обычно подернута зыбким туманом. А потом, когда ветерок разнесет его – сверкает она на солнце радостным голубым зеркалом.
Видно, как по реке то и дело плывут суда: большие сухогрузы и нефтеналивные самоходные баржи, буксиры, похожие на жуков, натужно тащат длиннющие гонки с лесом. Река трудится день и ночь…
А я выглядываю наш пассажирский теплоходик «МО-70» – «Мошку», который каждое утро и вечер курсирует из Шексны до Череповца и обратно. Весь путь занимает часа три с небольшим, и можно за малые деньги накататься по реке вдоволь, насладиться ее прохладой, наглядеться на жизнь приречных деревень, потом походить по городским магазинам, купить обновы к школе,
мороженого отведать…
А наши деревенские женщины станут брать мешками муку на пироги, дрожжи, сахар на варенье, сушки к чаю и городские батоны, как будто их пироги чем-то хуже… И все это в один день.
Вечером, когда на реке зажигаются белые и красные бакены, усталый теплоход, окутанный облаком городских запахов: ванили, глазурованных пряников, батонов и сушек, привалится к нашей пристани, выпустит на берег деревенских экспедиторов, и побежит дальше заканчивать свой рейс. Мужики перетащат муку в телегу, лошадь тронет и побредет лесной дорожкой, думая свою бесконечную думу.
О чем думает она, эта старая колхозная лошадь? Может быть, вспоминает, как я сейчас, себя молодой, играющей в росных лугах под холодным сиянием луны. Кто скажет?
– В прошлом годе, – рассказывает доярка дорогой Саня Сычова, идущая следом за подводой, – ездила за мукой, да уснула, да не на той пристани и вышла. Дак, десять километров на себе тащила мешок. На дойку, вишь, надо было успевать.
Уже темно. Лошадь останавливается и неспешно опорожняет свой пузырь. На дороге остается гора белой пены. Идущие за подводой женщины одновременно восклицают: «Мука!» и хватают руками пену. Долго еще лес носит из угла в угол их задорный смех…
…Ой, сколько историй рождается вокруг этих поездок в Череповец за мукой. Потом, соберутся сумерничать деревенские жители, и зазвенят эти рассказы, вызывая взрывы хохота.
Каждое лето приезжает в отпуск моя ленинградская тетка, родная сестра отца. Она – моя крестная, и по ярославской традиции крестных зовут почему-то – коками. Кока Лиза.
Деревенские ребята ухохатываются, когда я говорю: «кока». В деревнях по Шексне, куда направили работать моего отца, крестных благородно зовут «бобками»… А крестных мужского рода – «божатками». На гулянках парни плясали и пели:
– А мы гуляли, били, резали
И сыпали золой.
Вся милиция знакома,
Прокурор -«божатко» мой.
…Сегодня приезжает моя тетка – кока Лиза, она же «бобка», «божатка» – по-местному наречию… Переехали мы на Шексну с Ярославской области всего на каких-то пятьдесят километров, но язык, оказалось, здесь совсем другой.
«Закрыть двери», например, здесь будет «закутать лазейку», «одежду» назовут «оболочкой», «корзинку» – «зобенькой», «санки» – «чунками», «портянки» – «онучами» … «Пироги», которые стряпает сейчас моя матушка к приезду гостьи, в деревне назовут «загибенниками», «налитушками» да еще «рогушками».
Пироги уже на столе под холщевыми рукотерниками. Эти пироги для нашей любимой гостьи.
Коку мою, которую я выглядываю с утра, любят все мои домашние, ее невозможно не любить. И не потому, что она молодая и красивая, а потому, что любит меня и тешит подарками. Кто еще покупает тебе такие красивые механические заводные игрушки, каких нет ни у кого в деревне. У меня уже были заводные машинки, заводной мотоциклист, обезьяна, а сегодня она привезет что-то и вовсе необыкновенное, о чем намекала в письме, присланном родителям:
«Приеду в отпуск, Тольке везу чудесную игрушку, Косте, /это мой отец/, крючки для перемета с длинным цевьем десятый номер, мелкую сетку на сак, Нине, \это моя мать\ крепдышиновое платье и выкройки, а так же нитки „мулине“.»
…Кукушка на стенке отсчитывает девять часов. Пора идти на пристань. И я бегу вперед родителей по желтой дорожке в ржаном поле к спуску в речную долину, поросшую сумрачным ельником, чтобы первым увидеть прижавшуюся к берегу голубую пристань с красной железной крышей и спасательными кругами на стенках, строгого пристанщика, бывшего морского офицера в отставке, отбивающего «склянки» в медный колокол – рынду – о прибытии теплохода.
И вот, о, радость, улыбающаяся, тетя выходит по трапу, и мы
торопимся встретить ее, подхватить тяжелые чемоданы, в которых кроме сушек, ленинградских сладостей и копченой колбасы, крючков, сетки, крепдышина есть и заводная игрушка.
Отец продевает сквозь ручки чемоданов ремень и превращается в двугорбого верблюда. Мы идем вслед за ним, но я от волнения забегаю вперед, подпрыгиваю, хватаю то отца, то тетю за руки и гляжу умоляющими глазами.
– Игрушку хочу! – Прошу я. – Покажите…
– Так он не дойдет, – говорит отец. – Сгорит от любопытства.
– Давайте остановимся, достанем ее и запустим, – предлагает кока Лиза.
Мы останавливаемся на луговине напротив горы Онявы, срытой наполовину и превращенной когда-то в колхозный карьер. При затоплении водохранилища, карьер соединился с рекой, образуя небольшое озерко с не широкой протокой.
Тетя открывает чемодан и извлекает из него большую картонную коробку. А в коробке той! Бог ты, мой!
В коробке была ярко раскрашенная весельная модель лодки с гребцом.
Кока вставляет ключ в спину гребца, заводит его и опускает в протоку. Человечек в лодке взмахнул веслами, и лодка быстро поплыла по протоке.
Я закричал от восторга и помчался по протоке вслед за удалым гребцом. За мной бежала тетя, мать и та побежала. Только отец сохранял степенность. Ему нельзя было бегать, как мальчишке. Он был директором школы.
А на берегу стояли и смотрели за нашей потехой все, кто пришел или приплыл в то утро на пристань.
Лодка моя скоро проплыла протоку и я подхватил ее у входа в реку. Завод уже был на исходе. Я покрутил ключик на спине гребца. Пружина была большая, лодка могла плыть далеко, и снова опустил лодку в протоку, но повернув ее на обратный ход.
Гребец старательно замахал веслами, и лодка понеслась по протоке. Мы не успели и глазом моргнуть, как лодка была уже на другом конце протоки на выходе в реку.
Я бросился за ней и легко бы догнал, но споткнулся о камень и упал на песок. А когда поднялся, то увидел, что лодка моя уже плывет в большой реке. Я побежал за ней по воде, но прямо к берегу здесь подходило русло. И пробежав несколько метров, я с головой ухнул в воду.
Я растерялся, нахлебался воды, выскочил на поверхность, но тут же снова пошел под воду. Но мне было не до себя, мне нужно было спасти лодку с гребцом, а плавал я плохо.
Меня вытащила на берег тетя Лиза, вокруг меня захлопотали, стали делать искусственное дыхание, но я оттолкнул от себя чужие руки и снова бросился к берегу. Моя лодочка еле была видна. Несчастный гребец гнал и гнал ее все дальше. А прямо по курсу наперерез ей двигался мощный буксир, таща за собой груженые несамоходные баржи. Еще немного он утащит под себя мою лодочку со смелым гребцом.
И тут я увидел, что к нам бежит матрос в бескозырке, форменке с полосатым галстуком, и раздевается на ходу.
Он бросился в воду и поплыл крутыми саженками наперерез буксиру. Все, кто был на берегу, замерли. Буксир был уже недалеко от лодочки.
– Володя! Давай! —Закричал кто-то. – Жми!
Я стоял на берегу, ни жив, ни мертв. Капитан буксира, завидя пловца, дал короткий гудок, но хода не сбавил, видимо, и не мог, но пловец, буквально из-под носа буксира выхватил лодку и исчез под волной.
Прошло несколько томительных минут, а может и секунд, прежде чем люди на берегу ахнули, и вздох облегчения раздался у всех, кто видел эту развязку.
Голова пловца показалась в нескольких метрах от судна, он махнул нам рукой, в которой была зажата лодка, и поплыл к берегу, покачиваясь на волнах, бежавших от буксира.
…Какое чудесное лето случилось у нас. Уже вечером на крыльце нашего дома звучал баян. Спаситель моей лодки, недавно мобилизовавшийся с флота моряк, виртуозно владел инструмент. Вместе с моим отцом, который играл на мандолине, они
устраивали целые концерты. Приходила и мать моряка Володи – Захаровна, лучший полевод бригады. У нее даже медаль была за выращивание кукурузы.
Я слышал, как она рассказывала о своей судьбе, моему отцу.
– Хочу, чтобы меня восстановили в партии, – говорила тихо она. —Задолго до войны направили нас на целину в Ставропольский край. Муж мой, отец Володи, был секретарем райкома партии, а я возглавляла пионерскую организацию. И вот нас арестовали. Сначала мужа, потом и меня по обвинению во вредительстве. Меня обвиняли в попытке отравления детей в пионерском лагере.
Год меня держали в каменном мешке подвала. А когда выпустили – я была древней старухой. Зубы все выпали, седая, изможденная. Детей, слава Богу, прибрали соседи. И когда я шагнула им навстречу, они меня не узнали и убежали со страху. А о судьбе мужа так и не смогла узнать ничего. Словно, его и не было.
А на крыльце нашего дома звучал баян и веселилась молодежь.
…Ближе к осени моя кока Лиза стала собирать чемоданы. Они уехали в Ленинград вместе с героическим моряком, баянистом и весельчаком Володей Белоусовым. Дело шло к свадьбе.
В марте в деревню на несколько дней приехал Володя, надо было оформить какие-то документы.
Вечером в дом Захаровны, у которой мы гостевали за чаем, прибежала заведующая клубом Люба Пахомова.
– Володька! Пойдем в клуб. Поиграешь девкам, соскучились уже.
– Иди, иди! – Согласилась Захаровна.
И он надел на себя модное полупальто, кожаные туфли, закинул на плечо баян и шагнул за порог…
Больше мы его живым не видели.
Утром в школе ко мне подскочил товарищ и сказал дрожащим голосом:
– Твоего баяниста ночью зарезали.
– Врешь, – сжал я кулаки.
– Все уже знают. Один ты.
Сердце мое сжалось от горя.
И тут в класс зашел отец:
– Шел бы ты лучше к Захаровне домой. Ей поддержка нужна. Дядю Володю убили. Не надо здесь плакать. Дома поплачешь.
Уливаясь слезами, шел я к Захаровне. Мне было страшно. На улице навстречу мне выбежал растерянный Володин пес. Но он не стал, как обычно радоваться и прыгать на меня, стараясь лизнуть в нос, а вильнув коротким хвостом, повернул обратно к дому, подвывая и жалуясь.
Я постучал и шагнул в дом, страшась увидеть бездыханное тело Володи. У окна в черном платке сидела суровая Захаровна, а рядом с ней сидела завклубом Люба.
– Мы привезли в клуб новый бильярд и ребята заносили его. И Володя с ними. На крыльце стоял Серега Капитан. Он был выпивши. И Володя, руки были заняты, задел его нечаянно плечом.
И вдруг ярость такая:
– Все, Вовка, ты – не жилец! – Сказал он и куда-то исчез.
Я знал Капитана. Он жил недалеко от нашего дома. Он воевал, пришел с войны офицером, получал пенсию по ранению. Друзей у него не было. Мы, ребятишки, боялись встретить его на улице. Уж такой у него был злой взгляд.
– Мы уже расходились из клуба, – рассказывала Люба. У Володи на груди был баян, он играл и мы, девчонки шли рядом и пели. И тут из темноты вышел Серега. В руках у него был нож.
– Что девки? – Голос у него такой хриплый был, словно его кто-то душил. – Конец пришел вашему баянисту.
Мы завизжали. Володя попытался сбросить с груди баян, стал отступать, но поскользнулся на ледяной дороге и упал на спину в снег.
Серега махнул финкой и тоже упал. Но он пополз к Володе и ударил его ножом.
Мы побежали к фельдшеру, кто-то бросился запрягать лошадь, чтобы везти его в районную больницу. И не довезли. У него была перерезана паховая артерия.
…Я пошел домой, не видя дороги. У дома Капитана стоял милицейский мотоцикл с коляской. Я увидел сквозь слезы, как два милиционера вывели на высокое крыльцо Серегу. И вдруг он развернул плечи, освобождаясь от милицейских рук. С одного милиционера слетел с головы картуз, второго он одним движением сбил с ног. Тут же по лестнице покатился и второй.
Начислим
+30
Покупайте книги и получайте бонусы в Литрес, Читай-городе и Буквоеде.
Участвовать в бонусной программе
