Читать книгу: «Фелисада», страница 3
Чужая-незнаёмая семья ждёт…
И тут у Фелисада не сдержалась. Крупная слеза скатилась по щеке и упала на стол. Подруги замолкли, обняли её. В горнице стало тихо.
– Не плачь, Феля, – шепнула Ульяна, сама смахивая слезу. – Степан-то у тебя – кремень. Заживёте лучше нашего.
В этот момент из-за печной занавески вышла Татьяна. Она несла в руках большой, туго набитый узел – приданое. Положила его перед дочерью на стол.
– Всё тут, дочка, – тихо сказала она. – И скатерти, и рубахи, и полотенца, и постельное… И бабушкина пуховая шаль… – Она провела рукой по узлу, и губы её задрожали. – Ты теперь… взрослая. У тебя свой путь.
Она не стала говорить при всех о даре, о тяжёлой ноше. Это осталось их с дочерью тайной.
Когда подруги, наплакавшись и напевшись, разошлись по домам, в горнице остались только мать и дочь. Сумерки сгущались за окном. Фелисада подошла к окну, глядя на огни в доме Алексеевых.
– Не страшно тебе, доченька? – спросила Татьяна, стоя за её спиной.
– И страшно, и нет, – честно ответила Фелисада. – Как будто на крутой берег поднялась. Впереди – вся жизнь, а сзади… всё родное осталось.
Она обернулась к матери, и в её глазах Татьяна увидела не детскую робость, а твёрдую, взрослую решимость.
– Люблю я его, мама. Всю свою жизнь и люблю. И с ним мне никакая дорога не страшна.
Татьяна молча обняла её, давая выплакать последние девичьи слёзы. Завтра её девочке предстояло стать женой. Хозяйкой в чужом доме. А там, гляди, и матерью.
А своего окна стоял Степан. Он смотрел на дом Беловых, в котором была она. Его Фелисада. И сердце его билось в унисон с тиканьем больших стенных часов в их горнице, отсчитывающих последние часы до их общей жизни.
Глава 11
Покров. Свадьба
Утро на Покров встало ясное и холодное. Первый иней посеребрил тёмную, потрескавшуюся землю, крыши и пожухлую траву у плетней. Воздух звенел от хрустальной свежести, и в этом звоне, казалось, слышалось обещание чего-то чистого и нового.
Из дома Алексеевых уже с рассвета доносилась деловая суета. Степан, в новом, сшитом на заказ кафтане из тёмно-синего сукна, выводил на улицу двух своих начищенных с вечера гнедых, запряжённых в расписной тарантас. Лошади фыркали, разбивая копытами ледяную корку на лужах, от их мощного дыхания в морозном воздухе стоял белый пар. Степан казался невозмутимым, но взгляд его раз за разом непроизвольно скользил на избу через узкую улицу.
За плотной занавеской у окна стояла Фелисада. Она видела, как выходит Тимофей, как к тарантасу подкатывает телега с дружками и дедом Ерофеем, прижимавшим к груди свою гармонь. Сердце её билось часто-часто, словно птица в клетке. Всё было готово. Её свадебный наряд лежал на лавке: не пёстрый ситец, а тяжёлый тёмно-вишнёвый сарафан, доставшийся от бабушки, расшитый по подолу чёрным и золотым галуном. Рядом лежала белая рубаха из тонкого домашнего холста с пышными рукавами, густо затканными красно-чёрным обережным орнаментом, и девичий венец-«коруна» с поднизью из речного жемчуга – семейная реликвия, которую Татьяна берегла для этого дня. Старинный этот наряд был уже необычным для той поры, торжественным и строгим, говорящим об их роде больше, чем любые слова.
И когда она с провожающими ее к жениху подружками, наконец, вышла на крыльцо, чтобы занять своё место в свадебном поезде, на мгновение во дворе воцарилась тишина. Даже дед Ерофей, уже занёсший руку над мехами гармони, замер, и его старческие, выцветшие глаза широко раскрылись. Он не видел такой красоты и такого чисто русского, царственного стана с тех пор, как сам был молод.
Дружки, разбитные парни, притихли, сняли картузы. Их смущённые, потупленные взгляды красноречивее всяких слов говорили о том, что перед ними не просто невеста, а нечто большее – живое воплощение той уходящей, коренной Руси, которую они сами уже начинали забывать.
Из толпы гостей и собравшихся соседей донёсся сдержанный, полный истинного понимания возглас какой-то старушки: «Господи, бабка-покойница Александра Фелоровна, видно, благословила… Во плоти её красота встала…»
Даже суровый Тимофей не смог сдержать редкую, скупую улыбку, тронувшую уголки его усов. Он смотрел на сноху, и в его взгляде читалось не просто одобрение, а глубокая, молчаливая гордость. Он видел, что сын ведёт в дом не просто работящую девку, а наследницу той самой силы и достоинства, на которых всегда держалась земля русская.
Фелисада, чувствуя на себе этот всеобщий, замерший взгляд, не опустила глаза. Она медленно, плавно прошла к украшенному лентами тарантасу, и тяжёлый сарафан шуршал по утоптанной земле, словно шепча древние слова из забытой былины.
А потом дед Ерофей, откашлявшись, с небывалой силой рванул меха гармони, и полилась такая ядрёная, такая ликующая и в то же время щемящая мелодия, что казалось, сама душа России зазвучала в это хмурое осеннее утро.
Первый звон колокольчиков прозвенел, когда свадебный поезд, развернувшись, тронулся не в сторону церкви, а к дому, в котором размещался сельсовет. Это был новый порядок.
Там пахло пылью и махоркой. За столом, покрытым кумачовой скатертью, сидел председатель сельсовета Игнат Клыков. На стене висели потускневшие портреты, глядящие поверх голов собравшихся.
– Алексеев Степан Тимофеевич и Белова Фелисада Васильевна, – вставая и поправляя усы, произнёс Клыков, сверяясь с бумагой. Голос его звучал громко и бесцветно. – Явились для регистрации брака.
Он прочёл стандартные слова о «новом быте» и «социалистической семье». Стоя рядом со Степаном, Фелисада чувствовала, что её сарафан, хранивший запах трав из бабушкиного сундука, кажется неуместным в этой казённой обстановке. Они поставили подписи в книге актов. Клыков сухо поздравил. Церемония заняла не больше десяти минут. Было ощущение, что совершили что-то незначительное и пустое.
Затем они отправились к маленькой деревянной церквушке в центре села. И мир вокруг изменился.
Тёмный, пропахший воском и ладаном сруб встретил их благоговейной тишиной. Пламя свечей дрожало на тёмных ликах Спаса и Богородицы. Старый, совсем сгорбленный отец Николай, в выцветшей, но чистой ризе, казался последним хранителем уходящей в небытие жизни. Его дрожащие, старческие руки возлагали на их головы венцы. И слова молитвы – «Господи, Боже наш, славою и честию венчай я…» – падали в тишину, как зёрна во вспаханную землю.
Степан, глядя на горящую у иконы свечу, ощущал, как с него спадает вся наносная суета. Здесь, перед этим тёмным ликом, он давал обет не власти, а Богу и ей, Фелисаде. И этот обет был страшнее и глубже любой бумаги. Он держал её теплую руку в своей ладони и готов был простоять так вечность, неся эту новую, сладкую тяжесть ответственности.
Фелисада же, под венцом, не молилась словами. Она слушала, как что-то огромное и безмолвное перетекает в неё из этой древней тишины, из дымка ладана, из приглушённого голоса старичка-священника. Она отдавала себя. Всю. Без остатка. И в этом отдавании была не жертва, а странное, выстраданное обретение силы.
Когда они вышли из церкви, их встретил не просто солнечный свет, а иное измерение. Они были мужем и женой перед лицом Бога и своей собственной совести. Теперь предстояло стать ими перед лицом людей.
Обратный путь в дом Алексеевых был настоящим свадебным шествием. Дед Ерофей заливал улицу таким лихим и радостным наигрышем, что, казалось, самые стены домов начинали приплясывать. Дружки гикали, звеня бубенцами, а с крылец на них с улыбками смотрели бабы и ребятишки.
Дом Алексеевых встретил их весёлым шумом и гамом. Столы, сдвинутые вплотную, ломились от яств: дымилась свинина с хреном, стояли миски с густыми щами, пироги с рыбой и капустой, студень, солёные грибочки, маковы и медовые пряники. За одним столом, по какому-то негласному уговору, оказались отец Николай и Игнат Клыков, сидевшие друг напротив друга и соблюдавшие натянутое, вежливое перемирие
После первых тостов и перемен блюд Марфа и опытная сваха – родственница из дальнего села – поднялись и жестом позвали Фелисаду. Она, с замирающим сердцем, последовала за ними в боковушку, отгороженную от главной горницы ситцевой занавесью. Её усадили на табурет.
– Расплетаем косу девичью, – тихо и торжественно произнесла опытная в таких делах сваха, – Заплетаем жизнь бабью. Будь умна, будь крепка, будь корениста, как мать-сыра земля.
Марфа Игнатьевна медленно расплела тугую, отливавшую синим цветом косу снохи – последнюю, девичью. Пряди, привыкшие за годы к строгому плетению, мягко рассыпались по плечам, будто вздыхая на свободе. Фелисада закрыла глаза, слушая, как шелестят последние нити её девичьей воли.
Пальцы свекрови с нежностью разделили её волосы на прямой пробор и начали заплетать их – уже не в одну девичью красу, а в две тонкие, бабьи косы, чтобы уложить их венцом вокруг головы, как того требовал древний уклад.
Тут же, не дав ей опомниться, сваха накинула на сарафан тёмную понёву. А свекровь, приняв из рук свахи свой, доставшийся от прабабки повой, расшитый бисером, плавными движениями возложила его на голову снохе.
Когда она вернулась к свадебному столу, в избе на мгновение воцарилась тишина. Она была иной. Не Фелисадой-девкой, а уже молодухой, Алексеевой. Её взгляд сам нашёл Степана через всю комнату. Он смотрел на неё с такой гордостью и безграничной нежностью, что у неё перехватило дыхание. В его глазах она прочла то, что не смогли бы выразить никакие слова: их союз был скреплён окончательно и нерушимо.
Пир разгорался. Дед Ерофей, разомлев от щей и наливочки, завёл самую залихватскую плясовую. Молодёжь пустилась в пляс. Смех, звон стаканов, крики «Горько!», под которые Степан и Фелисада, краснея, стыдливо целовались, – всё слилось в один радостный гул.
Постепенно гости стали расходиться. И тут наступил момент, которого Фелисада тайно страшилась и ждала одновременно. Свекровь со свахой и подруги с шутками да прибаутками повели молодых в их комнату.
Её подготовили особо: в углу перед иконой горела лампада, а главной кроватью служила широкая, невиданно высокая для Фелисады лежанка, возвышавшаяся почти до окон. Её застелили лучшей, чистой холстиной, а сверху вздымалась пуховая перина, набитая лебяжьим пухом – гордость и главная ценность Марфы. Подушки в белых, с кружевом, наволочках были уложены горкой, а поверх всего было разостлано байковое, невероятно мягкое, алого цвета покрывало. Воздух в комнатке молодых был тёплый, пахший свежим хлебом, травами, разбросанными по полу, и воском.
Пока Фелисаду раздевали и укладывали, она вспомнила, как накануне мать смущённо и серьезно, глядя в сторону, шептала ей на ухо: «Терпи, дочка. Наша женская доля такая. Больно будет, поначалу… а потом… привыкнешь. Главное – не плачь, не кричи. Стыд – великое дело». Фелисада тогда покраснела до корней волос и лишь кивнула, не в силах вымолвить слово.
А Степан в это время получал свой отцовский наказ. Тимофей, отведя его в сени, положил тяжёлую руку на его плечо и сказал глухо, глядя куда-то мимо: «Смотри, сынок… Она нонче – как росинка на ветру. Береги. Силу свою уйми. Бабы – они крепкие, духом, а телом… нежное всё. Понял?» Степан, сгорая от стыда, тоже лишь кивнул, чувствуя, как горит его лицо.
И вот они остались одни. Гул пира за стеной постепенно стих, сменившись редкими голосами уходящих гостей. Они лежали рядом на непривычно мягкой и пышной перине, не решаясь пошевелиться, оба вспоминая смущённые родительские наказы.
Первым двинулся Степан. Он повернулся к ней, и в свете лампады увидел её огромные, испуганные и доверчивые глаза. Вся его грубая сила куда-то разом ушла. Он медленно, будто боясь спугнуть, прикоснулся к её щеке.
– Феля… Феличка… – Прошептал он, и голос его сорвался. – Не бойся…
– Я не боюсь… – выдохнула она, и это была правда. Страх отступил перед его робкой нежностью.
Он был неопытен и неуклюж. Она зажмуривалась, кусая губу, вспоминая слова матери о терпении. Было больно, да. Но сквозь боль пробивалось иное чувство – странная близость, доверие и жалость к нему, такому сильному и такому растерянному.
Он, слыша её сдавленный вздох, замер, будто споткнулся на ровном месте. Его сбивчивые утешения были похожи на старинный заговор – обрывистые, полные невысказанного смысла. И в этой древней, как мир, мужской растерянности перед женской болью была та самая связь, что куда прочнее любой страсти.
Когда всё закончилось, они лежали в обнимку, слушая, как бьются в унисон их сердца. Стыд и напряжение постепенно уходили, сменяясь глубоким, мирным успокоением. Он по-прежнему крепко обнимал её, как будто боясь отпустить.
– Спи, люба моя, – тихо сказал он, уже увереннее. – Я тут.
Фелисада кивнула, прижимаясь лбом к его плечу. Дыхание его выровнялось, стало глубоким и ровным. За стеной, в горнице, все еще тихо перешёптывались их уставшие матери – Марфа и Татьяна, да с печки доносился старческий храп бабки Матрёны. Обычные, житейские звуки её нового дома.
Она лежала с открытыми глазами, глядя в темноту, где угадывался силуэт иконы в красном углу. Ей не было страшно. Было тихо и прочно. Они были одним целым. И пусть завтра будет новый день с его заботами, а впереди – вся жизнь, сейчас, в этой тёплой комнатке, под стук больших часов на стене в горнице, было начало. И это начало было светло.
Глава 12
Первая зима
Первый луч зимнего солнца, бледный и колкий, пробился в окошко их комнатки, выхватывая из полумрака стены из тёсаных брёвен и новый, пахнущий смолой сундук. Фелисада открыла глаза. Степан спал на спине, его мощная рука тяжёлым тёплым корнем лежала поверх её руки на одеяле – будто и во сне боялся отпустить.
Она не шевелилась, прислушиваясь к ритму этого нового мира. Из-за стены, из большой избы, доносились приглушённые утренние звуки: скрип ухвата, шорох углей в печи, скупое ворчание Марфы Игнатьевны, обращённое, видимо, к кошке. Свекровь уже начала свой день.
Вдруг у самой двери чётко скрипнула половица. Фелисада вздрогнула и инстинктивно приподнялась, смущённо натягивая на плечо сползшую рубаху. Дверь бесшумно приоткрылась, и в проёме возникла высокая, прямая фигура Марфы Игнатьевны. Она не смотрела на них, её взгляд был скользящим и отсутствующим, будто она зашла просто по мимолетному своему хозяйскому делу.
– Не вставай, – тихий её голос прозвучал ровно и буднично, – Лежи. Отдыхай. Первые дни – на отдых да на ознакомленье положены.
Она шагнула к сундуку и поставила на него глиняную миску с дымящейся пшённой кашей, от которой потянуло душистым паром, и маленькую деревянную чашку с мёдом.
– На-ко, поешь. Утро добрым не бывает, коли живот пустой.
И, развернувшись, так же бесшумно вышла, оставив дверь приоткрытой ровно настолько, чтобы обозначить и границу, и её право эту границу переступать.
Фелисада осталась сидеть, глядя на пар, поднимающийся над миской. Она медленно провела ладонью по поверхности перины, ощущая под холстиной мягкую, податливую упругость лебяжьего пуха. Сидела, сжимая в руках деревянную ложку, и в душе её разливалось тёплое, щемящее чувство. О ней заботились.
День выдался ясным и морозным. После завтрака, который проходил в привычном, деловом молчании, Тимофей Степанович, доев, отодвинул скамью.
– Пойдём, Степан, коней подковывать пора. Кузнец ждет. – И, не глядя, добавил: – Фелисадину кобылицу тоже посмотри. У неё, помнится, на левую подкову заминается.
Степан лишь кивнул, но по тому, как он взглянул на отца, было ясно – он оценил это упоминание. Для Тимофея её лошадь уже стала частью общего хозяйства.
Едва мужчины вышли, Фелисада поднялась и потянулась к пустым мискам. Её движение было естественным, привычным – так она делала каждое утро в своём доме.
– Дай-ка, – спокойно сказала Марфа Игнатьевна, мягко отодвинув её руку. – Твоя очередь не пришла еще. Ванька!
Мальчишка тут же вскочил с лавки.
– Ступай, кур покорми да яйца собери. А потом дров в сени подкинь, чтобы под рукой были.
– Я, мамка, всё сделаю! – и шустро юркнул за дверь.
Марфа повернулась к Фелисаде, и в её глазах мелькнуло одобрение.
– Не зарься покуда. Работа не волк, в лес не убежит. Осмотрись сперва. Хозяйство наше – не за день изучается.
Сама она, накинув платок, направилась в кладовую. Фелисада осталась одна. Её порыв быть полезной вежливо пресекли, но в этом не было отказа – был ритм, порядок и ясное место для неё в этой новой жизни.
Она заглянула в прохладную, пахнущую квашеной капустой, солёными грибами и землёй кладовку, пробралась на скотный двор, где коровы лениво жевали жвачку, провела рукой по шершавой коре столетней ели у ворот. Этот двор был ей знаком с детства, но теперь он стал её крепостью, её ответственностью.
– Фель, а Фель! – раздался сзади звонкий голос. Это Ванька, запыхавшийся, с охапкой дров. – Хошь, голубей покажу? У меня на сарае лучшие по всему Тихояру!
Скинул в сенях дрова, выскочил, схватил её за рукав и потащил за собой. И она, улыбаясь, пошла, слушая его восторженную болтовню. Эта мальчишечья непосредственность растопила последние крохи скованности.
После обеда Марфа Игнатьевна позвала её.
– Подь-ка сюда, Фелисада. Поможешь гусиный пух разобрать, на подушки пора. А лебяжий-то, на перину, – он уж давно готов, берегу.
Они уселись на лавке у окна. Марфа Игнатьевна достала большой холщовый мешок. Воздух наполнился лёгкими пушинками.
– Лебяжий-то ещё мой батюшка из-за Урала, с ярмарки, привёз, – словно про себя заметила она. – Пол империала, сказывали, отдал. Так он с тех пор и живёт, бережёный…
Они молча начали перебирать пух, отделяя мелкий от тяжёлых перьев.
– У тебя, Феля, руки… лёгкие, – продолжала Марфа Игнатьевна, наблюдая, как пух ложится в лукошко ровным слоем. – От бабки твоей, знать, дар. У неё, покойницы, так же ловко всё в руках спорилось. Помню я.
Фелисада лишь кивнула, сжимая в пальцах горсть тёплого пуха. Её принимали.
За ужином Тимофей Степанович, доев свою порцию щей, отодвинул пустую миску. Он сидел неподвижно, глядя перед собой, и все ждали, к кому он обратится. Он медленно повернул голову и молча протянул миску через стол Фелисаде. Не приказ – просьба.
Фелисада, затаив дыхание, взяла миску и пошла к печи за добавкой. Она чувствовала на себе спокойный взгляд Марфы Игнатьевны и видела, как Степан, сидевший рядом, опустил глаза, но уголки его губ дрогнули в сдержанной улыбке.
Позже, когда Ваньку уложили на полати, а родители ушли к себе, они остались одни. Степан достал из заветного сундука толстую, очень старую тетрадь в кожаном переплёте с выдавленной в коже надписью: «РОДЪ АЛЕКСЕЕВЫХЪ»
– Родовая книга, – тихо сказал он. – Тут все Алексеевы, кто от нашего корня.
Они сидели рядом на лавке, плечом к плечу, и он медленно перелистывал пожелтевшие страницы, испещрённые корявым, но твёрдым почерком. «Алексеев Тимофей Степанович… Алексеева Марфа Игнатьевна… Алексеев Степан Тимофеевич… Алексеев Иван Тимофеевич».
Он обмакнул в чернильницу перо и с той же неторопливой важностью, с какой его отец когда-то вписывал его самого, вывел ниже: «Алексеева Фелисада Васильевна. Степанова жена. Свадьба была на Покров 1929 года».
Она смотрела на своё имя, вписанное его рукой в историю этого дома, и чувствовала, как что-то окончательно и бесповоротно встаёт на своё место.
На следующее утро выпал первый щедрый снег. Выглянув в окно, она увидела, как мимо их ворот медленно проезжали сани. В санях, закутанный в тулуп, сидел Игнат Клыков. Он не смотрел в их сторону, будто просто проезжал мимо. Но у самых ворот его лошадь вдруг остановилась, будто споткнувшись. Клыков наклонился, поправил шлею. И в этот момент его взгляд, холодный и цепкий, скользнул по новому срубу их амбара, по аккуратным поленницам дров. Взгляд бухгалтера, составляющего опись. Длилось это всего мгновение. Он дёрнул вожжи и поехал дальше, не оборачиваясь.
Фелисада отошла от окна. Тихо потрескивали дрова в печи и пахло хлебом. Слышно было, как Марфа Игнатьевна перебирает вещи в комоде. С улицы донёсся знакомый, твёрдый шаг Степана. Она глубоко вздохнула. В этом доме было прочно. Но в сердце, словно осколок льда, заползла крошечная, почти неощутимая тревога.
Глава 13
Первый росток
Марфа Игнатьевна разливала чай по кружкам, расставленным на столе. Фелисада молча поставила небольшую глиняную крынку с мёдом, потом масло на деревянной тарелке, как делала это каждое утро. Воздух в горнице был густым и тёплым, пропахшим печью и свежим хлебом – запахом, ставшим для неё родным за эти месяцы.
Передавая свекрови расписную деревянную ложечку для мёда, Фелисада задержала её на мгновение в своей руке и, не поднимая глаз, тихо, но отчётливо сказала:
– Мам, держи.
Рука Марфы Игнатьевны, тянувшаяся за ложкой, замерла. Она медленно подняла глаза на сноху. Ни удивления, ни восторга в её взгляде не было – лишь глубокая, спокойная ясность, будто она ждала этого с самого начала.
– Спасибо, дочка, – просто ответила она, принимая ложку.
Степан, сидевший напротив, не смог сдержать улыбку. Тимофей Степанович, доедая кашу, лишь крякнул:
– А меня, выходит, тятей кличь. Чего уж там. – Но в его прищуренных глазах светилась редкая мягкость.
После завтрака Фелисада перебежала через улицу. Мать как раз подметала крыльцо.
– Мам, – начала она, запинаясь, – у меня… что-то не так. То в жар бросит, то холодно. И по утрам… тошнит. Переживаю я, не захворала ли?
Татьяна остановилась, внимательно и долго посмотрела на дочь. В её глазах мелькнуло понимание, а за ним – тихая радость.
– Это, доченька, не хворь, – тихо сказала она, беря её за руку. – Это… дитятко. У тебя под сердцем ребёночек.
Фелисада от неожиданности прислонилась к косяку. Сперва в голове стало пусто и тихо, будто ветром все мысли вымело. Потом, через секунду, хлынуло разом – и испуг, и радость, и растерянность, перехватив дыхание. Она смотрела на мать широко раскрытыми глазами, сама не зная, что чувствует, – только что земля под ногами была тверда, а теперь плывёт куда-то.
– Степану скажешь? – спросила Татьяна.
– Скажу… – выдохнула Фелисада, и губы сами сложились в растерянную улыбку.
Она дождалась вечера, когда дом затих, опускаясь в ночь. Привычно лежа под обнимающей рукой мужа, тихо сказала ему в подмышку, пытаясь укоротить свое зачастившее вдруг от волнения сердце:
– Стёпушка…– начала она, запинаясь, и потупилась, вдруг смутившись. – У меня… к тебе разговор есть…Важный…
Он посмотрел на нее с вопросом, но молчал, давая ей собраться с мыслями.
– Я, стало быть… – она сглотнула, с силой сжала его руку, будто ища опоры, и выдохнула: – Мы с тобой… к концу лета… родителями станем.
Степан замер. Он не шевелился, глядя на неё, и в его глазах происходила сложная работа: сначала непонимание, потом медленное проникновение в суть сказанного, и наконец – ослепительная, чистая радость!
– Феля… – выдохнул он горячечным шепотом. – Правда?
– Правда, Степушка, правда, – она кивнула, и слёзы покатились по её пылающим щекам.
Он не мог больше ничего говорить. Просто притянул её к себе крепче, прижал к груди, и она слышала, как гулко и радостно стучит его сердце.
На следующее утро за завтраком Степан был необычно молчалив и сосредоточен. Когда Марфа Игнатьевна поставила перед ним миску с кашей, он поднял на неё глаза.
– Мама, отец, – сказал он твёрдо, все обернулись на него. – У нас с Фелисадой… будет ребёнок. К осени.
Марфа Игнатьевна выпрямилась. Её лицо озарилось редкой, светлою улыбкой.
– Ну, слава Тебе, Господи, – прошептала она, быстро перекрестившись. – Новый мужичок в доме будет. Радость-то какая…
Тимофей Степанович откашлялся. Помолчал немного.
– Дело это важное, – произнёс он, серьезно глядя на сына. – Теперь ты не за двоих в ответе. За троих. Понимаешь?
– Понимаю, батя, – так же твёрдо ответил Степан.
Их жизнь потекла в новом, бережном ритме. Степан теперь окружал Фелисаду молчаливой, но непрестанной заботой. Он сам приносил дрова к печке, чтобы она не поднимала тяжелого, сам ходил по воду в морозные утра, ворча: «Сиди уже, не то упадёшь». По вечерам, как все улягутся, в тёплой темноте своей комнатки, они говорили шёпотом.
– Боишься? – как-то раз спросил он, лежа рядом и положив ладонь на её слегка округлившийся живот.
– С тобой – нет, – ответила она, прижимаясь к его плечу. – Только… чтоб дитя здоровенькое. Чтоб всё у него было.
– Всё будет, – твёрдо сказал он. – Я так устрою. Сын будет. Вот чую я, что сын… И землю свою будет пахать, и грамоте выучится. Всё.
Он говорил о будущем сына так, как будто этот мир – прочный и нерушимый, каким он был всегда. И Фелисада верила ему, потому что в его спокойной уверенности была сила, способная заткнуть за пояс любую тревогу.
Как-то ночью она проснулась от толчка внутри. Не резкого, а мягкого, будто рыбка в воде чуть шевельнулась. Она замерла, прислушиваясь к новому ощущению. Потом тихо тронула Степана за плечо.
– Степа… Пошевельнулся.
Он мгновенно проснулся, будто и не спал. Повернулся, и в лунном свете его глаза были широко раскрыты.
– Правда? Где? – он осторожно, почти с благоговением, прикоснулся к её животу.
Они лежали молча, прижавшись друг к другу лбами, и ждали. И когда спустя несколько минут последовал новый, робкий толчок, Степан тихо ахнул, и его пальцы дрогнули.
– Сильный, – прошептал он с гордостью. – Будет работник.
– Или рукодельница, – улыбнулась она в темноте.
– Всё равно, – сказал он. – Лишь бы жил. И счастливый был.
Они заснули под утро, сплетясь руками, как корни одного дерева. А за стенами их дома стояла сибирская зима – суровая, но знакомая, и пока ещё ничто не предвещало бури.
Глава 14
Сходка
(Июль. 1930 год)
Последний день июля выдался на редкость душным. Воздух над Тихояром был густым и неподвижным, пахло пылью и горячей смолой, сочащейся из трещин в сосновых брёвнах домов.
В тот же день по селу пронёсся слух: вечером, после работы, у сельсовета сходка. Всем явиться обязательно.
К вечеру со стороны сельсовета загудел призывный, тревожный звон – били в подвешенный на столбе рельс.
Народ сходился медленно, нехотя. Алексеевы шли вместе, как и полагалось большой семьёй. Тимофей Степанович – впереди, ссутулившись, руки за спиной, Марфа Игнатьевна – чуть позади, с наморщенным, озабоченным лбом. Степан шёл рядом с отцом, чувствуя, как с каждой минутой в груди нарастает тяжёлый, холодный камень. Ванька не отставал от брата, но примолк – чуял, что взрослым сейчас не до веселья. Фелисаду, бывшую на сносях, уже вторую неделю оберегали от любого волнения и оставили дома с её матерью, Татьяной.
Мужики стояли кучками, курили, перебрасывались короткими, отрывистыми фразами. Бабы, собравшись отдельно, перешёптывались, кося взгляды на крыльцо.
Собрались все – мужики, бабы, даже старики с палками и подростки. Стояли тесной, настороженной массой. На крыльце, за столом, покрытым кумачом, сидел Игнат Клыков и незнакомец в форменной гимнастёрке, с кожаным портфелем – уполномоченный из района. Лицо у него было жёсткое, непроницаемое.
Когда народ собрался, Клыков, откашлявшись, поднял руку:
– Тихо, граждане! Слово предоставляется товарищу Зимину, уполномоченному райкома!
Человек в гимнастёрке встал. Голос у него был негромкий, но резкий, с металлическими нотками, и он резал душный воздух, как наточенный нож.
– Товарищи крестьяне! – начал он, окидывая толпу холодным, скользящим взглядом. – Враги народа, кулаки и подкулачники, саботируют хлебозаготовки, срывают планы советской власти! – без предисловий вбрасывал он в толпу страшные слова. – Живёте вы, как в потёмках. Одни – в достатке, на чужом горбу, а другие – в нищете и темноте. Село стоит на распутье. Один путь – это путь кулака, путь спекулянта и врага. Другой путь – это путь в светлое будущее, путь в колхоз! Вступление – добровольное, это ваш сознательный выбор. Но каждый, кто останется в стороне, тем самым причисляет себя к враждебным элементам! Пора покончить с этой кулацкой кабалой! Пора строить новую, светлую жизнь! А для этого каждому честному труженику – дорога в колхоз «Красный пахарь»!
В толпе зашевелились. Послышались негромкие, сдержанные возгласы.
– Какая такая кабала? Мы миром жили…
– Добровольно, говоришь? А коли не хочешь в энтот колхоз?
В толпе пронёсся гул. Из группы женщин выкрикнула Дарья, держа за руку испуганного малыша:
– А как же наша земля? Её еще предки мои пахали! Мы на ей сроду!
– Земля – отныне собственность всего народа! – отрезал уполномоченный. – В колхозе вы будете работать на себя, но коллективом! Инвентарь, лошади, коровы, в общем, весь скот и птица – всё будет общим для более рационального и ударного труда!
– Значит, мой конь – уже не мой? – раздался полный боли голос из толпы мужиков.
– Твой конь тоже станет общим! А ты получишь его во временное пользование, если понадобится, когда колхоз разрешит! – парировал оратор.
Начислим +12
Покупайте книги и получайте бонусы в Литрес, Читай-городе и Буквоеде.
Участвовать в бонусной программе
