Читать книгу: «Фелисада», страница 2

Шрифт:

– Мне… в лесу… не страшно было, – произнесла она вдруг, почти шёпотом, глядя куда-то в темноту за рекой. – Когда ты рядом был.

Слова её ударили в него, как обухом. Сердце заколотилось где-то в горле. Он повернул к ней голову и увидел, что она смотрит на него. В лунном свете её огромные серые глаза казались бездонными, а лицо – хрупким и смелым одновременно.

Он искал, что сказать. Что-то большое, важное, что перевернуло бы весь мир. Но нашёл только простое, как правда.

– Я… – голос снова подвёл его, и он сглотнул. – Я и всегда буду. Рядом.

Он не посмел дотронуться до неё. Они сидели так, плечом к плечу, слушая, как внизу течёт река, унося их немые клятвы в свою темную таёжную даль. Этого было достаточно. Это было – всё.

Через долгое время она беззвучно поднялась и пошла к дому. Он не сразу последовал за ней. Сидел еще, глядя на лунную дорожку на воде, чувствуя, как в нем что-то огромное и новое встало во весь рост, заняв всё место, какое было.

Потом тоже встал и пошёл. На свой сеновал. Но знал, что часть его осталась здесь, на этом берегу, и теперь навсегда будет принадлежать тому дому, что стоял напротив, за низким плетнём.

Глава 6

Томленое лето

Конец июля припалил землю дочерна. С дороги, стоило лишь проехать подводе, поднималась густая, едкая пыль и долго стояла в неподвижном воздухе. Трава по краям выгорела, посерела, и только в низинах, у самой воды, буйствовала сочной, почти чёрной зеленью. В такую пору работа шла от зари до зари, пока солнце не становилось в зенит, и тогда все живое разбегалось по тенёчкам, спасаясь от марева, что струилось над огородами.

Фелисада вышла по воду на рассвете, когда длинные синие тени еще лежали от домов. Она уже поднимала бадью, когда рядом остановился Степан. Он был верхом. Лошадь, взмыленная, вся в паутине лесной и росистой траве, нетерпеливо трясла головой, учуяв воду.

Фелисада, не глядя на него, коротко кивнула:

– С ночного?

– С ночного, – так же коротко отозвался он, слезая с седла. Он стоял рядом, чувствуя, как от него и от лошади пахнет ночной прохладой, дымком костра и потом.

Он видел, как тянутся ее руки, как напрягаются тонкие запястья, и ему вдруг до боли захотелось взять эту верёвку у нее из рук.

– Дай, я… – шагнул он вперед.

– Сама, – отрезала она, но не грубо, а как-то по-новому, сдержанно-твёрдо, и уже проворно наматывая мокрую веревку на крюк. И, словно спохватившись, что вышло слишком уж сухо, тише добавила, уже набирая воду: – Спасибо…

Не спрашивая, зачерпнула испокон веку висевшим тут же ковшом колодезной воды из бадейки и протянула ему:

– На, пей.

Он принял и их пальцы ненадолго встретились. Он залпом выпил, смачно, по-мужски, и вода стекала по его подбородку. Потом отдал обратно.

– Спасибо.

– Чё там, – тихо ответила она, и тут же отвернулась.

Пока он пил, до неё донесся едва уловимый запах, не конский и не дымный – горьковатый, лекарственный. «Зверобой… Им рану промывают», – пронеслось в голове с той же безошибочной ясностью, с какой она узнавала травы с завязанными глазами. И она потупила взгляд, словно поймала себя на чем-то запретном.

Он отступил и только смотрел, как она, легко неся на коромысле наполненные доверху ведра, уходит по улице, чуть покачивая бедрами в такт шагу. Потом взял под уздцы своего коня и повел к дому – дать остыть перед водопоем.

А в ушах все ещё стоял этот тихий, смущенный голос: «Спасибо…».

Дед Пантелеймон, что жил от Алексеевых через один дом, сидел на завалинке, в густой тени от старой, в три обхвата, ели. В руках у него была снасть, и старые, узловатые пальцы ловко вязали узлы, поправляли поплавки. А глаза, выцветшие, как небо перед дождём, видели всё.

Вот Степан, скинув рубаху, колет дрова у своего сарая. Рубит ровно, без лишнего размаха, и поленья с треском разлетаются на аккуратные плахи. А вот из дома Беловых вышла Фелисада, прошла к огороду и склонилась над грядками. Работали они, не сговариваясь, в унисон, разделённые пыльной улицей.

Дед видел, как топор Степана на миг замирал в воздухе, а сам он, будто невзначай, бросал взгляд через дорогу. Видел, как Фелисада, выпрямлялась, чтобы размять спину, и её пристальный, быстрый взгляд скользил в сторону его двора. И снова опускалась к грядкам, но уже не с прежней сосредоточенностью.

«Эх, молодо-зелено ишшо… – мысленно вздыхал старик. – Горит-то как, ажно смотреть жарко. Словно жнивье в сухмень». Он отложил снасть, достал кисет. Скручивая цигарку, снова поглядел на них: он – широкоплечий, упёршийся в землю, как дубок; она – статная, с гордой посадкой головы. «Алексеев-то парень – кремень. И девка – хоть куда».

Послеобеденная пора в доме Беловых была полной тихой усталости. На лавке у печи стоял жестяной таз с мутной водой с щелоком. Рядом, на табурете, – другой, с чистой, для ополаскивания. Фелисада, склонившись, мыла посуду. Она терла миски и деревянные ложки жёстким пучком высушенного хвоща.

Вода с тихим плеском стекала обратно в таз, когда она перекладывала отмытое в чистое.

Татьяна сидела на лавке у окна, разбирая шерсть для пряжи. Длинные, седые от пыли волокна ложились ей на колени. Тишина была густая, тягучая, и каждая негромкая фраза в ней звучала особенно весомо.

– Нарядиться бы тебе, дочка, в ситцевое-то платье, да с цветочками, – сказала Татьяна, не поднимая глаз от работы. Голос у неё был ровный, усталый.

– Молодая ты, а ходишь, как монашка, в тёмном.

Фелисада вздрогнула от неожиданности. Деревянная ложка чуть не выскользнула из мокрых рук.

– Мама… Зачем? Работать же…

Татьяна подняла на дочь свои умные глаза, на дне которых таилась усталость всех вдовьих лет.

– Вся жизнь – работа. А молодость-то – одна. – Она помолчала, давая словам улечься. – Степан-то… Алексеев… парень видный. Глаз с тебя не спускает.

Фелисада вспыхнула так, что уши и шея стали алыми. Она с силой принялась тереть уже чистую ложку, глядя в стену. Молчание её было красноречивее всяких слов.

Татьяна смотрела на дочь, и в глубине её взгляда шевелились старая материнская тревога и нежность.

– Вижу я всё… – прошептала она так тихо, что было почти не слышно. – Только ты сердце береги. Оно у тебя, голубка моя, нежное… – Татьяна на мгновение замолчала, глядя в окно, будто вспоминая что-то давнее, и продолжила уже про себя: «Сердце-то нежное, а дар… Дар тебе, дочка, от бабки Александры достался. Тяжёлый. Он радости мало приносит, а больше – чужие боли. И душа моя печалится о тебе, дитятко ты моё… Спаси и сохрани, Господи…»

Солнце уже коснулось зубчатой гряды Саян, когда Степан пошел к реке почистить снасти. За день жар спал, и с воды потянуло влажной, обещающей прохладу свежестью. Он шел по тропке и видел, что она уже там, у самой воды, на корточках, прополаскивает в реке какую-то белую холстину.

Подошел, сел на свой привычный, отполированный дождями и ветрами камень в паре саженей от неё. Достал нож, начал обдирать засохшую чешую с крючков. Она не обернулась, но по легкому напряжению ее спины он понял, что она знает о его приходе.

– Рыба пошла? – спросила она через некоторое время, не глядя на него, и продолжая полоскать.

– Есть малёхо… – ответил он, стараясь, чтобы голос звучал ровно. – К осени, думаю, лучше будет.

Он отложил нож и снасть и просто смотрел на неё. На то, как проворно работают её руки, как гнется в работе её стан, как загорелая, тонкая шея уходит в вырез белой рубахи. Вода стекала с отжатой ткани серебряными струйками, которые на закате казались золотыми.

– Красиво это у тебя… – сказал он вдруг, сам не ожидая от себя этих слов.

Она замерла на секунду, потом медленно обернулась, смущенная:

– Что?

– Вода… на солнце… как пламя… – с трудом выдавил он, не в силах объяснить, что красота была не в воде, а в ней самой, в этом целом мгновении.

Она поняла. Поняла по тому, как он смотрит, по срывающемуся голосу. И отвернулась, но он успел заметить, как тронулись уголки ее губ, как по лицу разлилась не улыбка даже, а тихое, глубокое удовольствие. Она снова принялась за работу, но движения её стали плавнее, будто танцевали.

Он подождал, пока отлёгший ком в горле позволит снова говорить.

– Завтра… за пожнивьём поедем. Айда с нами. Трава хоть и невысокая, а мягкая, на зиму коровам в самый раз.

Она кивнула, всё ещё глядя на воду, и ответила просто и ясно, как о самом главном деле:

– Поедем. Мы стожок с прошлого покоса почти прибрали, место новому готово.

Они ещё немного посидели так – он на своём камне, она на своём. Не говоря ни слова. Река текла перед ними, темная и неспешная. Где-то крикнула птица, и крик её затерялся в густеющих сумерках. Заревом за горой медленно тлел последний уголек уходящего дня. Сумерки сгущались, и первые бледные звёзды робко зажигались над рекой. Комарье поутихло.

Она первой нарушила тишину, вставая и поправляя платок.

– Завтра на покос, – сказала она, и это звучало как самое важное из всего, что можно было сказать.

– На покос, – так же просто отозвался он.

И разошлись. Она – вверх по тропе, он – вдоль берега. Не оглядываясь. Всё было сказано.

Глава 7.

Слово

Недели, идущие за вторым покосом, были наполнены особым, звенящим спокойствием. Хлеб убран, сено в стогах, самое жаркое и суетное позади. В воздухе уже пахло не зноем, а спелыми яблоками и первой вечерней прохладой. В такую пору мысли текли неторопливо и ясно, сами ложась в нужный порядок.

Степан вышел из дому, когда солнце уже клонилось к лесу. Вышел просто так, без видимой цели, и сам себе не решался в этом признаться, что цель была, и одна-единственная. Ноги сами несли его через улицу, к низкому плетню.

Фелисада сидела на завалинке, чистила в плетеный короб картошку. Увидев его, не вздрогнула, лишь замедлила движение ножа, будто ждала.

– Картошку чистишь? – сказал он хоть что-нибудь, наконец, и от звука своего собственного голоса у него слегка перехватило дыхание.

– На ужин, – кивнула она, опуская глаза на бурую картофельную кожуру.

Он переступил с ноги на ногу, сделал шаг к калитке.

– Можно… войти?

– Двор не заперт, – ответила она, и в углах её губ дрогнула чуть заметная тень улыбки.

Он вошел, постоял рядом, глядя, как ловко и чисто работают ее пальцы.

– Помочь?

– Справлюсь, – сказала она, но не стала прогонять.

Он присел рядом на краешек скамьи, положил свои крупные, привыкшие к тяжести, ладони на колени. Молчали. Было слышно, как где-то за сараем кудахчут куры и шуршит в траве ветер.

– Уродилось нонче… – начал он и запнулся, поняв, что говорит не то.

– Что уродилось? – тихо спросила она, не прекращая работы.

– Всяко… – выдохнул он. – И картошка… и сено…

Он замолчал, снова собираясь с мыслями. Она ждала, и в её терпении была не женская хитрость, а та же самая ясность и сила, что и в нём.

– Фелисада… – имя её прозвучало у него как-то по-новому, торжественно.

Она подняла на него глаза – огромные, серые, и в них он увидел не вопрос, а тихое, безропотное понимание. Оно и дало ему сил сказать дальше. – Я… к отцу с матерью говорить пойду. Завтра.

Нож в её руке замер на мгновение.

– О чем говорить-то? – спросила она, хотя прекрасно знала ответ.

– О том… чтобы ты ко мне в дом перешла. – Он говорил, глядя куда-то мимо нее, на покосившийся сарай, словно признавался не ей, а всему этому старому двору.

Она поймала этот его взгляд, отложила нож и последнюю картофелину, вытерла руки о фартук. Потом подняла на него глаза, и в них не было ни девичьего смущения, ни игры. Была суровая, взрослая правда.

– Ты из-за того, что мы одни? Жалеешь нас?

Он покачал головой, и впервые за весь разговор взглянул на неё прямо, не отрываясь.

– Нет. Не из-за того. Я из-за себя. Мне… без тебя… – он не нашёл слов, только сжал свои кулаки на коленях, и по этому движению она всё поняла лучше, чем из любых объяснений.

– А мать? Одна тут останется…

– Рядом будем. Я же ей… как родной. С детства мы с тобой вместе. Помощь во всем. Не оставим. – Он посмотрел на её дом, на нуждающийся в починке сарай. – Хозяйство мужицкое на себе тянет. Одна. Не дело это. А мамка моя… она добрая, —торопливо проговорил он, возвращаясь к бытовому, к тому, что можно было обсудить и понять. – Примет. И отец… Он про тебя… «справная», – с трудом выдавил он отцовскую характеристику, и ему стало немножко стыдно за эту сухую мужицкую оценку.

Но Фелисада не обиделась. Она кивнула, принимая это как высшую похвалу.

– Знаю. Слышала.

И выдохнул, как перед прыжком в пропасть: – Да люблю я тебя!.. Вся душа уже изболелась… А ты?.. – спросил он, с тихим ужасом ожидая услышать «нет».

Она посмотрела на него внимательно и долго, как будто не решаясь открыться. Затем едва слышно вымолвила, не опуская глаз:

– А разве можно не любить?.. Ты мне руку на Купалу протянул… Я тебе душу свою в ладонь положила…Сызмальства и люблю… Как землю эту… Как небо… Как саму жизнь…

Слова её ударили в него не звуком, а тишиной, что наступила вслед. Всё в нём перевернулось и застыло. Голова стала пустой и лёгкой, а тело – тяжёлым, как сплошной свинец. Он попытался встать, но ноги не слушались, и он лишь глубже осел на скамью, смотря на неё широко раскрытыми глазами, в которых плескалось непередаваемое изумление, облегчение и благоговейный ужас.

В горле встал горячий, непослушный ком. Он сглотнул его, и от этого по лицу разлилась сухая, колющая жара. Ему показалось, что он сейчас заплачет, как мальчишка, и этот стыд перед возможными слезами заставил его сжать челюсти до хруста. Он только молча, медленно, словно под тяжёлой ношей, покачал головой, и в этом жесте было всё: и «не может быть», и «слава Тебе, Господи».

Они снова сидели в тишине, но теперь она была иной – всё было решено, и слова были уже не нужны. Только зарево за лесом медленно гасило свои краски.

Он поднялся с скамьи, чувствуя, что больше сказать ничего не сможет. Дело сделано. Судьба повернута.

– Так я… пойду?

– Иди, Стёпа, – сказала она мягко. – С Богом.

Он вышел за калитку и пошёл к своему дому, не оборачиваясь, чувствуя на спине её спокойный, провожающий взгляд. А она сидела ещё долго, пока не сгустились сумерки, глядя на очищенную картошку в коробе и думая о том, что её девичья жизнь закончилась. Но на душе было не страшно, а тихо и прочно, как в добротно срубленном доме, где пахнет свежим хлебом и ладаном.

Глава 8.

Сговор

Степан дождался, когда Ванька уснет, а мать заберётся на полати. Тимофей сидел, как всегда, у стола, навостривая ножом кнутобой. Степан подошел и сел напротив, положив свои крупные ладони на колени.

– Тятя, мамка… Мне с вами надо. Решил я. Жениться хочу. На Фелисаде Беловой.

Тимофей не поднял глаз, только замедлил движение ножа.

– Обдумал? – спросил он, не глядя.

– Обдумал.

– Она знает?

– Знает. Согласна.

Тимофей отложил нож и кнутобой, наконец подняв на сына свой тяжелый, испытующий взгляд.

– Ладно. Девка справная. Роду крепкого. – Он повернулся к печи. – Слыхала, мать?

С полатей, из-за занавески, донесся тихий, ровный голос Марфы:

– Слыхала. Завтра с утра всё приготовлю.

И всё. Решение было принято так же основательно, как решение о посеве. Степан почувствовал, как с его плеч свалилась неведомая доселе тяжесть.

В тот же вечер, в доме напротив, Фелисада говорила с матерью. Татьяна сидела на краю лавки, разбирая шерсть, а дочь стояла перед ней, пряча дрожь в руках.

– Мама… Степан свататься будет. Завтра.

Татьяна не вздрогнула. Она медленно отложила шерсть, подняла на дочь свои усталые, много повидавшие глаза.

– Доченька… – прошептала она. – Ты… готова?.. Любишь его?..

Фелисада посмотрела на мать, и в ее огромных, тёмных в этот вечер глазах вспыхнул ровный, глубокий свет уверенности. Тот свет, которым горят, когда сомнений нет.

– С самого детства люблю, мама… Дня не могу прожить, если не увижу…

Татьяна потянулась к ней, обняла и прижала к своей груди.

– Ну, слава Тебе, Господи… Степан – золотой парень. Хозяин. – Она отстранилась, смотря на дочь с внезапной тревогой. – Только помни, чадо…

Ты ведь не простая. Дар бабкин, Александры Федоровны, в тебе. Он может и спасти, и покалечить. Тяжелая это ноша.

– Он не знает, – тихо, но твёрдо сказала Фелисада. – А я… Я давно догадывалась, мама. Догадывалась, но не знала, верно ли это. И сама не до конца понимаю, что во мне есть.

Помолчав, она добавила, и голос её прозвучал уже по-хозяйски деловито:

– На Покров свадьбу думаем. После всех работ, до морозов.

Татьяна кивнула – срок был самый что ни на есть правильный.

Глава 9

Благословение

Следующим утром Алексеевы вышли из своего дома. Тимофей – впереди, в новой рубахе, подпоясанный ремнём с медной пряжкой, солидный и невозмутимый. Марфа – чуть сзади, неся в руках аккуратно свёрнутый сверток – отрез добротной домотканины на понёву и пару аршинов фабричного ситца с мелким синим узором – уважительный дар. Степан замыкал шествие, и ему казалось, что вся деревня слышит, как громко стучит у него в груди сердце.

Дверь в доме Беловых была распахнута настежь – знак того, что гостей ждут и им рады. Воздух в горнице был густой, пахший свежеиспеченным ржаным хлебом и сушеным кипреем. На столе, покрытом праздничной, чуть желтоватой от времени скатертью, лежал расшитый красными петухами рушник, а на нём – пузатый каравай только из печи.

Татьяна, бледная от волнения, но собранная, встретила их у порога. На ней было светлое праздничное платье, а голова повязана белоснежным, с вечера отбеленным платком.

– Милости просим, дорогие гости, хлеб-соль кушайте, – проговорила она, и голос её чуть дрогнул.

Уселись за стол. Первые, самые неловкие минуты прошли в негромком церемониале. Степан сидел, уставившись на кружащийся пар над самоваром, и чувствовал себя полным дураком. Его мощное тело, привыкшее к любой работе, казалось ему сейчас неуклюжим и ненужным. Ладони, лежащие на коленях, были сжаты в кулаки, чтобы унять дрожь. Он боялся поднять глаза, боялся встретиться взглядом с Фелисадой, но ещё больше боялся не увидеть её вовсе.

А за занавеской стояла Фелисада, прижавшись спиной к теплым бревнам, и слушала, как громко стучит её собственное сердце. В горле пересохло. Она мысленно повторяла: «Только бы не оплошать, только бы выдержать…».

Первым, откашлявшись, нарушил молчание Тимофей. Его слова о сыне и о Фелисаде звучали твёрдо и достойно.

– Пришли мы к вам, Татьяна Кузьминична, не с пустыми руками и не с пустым словом. Пришли с добрым делом. Парень у нас, Степан, работящий, в отца. Хозяйство знает, рука твёрдая, характер – не подведёт. Присмотрелся он к вашей дочке, Фелисаде. А девку вашу в округе за работящую да умную знают. В мать, видно. Такая в доме – благословение, а не обуза.

Марфа, поймав взгляд Татьяны, кивнула и мягко, по-женски, добавила:

– Не чужую берём, Татьяна, а свою вводим. Рядом жить будем, одна кровь, одна забота. Не оставим вас, подсобим во всём.

Когда основные слова были сказаны и в горнице повисла решающая пауза, Марфа, как сваха, обернулась к Татьяне и сказала положенные по обычаю слова: «Не утаивайте, хозяюшка, ваше сокровище, красу вашу, покажите нам. Пусть выйдет, свет нам озарит».

И она вышла – и впрямь будто свет внесла в горницу. В нарядном сарафане из синего сукна, понизу расшитом желтыми нитями в виде колосков. Тёмные волосы, убранные под праздничный светлый платок, открывали высокий чистый лоб и девичью шею, а бабушкина нитка мелкого речного жемчуга на груди и белая кружевная шаль придавали ее скромной красоте неожиданную торжественность. Она была похожа в этот миг на иконный лик – строгий, ясный и невозмутимый.

Войдя в горницу, она не видела лиц, только цветные пятна на белой скатерти. Но все присутствующие видели её. Тимофей, обычно непробиваемый, чуть откинулся на спинку лавки, и его губы под усами дрогнули в скупом, но одобрительном движении. Марфа, сложив руки на коленях, смотрела на неё с тихой радостью, будто видела перед собой не просто будущую сноху, а продолжение своего рода. Татьяна, забыв о гостях, с гордостью и болью провожала дочь взглядом, бессознательно вытирая ладонью непрошеную слезу.

А Степан… Степан, увидев её, забыл дышать. Вся его неуклюжесть, испытующий взгляд отца, вся торжественная неловкость обряда – всё разом исчезло. Осталась только она. Его Фелисада, которую он знал всю жизнь, но в эту минуту – незнакомую, прекрасную и пугающую в своем величии. Сердце его ушло в пятки и замерло, а потом ударило с такой силой, что в висках застучало. Ему захотелось встать, подойти, заслонить её от всех, но он был пригвождён к месту, лишь сжимая до боли свои колени.

В руках она несла старинную деревянную чару, наполненную густым мёдом – символом сладкой будущей жизни. Руки сами несли чару, ноги тоже ступали сами. Она чувствовала на себе испытующий взгляд Тимофея, мягкий – Марфы, и – жгучий, как огонь, взгляд Степана. Она поймала его на мгновение и увидела в его глазах уже не испуг, а нечто новое – потрясение, гордость и безграничную нежность. И от этого стало не просто легче, а тихо и светло на душе.

Она молча поставила чару с мёдом на стол перед свекром, низко, по-девичьи, поклонилась и вышла, оставив в горнице не просто впечатление, а ощущение свершившегося чуда. Воздух словно очистился и зазвенел. Сватовство было решено.

Татьяна вытерла украдкой уголком платка навернувшуюся слезу.

– Что ж… – начала она, и голос ее окреп. – Дело это, и впрямь, Богоугодное. Дети… они уж большие, сами все решили. Дай Бог им счастья да любви… – Она перевела взгляд с Тимофея на Степана. – Благословляю. На Покров, говорите?

– На Покров, – твёрдо подтвердил Тимофей. – К тому времени и хлеб убран, и закрома полны, и до зимних морозов далеко. Самый срок.

Степан услышал их, и что-то огромное и горячее подкатило к его горлу. Он сглотнул, опустив голову ещё ниже, чтобы скрыть дрожь, внезапно пробежавшую по лицу. Дело сделано. Он поднял глаза и нашел взгляд отца – тот смотрел на него серьезно, но в глубине его глаз Степан увидел молчаливое одобрение. А потом его взгляд снова метнулся к занавеске – туда, где была она. Его Фелисада. Его невеста.

Когда дверь за Алексеевыми закрылась, в доме Беловых воцарилась глубокая, звонкая тишина, будто после соборного моления. Татьяна сидела за столом, не двигаясь, ее плечи наконец расслабились.

А Фелисада все ещё переживала все то, что только что произошло: как она вошла в горницу, как стоял, не дыша, Степан, как дрогнуло его лицо, когда мать сказала «благословляю». Она поняла, что видела его сегодня не сильным и уверенным хозяином, а таким же испуганным и счастливым, как она сама. И это знание наполнило её не просто уверенностью, а тихой радостью.

Она медленно подошла к большому, почерневшему от времени и рук бабушкиному сундуку, что стоял в углу горницы, но не стала его открывать. Она лишь медленно, почти благоговейно, положила ладонь на шершавую, холодную древесину крышки.

От сундука пахло слабым, едва уловимым, но стойким горьковатым духом – сушеной полынью, душицей, зверобоем. Запахом старой, мудрой, уходящей в землю силы. Фелисада стояла неподвижно, чувствуя, как что-то огромное, безмолвное и неотвратимое перетекает из-под этой крышки в неё саму, наполняя не страхом, а странной, необъяснимой уверенностью и тихой печалью.

Она не знала, что это. Но знала теперь наверняка – её путь был предрешен. И лежал он не только через пыльную улицу, в новый дом, к мужу, но и куда-то дальше, в самую глубь этой спящей в ней силы, что теперь просыпалась, откликаясь на зов судьбы.

И она уже ясно понимала, что за её спиной – сила рода. И с этой силой она теперь шла к нему.

Глава 10

Перед венцом

Золотая осень обрушилась на Тихояр внезапно, будто кто-то щедрой рукой рассыпал по склонам Саян медь и багрец. Воздух звенел от прохлады, а по утрам лужи схватывало хрупким ледком. В такую пору в селе всегда играли свадьбы – после страды, когда амбары ломились от урожая, а на душе у людей легко и празднично.

В доме Алексеевых с самого рассвета стояла непривычная, деловая суета. Главным событием дня был забой свиньи – без этого не мыслили свадебного стола, это был вопрос чести и достатка семьи. Так водилось испокон веков: чем обильнее стол, тем больше уважения семье жениха, тем крепче будет союз

Во дворе, подальше от жилья, уже дымился и парил подвешенный на перекладине большой чан с водой. Тимофей, мрачноватый и сосредоточенный, в старой, пропитанной дымом и потом одежде, руководил процессом. Он сноровисто точил длинный, отполированный годами и руками нож, его движения были точны и лишены суеты. Работал молча, изредка покрикивая на Ваньку, который вертелся под ногами, пытаясь помочь.

– Не крутись, как юла! – ворчал он. – Возьми вожжи, проверь, не перетрутся ли где. Завтра чтобы ни одна прядь не лопнула!

Степану было не впервой делать эту серьезную мужскую работу наравне с отцом. Отставив одну ногу назад, он врос в землю у корыта, всем телом готовясь принять тушу. Воздух был густой, пахнущий железом и предчувствием крови.

Работа была сделана быстро, по-мужицки сноровисто, без лишних слов. Теперь предстояло самое долгое – разделка, опаливание шкуры, приготовление мяса и требухи. Весь двор заполнился специфическим, тяжелым запахом свежей крови и жженой щетины. Марфа и пришедшие помочь соседки уже растапливали печь в летней кухне, готовя котлы для будущих студней, жаркого и начинок для пирогов.

Степан, с засученными по локоть замаранными рукавами, мыл руки и инструменты у кадки, когда мать окликнула его:

– Сынок, как управишься, сбегай к деду Ерофею, напомни ему, чтобы с гармонью завтра не замешкался. Без него нам и свадьба не свадьба.

– Сбегаю, мам, – кивнул Степан, с облегчением переводя дух. Он переоделся в чистое, набросил на себя зипун и вышел за ворота, стараясь уйти от назойливого запаха, напоминавшего, что завтрашний праздник рождается в суровом будничном труде.

Пока соседки управлялись с мясом, Марфа уже хлопотала в избе. Она доставала заветные припасы: к сладкому – медовые соты, варенья, наливки —малиновую да смородиновую. А ещё сало, соленые крепкие грузди и беляночки, да водку домашнюю, настоянную на хрене, для мужиков. Из самого дальнего угла кладовой она извлекла припылённые штофы с кедровой настойкой, праздничной, золотистой, пахнущей тайгой. Настойка та с годами набирала силу и ценность, как доброе слово.

Стол назавтра должен был ломиться. Она переставляла горшки, проверяла скатерти, и на ее обычно спокойном лице лежала печать серьёзной озабоченности.

В доме Беловых в этот день было не до хозяйственных дел. С утра к Фелисаде сбежались подруги – такие же молодые, румяные, со смеющимися глазами. Они уселись в горнице за большим столом, и начался девичник – последний вечер девичьей воли.

На столе стоял самовар, дымящийся душистым чаем из таёжных трав, большой пирог с рыбой только что из печи, румяные шаньги, малиновое варенье и мёд. Девушки пели. Сначала весёлые, озорные песни, под которые ноги сами просились в пляс. Потом – протяжные, грустные, о прощании с отчим домом, с девичьей красой.

В перерыве Ульяна не выдержала и, тыча пальцем в сторону заветного сундука, спросила:

– Фель, а наряд-то твой свадебный покажешь? Все шепчутся, будто ты не в ситцевом, а в бабкином пойдёшь. Правда, что ль?

Горница сразу притихла. Все взгляды устремились на Фелисаду. Татьяна, сидевшая в стороне за прялкой, лишь вздохнула, но не вмешалась.

Фелисада на мгновение опустила глаза, потом подняла голову, и взгляд её стал твёрдым и ясным.

– Правда, – тихо, но отчётливо сказала она. – Сарафан тот, вишнёвый, и «коруну» с жемчугом. Видела ты их, я тебе показывала, ещё в детстве.

– Ишь ты! – присвистнула одна из девушек. – Нонче мода не та. Все в фабричном да с цветочками. А ты – как со старинной картинки. Игнат-то Клыков, чай, скривится.

– Какая мне разница, как он скривится? – отрезала Фелисада, и в голосе её впервые прозвучали стальные, не девичьи нотки. – Это не для него. Это для нас со Стёпой. И для рода. Чтобы память наша, корни – не порывались.

Она говорила негромко, но с такой непоколебимой уверенностью, что у подруг отпало всякое желание перечить. Ульяна, смущённо покраснев, прошептала:

– Ну, да… Это… это правильно, Фель. По-настоящему.

Фелисада сидела в центре, в своем самом лучшем синем сарафане, но без особых украшений – это будет завтра. Волосы её, заплетенные в одну тугую косу, подруги перевивали алой лентой – последний раз, как девичью красу. Она подпевала, но голос её иногда срывался, а глаза блестели подозрительной влагой.

Ульяна, как самая бойкая из подруг, вдруг встала и завела песню:

Ты прощай, прощай, моя сторона,

Чужая-дальная сторонушка зовёт…

Ты прощай, родимая моя семья,

Текст, доступен аудиоформат
5,0
9 оценок
399 ₽
Бесплатно

Начислим +12

Покупайте книги и получайте бонусы в Литрес, Читай-городе и Буквоеде.

Участвовать в бонусной программе