Читать книгу: «Сны про не вспомнить», страница 3
Анненков не стал задавать вопросов сразу. Он внимательно наблюдал, как профессор держит осанку – ровно, уверенно, без демонстративности; как кладёт руки на подлокотники – спокойно, ладонями вниз, слегка напряжённо; как смотрит прямо, не отводя взгляд, но и не подавляя им, словно привык контролировать каждую мелочь.
– Скажите, Вениамин Степанович… – начал он с лёгкой заминкой, не от нерешительности, а чтобы позволить собеседнику вмешаться, но профессор терпеливо дождался продолжения. – Софья в последнее время вела себя необычно? Что—то её тревожило?
– Софья… – профессор произнёс имя осторожно, словно прикасаясь к щеке покойной. – Она была талантлива, очень чувствительна и наблюдательна. И молчалива, особенно в последние недели. Не могу сказать, что это выглядело подозрительно. Возможно, усталость, давление. Мы много работали.
Он говорил спокойно, не моргая и не отводя глаз, как человек, у которого заранее продумана каждая фраза. Вениамин не казался лжецом; скорее человеком, который тщательно выбирает, какую грань правды показать и как именно её подать.
– Вы были близки? – уточнил Анненков. Вопрос прозвучал просто, но имел скрытое острие.
Профессор медленно кивнул:
– Она была мне… не скажу «дочерью». Это неправда. Но она была дочерью моего друга, Николая Волкова. Мы прошли с ним многое. И когда Софья оказалась в Москве, я чувствовал за неё ответственность.
Он сделал паузу и добавил чуть тише:
– Может быть, даже большую, чем следовало.
Анненков зафиксировал это признание не в блокноте, а в памяти. Оно было не прямым, но достаточным. Он не стал уточнять, что означало «больше, чем следовало». Если профессор и допустил слабость, он не отдаст её просто так.
– Когда это случилось, – Анненков сменил темп, – вы находились… где?
Вениамин не отвёл взгляда.
– Стоял в углу, рядом с камином, беседовал с академиком Анисимовым. Он поздравлял, вспоминал былые годы. Было шумно. Я услышал, как на сцене началось какое—то движение. Повернулся и увидел, что она уже падает.
– Сколько прошло времени между этими моментами?
– Доли секунды. Всё произошло слишком быстро. Сначала даже подумал, что это часть выступления.
Его голос не дрожал, не срывался. Ни одного лишнего слова, ни одного сбившегося дыхания. Всё было идеально. Так ведут себя люди, привыкшие к подиумам, интервью и научным советам.
Анненков слушал не только ушами. Он чувствовал пальцами, глазами, кожей. Вениамин был слишком точен. Такая безупречность в подобных ситуациях тревожнее любого сбоя.
– Вы сразу подошли?
– Нет, сначала я замер. Думаю, как и все. Потом уже подошёл. Не один, конечно – многие бросились. Но она уже лежала.
– Вы не касались её?
– Нет. Когда я оказался рядом, её уже осматривал врач. Я просто стоял рядом. Не помню, говорил ли что—то. Всё было… слишком быстро.
Анненков кивнул. Всё правильно. Логично. Стерильно.
– Вы знали о её проблемах со здоровьем?
– Нет. Она никогда не жаловалась.
Он слегка подался вперёд, подчёркивая значимость следующего вопроса:
– Она сказала: «Это он сделал». Вы слышали это?
Профессор медленно выдохнул. Эта пауза впервые не выглядела продуманной заранее; в ней скользнуло нечто личное.
– Да, я услышал. Но не знаю, что именно она имела в виду. Эти слова могли относиться к кому угодно. Может, она вообще никого конкретно не имела в виду. Я не увидел, куда именно был направлен её взгляд.
Анненков слегка склонил голову:
– Вы не почувствовали, что это обращено к вам?
– Честно говоря, – ответил Вениамин, – не знаю. Всё произошло слишком быстро. Возможно, вы бы услышали в этом больше, чем я. А возможно, это просто совпадение.
Голос профессора оставался ровным, но взгляд на мгновение померк. Анненков зафиксировал этот едва заметный сбой, как след на влажном стекле. Он не стал давить, ощущая, что за гладкой поверхностью фраз скрыта глубина, которая пока не готова проявиться. Но когда проявится, второго шанса задать вопрос уже не будет.
– Всё, что вы скажете, может быть важно. Даже то, что кажется случайным, – произнёс он мягко, доверительно.
– Я понимаю, – кивнул профессор. – Если вспомню что—то важное – обязательно скажу.
Следователь смотрел на него ещё несколько секунд, изучая, как соперника в игре. Затем едва заметно кивнул – не из вежливости, а словно подводя внутренний итог, холодно и точно ставя точку в личном расчёте:
– Хорошо. Спасибо. Пока достаточно.
Профессор поднялся со стула плавно и размеренно, как он обычно завершал лекцию в идеально рассчитанный момент. В дверях он слегка замедлил шаг – единственный жест, выдавший в нём нечто большее.
Анненков мысленно зафиксировал это и сделал пометку: «Ровен. Чрезмерно. Проверить слова – Анисимов».
Павла подвели к столу без принуждения, однако каждый его шаг казался напряжённым, будто тело двигалось не по воле, а по инерции. Он сел, опустив плечи чуть ниже, чем положено для уверенности, но выше, чем у человека, готового сломаться. Как будто сам не мог решить, кем должен быть сейчас – свидетелем, сыном или кем—то совсем другим.
Анненков не торопился начинать разговор. Он умел ждать, особенно таких, как Павел. Те, кто приходят с уже выстроенной внутренней версией событий, часто рушатся сами от напряжения – без внешнего давления. Надо было лишь позволить ему созреть.
Молодой человек сидел неловко, с чуть выгнутой спиной, не зная, куда деть руки. Он то сжимал пальцы в кулаки, то распрямлял их и снова сцеплял, словно в них всё ещё жила команда к действию, отменить которую разум забыл. Лицо бледное, с острыми тенями под глазами. Такие лица всегда выглядят незавершёнными, будто портрет, написанный за один вечер.
Анненков отметил, как Павел избегал взгляда – не демонстративно, а подобно животному, которое не хочет нападать, но и не доверяет. Глаза его метались: от ручки следователя к краю стола, от пальцев к полу, к блику света на потолке – лишь бы не встретиться взглядом.
– Как ты себя чувствуешь? – спросил Анненков ровно, без нажима.
– Нормально, – ответил Павел, глядя в сторону. Голос звучал глуше, чем можно было ожидать от взрослого мужчины.
– Я знаю, что это нелегко. И понимаю, что у тебя, вероятно, были особые отношения с Софьей.
– Мы работали вместе. Она жила в доме. У нас были… – Павел запнулся, – нормальные отношения.
– Нормальные – это какие?
Он пожал плечами, будто сбрасывая тяжесть:
– Она делала свою работу, я – свою.
– Но ты видел её чаще остальных?
Павел замялся. Пальцы вновь нервно сцепились.
– Возможно. Мы работали в одном институте, у отца. Делили не только стены, но и маршруты – от кухни до кабинета, от лаборатории до веранды. Невозможно было не пересекаться.
– Ты знал, что ей нездоровилось?
– Нет. Никто не знал. Она выглядела нормально.
Голос Павла стал суше, движения резче. Он хотел перейти к обороне, но не понимал, от чего защищаться.
– Ты был в зале, когда это произошло?
– Да. Я стоял у окна.
– Что ты подумал, услышав её слова?
Павел замер, будто Анненков выстрелил, а звук он не услышал – только ощутил удар.
– Я… Я не понял, о чём она. Никто не понял. Она просто сказала и упала.
– Она смотрела в твою сторону?
– Не знаю. Может быть. Но думаю – не в мою.
Фраза звучала как попытка убедить, но не убедила даже воздух между ними. Анненков не стал реагировать. Просто отметил.
– Что ты почувствовал в тот момент?
– Испугался. Все испугались. Это было ужасно.
– До этого… она с кем—то говорила?
– Не знаю. Я не следил.
– Ты говорил с ней?
– Я?.. – Павел переспросил, будто его обвинили в чём—то. – Нет. То есть да, раньше говорили. Но не тогда.
Он начал путаться. Слова цеплялись друг за друга, как мокрые нитки. Это была не ложь, а растерянность. Или слишком явное стремление выглядеть обычным.
Анненков не перебивал. В его молчании было больше давления, чем в любых словах. Павел чувствовал это. Он отвёл взгляд, резко вдохнул – как перед прыжком, хотя прыгать было некуда.
– Мы просто работали вместе, и всё. И всё, – повторил он, словно ставя точку не в объяснении, а в себе.
Анненков ничего не ответил. Он записал: «Путается. Ответы неопределённые. Нервничает. Голос то глухой, то срывается. Избегает взгляда. Не врёт – боится или защищается».
Следователь откинулся в кресле, как бы давая молодому человеку немного воздуха. Павел впервые посмотрел ему в глаза – коротко, но этот взгляд был похож на безмолвный крик.
Анненков добавил к записи ещё одну строчку, как диагноз:
«Нужна отдельная беседа. Наедине. Без протокола. Он знает больше, чем говорит. Возможно, больше, чем сам готов признать».
Оксана вошла тихо, почти незаметно, будто боялась нарушить воздух своим присутствием. Села напротив, не спрашивая разрешения, но это было не пренебрежение – скорее, усталость, слишком давняя, чтобы ждать подтверждения. На ней был строгий тёмный костюм с накрахмаленной блузой и узким ремешком с серебряной пряжкой. Из украшений – только тонкий браслет и едва заметные серьги—гвоздики. Всё в её облике подчёркивало сдержанность и нежелание привлекать внимание – даже ткань поглощала свет, не отражая его.
Руки сжались на коленях с едва заметным напряжением, как у человека, сдерживающего фразу, которую нельзя произносить. Она не прятала глаза, но и не смотрела прямо, глядя куда—то чуть в сторону, словно искала отражение, невидимое другим.
Анненков не делал лишних движений. Он чувствовал: перед ним не свидетель – человек, живущий на границе между виной и правом молчать.
– Благодарю, что согласились, – сказал он спокойно и ровно. В его голосе было редкое качество, заставляющее прислушиваться даже стены.
Оксана механически кивнула. Между ними повисла пауза, лёгкая и тонкая, как занавес.
– Скажите, – начал он мягко, – вы были рядом с Софьей в тот вечер?
– Нет, – ответила она сразу, будто заранее ждала именно этого вопроса. – Я сидела на другом конце стола.
Её голос дрогнул едва заметно – но достаточно, чтобы опытное ухо уловило тревогу.
– Вы общались в тот день?
– Утром. В коридоре. Она спросила, знает ли Родион Михайлович о приёме. Я сказала, что скорее всего да. Она… – Оксана замолчала, прикусив губу. – Она улыбнулась. Сказала, что это неудивительно.
– Почему неудивительно?
– Не объяснила. – Она быстро добавила: – Я не стала спрашивать.
Анненков наблюдал внимательно: морщинки возле глаз, напряжённость скул, неестественная плавность движений. Всё это выдавало не воспоминание, а скорее попытку фильтрации информации.
– Как вы оцениваете её отношения с Родионом Михайловичем?
– Никак, – Оксана сглотнула, и этот звук впервые исходил не от слов, а от тела. – Он старик, она девушка. Почти не говорили друг с другом. Но между ними что—то было. Напряжение. Как ток между проводами – вроде бы не касаются, но пальцы чувствуют.
– А с кем ей было легче?
Пауза стала чуть длиннее. Оксана взглянула в сторону, будто искала ответ в тени на полу.
– Не знаю. Может, с профессором. Он относился к ней уважительно, почти бережно. Но это была не та бережность, которую проявляют наставники. Скорее та, что возникает у мужчины, боящегося потерять не сотрудницу, а человека, ставшего слишком важным. Иногда в его глазах была не наука – беспокойство. И ещё что—то. Похожее на нежность, которую тщательно скрывают. Особенно в доме, где стены видят слишком много.
– А Павел?
– Павел… – повторила она, и в её голосе прозвучала скрытая боль. Возможно, о нём, возможно – о себе. – Он был сложный. Очень закрытый. Кажется, слишком долго жил наедине с чувствами. Думаю, он был влюблён – безнадёжно, по—настоящему. Так влюбляются те, кто привык с детства прятать главное. И Софья знала. Может, не всё, но достаточно, чтобы быть осторожной. Она стала тише, начала иначе смотреться в зеркала. Проводила больше времени там, где его не было, словно искала в этих пустых комнатах облегчения.
Анненков отметил, как её интонация стала более напряжённой, а паузы – точнее. Она говорила не столько воспоминаниями, сколько страхом быть услышанной.
– Вам кажется, она чего—то боялась?
Оксана вздохнула, будто собиралась сказать лишнее:
– Иногда – да. Но не того, что было снаружи. Скорее – того, что уже произошло. Или вот—вот произойдёт. Она выглядела как человек, который уже споткнулся, но ещё не упал.
– Что—то конкретное?
– Не знаю, – ответила она быстро. – Просто чувствовала. Мы женщины – мы иногда чувствуем раньше, чем понимаем.
– Что вы чувствовали в день её смерти?
– Тревогу. Не сразу, где—то во второй половине дня. Воздух будто стал плотнее, тяжелее, как перед грозой. И пустота… Знаете, словно кто—то вытянул из дома все звуки. Как в музее: тихо настолько, что каждое движение кажется лишним.
– Вы говорили об этом кому—нибудь?
– Нет. Кто бы стал слушать?
Она впервые посмотрела прямо в глаза. Во взгляде было всё сразу: усталость, решимость, протест и молчание, которое легче удержать, чем нарушить.
Анненков не давил. Он чувствовал – она на грани. Оксана говорила только то, что не ранило. Всё остальное оставалось под кожей, в памяти, в тех мыслях, что не доверяют даже дневнику.
Он записал в блокноте на полях:
«Не врёт. Чувствует. Прячется. Знает, но не формулирует. Продолжать сейчас бесполезно. Вернуться позже, без свидетелей».
Родион Михайлович вошёл так, словно заранее знал каждую тень в комнате. Не глядя по сторонам, не ожидая приглашения, сел, опираясь на костыль с нетерпением человека, не верящего ни во власть, ни в вопросы, ни в возможность быть удивлённым.
– Ну? – сказал он, прежде чем Анненков успел открыть рот. – Выгляжу подозреваемым?
Голос хрипел, словно старый патефон – не от слабости, а от количества прослушанных историй. Глаза – светлые, колючие, с искрой, которую не смогли погасить ни возраст, ни сожаления.
Анненков слегка наклонил голову, не принимая вызов, но и не отступая:
– Я бы сказал – как человек с опытом. А опыт, как известно, всегда предполагает слишком многое.
– Угу, – Родион шумно втянул воздух. – И всё равно продолжает делать вид, что не при чём.
Он откинулся в кресле, устраиваясь удобнее, словно это был не допрос, а вечер у камина. Бровь его слегка дрогнула – не от усталости, скорее от мысли, которую он решил удержать внутри.
– Вы были в зале, когда Софья вышла на сцену?
– Конечно, был. Я стар, но не настолько, чтобы пропустить трагедию в прямом эфире.
– Видели, как она упала?
– Видел. И ничего не почувствовал. Знаете, если в моём возрасте переживать каждый раз, когда молодые падают в обморок, и самому недолго протянуть. А здесь не обморок – спектакль. Красиво и театрально.
– Не показалось, что её слова были адресованы кому—то конкретному?
– Мне многое кажется, – фыркнул он. – Особенно в этом доме, с такими людьми. Но я уже слишком ленив, чтобы разбираться, кто кого любит, кто кем играет и кто в кого целится.
Анненков чуть сузил глаза:
– Вы следили за Софьей?
– Да как же. Прямо засаду под кроватью устраивал. Нет, не следил. Но замечал. Тихая была. Глубокая. В таких людях обычно тонут. А некоторые ещё и топят. Профессор—то… – Родион бросил взгляд в сторону двери, – не из тех, кто отступает. А Павлуша – тем более.
– Вы намекаете на конфликт между ними?
– Я не намекаю. Просто констатирую: слишком много мужчин под одной крышей, слишком молодая девушка и слишком большая тишина вокруг неё. Когда становится слишком тихо – значит, кто—то что—то сдерживает.
– А вы? Что сдерживаете вы?
Старик впервые не ответил сразу. Посмотрел на Анненкова как на равного. В его взгляде были усталость, вызов и укоренённая подозрительность.
– Себя, – произнёс он наконец. – Потому что, если я начну говорить, всё рассыплется. А я люблю, когда вещи стоят на своих местах. Даже если эти места – на обочине.
Пальцы нервно перебирали край рукава. Это была не дрожь – скорее привычка, отработанная в те моменты, когда молчание служит бронёй.
Анненков сделал пометку:
«Сарказм – не маска, а его язык. Намеренно уводит разговор в сторону. Говорит много, но не откровенничает. Отводит взгляд при упоминании профессора».
– Вы давно не работаете?
– Уже лет десять. Когда институт ещё не носил нынешнего названия, а сны не считались научной категорией. Тогда мы изучали психосоматические состояния – тонкие грани между сознанием и телом. Я пришёл туда задолго до Вениамина, знал каждую лабораторию, каждую формулу, каждую тень на стенах. А когда он появился, я не ушёл – наоборот, помогал. Смотрел, как растут его идеи. Иногда подсказывал, иногда – оберегал. Потому что знал: он гений, а гении не видят, какой груз несут на плечах. Нет, я не ушёл. Просто отошёл в сторону, чтобы видеть картину целиком. Потому что власть всегда приходит, когда наука теряет осторожность. А я не люблю власть. Она любит тебя в ответ, и это очень вязкое чувство.
– Вам не показалось, что Софья участвовала в чём—то опасном?
Родион склонил голову, будто задумался, хотя ответ был готов заранее:
– Опасность – это когда всё слишком гладко, слишком правильно. А Софья входила в этот дом так, словно давно стала его частью. Как тень, которая появляется раньше тела. Значит, кто—то её ждал. А это всегда опасно. За ожиданием стоит желание, а за желанием – разрушение.
Анненков не отвёл взгляда. Родион смотрел ему прямо в глаза. В этой немигающей тишине следователь впервые почувствовал: старик боится. Не допроса и не правды, а того, что правда может оказаться последним, что он успеет рассказать.
Следователь сделал пометку: «Наблюдает за профессором. Следит за реакциями. Знает больше, чем говорит. Осторожность вызвана не тактикой – страхом».
Анненков медленно шёл по коридору. Лёгкий скрип паркета, обитые гобеленами стены, тишина, в которой каждый звук приобретал значение. Он уже понимал: искать нужно не слова, а мелочи – взгляды, заминки, движения, совершённые чуть позже, чем положено.
На повороте у лестницы он заметил Милену Робертовну. Та стояла вполоборота к молодой служанке из кухни. Лицо её было напряжённым, губы двигались почти беззвучно. Разговор явно касался не сервировки.
Заметив приближение следователя, Милена резко замолчала и выпрямилась – слишком поспешно, чтобы это осталось незамеченным.
– Милена Робертовна, – произнёс Анненков ровно, словно только что вспомнил о необходимости задать вопрос.
– Слушаю, – ответила она чётко, почти по—военному.
Анненков наблюдал внимательно. Лицо женщины было безупречно спокойным. Но в её глазах мелькнуло нечто – не страх, а внутренний сигнал тревоги, который она не успела подавить.
– Как вам показалось, Софья чувствовала себя нормально в тот день?
– Да, – быстро ответила она. – Делала всё по плану. Никаких жалоб, никаких тревожных признаков.
– Вы разговаривали с ней?
– Только по хозяйству. Она была сосредоточена. Немного тише обычного, но это не редкость перед подобными вечерами. Все были напряжены.
Наступила короткая пауза. Анненков сделал шаг вперёд, не давя, а сокращая дистанцию, чтобы вопрос нельзя было проигнорировать. Милена не отступила, лишь крепче сжала пальцы на ремешке, перекинутом через запястье.
– Что делал профессор, когда Софья упала?
– Он… – её голос слегка дрогнул, – разговаривал с академиком Анисимовым у камина. А потом… потом все услышали крик, шум. Он бросился сразу, быстрее многих. Сел рядом с ней. Склонился.
– Сел?
Милена встретила взгляд следователя прямо, почти вызывающе. Но в этой прямоте была не сила, а защита.
– Да. Присел на колено. Я точно помню.
Анненков медленно кивнул. Он уже слышал другую версию – от самого профессора. По словам Вениамина Степановича, он не садился, а стоял над Софьей, не касаясь её. Это противоречие ломало сцену, меняло перспективу и смысл. Возможно, кто—то слишком внимательно следил за деталями.
Он не стал озвучивать сомнения. Только отметил мысленно: кто—то здесь путается. Или очень старается казаться уверенным.
– Вы были рядом?
– Я была в зале, у стены, ближе к буфету. Видела, как Софья вышла на сцену и начала падать. Когда все бросились к ней, подошла и я. Вокруг неё уже стояли люди. Она лежала неподвижно, странно вывернутая. Я запомнила это мгновение до мельчайших деталей.
– Что вы почувствовали?
– Что это невозможно.
Её лицо изменилось. Морщина между бровями углубилась, взгляд скользнул в сторону, к окну, за которым уже ничего не было видно – только отражение.
– Она была сильной, – тихо продолжила Милена. – Очень организованной. Не из тех, кто падает без причины. Не из тех, кто просто так уходит.
Анненков молчал. Он заметил, как дрогнули её пальцы, расширились зрачки. Это был не страх перед следствием – это был страх другого рода, страх человека, который уже однажды видел слишком многое.
Он записал в блокноте:
«Ответы точны, но дыхание сбивается при воспоминании. Говорит как свидетель, думает как соучастник. Помнит детали, которые не должна была заметить».
И чуть ниже, отдельной строчкой:
«Её поведение – не просто страх. Она боится потерять что—то важное, личное, глубокое. Выяснить».
Он поднял взгляд. Милена уже стояла ровно, готовая уйти, подчиниться.
– Спасибо, пока достаточно, – сказал Анненков спокойно.
Она молча кивнула и вышла так же бесшумно и чётко, как вошла, будто заранее знала свой маршрут.
Люстра в зале горела с той же невозмутимостью, с какой встречала гостей днём. Но теперь её свет казался тяжёлым. Он не освещал, а давил – как слово, сказанное слишком точно и в неподходящий момент.
Анненков вошёл в зал тихо. Его шаги были слышны, но не нарушали тишины. Пространство, привыкшее к светским беседам, теперь жило другим ритмом – осторожным, тягучим. Гости группировались возле мебели, держась за порядок, как за точку опоры. Между ними воздух стал густым от догадок и невысказанных мыслей.
Следователь не повышал голос. Он знал: в комнате, полной людей, достаточно точной интонации, чтобы каждое слово было услышано.
– Господа, – начал он, ни к кому не обращаясь, никого не приветствуя, – мы завершили первичный осмотр. Я обязан сообщить следующее: смерть Софьи Волковой не была естественной.
Пауза повисла, а как тишина после удара грома. Затем кто—то резко втянул воздух, кто—то качнулся, словно потерял равновесие. Раздался лёгкий хруст стекла – ножка бокала треснула под напряжением пальцев.
– Прямых следов насилия нет, – продолжал он. – Однако обстоятельства исключают случайность. Мы рассматриваем это как возможное преступление.
В зале возник сдержанный шорох – не общий гул, а приглушённый, почти стыдливый шум, будто кто—то шевельнул занавес молчания. Люди переглядывались, опускали глаза. Кто—то попытался пошутить, но фраза умерла, не дойдя даже до соседа.
Анненков стоял в центре, словно неподвижная ось. Он не просил тишины, а ждал, пока страх и досада примут удобную форму – недоверия. Именно в этом состоянии человек легче всего выдаёт себя.
– Следствие начато. Опрос ведётся по списку всех присутствующих. Подчеркну: речь пока не о подозрениях, а о последовательности действий. Мы восстанавливаем картину шаг за шагом, и будем продолжать, – голос стал чуть жёстче, – пока она не станет ясной.
В углу зала прозвучал короткий вопрос, заданный без разрешения. Анненков повернул голову – всего на полсекунды – этого оказалось достаточно. Человек замолчал.
Следователь не дал паузе вытеснить смысл и продолжил спокойным, твёрдым голосом:
– Сейчас каждый из вас будет опрошен. Прошу точности. Никаких домыслов, эмоций – только факты. Что вы видели, слышали, с кем говорили. Любая мелочь может иметь значение.
Повисла короткая тишина. Следователь медленно обвёл взглядом гостей, прислушиваясь не к словам – к дыханию, к жестам, к напряжению в теле каждого.
Кто—то стоял слишком прямо. Кто—то теребил салфетку. Академик с седыми волосами нервно постукивал ногтем по бокалу. Милена у стены замерла совсем неподвижно. Павел смотрел в пол, и только редкое глубокое дыхание выдавало его тревогу. Профессор сохранял гипсовую неподвижность, но губы его были сжаты чуть сильнее, чем положено.
Анненков запоминал не лица – скорость реакций. У кого расширились зрачки сразу, у кого – при упоминании Софьи, у кого – на слове «преступление».
Он зафиксировал в уме: трое слишком спокойны, двое явно встревожены. И один – контролирует себя не по желанию, а от невозможности вести себя иначе.
Анненков сделал шаг в сторону и, уже не глядя на гостей, произнёс:
– Начнём.
Кабинет встретил их полумраком и запахом старой бумаги. Здесь не было светской суеты зала, ни выверенной тишины коридоров. Это помещение использовали лишь тогда, когда приходило время говорить по—настоящему.
Анненков сел в кресло с видом человека, который наконец мог позволить себе не наблюдать. Но не расслабиться – просто уйти внутрь собственной головы. Сиротин закрыл дверь, не дожидаясь приглашения, устроился напротив, снял куртку и повесил её на спинку стула. Несколько секунд оба молчали – не от неуверенности, а потому, что знали слишком много.
– Ты видел лица, когда я произнёс слово «преступление»? – спросил Анненков, перебирая пальцами уголок блокнота.
– Да. Будто кто—то в этом доме давно ждал, когда это слово прозвучит. А кто—то боялся, что его никогда не произнесут.
– Именно, – Анненков кивнул. – Я всё меньше верю в то, что здесь что—то… обычное.
– Яд? Токсины? Приступ? – осторожно уточнил Сиротин.
– Я имею в виду нечто, что не вписывается в привычные рамки. Ты ведь тоже это почувствовал?
Сиротин пожал плечами с осторожностью человека, не привыкшего признавать необъяснимое.
– Там что—то не так. Не с телом, а с тем, что его окружает. Всё слишком… аккуратно. Словно кто—то прибрался до нас или параллельно с нами.
Анненков прищурился. Его лицо приобрело выражение, обозначавшее, что они подошли близко. Он перевернул страницу блокнота и коротко записал:
«Контроль эмоций – за пределами нормы».
– Все чего—то боятся, – произнёс он. – Но у каждого свой страх. Павел боится самого себя. Милена – собственных воспоминаний. Родион – последствий. А профессор… – он помедлил, – у него другая тишина. Это не просто молчание, а дверь, закрытая изнутри и тщательно охраняемая.
Сиротин медленно почесал висок:
– А если это не просто убийство? Если это – только первый акт?
– Или – не первый, – откликнулся Анненков. – Просто тот, на который мы наконец обратили внимание. Остальное началось давно и всё ещё продолжается.
Он встал и подошёл к окну. Шторы были задвинуты, но сквозь узкую щель проникал тусклый свет лампы с лестничной площадки. Он падал глухо, напоминая о вещах, которые ближе, чем кажется.
– Мы даже не знаем, с чего всё началось, – продолжил Анненков. – У каждого из них лишь часть общей картины. И эти части не складываются. Или не хотят складываться.
Он обернулся. Голос звучал ровно, без сомнений – только с ясностью и признанием:
– Здесь замешано нечто, чего не объяснить привычными методами. Нам придётся копнуть гораздо глубже и быть готовыми увидеть то, что мы привыкли считать невозможным.
Начислим
+6
Покупайте книги и получайте бонусы в Литрес, Читай-городе и Буквоеде.
Участвовать в бонусной программе
