Читать книгу: «Доска Лазарева», страница 2
– Твоя история уникальна, – говорил продюсер, листая презентацию. – Детство в закрытом сообществе, потом шахматы, потом болезнь, потом взлёт. Это же подарок.
Они употребляли другие слова – «уникальный», «цепляющий», «вирусный» – но суть была той же: из тебя делают витрину.
Разница была только в том, что теперь за это платили.
Но там, на Станции, мне никто не объяснял, что можно различать: где ты – человек, а где – сюжет.
Одна из самых тяжёлых дополнительных практик называлась «ночное слушание».
Раз в месяц нескольких человек выбирали, чтобы они проводили ночь в доме молитвы. Считалось, что в тишине легче услышать «шаги Бессмертного Сознания».
Обычно выбирали братьев служения и пары «духовно зрелых» сестёр. После моего «свидетельства» меня включили в этот список.
– Ребёнок чист, – говорил Учитель. – Через него может прийти свежий звук.
Вечером мы приходили в дом молитвы. Свет приглушали ещё сильнее. На коврах стояли три стула треугольником. На одном сидел кто-то из старших, на другом – я, третий оставался пустым. Для «Присутствия».
– Мы будем молчать, – объяснил брат Фёдор, старший в этот раз. – Если тебе придёт мысль, не торопись её говорить. Дай ей устояться.
Мы сидели. За стенами хрипел генератор, где-то лаяла собака. Внутри тикали часы.
Через полчаса я начал засыпать. Голова тяжело клонится, веки потеют. Я пытался держаться, прикусывал язык.
– Бодрствуй, – шепнул брат Фёдор.
В какой-то момент мне правда что-то «пришло». Не сверху, а снизу, от тела: тупая боль в коленях, затёкшие ступни.
– Скажи, – подбодрил он.
– Мне кажется… – выдавил я, – что… Бессмертное Сознание тоже… устало сидеть.
Фраза выскочила раньше, чем я успел её провернуть в голове.
Повисла пауза.
Брат Фёдор покосился на пустой стул.
– Усталого в Бессмертном нет, – строго сказал он. – Усталость – в плоти. Учись различать.
«Шаги» в ту ночь так никем и не были услышаны.
Утром, когда мы выходили из дома молитвы с опухшими глазами, я оглянулся на тот третий стул.
Он был пуст, но по ощущению – очень занят. На нём сидели ожидания всех вокруг.
Всё это складывалось в странную картину детства, в котором почти не осталось собственных случайностей.
Обычно в этом возрасте у ребёнка есть право на глупость: побегать, упасть, разодрать колени, что-то разбить, что-то ляпнуть.
У меня каждый жест становился поводом для интерпретации.
Если я случайно улыбался – говорили: «Смотри, в нём радость духа».
Если хмурился – «его, значит, за что-то дух укоряет».
Если молчал – «он в созерцании».
Если говорил – «нам пришло слово через него».
В какой-то момент я поймал себя на том, что делю свои движения на два типа: настоящие и безопасные.
Настоящие происходили редко – когда я один, когда никого нет в коридоре, когда можно просто прислониться лбом к холодной стене и ничего не думать.
Безопасные – это всё, что видели другие.
Детство превращалось в спектакль, в котором сценарий писали взрослые, а мне доставалась главная детская роль: «особенный мальчик при Учителе».
Я не знал ещё, как это потом будет отзываться в любых публичных ситуациях – от турнирных залов до студий ChessNet.
Тогда я просто старался не ошибаться в тексте.
Однажды вечером, когда мы с мамой возвращались из столовой, нас догнала сестра Мария.
– Елена, – сказала она, – я должна с тобой поговорить.
Мы остановились в коридоре. Свет ламп жёлтыми кругами падал на линолеум, стены были сырые, пальцем можно было снимать с них белую кашицу.
– Про сына, – продолжила Мария. – Ты должна понимать, какая это ответственность.
Мама кивнула.
– Я понимаю.
– Нет, ты не понимаешь, – в голосе Марии прозвучала неожиданная мягкость. – Если через него такое слово идёт, ты не имеешь права его расшатывать своими сомнениями.
– Я с ним не делюсь сомнениями, – сдержанно ответила мама.
Я оказался между ними, как книжка-раскладушка.
– Дети всё чувствуют, – Мария покачала головой. – Ты либо поддерживаешь его путь, либо ставишь ему подножку.
Подножки в секте не одобряли, в отличие от Бдения.
– Я поддерживаю, – сказала мама. – Я просто… хочу, чтобы он высыпался и ел.
– Плотское, плотское, – досадливо отмахнулась Мария. – Сначала – дух.
Мама посмотрела на меня.
– А если дух живёт в теле, которое валится с ног? – спокойно спросила она.
Мария прикусила губу. Несколько секунд они молча мерили друг друга взглядами.
– Не начинай, Елена, – в конце концов сказала Мария уже холоднее. – Ты же не хочешь снова оказаться на Бдении?
Когда она ушла, мама покачала головой.
– У них на всё один инструмент, – пробормотала она. – Бдение, лишение, изгнание. А что у меня?
Она повернулась ко мне:
– Что у меня? Ну-ка, скажи, ты же у нас канал.
Я пожал плечами.
– Я, – сказал я.
Это был первый раз, когда я произнёс это не как отчёт, а как факт.
Оказалось, что наличие «я» здесь тоже воспринимается как вызов.
Если бы тогда у нас была доска – та самая, из багажника, – я, возможно, расставил бы на ней всех этих людей: маму, сестру Марию, сестру Анну, Учителя, Славку, Игоря, себя.
Посмотрел бы, кто где стоит, кто кем ходит.
Но доски не было.
Зато было чувство невидимого поля, по которому меня уже куда-то двигают, не спрашивая, хочу ли я делать этот ход.
Секта называла это «предопределением» и «призванием».
Мама называла «ролью».
Я, ребёнок, который ещё толком не знал ни этих слов, ни того, чем они отличаются, просто старался не упасть с клетки, на которую меня поставили.
Только много лет спустя, когда я впервые сел перед журналистом и он сказал:
– Вы ведь были особенным ребёнком, правда?
– Я был ребёнком, – ответил я. – А особенность – это то, что взрослые делают с детьми, когда им нужен сюжет.
Но до этого ответа было далеко.
Тогда, на Станции, я лежал на железной кровати, слушал, как за стеной кто-то шепчет свою фразу на Бдении, и пытался вспомнить: был ли момент, когда я был «просто Андрей», без всех этих приставок.
В памяти не находилось.
Вместо этого всплывал тот же образ: железные ворота, щебёночная дорога, дом без занавесок, коридор, схлопнутый внутрь.
И я – маленькая фигурка на пустом поле.
Шахмат ещё не было.
Но ощущение, что меня уже поставили на доску, никуда не делось.
Глава 3. Лето 1995-го: доска на кухне
Лето на Станции отличалось от зимы только тем, что сырость пахла тёплой землёй, а не плесенью. Всё остальное оставалось прежним: ворота, щебёночная дорога, будильник в коридоре и голоса, читающие одни и те же фразы.
В тот год мне было десять. Я уже знал наизусть все главные цитаты Учителя, умел угадывать по вздохам в зале, когда он вот-вот произнесёт очередную «мысль для стенда», и мог без запинки перечислить названия его брошюр. Зато своё собственное «до Станции» становилось всё более смазанным.
Лето 1995-го вернуло мне одну конкретную вещь из того «до». Не лицо, не улицу, не квартиру – доску.
Только сначала появился человек.
В тот день жарило так, что линолеум в коридорах становился мягким, как жвачка. Прачечная работала без перерывов – простыни после ночных Бдений не успевали высохнуть, как их уже опять несли в котельную. Я таскал вёдра, потому что «аккуратные руки» не освобождали от грубой работы, а, наоборот, подкидывали ещё: «Пусть учится служению во всём».
К обеду нас выгнали во двор «подышать». На плацу пахло разогретым битумом и супом из столовой. Собаки валялись под бетонными постаментами, высунув языки. Где-то вдалеке тарахтел автобус: глухой звук, который обычно означал «новенькие» или поставку продуктов.
– Машина идёт, – сказал кто-то из братьев и пошёл к воротам.
Мы, дети, держались на положенном расстоянии. Ближе подходить было нельзя – это было пространство взрослых, где решались вопросы, которые нам объясняли уже в переваренном виде.
Автобус был старый, с застиранной надписью на боку. Дзынькнула дверь, из салона вышел водитель, за ним двое мужчин из общины, потом… он.
Первое, что я увидел, были руки: крупные, с широкими пальцами, но при этом трясущиеся, как у человека, который долго держал тяжёлый предмет и наконец поставил его на землю. На кистях – старые часы с поцарапанным стеклом и тонкий браслет из резинки, врезавшийся в кожу.
Мужчина не походил ни на одного из наших братьев. На нём была светлая рубашка навыпуск, джинсы с потёртыми коленями и куртка, которую он тащил в руке, хотя было жарко. Волосы – длиннее, чем у принятых здесь мужчин, слипшиеся от пота. Лицо – не опущенное, как у тех, кто прибыл сюда «разбитым грехом», а скорее растерянное.
– Он пьющий, – шепнула рядом девочка из старших, явно пересказывая услышанное. – Его прислали «на восстановление».
Слово «пьющий» звучало на Станции почти как диагноз. Таких иногда привозили: «Бог даёт им шанс». Их ставили на работу в котельной или на ремонт. Некоторых через пару месяцев увозили обратно, о других потом говорили шёпотом: «Не выдержал испытания».
Мужчину вели к дому молитвы, очевидно, на первый разговор с Учителем. Он шёл, оглядываясь, как человек, который попал в детский лагерь, но не уверен, что подписывался именно на это. У ворот на секунду его взгляд зацепился за нас, детей.
Не задержался, просто отметил: будто в его голове автоматически фиксировались все фигуры на поле.
Тогда я ещё не знал, что он сам всю жизнь привык смотреть на мир как на доску.
Вечером на собрании нам официально объявили:
– Сегодня к нам пришёл брат Сергей.
Учитель не любил лишних деталей. Биографии новеньких умещались в одну-две фразы: «долго жил в миру», «страдал от зависимости», «Господь явил милость».
– Он был мастером игры, – добавил Пастырь после паузы. – Но играл на стороне тления.
Слова «мастер игры» зацепились за что-то в памяти. Я не сразу понял, где уже слышал похожее сочетание.
Сергей сидел в первом ряду мужской половины, чуть ссутулившись. На нём уже была выданная общиной рубаха, волосы постригли короче, но взгляд остался тем же – внимательным и усталым. Когда Учитель говорил о нём, он не поддакивал, не кивал, как другие новенькие, которые старались показать свою покорность. Сидел и смотрел в одну точку на ковре.
– Господь забрал у него привычное поле, – говорил Учитель. – Но не забрал дар сосредоточения. Здесь он научится служить не себе, а свету.
После собрания женщины обсуждали новенького у выхода:
– Глаза мутные, – говорила одна. – Пьянством пропитаны.
– Ничего, – отвечала другая. – Такое чистится. У нас на трудотерапии не так и не из того вытаскивали.
Слово «трудотерапия» стало ещё одним термином, который прикрывал многие очень простые вещи: грязную работу, бессонные ночи, отсутствие жалости.
Мама ничего вслух не сказала. Только, когда мы шли домой по тёмному коридору, тихо заметила:
– «Мастер игры»… Интересно, во что он там играл.
Я промолчал. В голове вдруг всплыло: чёрно-белые квадраты, фигурки в коробке, папа, который пах перегаром и табаком.
Связь пока была слабой, как запах из давно закрытой банки.
Сергей появился на кухне через несколько дней.
Кухня была сердцем Станции: здесь всё кипело, варилось, ругалось, разливалось. Низкий потолок, две огромные плиты, алюминиевые кастрюли, которые вдвоём трудно поднять, жирные стены, запас соли в мешках под столом. На окне – решётка, за окном – двор и кусок забора.
Я помогал резать капусту. Нож тупился о толстые жилки, сок лип к пальцам. Сестра Надежда, повариха, раздавала указания, как дирижёр, только вместо палочки у неё была огромная поварёшка.
– Андрей, аккуратнее, не порежься, – бросила она. – Тебе ещё служить руками.
Я сдержался, чтобы не закатить глаза. Фраза про «руки-сосуд» звучала уже как присказка.
Дверь хлопнула, в кухню заглянула сестра Мария:
– Надежда, тебе помощника привели.
Вошёл Сергей. Теперь он выглядел уже «по-нашему»: борода чуть подпущена, рубаха застёгнута до шеи. Безчасовой ремешок он заменил на верёвочку с узелками. Но походка осталась городской – немного косолапой, с привычкой обходить невидимые препятствия.
– Будешь чистить, – коротко сказала Надежда и ткнула ему ящик с картошкой.
Сергей уселся на табурет возле двери, взял нож. Пальцы его всё ещё дрожали, но движения оказались отработанными. Картофелины превращались в ровные цилиндры, кожура срезалась тонкой спиралью, не рвалась.
Я невольно на него засмотрелся.
– Чего смотришь, канал? – буркнула Надежда. – Доску свою вылизал бы лучше.
Она называла меня то «каналом», то «пророком», в зависимости от настроения. Это не звучало как комплимент, скорее как напоминание: «не зазнавайся».
Сергей поднял взгляд.
– Канал? – переспросил он.
– Особенный у нас, – пояснила Надежда, уже жалея, что сказала. – У Учителя в любимчиках.
Я почувствовал, как по спине пробежал холодок. Ненавидел эти моменты, когда меня представляли чужим людям не как ребёнка, а как функцию.
– Я Андрей, – сказал я, прежде чем успел осмыслить.
Сергей кивнул.
– Сергей, – ответил. – Я тут у вас вроде как… на курсе молодого бойца.
Улыбка у него была косая, неуверенная, но в ней не было ни одной «духовной» интонации. Обычная человеческая улыбка – как в автобусе или в очереди за хлебом.
– И что… вы умели раньше? – вырвалось у меня.
Надежда шикнула:
– Помалкивай и режь.
Но Сергей уже слышал.
– Да так, – он пожал плечами. – Передвигал деревянных мужиков по доске.
Слова легли во мне как щелчок выключателя.
Я видел перед глазами – не чётко, но достаточно ясно – коричневую коробку, выдвижной ящик, внутри – фигурки, пахнущие пылью и чем-то едким, папин смех.
– Шахматы? – спросил я, стараясь, чтобы голос звучал без лишнего интереса.
Сергей чуть прищурился.
– Был грешок, – признал. – Играл.
– В миру – всё грех, – огрызнулась Надежда, но без особой злобы. – Тебе, Сергей, пока лучше молчать и работать.
Он снова опустил глаза на нож. Но во мне уже что-то зашевелилось, как мышь в стене.
В тот вечер я долго не мог заснуть.
Мама металась по комнате, развешивая на верёвке после прачечной влажные рубахи. Воздух был тяжёлый, пах порошком и человеческим телом. За стеной кто-то кашлял.
– Мам, – сказал я в темноту. – А папа… папа играл в шахматы?
Она застыла спиной ко мне.
Вопрос был опасный не из-за шахмат, а из-за второго слова. Про папу у нас говорить было нельзя, как про любую «мертвечину».
– Спи, Андрей, – сказала она ровно. – Завтра рано вставать.
– Просто я помню… – начал я и осёкся.
Любую фразу, которая начиналась с «я помню», приходилось фильтровать.
– Ты помнишь не то, что было, а то, что хочет тебя отвлечь, – выдала мама чужой цитатой. Сразу было понятно, что это не её слова. – Не давай этому власти.
Она говорила признанные формулы, чтобы стены не зацепились за лишнее.
Я повернулся к стене, но сон не шёл. В голове вместо молитвенных фраз двигались какие-то мутные линии: как будто кто-то чертил на тёмном фоне квадраты.
Шахматная доска появилась на кухне через несколько дней, и я до сих пор уверен, что это было чистой случайностью.
С утра мы разгружали машину из города. В коробках был сахар, мука, макароны, несколько ящиков с надписью «гуманитарная помощь». Такие иногда приходили от каких-то церквей из Германии или Норвегии: там могли быть конфеты, устаревшие лекарства, детские книжки и вещи.
Мы, дети, обычно к этим посылкам не подпускались. Их сначала просматривали «старшие по духу», вынимая всё, что казалось подозрительным, и только потом разрешали раздачу.
В тот раз разгрузку доверили братьям, а меня с Сергеем отправили в подсобку: разбирать то, что привезли раньше и так и не разобрали.
Подсобка была похожа на желудок Станции. Там лежало всё, что по разным причинам «пока не пригодилось»: старые обогреватели, мешки с цементом, связки проводов, книги без обложек, коробки без подписей. Пахло пылью, мышами и ещё чем-то кислым.
– Я здесь ещё не был, – сказал Сергей, оглядываясь. – У вас, я гляжу, целый инвентарь мира.
– Это мертвечина, – привычно ответил я. – Просто ещё не утилизированная.
– Мертвечина, – задумчиво повторил он. – Вот как.
Он взял первую попавшуюся коробку, поставил на стол, открыл. Там оказались пластиковые тарелки и какие-то буклеты на незнакомом языке.
– Сорти́руем, – сказал он. – Туда – что можно людям. Сюда – строительное. А это… – он поднял яркий буклет с улыбающейся семьёй на обложке, – это, наверное, к вам в школу. Чтобы знали, как настоящие улыбаются.
Он говорил это тихо, почти без улыбки, но в голосе был оттенок, который я позже смогу назвать «иронией». Тогда это казалось чем-то опасным, как игра со спичками.
В следующей коробке лежали книги. Большинство – на «мире»: романы, учебники, какие-то журналы. Такие обычно отправляли в печку.
Сергей взял один том, пролистал.
– Этого Достоевского вы, пожалуй, не оцените, – пробормотал и отложил.
Потом открыл ещё одну коробку.
Внутри лежало что-то тяжёлое, обёрнутое в газету. Он развернул бумагу – и на столе возникли знакомые квадраты.
Доска была складная, с петлями, потёртая по краям. Чёрные клетки поблёскивали, белые пожелтели до цвета старой кости.
Я посмотрел на неё так, как смотрят на человека, которого давно похоронили и вдруг встретили живым.
– О-го, – сказал Сергей. Интонация была совсем не «сектантской». – А это кто у нас такой в гостях.
Он провёл пальцами по клеткам. Пальцы чуть дрожали, но от этого движение выглядело не менее точным.
– Знаешь, что это? – спросил он.
– Шахматы, – ответил я.
Слово оказалось более тяжёлым, чем я ожидал. Будто во рту вместо него лежал мелкий камень.
Сергей хмыкнул:
– Шахматы – это фигуры. А это – доска. Поле.
Он говорил спокойно, но я чувствовал, как воздух в подсобке изменился. Как будто вещи вокруг чуть сдвинулись, освобождая место.
– Здесь такое держать не будут, – заметил я. – Скажут, что это…
Я искал подходящее слово.
– Отвлечение, – подсказал Сергей. – Идол.
«Идол» у нас означало любую вещь, к которой человек привязывается сильнее, чем к Учению. От жвачки до телевизора.
– Да, – кивнул я.
Сергей положил доску обратно в коробку, но не до конца.
– Работать дальше, канал, – сказал он. – А про эту штуку… подумаем.
В тот вечер он исчез с кухни раньше обычного. На утренней молитве его не было. Потом выяснилось, что ночевал он в подсобке «по хозяйственной необходимости». Официально – «охранял гуманитарную помощь от мышей».
Через пару дней доска стояла на кухонном столе.
Это случилось в тихий час после обеда, когда мужчины были на стройке, женщины – в прачечной, дети – кто на огороде, кто в детской.
Я получил редкое задание: отнести на кухню пустые ведёрки из-под салата. В коридоре было пусто.
Кухня встретила меня привычным запахом: капуста, жареный лук, старый жир. Но к нему добавилось ещё что-то сухое, деревянное.
На дальнем столе, обычно заставленном хлебом, стояла доска. Рядом с ней – маленький холщовый мешочек. Над доской, слегка склонившись, сидел Сергей.
– А, вот и наш канал, – сказал он, не поднимая головы. – Иди сюда.
Я поставил ведёрки, как полагалось, на нижнюю полку и, подчиняясь не правилам, а любопытству, подошёл.
Сергей развязал мешочек. На стол посыпались фигурки.
Они были не из той коробки. Те, что всплывали в моих детских воспоминаниях, были тяжёлыми, деревянными. Эти – пластмассовые, лёгкие, как игрушки, чуть облупленные. Видно, чья-то старая игра, пожертвованная «на нужды церкви».
– Хотел найти дерево, – пояснил Сергей. – Но и так сойдёт для начала.
Он стал расставлять фигуры. Делал это быстро, уверенно, не заглядывая ни в какие схемы. Короли становились на свои квадраты, ладьи – по углам, кони – с характерным изломом.
Я смотрел и чувствовал, как внутри выстраивается что-то, что давно пыталось обрести форму.
– Садись, – он подтолкнул ко мне табурет.
– Нельзя, – автоматически отозвался я. – Тут же…
– Тут кухня, – спокойно ответил он. – Не дом молитвы. На кухне вообще многое можно.
Я знал, что это не так. Но в его голосе было такое спокойствие, будто он действительно сейчас решал, какие правила действуют, а какие нет.
Я сел. Доска оказалась ровно между нами.
– Значит, помнишь, что такое шахматы? – спросил он.
– Немного, – признался я.
Врать про это было бессмысленно.
– Тем лучше, – сказал он. – Не придётся отучать от глупостей.
Он взял белую ладью, постучал её основанием о доску.
– Есть вещи, – сказал Сергей, – которые называются игрой. Но по факту это такие же системы, как у вас тут. Устав, правила, роли. Только честнее.
Я молча кивнул.
– В этой системе, – он показал на доску, – есть шесть типов фигур. Они ходят по-разному. Но у всех один закон: никто не может быть сразу везде.
Я впервые за долгое время слушал взрослого не как «сосуд» и не как ребёнок на проверке, а как человек, который действительно хочет понять.
– Ты какого цвета любишь? – спросил он.
Вопрос поставил в тупик. Цвет у нас был только один – выцветший серый.
– Всё равно, – сказал я.
– Тогда будешь за белых, – решил Сергей. – У них ход первый.
Он начал объяснять.
Ладья ходила по прямым линиям, слон – по диагонали, конь прыгал буквой «Г». Пешки двигались медленно, по одному квадрату, но могли в определённых условиях превращаться во что угодно.
Каждое правило ложилось на доску чётко, как кирпич в кладку. Никаких «как откроется в духе», никаких «кому что слышится».
– А если… – спросил я, – если кто-то захочет ходить по-другому?
Сергей усмехнулся.
– Тогда он будет просто плохой фигурой, – сказал он. – Тут не как у вас: сказал, что тебя ведёт Бессмертное, и можно всё. Тут либо по правилам, либо мимо кассы.
Слово «касса» я тогда понял не до конца. Но смысл был ясен: есть поле, есть схема, никакой метафизики.
– А король? – спросил я.
– Король – главный трус, – серьёзно ответил Сергей. – Ради него все остальные готовы сдохнуть, а сам он даже с места едва двигается.
Я хмыкнул.
Такой образ власти мне нравился больше, чем наш Учитель с его вечными «наставлениями».
– Запомнил, как ходят? – спросил Сергей.
Я повторил: ладья по прямой, слон по диагонали, конь через клетку. Слова складывались не хуже молитв. Только здесь за ними стояли конкретные ходы.
– Хорошо, – кивнул он. – Тогда сыграем.
Первая партия была похожа на экскурсию по неизвестному городу.
Сергей делал ход, потом останавливался и спрашивал:
– Что сейчас атаковано? Где опасность?
Я видел лишь хаос в квадратах.
– Ничего страшного, – говорил он. – Начнём с простого. Посмотри на эту пешку. Она идёт вперёд. Но бьёт по диагонали. То есть живёт она одним ходом, а умирает другим. Запомни.
Через несколько движений он забрал у меня фигуру.
– Видишь? Не заметил удара по диагонали.
Я кивнул.
– В вашей жизни, я так понимаю, тоже все бьют не теми ходами, которыми живут, – добавил он вполголоса.
Я не сразу понял, что он имеет в виду, но фраза застряла.
Я проиграл быстро. Сергей оставил меня без защиты, как это называют потом комментаторы: «позиция развалена».
– Ничего, – сказал он. – Первые партии всегда такие.
– Здесь… – я посмотрел на доску, – нельзя выиграть случайно?
– Можно, – пожал он плечами. – Если тебе подарят. Но если играть по-настоящему – нет. Случайность тут быстро кончается.
Это было главным отличием от Станции. Там любое событие можно было задним числом объявить «знаком» или «волей».
– Ещё партию? – спросил он.
Я посмотрел на часы над дверью. До общего собрания оставалось минут двадцать.
– Успеем, – решил Сергей. – Только давай теперь ты будешь говорить, почему делаешь ход.
Это оказалось сложнее, чем я думал.
Я привык подстраиваться, угадывать ожидания взрослых, говорить то, что от меня хотели услышать. А тут никто не подсказывал «правильные» ответы.
– Почему сюда? – спрашивал он.
– Не знаю, – отвечал я.
– Плохо, – качал головой Сергей. – Ход без причины – это как слово без смысла. Кто угодно может сказать «аминь» где угодно. Но если не понимаешь, к чему, – толку ноль.
Я сделал ещё один неуверенный ход.
– А так?
– А так ты подставился, – спокойно констатировал он. – Но уже по-другому. Запоминай не только удар, но и подставку.
Мы не успели доиграть.
В дверь просунулась голова Надежды.
– Это что у вас тут? – прищурилась она.
Сергей поднялся.
– Учим ребёнка вниманию, – сказал он. – Глаза, руки, голова. Всё сразу.
Она подошла ближе, посмотрела на доску.
– Игрища устроили? – фыркнула. – Вас на трудотерапию привезли, а не время убивать.
Я приготовился услышать: «Собрать немедленно, отнести в подсобку, забыть».
Но вдруг в дверях появился ещё один силуэт.
Учитель.
– Что за шум? – спросил он тихо.
Надежда выпрямилась, как под линейку.
– Никакого шума, Отче. Тут просто… брат Сергей…
Он шагнул в кухню.
В его валенках было что-то неслышно-пружинящее, даже летом он любил носить эту зимнюю обувь, как будто в любой момент был готов выйти в стужу.
Взгляд упал на доску.
Пауза тянулась пару вдохов.
Я почувствовал, как тело сжалось, готовое к знакомой формуле: «удалить», «сжечь», «убрать идола из среды».
– Это что? – спросил он, не глядя ни на кого конкретно.
Сергей не отвёл глаз.
– Инструмент, – сказал он. – Для тренировки сосредоточения.
Он произнёс это так, будто читал название из инструкции.
Учитель подошёл ближе, наклонился. Взял чёрного коня, повертел в пальцах.
– Ты в этом разбираешься? – спросил он.
– Немного, – ответил Сергей. – Был такой грех. Играл.
Учитель чуть улыбнулся.
– Всё, что было в миру, – сказал он, – можно освятить, если изменить цель.
Он поставил коня обратно.
– Если эта игра будет помогать нашему мальчику дисциплинировать ум, а не отвлекаться, – продолжил он, – я не вижу в ней вреда.
Слово «наш» прозвучало так, будто я был предметом.
– Но… – Надежда осторожно подняла руку, – разве не говорилось, что…
– Говорилось, – перебил он мягко. – Что всё зависит от духа.
Он обвёл нас взглядом.
– Андрей, – обратился ко мне. – Когда ты смотришь на это поле, ты помнишь, что твой настоящий дом – не здесь, а в сознании?
Я чуть не ответил честно: «Сейчас я вообще ни о чём не помню, кроме того, как ходят фигуры».
– Да, – сказал я.
Учитель кивнул.
– Тогда пусть брат Сергей займётся с тобой этим… упражнением. Но – по расписанию. Не вместо служения, а как часть.
Слово «расписание» в наших стенах звучало почти экзотично.
– Сестра Надежда, – обратился он к поварихе. – Выделите им время, когда кухня свободна.
Он вышел так же тихо, как вошёл.
Надежда смотрела ему вслед, потом на нас.
– Ладно, – буркнула она. – Сами нарвались. Теперь будете тренировать головы, пока суп остывает.
Она ушла к печке.
Сергей посмотрел на меня.
– Видишь, – сказал он. – Даже тут иногда ход бывает не тем, какой ждёшь.
Я посмотрел на доску.
Мне казалось, что сейчас она чуть светится.
Так у меня появилось первое «официальное» занятие, которое не входило ни в трудовые часы, ни в молитвы.
Два раза в неделю, после обеда и до вечерней суеты, нас с Сергеем оставляли на кухне. Остальные уходили кто куда, а мы оставались вдвоём с доской.
– Договоримся так, – сказал он в первый такой день. – Пока ты тут – забываешь, что ты канал, сосуд и прочий антураж. Здесь ты просто человек, который пытается понять игру.
– А если… – начал я.
– Если кому-то это не нравится, – перебил он, – пусть приходит и выигрывает.
Он ставил позиции, задавал задачи.
– Мат в два хода, – говорил он. – Представь, что у тебя только эти фигуры, и времени мало.
Я видел перед собой странный узор из чёрных и белых квадратиков.
– Ты слишком смотришь по сторонам, – замечал Сергей. – Смотри внутрь. Но не в дух, а в позицию.
Фразы звучали почти как с проповедей, только здесь за словами стояли конкретные действия.
Иногда его руки дрожали сильнее обычного. Пахло от него табаком и чем-то сладко-прогорклым, что я позже узнаю как запах дешёвой водки, выветрившейся из организма, но всё ещё сидящей в порах.
– Вам плохо? – спрашивал я.
– Мне нормально, – отвечал он. – Мне хуже, когда я не думаю. А тут думать приходится.
Я не понимал, как думание может быть спасением. На Станции мысль считалась подозрительной, если она не подтверждала Учение.
– Ты здесь сколько уже? – спросил он однажды, переставляя фигуры.
– Три года, – сказал я. – Почти.
– И сколько раз тебе позволяли сделать ход самому?
Я пожал плечами.
– Я не про молитвы, – добавил он. – Там всё равно сценарий один. Я про решения.
Я попытался вспомнить.
Иногда меня спрашивали: «Хочешь помочь на кухне или в прачечной?» Это были выборы без выбора: и там, и там пахло мылом и усталостью.
– Не знаю, – честно признался я.
– Вот, – сказал он. – Значит, будем тренироваться хотя бы здесь.
Он взял белую пешку.
– Смотри, – сказал. – Это ты. Самая слабая фигура. Ходит медленнее всех, отойти назад не может. Но если дойдёт до конца, станет кем угодно.
– Так не бывает, – автоматически отозвался я.
В нашем мире такого права превращения не существовало.
– В жизни – редко, – согласился он. – А в игре – пожалуйста. Но для этого ей нужно пройти всё поле.
Я провёл пальцем по ряду квадратов.
– А если её съедят?
– Тогда – всё, – пожал он плечами. – Но у неё хотя бы есть возможность. В отличие от тех, кто стоит на месте и считает, что и так уже фигурой родился.
Я не был уверен, к кому он сейчас обращается: ко мне, к себе или к кому-то третьему.
Лето тянулось вязко.
Днём воздух над плацем дрожал, как будто кто-то постоянно подогревал невидимую кастрюлю. Вечером нас гоняли полоть грядки, поливать капусту, носить воду. Ночами слышно было, как в доме молитвы кто-то отрабатывает песни: голоса повторяли одни и те же слова, будто заело пластинку.
Внутри всех этих повторов у меня появился маленький кусок другого времени.
Он измерялся не молитвами и не трудовыми часами, а партиями.
Я начал считать дни не «до собрания» и «после Бдения», а «до следующей игры».
Иногда мне казалось, что доска на кухне – это окно, которое открывается только на час, два раза в неделю. В остальное время оно закрыто, забито фанерой, как все наши окна.
– Ты не показывай этим своим, как мы играем, – советовал Сергей. – Они начнут интерпретировать. Скажут, что конь – это дух, который прыгает, где хочет, а ферзь – Матерь Церкви.
Он говорил это с такой усталой усмешкой, что я чувствовал: уже проходил через подобное.
– Они всё равно узнают, – возражал я. – Они всё узнают.
– Узнают, – согласился он. – Но чем позже, тем больше партий успеешь взять себе.
Слово «взять» в таком контексте мне нравилось. Обычно у нас говорили только «отдать», «посвятить», «принести».
– А вы… – я замялся. – Почему вы тогда… туда…
Я не знал, как вежливо назвать его прошлую жизнь.
– Вляпался? – подсказал он.
Я пожал плечами.
– Думал, что чувствовать себя фигурой на доске – плохо, – сказал он. – Хотел быть игроком. В итоге оказался… – он поискал слово, – дешёвой фигурой в чужой игре.
Я ничего не понял, но в память положил.
Мама узнала о шахматах позже, чем я ожидал.
В один из вечеров она пришла на кухню раньше, чтобы помочь с ужином, и застала нас над доской.
Начислим
+15
Покупайте книги и получайте бонусы в Литрес, Читай-городе и Буквоеде.
Участвовать в бонусной программе
