Взвод. Офицеры и ополченцы русской литературы

Текст
41
Отзывы
Читать фрагмент
Отметить прочитанной
Как читать книгу после покупки
Нет времени читать книгу?
Слушать фрагмент
Взвод. Офицеры и ополченцы русской литературы
Взвод. Офицеры и ополченцы русской литературы
− 20%
Купите электронную и аудиокнигу со скидкой 20%
Купить комплект за 1028  822,40 
Взвод. Офицеры и ополченцы русской литературы
Взвод. Офицеры и ополченцы русской литературы
Аудиокнига
Читает Захар Прилепин
549 
Подробнее
Шрифт:Меньше АаБольше Аа

К 1799 году французы захватили большую часть итальянских государств, восточное побережье Адриатики, Мальту, земли германских государств в Швейцарии, Голландию, – молодой и непобедимый Наполеон мечтал идти до Индии, а пока воевал в Египте. Европа оказалась бессильной пред ним.

И здесь был вызван в действующую армию Суворов. «Бог в наказание за грехи мои послал Бонапарта в Египет, чтобы не дать мне славы победить его», – печалился Александр Васильевич.

Итальянский поход Суворова был триумфальным: русские не дошли до Генуи и Ниццы лишь потому, что английские дипломаты, доселе боявшиеся французов, теперь были озадачены тем, что Россия силой своего оружия может, наконец, занять центральное положение в Европе.

В 1799 году появятся ликующие стихи Державина «На победы в Италии», проводящие прямую линию от Рюрика до Суворова, словно говоря: прошлого нет, россы идут по своим следам, и в этом движении – наша отрада:

 
Так он! – Се Рюрик торжествует
В Валкале звук своих побед
И перстом долу показует
На росса, что по нём идет.
«Се мой, – гласит он, – воевода!
Воспитанный в огнях, во льдах,
Вождь бурь полночного народа,
Девятый вал в морских волнах,
Звезда, прешедша мира тропы,
Который след огня черты,
Меч Павлов, щит царей Европы,
Князь славы!» – Се, Суворов, ты!
 

Суворова тем временем переправили в Швейцарию.

В том же 1799 году Державин пишет оду «На переход Альпийских гор» – о том самом беспрецедентном суворовском походе, когда Петербург несколько раз был уверен, что Суворов разбит и пленён:

 
Чело с челом, глаза горят —
Не громы ль с громами дерутся? —
Мечами о мечи секутся,
Вкруг сыплют огнь, – хохочет ад.
Ведёт туда, где ветр не дышит
И в высотах, и в глубинах,
Где ухо льдов лишь гулы слышит,
Катящихся на крутизнах.
Ведёт – и скрыт уж в мраке гроба,
Уж с хладным смехом шепчет злоба:
«Погиб средь дерзких он путей!»
Но россу где и что преграда?
С тобою Бог – и сил громада
Раздвиглась силою твоей.
 

Страшнейший и мучительный переход, похожий вовсе не на известную картину Сурикова, а куда больше на стихи Державина с его хохочущим ледяным адом, надломил здоровье Суворова. Будучи пожалованным в генералиссимусы всех российских войск, спустя два месяца он заболел, и больше не выправился. Суворов умер 6 мая 1800 года.

В том же мае Державин сочинит своё классическое:

 
Что ты заводишь песню военну
Флейте подобно, милый снигирь?
С кем мы пойдём войной на Гиену?
Кто теперь вождь наш? Кто богатырь?
Сильный где, храбрый, быстрый Суворов?
Северны громы в гробе лежат.
 
(«Снигирь»)

Тридцать с лишним лет назад Державин впервые услышал имя Суворова; четверть века назад, в Пугачёвский бунт, Суворов услышал имя Державина – и писал ему, общаясь как с равным военачальником; четыре года назад они наконец встретились – знакомство обещало долгую дружбу. И вот.

Державин осознавал величие Суворова; но мы помним, что и Суворов искал дружбы Державина, тоже понимая его масштаб.

Военный гений узнал гений поэтический: это была славная встреча, во многом определяющая звучание русской поэзии.

Здесь пришло время сказать самое главное.

Влияние поэтов преддержавинской и постдержавинской поры чаще всего точечно и фрагментарно. Державинское влияние – абсолютно, в этом смысле сопоставим с ним только Пушкин.

Достаточно вспомнить, что Державин первым внёс в русскую поэзию образ автора и пейзаж. (И первую усадьбу в русской литературе – тоже описал он.) Только вообразите, какие врата были распахнуты настежь.

Державинское влияние разлито в русской поэзии как эфир.

Баратынский, Языков, Грибоедов, Лермонтов, Вяземский, Тютчев, Георгий Иванов, Брюсов, Белый, Блок, Ходасевич, Хлебников, Цветаева, Ахматова, Луговской, Заболоцкий, Вознесенский, Парщиков, Юнна Мориц, Амелин – все перечисленные и множество неназванных имели сотни пересечений и перекличек с Державиным.

(При всём том, что Белинский, восхищавшийся Державиным, считал его «невежественным»; и в чём-то был прав, но Державин был ведом немыслимой силой интуиции куда более, чем знаниями.)

«Разбухшая метафора» (определение Л.Я.Гинзбург) Владимира Бенедиктова, звуковые повторы и корнесловие в его поэзии, – наследие Державина.

Цыганские мотивы Аполлона Григорьева были предвосхищены «Цыганской пляской» Державина.

Все водопады в русской поэзии, от Вяземского и далее, сочинялись с оглядкой на державинский водопад.

Кубофутуристы топотали наглыми ногами, сбрасывая всех подряд с «парохода современности», им подвывал эгофутурист Игорь Северянин: «Для нас Державиным стал Пушкин» (в том смысле, что Пушкин устарел так же, как давно позабытый Державин), – но при этом все они грохотали сплошь и рядом на державинский манер – и Давид Бурлюк, и Каменский, а порой даже и Северянин (куртуазность которого тоже из русского XVIII века – он просто не знал языков, чтоб учиться этому у французов).

Дело не только в том, что Державина, как и кубофутуристов, можно читать под барабан. Дело не в нарочитом косноязычии и речевых ошибках (характерных для Державина) – из чего футуристы сделали предмет стиля (на самом деле им всем – кроме Бенедикта Лившица – часто не хватало, как и Державину, элементарного образования; но задорное футурьё догадалось, что можно это не скрывать, а навязчиво выказывать).

Дело в том, что Державин как никто другой научил их разговаривать громко. (Орать не учил, но этому они сами выучились.)

И это вам не восклицательные знаки русской гражданской поэзии «шестидесятников» XX века, вытягивающих свои тонкие птичьи горла: это крик бывшего Преображенского офицера, который мог барабаны перекричать.

Если идти далее, то даже имажинистская привычка Шершеневича, Мариенгофа и Есенина опускать предлоги – и та державинская.

Обэриуты выбрались из этой, Гавриила Романовича поразившей, тарелки с кашей, как русская проза из одной шинели:

 
Каша златая,
Что ты стоишь?
Пар испущая,
Вкус мой манишь?
Или ты любишь
Пузу мою?
 

Или из его же чудесной эпитафии «На памятник прекрасного пуделя»:

 
Под камнем сим Милорд, кудрявый пёс прекрасный,
Почиет погребён, счастливейший из псов:
Он ел, он пил, он спал, он вёл век свой сладострастный,
Деля жён множеству нежнейшую любовь…
 

И где-то здесь, в этом регистре, понемногу собирается с мыслями русская детская поэзия. Отсюда же, через обэритутов, идёт путь к российскому концептуализму.

Державин – огромен.

У М.Н.Эпштейна есть важная мысль о том, что Державин и Лев Толстой – «корневые явления русской литературы, самые мощные и жизнеспособные выходы её из народной почвы».

Державинский стих – это животворный хаос, это сталкивающиеся стихии, это мир, ещё не получивший своих окончательных очертаний, населённый титанами и тиранами, пугающий, поражающий.

Всякий описывающий подобный мир в русской литературе, или пытающийся преодолеть его, подпадал под державинское влияние: вот, навскидку, Осип Мандельштам.

 
Глазами Сталина раздвинута гора
И вдаль прищурилась равнина.
Как море без морщин, как завтра из вчера —
До солнца борозды от плуга-исполина.
Он улыбается улыбкою жнеца
Рукопожатий в разговоре,
Который начался и длится без конца
На шестиклятвенном просторе.
И каждое гумно и каждая копна
Сильна, убориста, умна – добро живое —
Чудо народное! Да будет жизнь крупна.
Ворочается счастье стержневое…
 
(«Ода Сталину», 1937)

Сколько бы Эдуард Лимонов ни пытался провести меж собой и русской поэтической классикой разделительных линий, но, едва запел он погребальную песню памяти своего партийца, так сразу и зазвучал – сквозь времена и просторы – державинский голос:

 
Долматов! Боже мой, Долматов!
Конструктор боевых ракет,
Сказал он чужеземцам «нет»!
Погиб в руках у супостатов…
 
(«Долматов в старом Королёве…», 2016)

Но если б только в поэзии так забавно преломлялось его влияние.

Влияние Державина на Гоголя и Салтыкова-Щедрина – отдельные темы.

Зримо и незримо Державин оказывается востребован всякий раз, когда возникает вихревой хаос, – и тогда он обнаруживается в прозе так же полновластно, как и в поэзии: у таких, к примеру, разных сочинителей, как Андрей Платонов, Борис Пильняк, а то даже и Алексей Чапыгин. И, конечно же, в передовицах, очерках и романах Александра Проханова.

Убеждённость в неисчерпаемости бытия и нерасторжимый с этим чувством ужас назойливой смерти, клокотание и бурление жизни, слом языка, перенасыщенность метафорического ряда, ироническое отстранение при полном ангажированном личном растворении в теме, – это Державин.

Одно из наиважнейших достижений его в том, что он придал патриотизму звучание абсолютное.

Патриотизм мог тогда носить религиозный характер – приверженность вере православной, мог иерархический – приверженность русскому царю, мог родовой – любовь к отеческим могилам, мог – обрядовый, песенный, языковой… Державин сплёл всё это в единый венок: историю, государственничество, религиозность, верность престолу, верность культурным кодам, гражданское чувство, чувство моральное и чувство воина, росса-победителя.

(Само звучание фамилии его знаково: виднейший русский поэт действительно являл собой воплощённое державное чувство. Вдвойне забавно, что сражался он с бунтовщиком Пугачёвым. Судя по этим фамилиям, перед нами – нравоучительная пьеса эпохи классицизма, а не реальная историческая эпоха.)

 

Если называть вещи своими именами: Державин – певец экспансии.

Разнообразные его уроки были учтены почти всей русской поэзией, но в данном смысле стоит назвать как минимум три имени, берущие начало в державинских одах: конечно же, Пушкин, безусловно, «грубый» и «гиперболичный» революционно-военный Маяковский и, со всей очевидностью, Бродский – с одой Жукову; хотя точно не только с ней.

 
Вижу колонны замерших внуков,
гроб на лафете, лошади круп.
Ветер сюда не доносит мне звуков
русских военных плачущих труб.
Вижу в регалии убранный труп:
В смерть уезжает пламенный Жуков.
 
 
Воин, пред коим многие пали
стены, хоть меч был вражьих тупей,
блеском манёвра о Ганнибале
напоминавший средь волжских степей.
Кончивший дни свои глухо, в опале,
как Велизарий или Помпей.
 
 
Сколько он пролил крови солдатской
в землю чужую! Что ж, горевал?
Вспомнил ли их, умирающий в штатской
белой кровати? Полный провал.
Что он ответит, встретившись в адской
области с ними? «Я воевал».
 
 
К правому делу Жуков десницы
больше уже не приложит в бою.
Спи! У истории русской страницы
хватит для тех, кто в пехотном строю
смело входили в чужие столицы,
но возвращались в страхе в свою.
 
 
Маршал! поглотит алчная Лета
эти слова и твои прахоря.
Всё же прими их – жалкая лепта
родину спасшему, вслух говоря.
Бей, барабан, и, военная флейта,
громко свисти на манер снегиря.
 
(«На смерть Жукова», 1974)

Не высказанный напрямую, но безусловно осязаемый завет Бродского заключается в том, что, говоря о самых важных вещах – в числе которых было и весьма весомое в его поэтическом мире понятие «империя», – он не видел ни одной причины ссылаться на такие понятия, как «прогресс», и прочую ложную «моральность» новых времён. «На смерть Жукова» вопиет о другом: нет никакого смысла менять интонацию (и даже стихотворный размер), говоря о русских победах полтора века спустя после написания державинского «Снигиря»: вокруг нас – те же самые античные герои.

Победы и смерть героя, говорит Бродский, подлежат лишь Господнему суду; суетливому человеческому суду всё это не подсудно. Ибо кто тут вправе оспорить сказанное героем: «Я воевал». А то, что герой в аду, – так кто из вас уверен, что попадёт в рай? Судя по всему, там и ад особый, солдатский: сухой и выжженный, как отвоёванная степь.

Именно у «грубого» и «невежественного» Державина Бродский позаимствовал то, в чём его едва ли не чаще всего упрекают: высокий штиль, в которой там и сям вдруг врываются совершенно, казалось бы, неожиданные вульгаризмы.

Другой общеизвестный приём Бродского: пафос, вывернутый наизнанку (в том числе за счёт использования архаических форм). Взгляните, к примеру, вот Державин:

 
И се, как ночь осення, тёмна,
Нахмурясь надо мной челом,
Хлябь пламенем расселась чёрна,
Сверкнул, взревел, ударил гром;
И своды потряслися звездны:
Стократно отгласились бездны,
Гул восшумел, и дождь, и град,
Простёрся синий дым полётом,
Дуб вспыхнул, холм стал водомётом,
И капли радугой блестят.
 
(«Гром», 1806)

И тут же, не меняя интонации, продолжаем:

 
Се вид Отечества, гравюра.
На лежаке – Солдат и Дура.
………………………………………….
Луна сверкает, зренье муча.
Под ней, как мозг отдельный, туча…
 
(«Набросок, 1972)

Сравните также постсоветские саркастические мотивы Бродского в описании бывшей Отчизны с державинским:

 
Печальная страна
Вокруг молчит,
Из облаков луна
Чуть-чуть глядит.
 
(«Персей и Андромеда», 1807)

А эти их, наконец, почти бесконечные сочинения на вольные темы – будь то державинские, в сотню строк, рассуждения о его собачке, или такой же бесконечный свиток, по которому ползает муха Бродского?

В целом мир Державина – населённый императорами и полководцами (и, что скрывать, девками), мир с громыхающими водопадами и холмами, и ещё с книжкой, скажем, Горация, в теньке на лавочке, – это и мир Бродского.

(А над всем этим Бог – для Бродского точно не новозаветный, а ветхозаветный, но, кажется, порой и для Державина тоже – его Бог суров и бесстрастен, он сметает отдельных людей, не деля на царей и рабов; впрочем, богоизбранных россов отмечает и помогает им.)

Есть, конечно же, разница в том, что Бродский в силу разных причин менял ландшафты, а Державин, имея все возможности путешествовать по европам, из России даже не выезжал.

Однако отличное осознание своего (первого) места в поэзии, замешанное при этом на жестокой, аристократической самоиронии, – тоже мало кого единит в той мере, как Бродского и Державина.

Бывали в случае Державина и более неожиданные переклички – к примеру, с поэтом Павлом Коганом, погибшим в 1942 году.

 
Но мы ещё дойдём до Ганга,
Но мы ещё умрём в боях,
Чтоб от Японии до Англии
Сияла Родина моя.
<…>
И пусть я покажусь им узким
И их всесветность оскорблю,
Я – патриот. Я воздух русский,
Я землю русскую люблю.
 

Эти стихи, написанные Коганом в 1940–1941 годах, пра-основой имеют, конечно же, державинское:

 
Я рад отечества блаженству:
Дай больше, небо, таковых,
Российской силы к совершенству
Сынов ей верных и прямых!
Определения судьбины
Тогда исполнятся во всём;
Доступим мира мы средины,
С Гангеса злато соберём;
Гордыню усмирим Китая,
Как кедр, наш корень утверждая.
 
(«Мой истукан», 1794)

Удивительно, но для Ходасевича, написавшего о Державине целую книгу, всё милитаристское в его персонаже любопытства не вызывает и, по сути, игнорируется – Ходасевич посвятил военным одам своего героя полторы страницы, где первым делом посчитал нужным написать, что Державин был «вполне убеждённым противником войны».

Да, однажды Державин обронил, что война – «забава для черни»; но вот, пожалуй, и всё. Действительно, если ты воспринимаешь войну как забаву – ты чернь; для воинов же война – труд и жертвенный путь. Ходасевич в данном случае выглядит почти анекдотично: едва ли не треть лучших стихов Державина написана о воинских победах россов.

«Противником войны» был разве что сам Ходасевич, а Державин был обычным русским человеком, войны не искавшим, но когда она являлась сама – её не бежавшим.

Но чего мы, собственно, хотим от Ходасевича? Это же дети Серебряного века – кто-то придумал уже тогда, что преклоняться пред империей и воспевать Отечество, тем более его военные победы, – моветон; на впавших в «патриотический раж» тогда смотрели в лорнет, свысока… впрочем, потом эта снисходительность поистёрлась в европейских скитаниях, а к некоторым, кто дожил, хоть и запоздало, но пришло отрезвление. Вдруг возникли и гордость, и печаль от невозможности в полной мере разделить счастье русских побед. И выяснилось, что все они – «Леонтьева и Тютчева сумбурные ученики» (это Георгий Иванов, и ключевое слово тут – «сумбурные»).

Державин преподал важнейший, доныне кажущийся для многих недостижимым урок: он мог ревностно, упрямо, последовательно служить не только Родине, но и государству, которые досужие мыслители новых времён так полюбили разделять (покажите место надреза! а то всё кажется, что пилят по живому телу), – и остаться при этом великим поэтом.

Между прочим, в 1800 году Державин получает чин действительного тайного советника. «Выше, – отмечает Арсений Замостьянов, – только одна ступень, на которую за всю историю Российской империи шагнули 13 человек: действительный тайный советник 1-го класса».

В новом, XIX веке, уже при императоре Александре, Державин успел побывать министром юстиции и генерал-прокурором, но в октябре 1803 года его «уволили от всех дел».

Один из первых биографов Державина, Семён Моисеевич Бриллиант, писал: «…Во всех замыслах Александра Державин являлся тормозом, вечно видел кругом, в лучших людях, его окружавших, какие-то польско-еврейские интриги, всех министров также подозревал в интригах то против Александра, то против себя как единственного правдолюбивого охранителя. Эту роль он брал на себя до такой степени, что государю трудно было сохранить хладнокровие и не обидеть старика».

«Ты очень ревностно служишь», – сказал Александр Державину однажды.

И в другой раз, почти обиженно, бросил: «Ты меня всё время учишь».

Что ж, живи неучёным, государь-батюшка.

Характер у Державина, что и говорить, был вздорный; но разве о себе радел он?

Получив отставку, Державин переехал в Новгородскую губернию – усадьба его была в деревне Званка (её приобрела вторая жена Державина, Дарья Дьякова, ещё в 1796 году), и там, почти безвыездно, жил. В этом тоже есть что-то античное, только навыворот – не в Тавриду он устремился, не к тёплому морю, а к варяжским холодам.

Стихи его ещё при жизни стали изучать в университетах и гимназиях.

Петь славу русского воинства Державин не перестал до самыя смерти своей, и успел прославить героев 1812 года:

 
Французов русские побили:
Здоровье храбрых войнов пьём!
Но не шампанским пьём, как пили:
Друзья! Мы русским пьём вином.
Подай нам добрый штоф сивухи,
Дай пива русского кулган.
 
(«Пирушка англичан в Петербурге, по случаю полученных известий о победе русскими французов»)

В годы войны он дружил с казачьим атаманом Матвеем Платовым и переписывался с Кутузовым, после смерти которого в 1813 году напишет:

 
Се мать твоя, Россия, – зри —
Ко гробу руки простирает,
Ожившая тобой, рыдает,
И плачут о тебе цари!
 

Умер Державин 8 июля 1816 года в своей званской усадьбе, и похоронен был на земле Новгородской в Хутынском монастыре.

Памятник Державину в Казани установили 23 августа 1847 года. Это был первый памятник поэту в России.

 
Услышь, услышь, о ты, вселенна!
Победу смертных выше сил;
Внимай, Европа удивленна,
Какой сей россов подвиг был.
Языки, знайте, вразумляйтесь,
В надменных мыслях содрогайтесь;
Уверьтесь сим, что с нами бог;
Уверьтесь, что его рукою
Один попрёт вас росс войною,
Коль встать из бездны зол возмог!
 

Имя его – Гавриил – в переводе означает «божественный воин».

Первый памятник поставили правильному поэту.

«Брань кровавую спокойным мерил оком»
Адмирал Александр Шишков


Такого персонажа даже в русской литературе, где кого только нет, – поискать.

Адмирал, ретивый вояка, участник сражений.

Вместе с тем – автор детских книжек и, пожалуй, основатель детской литературы в России.

Напишет детскую книжку – и на войну, напишет ещё – и в поход.

Ощущение при этом от Шишкова устойчивое: он никогда не был юным, всегда был почтенным мужем – степенный, глубокомысленный.

Он стал главой Академии Российской, его, как мало кого вообще, ругали за дикое ретроградство, – но шум стихал, и даже клявшие его осознавали, что в сказанном Шишковым достаточно здравого смысла, и те пути, что он предлагал в развитии жизни народной и русской культуры, – были, в сущности, верными.

Что-то есть мистическое в том, что Шишков однажды заснул и проспал кряду несколько недель. Его наблюдали врачи – и в какой-то момент увидели, что он не дышит. Объявили скорые похороны, сообщили императору Николаю I.

Тот, осознавая безусловное значение усопшего для России, вскоре приехал. Когда император, остановившись возле дома, прислал своего камердинера, – Шишков проснулся, уселся на своей кровати и успел надеть халат. Кто-то из вошедших упал в обморок.

Примерно так его творческая судьба и складывается. Шишков спит, Шишкова всё собираются и собираются хоронить, вот уже и приходят за ним, а он опять в халате. «Вам что, любезные?»

…А начинался род Шишковых так.

Некто Юрий Лозинич прибыл в 1425 году из Польши на службу к великому князю тверскому Ивану Михайловичу. У Лозинича был правнук Микула Васильевич по прозвищу Шишка. Он и положил начало Шишковым.

Род Шишкова – двадцать одно колено. Аксаковы, Набоковы, Толстые, Языковы и Шишковы – все эти фамилии родственны.

 

Десятый правнук Микулы Васильевича Шишки – Александр Семёнович Шишков – родился 9 марта 1754 года в семье помещика, инженер-поручика Семёна Никифоровича Шишкова и его супруги Прасковьи Николаевны. В семье было шесть сыновей и дочь. Шишковы владели деревенькой неподалеку от города Кашина – 15 душ.

В 1767 году Александр поступает в Морской кадетский корпус. В 1771-м он – уже гардемарин – направлен в Архангельск: первое плавание команда гардемаринов должна была совершить в Петербург.

Корабль потерпел крушение у острова Борнхольм. Команда спаслась, но, пока за ними не приехали, жили они в Швеции.

Иной забросил бы морское дело, когда всё так начинается. Тем более что богатырским здоровьем Шишков не отличался, и всякий последующий его поход будет преодолением себя и борьбой с хворобами и простудами. Но нет, службы не оставлял.

Шишков окончил корпус лучшим учеником и в 1772 году получил звание мичмана. Ближайшие годы этот молодой человек, обладающий редкими (тем более – для его возраста) знаниями в морском деле, преподаёт в своём корпусе.

В 1776 году 22-летний Шишков получает назначение на фрегат «Северный орёл» и в июне уходит в плавание. Задача была: провести в Чёрное море через Средиземное и Мраморное, через Дарданеллы и Босфор три военных судна – «Павел», «Григорий» и «Наталья», замаскированных под купеческие корабли и шедших под торговым флагом.

Вышли из Балтики; видели Италию и Грецию.

(Вырос Александр Семёнович в семье по-настоящему религиозной, сам был богобоязнен; одно из удивлений его путешествия было связано с тем, что в греческих часовнях столкнулся с французскими военными, которые рисовали на иконах, оставляя забавные, как им казалось, надписи. А тоже ведь христиане. «Для чего турки не обезобразили сих часовен?» – задался Шишков вопросом; в том смысле, что даже турки такое не творили: а просвещённым французам – зачем?)

Наконец – турецкие воды. Турция на тот момент – совершенно определённый враг России, она только что потеряла Крым.

Пушки на «купеческих» судах были зарыты в песок, турецкие пограничники тыкали длинными палками в поисках военной контрабанды – Шишков как раз при этом находился. Ничего они не нашли; но и корабли не пропустили.

В 1777 году Шишков на купеческом судне прибыл в Азов с секретными бумагами, затем сухопутным путём вернулся в Кронштадт. В том же году он производится в лейтенанты.

В 1778-м Шишкова направляют с дипломатическими бумагами уже в Неаполь; он на отличном счету.

Спустя год, в 1779-м, возвращается преподавателем морской тактики в кадетский корпус.

Свободно владеющий как минимум тремя иностранными языками Шишков переводит с французского книгу Ш.Ромма «Морское искусство, или Главные начала и правила, научающие искусству строения, вооружения, правления и вождения кораблей» – для обучения своих кадетов, и мелодраму «Благодеяния приобретают сердца» – уже с более узкими целями, литературными.

Наименования его первого литературного труда (пусть и переводного) сразу характеризуют автора как человека, склонного к добротолюбию и некоторой нравоучительности.

Следом он приступает к составлению «Треязычного морского словаря на Английском, Французском и Российском языках в трех частях»: начинается колоссальная работа по сбору специальной морской терминологии, на русском языке до тех пор толком не систематизированной.

В 1780 году пишет первое собственное произведение – небольшую драму «Невольничество» о том, как императрица Екатерина II пожертвовала деньги на выкуп проданного турками в Алжир русского матроса (и заодно других оказавшихся там христианских невольников).

Писалось «Невольничество» в надежде и даже в расчёте на внимание самой императрицы: главой придворного театра был тогда Василий Бибиков, женатый на двоюродной тётке Шишкова. Бибиков, представляя пьесу на сцене, желал сделать Екатерине сюрприз. Тогда шли разговоры, как недавно разом двинулась вверх карьера доселе мало кому известного Гавриила Державина, написавшего оду «Фелица»: государыня ценила умные комплименты.

«Невольничество» было показано как минимум дважды, и вроде бы с успехом, на втором представлении присутствовал приехавший в Санкт-Петербург автор, но чудеса, что случились с Державиным, не повторились. По крайней мере, в этот раз: благосклонность императрицы Шишков заработает позже – подвигами не литературными, а военными.

В Шишкове уже в молодости чувствовался переизбыток сил, вообще характерный для русского XVIII века – страна с огромной, но словно подёрнутой дымкой историей вдруг, с подачи Петра Великого, ощутила себя совсем молодой, готовой к учёбе с чистого листа, к ратному труду, к жертвам и свершениям.

Заводя разговор об этом веке, неизбежно вспоминают Ломоносова (их с Шишковым многое объединяет: перед нами мощные русские характеры, трудоголики и упрямцы). Однако далеко не одним Ломоносовым славно то время.

Век дал целую плеяду военачальников, зачастую не чуждых искусств, – сразу на ум приходит имя ценителя поэзии (а также в некотором роде сочинителя, причём иногда и в рифму) Александра Васильевича Суворова, но разве только он: сама императрица Екатерина II была автором пьес и корреспонденткой Вольтера и, смеясь, говорила, что хотела бы оказаться военачальником, но, зная свою горячую голову, предполагала, что «была бы убита в первом бою в чине конного поручика».

Драматург Михаил Иванович Верёвкин, родившийся в 1732-м, тоже окончил Морской корпус, десять лет служил во флоте, а потом ещё участвовал в подавлении пугачёвщины, а затем был переводчиком при Екатерине II, а после стал членом Российской Академии наук; перевёл двенадцать томов «Всеобщей системы воспитания» Эберта и Штрека и принимал участие в создании «Словаря Академии Российской».

Писатель Михаил Матвеевич Херасков, родом из валашских дворян Хереско, переселившихся в Россию при Петре, родился в 1733 году, девять лет учился в кадетском корпусе и три года потом был на военной службе; позднее возглавлял Московский университет, где ведал библиотекой, типографией и театром; начал издавать первые московские литературные журналы; получил должность вице-президента Берг-коллегии, ведавшей… горной промышленностью; открыл при университете Благородный пансион, где позже будут учиться Жуковский, Грибоедов, Иван Петин, Владимир Раевский, Лермонтов и Тютчев; написал поэму «Россиада», воспевшую победы российского воинства.

Драматург и переводчик Владимир Игнатьевич Лукин, даром что родился в семье лакея (в 1737 году), – получил прекрасное образование, владел немецким, французским и латынью; служил в Преображенском полку, воевал в Семилетней войне; из преображенцев уволился в 1762 году – в тот год, когда в полк пришёл служить Державин, – и начал работать в Императорской Академии наук и художеств, переводить новейшую французскую драматургию и одновременно создавать новейшую русскую драму.

Писатель, интереснейший мемуарист, драматург и учёный, один из самых образованных людей своего времени, Андрей Тимофеевич Болотов, родившийся в 1738-м, также принимал участие в Семилетней войне, а потом, почти одновременно с Шишковым, занялся… детской литературой. Тогда россы будто вдруг выяснили, что детей, оказывается, можно воспитывать не только в старинных дедовских обычаях, а при посредстве увлекательных стихов и нравоучительных бесед.

В 1744 году родился Николай Иванович Новиков – писатель, журналист, книгоиздатель, просветитель, – и офицер, служивший в Измайловском полку; выйдя в отставку, он издавал под патронажем императрицы Екатерины II первый сатирический журнал в России, а потом ещё четыре журнала, в том числе философский – «Утренний свет», а потом ещё и первую в России газету европейского типа «Московские ведомости» (но, что характерно, при поддержке масонов); тоже занимался детской литературой – в частности, выпустил «Детское чтение» (первый в России такого рода журнал), издал бессчётное количество азбук, букварей, грамматик и арифметик, книг по агрономии и медицине, под его патронажем выходила вся новомодная и наиважнейшая европейская философия, и он же подготовил первый «Опыт исторического словаря о российских писателях».

В 1746 году родился Василий Алексеевич Аёвшин – писатель, фольклорист и переводчик, офицер, воевавший в Русско-турецкую 1768–1774 годов; следом мы видим его в качестве члена Королевского саксонского экономического сообщества и Итальянской академии наук; написал 90 томов сочинений: начал с книги «Загадки, служащие для невинного разделения праздного времени», а закончил учебником по сельскому хозяйству; перевёл целую библиотеку немецких рыцарских романов, написал поваренный словарь, пособие по домоводству, несусветное количество прочих полезных и умных книг, а кроме всего прочего – несколько сборников оригинальнейших сказок.

Юрий Александрович Нелединский-Мелецкий родился в 1752 году, пятнадцать лет отдал воинской службе, тоже участвовал в войне с Турцией 1768–1774 годов, был при штурме Бендер; после занимался дипломатической работой, возглавлял Московское главное народное училище, стал сенатором, то попадал в опалу, то его приближали к царской семье, переводил Вольтера, известен как автор патриотических и религиозных стихов, а также песен, которые стали народными, – «Выйду я на реченьку», «Ох, тошно мне…».

Михаил Никитич Муравьёв, писатель и общественный деятель, родился в 1757 году; после четырнадцати лет воинской службы он – личный преподаватель великих князей, товарищ народного министра просвещения, реформатор, один из создателей Ботанического сада и Музея натуральной истории; автор басен, похвальных од, родоначальник русского сентиментализма в поэзии и, наконец, отец двух будущих декабристов.

Всё это – современники Шишкова, явившиеся на свет немногим раньше или немногим позже его. Военные, просветители, преподаватели, академики, поэты, философы, дипломаты, издатели – причём едва ли не каждый из них одновременно выступал сразу в нескольких из этих ипостасей. Любой из названных, перефразируя Пушкина, был и первым российским университетом, и детским воспитателем, и дипломатической службой, и воителем империи, и строителем её, и певцом.

Купите 3 книги одновременно и выберите четвёртую в подарок!

Чтобы воспользоваться акцией, добавьте нужные книги в корзину. Сделать это можно на странице каждой книги, либо в общем списке:

  1. Нажмите на многоточие
    рядом с книгой
  2. Выберите пункт
    «Добавить в корзину»