Сердце сокрушенно

Текст
1
Отзывы
Читать фрагмент
Отметить прочитанной
Как читать книгу после покупки
Шрифт:Меньше АаБольше Аа

Первый парень

Я ненавижу житейские праздники с их пустыми хлопотами, со смрадом подгоревшего мяса и лука, с каким-то животным возбуждением гостей и предвкушением большой жратвы. Я не люблю бессмысленных тостов, звона стекла, звука поглощаемой водки с последующим корябаньем вилкой по тарелке. Не выношу взрывов хохота, бессвязных разговоров, которые постепенно перерастают в бестолковый ор, когда каждый судачит о своем, не слушая другого. Все это обычно заканчивается отчаянно-бесовскими плясками с приправой из дружеских разборок и легкой дракой до первого подбитого глаза.

Может быть, эта нелюбовь тоже родом из детства.

Мне было пять лет, когда я сам научился играть на маленькой гармошке, отчего невольно стал первым парнем на деревне, поскольку других музыкантов в округе не было. На любой праздник взрослые всегда тащили меня в центр круга, велели играть что-нибудь повеселее, а потом тыкали желтыми от самосада пальцами прямо в лицо, дышали перегаром и заплетающимися языками хвалили:

«Молодец! Сыграй еще!..»

Я любил музыку, мог целыми днями извлекать из своего инструмента незамысловатые мелодии, которые слышал по радио. Они уносили меня в какой-то другой, возвышенный мир, где обитает красота и нет грубости, пошлости, злости.

Но праздничные «концерты» доводили меня до исступления. Задолго до них к горлу подступала нечеловеческая тоска. Тогда я ненавидел гармонь, слышать не мог ее звуки. А еще меня коробило то, что приходилось находиться в центре внимания и получать от пьяной публики дешевые комплименты.

Я и теперь не люблю похвалы. Ведь птица не требует аплодисментов, заливаясь на утренней заре; и таежной лилии не нужен подиум, чтобы показать окружающим деревьям свои наряды. Настоящая, естественная красота целомудренна, застенчива, скрытна, тиха. Все, что ярко и пестро в природе, – хищно и ядовито. Цивилизация выбирает агрессию и яд, от которого она рано или поздно захлебнется и погибнет…

Ангелы и демоны

Церкви в наших местах никогда не было, не успели построить. Весь наш род перебрался сюда только перед революцией 1917 года. Но старики старались хранить свою веру, правда, изрядно приправленную суеверием и язычеством.

Я всегда знал, что есть Бог и ангелы, но существуют также лешие, домовые, упыри, которые стараются делать людям всякие пакости – сбивают охотника или грибника с пути в тайге, нагоняют на людей и скотину страх и порчу, сеют срамные мысли в голове и тому подобное. Эти знания мне внушила моя бабушка.

В углу нашей горницы висели бумажные образки Спаса, Николая Угодника и еще почему-то большая фотография Гагарина. Причем Гагарина я считал среди этой троицы главным, ведь у него на орденской ленте было множество всяких звезд, медалей и крестов. Старичок Никола был мне симпатичен, хотя у него было всего два креста на плечах. Ну а Спаситель – слишком прост, без всяких регалий…

На Рождество мы всегда колядовали: выворачивали тулупы мехом наружу, лица мазали сажей, надували мочевой пузырь свиньи или быка, набивали его горохом, высушивали, так что получался дивный бубен, который звучал в тихой зимней ночи, словно выстрелы картечью. Если добавить к этому медные тазы, в которые мы бренчали, разные свиристелки, деревянные ложки, баклуши, то получался неплохой шаманский оркестр, который, правда, мало соответствовал светлому празднику.

На Крещение многие деревенские жители, изрядно выпив водки, лезли купаться в прорубь. А поскольку морозы в январе достигали иногда ниже сорока градусов, это было немалым подвигом.

На Пасху, естественно, пекли куличи, красили яйца, которые потом катали с горки, загадывая свои заветные желания.

Чего они желали?..

* * *

Бо́льшая же часть населения отличалась примитивным безбожием, впрочем, как и у старообрядцев, которые жили в соседней деревне вверх по течению.

Староверы поселились здесь значительно раньше нас, еще во времена Петра Первого, и за время, истекшее с тех пор, они совершенно утратили смысл своей веры. У них осталась только твердая убежденность в том, что во всех бедах, которые случались раньше и до сего дня случаются на нашей планете, виноваты мы, никониане, а посему с нами негоже есть и пить из одной посуды.

Были среди них дырники, ставившие дома углом на восток. Они сверлили в углу дырку и поклонялись свету, который проникал через нее. Были хмелевцы, русская разновидность дионисийцев. Они пили хмельные напитки и искренне почитали хмель за священное растение. Немногим отличались от них и тополевцы, которые называли тополь священным деревом только лишь потому, что он в свое время роняет «святость», то есть мерзкий свой пух, от которого летом так страдают астматики.

Были у нас, конечно, настоящие подвижники. Очень смутно, но все же помню монахиню Ольгу. Она прожила с мужем после свадьбы всего один день, 22 июня 1941 года. 23-го его забрали, и вскоре он погиб. Ольга (не знаю ее мирского имени) приняла монашество от ссыльного епископа, чтобы навсегда остаться верной своему возлюбленному. Ее выселили из наших мест во времена хрущевских гонений за то, что она, из-за отсутствия священника, дерзала крестить младенцев.

Был еще брат моей бабушки, инок Николай, или как все его звали, Коля-богомол. Он принял постриг во время войны. Случилось так, что прадед мой, Степан, который в Первую мировую был в немецком плену вместе с Тухачевским, в 1937 году был посажен в лагерь как раз за связь с опальным маршалом (хотя такой связи, конечно, не было). А его старший сын Денис пропал без вести вскоре после начала войны. Все четыре года от них не было ни слуху ни духу. Родным оставалось только молиться и надеяться на чудо.

И вот прабабка Александра, женщина суровая, с твердым характером, всех оставшихся детей и родственников каждую ночь заставляла становиться на молитву. И это после 18-часового рабочего дня.

Ее сын Николай был посвящен в рясофор кем-то из ссыльных священномонахов для того, чтобы совершать «сугубую молитву» о пропавших без вести.

Я не знаю, его ли молитвы помогли или стечение обстоятельств, но и прадед Степан, и дядя Денис каждый в свой срок возвратились домой.

Дядя Денис прошел 17 немецких концлагерей плюс сталинский фильтрационный, а дед Степан, в придачу к Первой мировой и гражданской, успел повоевать еще в штрафных батальонах во время финской и отечественной. Правда, по возрасту (ему было далеко за 50) служил не на передовой, а конюхом в тылу где-то в Карелии.

Корни и ветви

Всякому дереву свой срок. Семя, брошенное в землю, не всегда прорастает. Иногда ему не хватает влаги, иногда солнца; или мороз убивает новорожденный росток, или железная пила нелепого случая безжалостно срезает зеленый и слабый еще побег. Но если победило оно все невзгоды природы и времени, широко раскинуло свои разлапистые ветви, – это еще не победа. Впереди дерево ждет трухлявая старость, пожухшие листья или иголки, полное бесплодие и, наконец, последнее крушение, когда с противным треском, ломая ветви молодых собратьев, упадет оно, глухо ударившись о землю, и через какое-то время само превратится в труху.

* * *

Такая судьба уготована не только деревьям, но всему сущему на нашей планете. Человек, народ, цивилизация – все разрушится. И сколько бы ни мнили себя итальянцы наследниками великой империи, они имеют очень слабое отношение к славным римлянам, как греки – к эллинам, а мы, велико-мало-белороссы, – к храбрым витязям Древней Руси. Мы – всего лишь чахлые отростки, прозябшие на величественных развалинах. Мы прожигаем то, что получили в наследство от своих достойных предшественников.

* * *

Когда я оглядываюсь на жизнь своих предков, я тоже чувствую себя высохшей верхушкой некогда крепкого и славного рода.

Мой прапрадед Михаил гвозди кулаком в дерево вбивал, а зубами выдергивал. Когда возвращался с японской войны, заехал в гости к сослуживцу в Енисейскую губернию. Его так поразило обилие свободной земли, леса, зверья и рыбы в Сибири, что он, вернувшись домой в Предуралье, убедил не только свою семью, а весь свой род перебраться подальше на восток.

Два года они добирались до Саянских хребтов, потом еще десять лет корчевали лес, строили дома, устраивали быт.

Он был для нашего рода Моисеем, недрогнувшей рукой изведшим всех из нужды и безземелья. И когда на охоте в руках его разорвался винчестер, разворотив полголовы, он, истекая кровью, две версты полз по снегу, чтобы дать последнее благословение детям и попрощаться с ними.

Сын его, Степан, о котором я говорил выше, четыре войны прошел. Да и бабка моя Иустина Степановна, не умея писать и читать, была великолепной рассказчицей и сказочницей. И если я имею некий дар слова, то это от нее.

* * *

Я стараюсь бережно хранить свой мир, который оставили мне мои предки. Пока я жив, моя маленькая отчизна шумит верхушками кедров, звенит ключевой водой, отзывается смехом и голосами давно ушедших людей. Я верю: каждое доброе слово, прозвучавшее однажды, уходит в вечность и не затихает никогда. Оно возвращается эхом через тысячу лет, чтобы спасти погибающего от жары и отчаяния странника в пустыне.

Гнилое слово откликается тоже; оно ядовитым смерчем сметает с лица земли целые города, опустошая до дна человеческие души.

Всякое семя прорастает: беда рождает беду, святость умножает святость, а из малого ростка любви вырастет великое дерево, от плодов которого питаются многие поколения.

* * *

Я люблю свой мир, я знаю в нем каждое дерево, каждую тропинку. Я знаю, где быстрее всего вызревает горько-сладкая жимолость, в каком месте лучше собирать кедровые шишки; на каком из перекатов и в какой час клюет хариус, под какой пихтой прячутся рыжики или грузди. И не важно, что река давно изменила свое русло, что места ягодные покрылись хвощом и бузиной, что почти все деревья в округе уже спилены лесорубами. В моей памяти остается все так, как было.

 

Я обязательно возьму это с собой.

Глаза матери

Я боюсь смотреть в глаза моей матери. Они черны от боли и всех несчастий, которые она пережила в этом лучшем из миров.

Случайный плод короткого романа, она с первых дней вкусила горечь безотцовства, а шести лет от роду лишилась и матери, которая, поранив на поле ногу и не перевязав рану, через три дня умерла от заражения крови.

Шла война, и лишний рот никому не был нужен. Неродная бабка наотрез отказалась принимать ее в свой дом, так что ей два месяца пришлось жить в полном одиночестве. Приходила из другого мира мать, говорила, где спрятала просо, учила, как растопить печь и сварить кашу.

Не знаю, выжила ли бы она, – не загляни однажды вечером на свет лучины соседка. По тому, что говорила девочка, соседка поняла, что та общается с покойницей. Схватила, унесла ее к себе, а на следующий день пошла к бабке и деду и пригрозила судом, если не заберут чадо к себе. Что делать, они взяли – время-то было суровое.

Ее несколько раз сдавали в детдом, но она оттуда сбегала и верст шестьдесят шагала пешком по тайге, чтобы только вернуться в свой дом.

Ее отправляли в Ленинград к родному дяде, который, впрочем, оказался жуликом и едва не продал ее, отроковицу, в жены какому-то шулеру.

Она умирала от тифа, но все же выкарабкалась, выжила, чтобы родить нас, четверых детей.

* * *

Я слабо помню ее в детстве. Они с отцом работали в геологоразведочной партии, поэтому являлись из тайги домой чрезвычайно редко. Приносили нам с братом слипшиеся конфеты-подушечки, перемешанные с еловой хвоей, да зачерствевший кусок таежного хлеба. Подарок от лисы и зайца…

Мы, дети, готовили ей другие «подарки».

Сначала заболела воспалением легких маленькая сестра, болела два года, едва осталась жива.

Как только она пошла на поправку, очутился в больнице я. Пролежал семь месяцев на спине, пережил клиническую смерть и вышел покалеченным на всю оставшуюся жизнь.

Но это были только цветочки.

Я не понимаю, как можно пережить такое: как можно матери вынимать из петли собственного сына, моего брата, и как можно нести на руках окровавленного внука, моего сына? Как можно не сойти с ума после этого и не ослепнуть с горя?

Я знаю, как она казнит себя сейчас, бесконечными зимними вечерами, сидя у кровати безнадежно больного мужа. Корит себя за то, что не уберегла сына и внука. Я хочу ей сказать, что казнить себя не стоит. Наша жизнь здесь – одни слезы и страдания, но есть другая жизнь, нескончаемая. Там невозможно никого потерять, там нет печали и воздыхания, там тихий ровный свет, там все молоды и живы.

Умри-воскресни

Как хорошо, что мы не знаем завтрашнего дня! Сегодня можно спокойно сидеть на таежной поляне, слушать музыку леса, или долго бежать на лыжах, наслаждаясь скоростью, или до усталости мчаться по дороге на велосипеде, так чтобы ветер свистел в ушах, не подозревая еще, что скоро всего этого не будет.

Я рос абсолютно здоровым ребенком, не знавшим никаких болезней. Чистый горный воздух, прозрачная родниковая вода, свежее молоко и хлеб, испеченный в русской печи, – все это питало мои мышцы и кости, обещая здоровое и беззаботное будущее.

Детские неприятности и приступы тоски кажутся мне теперь мелкими темными пятнышками на сверкающем диске жизни.

Я все время возвращаюсь туда, где шелковятся под солнцем травы, басовито гудят шмели, им тоненько вторят мелкие земляные пчелы; где косогоры румянятся от обилия земляники, а в небе повисли и звенят десятки голосистых жаворонков…

Я ухожу в луга далеко от дома, чтобы просто поваляться в мягкой траве, глядя на белые овчины облаков, а потом побежать вниз, к реке, и нырнуть в прохладную воду прямо с разбега…

* * *

Все началось в то лето, когда в наших краях не стало хлеба. Страна, конечно, уверенной поступью шагала от победы к победе, но нам, живущим в саянской глуши, приходилось с раннего утра занимать очередь за хлебом, чтобы потом, когда его привезут, приступом брать прилавок магазина.

Во время одного из таких приступов меня крепко прижали к стене. Ничего страшного не случилось, только после этого слегка стало побаливать бедро. Нас, рожденных и воспитанных в сибирской среде, учили презирать слезы и боль, поэтому я по-прежнему много двигался, правда, едва заметно хромал.

Ничего, скоро пройдет…

Но к осени боль стала невыносимой. Каждый шаг как удар электрического тока.

«Просто сильный ушиб», – сказал старичок-доктор в районной поликлинике, подслеповато вглядываясь в мутный рентгеновский снимок, но на всякий случай дал направление в краевую больницу.

Там мне поставили совсем другой, неутешительный диагноз и тем самым переписали всю мою дальнейшую судьбу…

* * *

Я изо всех сил пытаюсь открыть глаза, но они не открываются. Словно на веки положили тяжелые медные пятаки. Я хочу позвать кого-нибудь, но не могу подать голос. Откуда-то издалека, будто с другой планеты, доносятся обрывки разговора:

«Кажется, он шевелится… оживает… Поставь ему еще капельницу… Как пульс?..»

Я хочу связать эти фразы в нечто вразумительное, но это не удается. Я стараюсь вспомнить все, но память моя чиста, как белый лист бумаги.

Где я? Что со мной? Кто эти люди? Почему я не могу пошевелиться? – вопросы срываются, словно капли с потолка, и гулко, безответно падают на извивы моего мозга.

Наконец в сознании появляется узкая щель, через которую просачивается слабый свет воспоминаний.

Я в больнице. Вспоминаю: белые стены, белые халаты, белые кровати. Пространство, лишенное цвета.

Едкий запах лекарств, припадок эпилептика в ночи, стоны соседей.

Скользкое и холодное, словно тело змеи, чувство страха.

Длинные лабиринты до операционной. Главное, не заплакать, не дать слабинки – ведь сибиряк никогда не плачет, даже если ему всего дюжина лет!

Меня раздели, положили на рыжую клеенчатую поверхность каталки.

Последнее, что помню: пьяненький доктор по фамилии то ли Хайдар, то ли Хайдаров, от которого на две сажени разит свежевыпитым спиртом. Он смеется довольно зловеще, натягивает на руки резиновые перчатки. Сестра в белом наморднике перетягивает мне руку резиновым жгутом, вставляет иглу в вену.

Я хотел еще что-то спросить, но в голове звякнуло и все погасло.

* * *

Теперь понятно: я прихожу в себя после наркоза. Но сколько времени прошло – час, два?

Это уже потом я узнаю, что операция длилась незапланированных девять часов. Врачи ошиблись с диагнозом, поэтому пришлось еще пару раз добавлять наркоз, чтобы успеть отпилить кость, выкинуть ее, вставить искусственную.

В час девятый мое сердце остановилось. Бедро мне быстренько зашили, ударили как следует электрическим током. Сердце затрепыхалось вновь, но еще три недели душа моя странствовала где-то между жизнью и смертью. Где она была, что она видела, какие новые знания обрела? – я ничего не помню. Как будто выключили свет, а потом очень медленно включили…

Мне все-таки удалось тогда открыть глаза. Моя кровать стояла напротив окна, и первое, что я увидел, – расплывающиеся огни большого города за стеклами. Еще увидел себя распятым: ноги и руки были привязаны к каким-то шинам реанимационной койки; вокруг стояли штанги с разноцветными бутылочками, иглы капельниц были вколоты всюду, куда только можно…

Так я родился во второй раз. Был конец осени, вечер, время дождливое, темное…

Мытарства

Хорошо обмануть прожорливую и трусливую смерть! Приятно снова увидеть этот мир, пока бесцветный, белый, заключенный в четыре стены больничной палаты. В тебе нет сил, чтобы поднять голову, а уж тем более сесть; и молоденькая сестра кормит тебя с ложечки какой-то безвкусной жидкостью. Жизнь!..

Рядом стонет и кричит от боли старик, которому вырезали почти весь желудок. Он судорожно цепляется за край пропасти, но ему не суждено спастись. Через пару часов два крепких санитара буднично перенесут его, навсегда затихшего, на каталку, накроют белой простыней и увезут вперед ногами.

Прощай, старик, легкого тебе плавания!

Зерно проросло и сбросило с себя ненужную теперь шелуху; мотылек выпорхнул из тесного, закостеневшего кокона. Конечно, жалко расставаться со старой одеждой, к которой так привык, но человек больше одежды, а золото дороже сундука, в котором оно хранится. Человек может потерять все – руки, ноги, способность видеть и двигаться, но если живо его сердце и ясен ум, то он способен творить, любить, жить полноценной жизнью, видеть и понимать мир изнутри. И еще открывается ему, что сила человека не в костях и мышцах, не в богатстве и здоровье, а в том, что хранится в непроницаемой глубине сердца…

Тогда, лежа на реанимационной кровати, я ни о чем таком не думал. Мне было двенадцать лет, я еще не видел до того, как умирают люди, но смерть своего соседа по реанимации воспринял совершенно спокойно. Как будто что-то еще помнил или уже знал…

* * *

Но я не мог тогда знать в тот час, что это не конец, а только начало моих мытарств и страданий.

Через несколько дней недоучившийся врач-практикант, делая перевязку, занес мне в рану инфекцию. Началось воспаление. Почти месяц температура не опускалась ниже 39-ти. Боли были такие, что, если кто-то проходил мимо и кровать слегка сотрясалась, я орал, как будто режут меня по живому.

Я задыхался от смрада собственного гниющего тела. Перед глазами все время стояла красная и мутная пелена. Не было ни дня, ни ночи; ни света, ни тьмы. Я оказался в каком-то диком закоулке жизни, где все время беспощадно бьют железными батогами, не давая ни капли утешения. Тогда я на собственной шкуре понял, что ад есть.

Я вспоминал слова молитв, которым меня научила бабушка, но Бог не слышал меня, и ангелы отстояли далече…

* * *

Я не помню лиц матери и деда Ильи, навестивших меня в то время. Помню только колючую небритость деда на щеке и соленые слезы матери на своих губах.

«Ты был не жилец», – говорила мне позже мама. А еще рассказала, что деду тогда стало плохо, его едва откачали. За год до этого он пережил довольно сильный инсульт, но все равно приехал с Дальнего Востока, когда узнал, что я попал в больницу.

Дед Илья был мамин отец. Он узнал, что у него есть дочь, когда ей было уже лет семнадцать. Он принял ее и очень любил нас, своих внуков. Позже я каждый год ездил к нему на берег Тихого океана, в село, называемое Тадуши. Это место находится по ту строну Сихотэ-Алинского хребта, поближе к океану, и знаменито тем, что там родился легендарный следопыт Дерсу Узала, прославленный писателем Арсеньевым.

Удары молота

Мне не просто разрезали бедро, отпилили и выбросили сустав.

Мне вынули сердце, очистили его от пристрастия к вещественному, добавили немного новых чувств и ощущений и вернули назад.

Мне изменили мозг, точнее сказать, заставили работать те его области, которые в обычной жизни спокойненько спят, не подозревая о таинственных и темных явлениях в себе самом и в окружающей действительности.

Мне поставили новые глаза, которые прозревают сквозь смутную оболочку внешних событий и видят их суть.

Кажется, с моей души содрали кожу и сказали: поживи-ка, братец, теперь так. Это больно и трудно, но ты должен знать: никто не обещал человеку, что на земле будет легко. В крике и муках рождаешься, в сомнениях и страданиях живешь, в болезни и отчаянии покидаешь этот постылый мир. Счастье – призрак, радость – миг, любовь земная промелькнет, как придорожная станция за окном кричащего поезда; останется только отзвук, который будет болью отзываться в твоей памяти до последнего вздоха.

* * *

Но я не проклинаю свою судьбу, а благословляю ее. Я превратился в мягкое железо, которое безропотно подставляет свои бока под удары молота. Я знаю, что это нужно, иначе можно навсегда остаться бесформенным куском металла. Я со смирением предаю себя острому резцу Творца, который отсекает все лишнее, чтобы освободить заключенный в мраморе образ.

* * *

Без боли не может быть жизни, и без страданий не бывает человека. Без бедности нет и мудрости, а без жертвы – любви.

Я узнал и почувствовал это слишком рано, и мне стало страшно жить.

Тогда Некто невидимый сказал мне со властью: встань и иди! Ты должен пройти свой путь до конца, чтобы узнать тайну всего, что с тобой произошло в этой жизни. Ты должен по-новому взглянуть на твои горы, тайгу, реку; на бедных людей, живущих среди неземной красоты, но не видящих ее. Ты должен постараться понять и полюбить их, но чтобы это сделать, тебе нужно понять и возненавидеть себя…

 

И тогда меня взяли и вернули снова на землю.

Ангел-спаситель был без белых крыльев, но в белом халате. Это был не стройный юноша, а толстенький, добродушный доктор по фамилии Шубин. Он весь был круглый: круглая, наголо остриженная голова, круглые глазки под круглыми же очками. Его пальцы были похожи на пухлые сардельки, но именно этими пальцами он исправил ошибки других докторов.

Это было перед самым Новым годом. Я очнулся от наркоза, открыл глаза и увидел маму, сидевшую рядом. Она привезла много рыжих мандаринов и индийский сок манго в жестяной банке. Есть и пить после наркоза мне было нельзя, поэтому она смачивала чайную ложку, обернутую бинтом, и так утоляла мою жажду.

Это была другая палата, другая жизнь.

«Слышь, Толя, – сказал один лежачий сосед другому лежачему. – Мальчишка-то из одиннадцатой, тот, что кричал три недели подряд, – замолчал. Умер, наверное».

И тогда я понял, что он говорил это про меня…

Бесплатный фрагмент закончился. Хотите читать дальше?
Купите 3 книги одновременно и выберите четвёртую в подарок!

Чтобы воспользоваться акцией, добавьте нужные книги в корзину. Сделать это можно на странице каждой книги, либо в общем списке:

  1. Нажмите на многоточие
    рядом с книгой
  2. Выберите пункт
    «Добавить в корзину»