Аулия

Текст
8
Отзывы
Читать фрагмент
Отметить прочитанной
Как читать книгу после покупки
Шрифт:Меньше АаБольше Аа

– Здесь почти никто не помнит, как зовутся другие племена и где они живут. Да и почему тебе снятся такие сны, мне неведомо, – отвечала Лейла, правой рукой творя знак, отгоняющий злых духов.

А Юша, нахмурив брови, топал ногами и восклицал:

– Молчи, девица! Ухаживай за ним и помалкивай. Хоть бы он исцелился наконец и уехал отсюда…

Аулия изменилась; теперь она говорила о странных вещах, и в душе отца возродилось то самое беспокойство, с каким он принимал ее детские предсказания дождя. Юша замечал блеск в глазах дочери, ее смятение, видел, как дрожали ее руки, когда она говорила о раненом, – и в груди его поднималась волна темной, глубокой ярости.

– Поди сюда, Аулия, я тебе бусины в косы вплету; иди же ко мне, давай помолимся, ну же, – успокаивала ее Лейла.

Но Аулию не интересовали ни бусины, ни молитвы. Желала она только двух вещей: или ухаживать за чужестранцем, или спать. Потому что снились ей отнюдь не только кошмары: порой ей являлся город, полный чудес, – будто огромное селение, по которому шагал чужестранец. В этом селении имелись мечети, где люди молились Единственному, но еще – хотя видеть это было странно и страшно – были другие храмы, где на непонятных языках возносились молитвы неведомым богам.

Были там и высокие, как скалы, дворцы, окружавшие город, и самые разные животные – в шерсти, в перьях и чешуе. Туннели, кишащие черепахами, черные змеи в закрытых корзинах, прекрасные кони, подобные тому скакуну, на котором сидел чужестранец, смуглые, как она сама и ее соплеменники, мужчины и женщины с лицами, закрытыми накидками. Видела она и других – белых, как козье молоко, одетых в железо, с красными крестами на белых плащах, нещадно потевших под безжалостным солнцем. И черных, с золотыми пластинами на курчавых головах; и желтых, с раскосыми глазами, подметавших пыль шумных улиц шелками одежд. Но никто из них ее не замечал: она скользила меж них, будто тело ее – дым.

На базарной площади, словно маленькие башни из прутьев, громоздились клетки с соловьями, щеглами и канарейками. Птицы отчаянно пели и щебетали, протестуя против неволи, их гомон перекрывал гудящее разноголосье. В клетках-алькахасах, накрытых сверху материей, сидели ловчие птицы. Ястребы, соколы и кречеты – живые драгоценности для запястий принцев, крылатые орудия утренней охоты. Они прячут твердые клювы в шелковых подкрыльях и чистят перышки, но им явно не терпится камнем пасть на грудь голубки и обагрить утреннее небо кровавой звездой.

На прилавках торговцев всеми красками сверкали фрукты: арробы[1] хурмы – яблок Персии, андалузских фиг, сладких, как сахар, фиников и круглых, желтых, как солнце, апельсинов. Были там и плошки с рисом и кунжутом, и оливки, и груды фиолетовых, будто восковых баклажанов, и горки шафрана. Торговцы голосят, расхваливая свой товар, тянут к покупателям бронзовые руки с пучками пастернака или плодами граната.

Чужестранец, одетый в пурпур, прогуливался меж прилавками: то попробует медовую кунафу, то выпьет плошку кислого молока. Когда мальчишки тянули его за подол, требуя монетку, он смеялся – в добром здравии, веселый и с лицом еще краше того, которое она, ухаживая, видела перед собой.

Но больше всего в этих снах девушку изумляло обилие воды. Она любовалась садами этого города, отражавшимися в глади прудов – альфагуар, текучей водой источников – алабьяров, глубокими и гулкими колодцами, водохранилищами и азарбами – отводящими каналами и протоками.

Она видела очертания своего нагого тела в воде выложенных изразцами бассейнов, подбирала желтые цветы, плывущие по течению в пенных каналах, ходила по дорожкам, обсаженным апельсиновыми деревьями, и они роняли на нее белые лепестки цветов.

Ее, невидимку, толкали спешившие куда-то матроны, мальчишки-оборванцы, занятые работой аларифы – каменных дел мастера, перепачканные белой пылью; следы ее босых ног сплетались с их следами в вонючей грязи.

Перед молитвой она, как и положено, омывала руки, голову и ноги в каменных фонтанах, выточенных в форме львов, чьи пасти изрыгали длинные прозрачные струи. Вместе с толпой, истово обратившейся к кибле – все как один лицом к Мекке, – Аулия во сне молилась.

Пробудившись утром, девушка ни слова не говорила матери о тех чудных вещах, что ей снились, – это был секрет, объединявший ее с чужестранцем.

Она шла к козам и пасла их весь день, а потом снова наступала пора ходить за раненым и вспоминать, каким она видела его во сне: как он с улыбкой на лице шагал по улицам среди ароматов ладана и мускуса – тех благовоний, что алатары, торговцы ароматами, привозят из далекой и жаркой страны Суматры.

Потом изменились и ее дни, поскольку чужестранец все не выздоравливал.

Хромоножка единственная во всей деревне могла посвятить уходу за ним все свое время.

А коль скоро стадо ее было крошечным, заботу о козах взял на себя другой пастух.

Абу аль-Хакум

Здесь, среди камней, под мерцающими звездами, исчезает даже память; не остается ничего, кроме дыхания и биения твоего сердца.

Пол Боулз. Зеленые головы, синие руки

Звали чужестранца Абу аль-Хакум, и родился он в Самарре, «той, что радует узревшего ее», – пышном, выстроенном по кругу городе, некогда основанном аль-Мотасимом.

Самарра, сестра и соперница Багдада, раскинулась вокруг восьмиугольного дворца Катул. Этот город калифов насчитывал триста шестьдесят башен, расположенных в соответствии с указаниями астролябии. Расчерченный многочисленными каналами, в которые гляделись высокие окна и террасы домов знати, город славился ипподромами и охотничьими угодьями. Но хоть город и создавался для неги и роскоши, правители его не желали прослыть недостаточно набожными: руками тысяч строителей, свезенных со всех концов империи, в самом центре была выстроена грандиозная мечеть аль-Мутаваккиль.

В этом городе, придворном и пышном, и появился на свет аль-Хакум. Он был единственным сыном преуспевающего торговца драгоценными птицами, высоко ценимыми за их яркое оперение и ангельское пение, а потому его детство проходило в одиночестве, среди ароматов сандала и мирры. Окруженный любовью и лаской всех отцовских жен, он проводил дни в пышном дворце с фонтанами, играя с карликовыми газелями. Застенчивый меланхоличный мальчик часами придумывал себе товарищей для игр и прислушивался к доносившемуся из-за ширмы смеху сестренок.

Когда темнело он, укрывшись за москитной сеткой, с нетерпением ожидал еле слышных – невольники его отца носили бабуши из мягчайшего бархата – шагов Асиза. Это был евнух, который приходил к нему рассказывать о кровавых приключениях Аладдина и Али-Бабы.

Потом его отдали в школу при мечети, где учитель Харран, выпускник медресе в Фесе, научил его читать и писать. Там аль-Хакуму предстояло выучить наизусть Коран – с открывавшей его Фатихи до самой последней суры. И там же ему наконец довелось познать неведомую до сих пор радость, рождаемую в душе смехом других мальчиков.

Харран был высокий и стройный смуглый человек с узким лицом и ярко горевшими на нем небольшими глазами. Густая борода с проседью спускалась ему на грудь. Голову венчала маленькая остроконечная шляпа, обернутая тюрбаном, а плечи покрывал просторный черный халат грубой шерсти. Жил он вместе с матерью в квартале ткачей, в скромном домике из кирпича-сырца. Учитель был строг, но справедлив, говорил всегда спокойно. Расхаживая между учениками и обводя их внимательным взглядом, он опускал свою тонкую смуглую руку на голову то одного, то другого мальчика. Дети прозвали его Слоном – за поразительную память и серьезную медлительность.

Уроки начинались ранним утром. Мальчики читали молитву, а потом несчетное количество раз записывали суры, держа таблички на скрещенных ногах. В полдень уроки заканчивались и мальчики убегали играть во двор мечети.

Каждый раз, когда аль-Хакум видел пришедшего за ним раба, его охватывало смятение: мальчика манил город – с его улицами, с густым запахом многолюдной базарной площади. Постепенно он убедил мать не страшиться за него и, в сопровождении приятелей, приступил к изучению родного города: играл на площадях в войну с палкой вместо сабли и с тростниковым щитом, кидал монеты в темные колодцы, такие бездонные, что они не откликались ни звуком, бегал за мулами купцов и, прячась в кустах, подглядывал за рабынями, которые с непокрытыми лицами полоскали в пруду белье. Он уже не томился одиночеством, а превратился в обычного смешливого шалуна, ничем не отличавшегося от других.

Учитель Харран был ненасытным читателем. Ему нравились и размеренные хроники Ибн Хальдуна, и стихи бедуинов, и восточные сказки.

Когда дети выучивали новую суру и у них получалось без ошибок записать ее на табличках, Харран принимался рассказывать им о славе и несчастьях правителей самых разных царств. Именно эти моменты были для аль-Хакума лучшими. Тогда за окном мечети он видел не синее небо, а зеленое знамя Ислама, реющее над войсками, различал вдали поля сражений и сокрушенные стены вражеских городов.

Однажды утром, после долгих упражнений в каллиграфии, Харран раскрыл таинственную книгу в зеленом атласном переплете, которую он всегда носил с собой. Друзья аль-Хакума, да и сам он частенько задавались вопросом: что за книга такая? Уж точно не Коран. Дети знали Коран учителя – толстый фолиант серого цвета. А эта книга была тонкая и довольно потрепанная. Зеленый атлас по краям потемнел, а корешок и вовсе сделался почти черным. Держа книгу в руке, учитель обвел взглядом лица своих учеников и улыбнулся.

 

– А сейчас я расскажу вам историю самого великого арабского поэта.

И то ли дело было в улыбке, так редко освещавшей суровое лицо Харрана, то ли в особенном тоне его слов, но ученики, все как один, тотчас замерли над своими табличками, подперев головы руками.

Завороженно слушали они голос Харрана, красноречивого как никогда. Учитель рассказывал им о жизни аль-Мутанабби: тот начал писать стихи, когда был еще мальчиком, как и они. Это была история, достойная книги сказок, ибо рано проявившееся поэтическое дарование аль-Мутанабби было сравнимо только с его жаждой приключений. Уроженец славного города Куфа сложил свои первые стихи в шестилетнем возрасте.

Его необычайный талант успел обрести широкую известность, когда, уже в отрочестве, он решил овладеть классическим арабским языком и поселиться в пустыне. Гордая бедность бедуинов, их строгий кодекс чести и мужество, являемое в битве и перед лицом смерти, стали для него открытием. И не было ни одного города, ни единого дворца во всем исламском мире, что смогли бы удержать его в своих стенах: приемный сын пустыни отныне и до конца жизни предпочитал ставить к ночи на раскаленном песке свою хайму, палатку кочевника, нежели почивать на мягком ложе при дворе. Он был бесстрашен и дерзновен: эта дерзость и привела его к гибели, когда один из сильных мира сего, впав в ярость после прочтения обидных для себя стихов, приказал своим людям устроить засаду на караван аль-Мутанабби, направлявшийся в Багдад. Поэт умер с клинком в руке – так же, как жил. Последние его стихи затерялись в дюнах.

Дети слушали с открытым ртом. Харран открыл книгу и начал медленно читать:

…знают меня всадники, ночь и пустыня, привычны мне сабля с копьем и бумага с флейтой.

О враги мои! Ничто нам не нужно, кроме жизней ваших, и нет к вам иного пути, отличного от клинка.

Бегут на берег волны в гребешках пены, словно жеребцы с кротким ржанием погружаются в море.

Волосы на затылке Абу аль-Хакума встали дыбом, глаза наполнились слезами. Он представлял, как он сам, верхом на взмыленном коне, мчит по кромке огромного, непостижимого моря – оно виделось мальчику широкой зеленой рекой, – и морской ветер парусом вздувает его бурнус. А за ним лежит пустыня, вечная и безжизненная пустыня.

Стихотворение аль-Мутанабби заворожило его.

В тот же день он отправился в квартал ткачей – искать жилище учителя. Дом оказался весьма скромным, с одним апельсиновым деревом в саду. Он постучал в дверь, и ему открыла старуха. Ее лицо не было прикрыто ничем, кроме сетки глубоких морщин. Старуха позвала Харрана, и тот, безмерно удивленный, вышел на порог. Без тюрбана и в белой тунике он выглядел моложе. Учитель пригласил мальчика в дом, и аль-Хакум с робостью вошел. До самой ночи говорили они об аль-Мутанабби.

С тех пор совместные беседы после уроков стали для них обычным делом. Они совершали вдвоем долгие прогулки возле мечети аль-Мутаваккиль, и, пока Харран рассказывал о бедуинах, солнце медленно садилось за крытый изразцами купол.

«Мы позабыли, как высоко ценили честь наши предки», – с чувством повторял Харран, а Абу аль-Хакум кивал.

Поначалу идеи учителя его смущали. Он вырос в городской семье торговцев, презиравших бедуинов почти так же сильно, как бедуины презирали торговцев. Он знал, что его отцу удалось скопить немалые богатства, а от него самого ожидалось только одно: что он будет этими богатствами разумно управлять.

Мать бессчетное число раз говорила ему о том, какой он счастливчик: выйти из-под надежной защиты городских стен ему придется исключительно ради паломничества в Мекку, да и то с караваном, который пойдет освященным маршрутом. Удобное и безопасное путешествие.

Но Харран читал стихи, говорил о паломниках солнца, о тех, кто молится в мечетях из песка, и аль-Хакум погружался в мечты.

Он стал ходить на базар, чтобы слушать истории путешественников, возвращавшихся с берегов далеких морей в Самарру, дабы продать здесь свои товары. Слава здешнего базара была столь велика, что к его торговым местам стекались и франки со своими жемчугами, и пираты из Трапезунда, привозившие на продажу белокурых женщин для гаремов богачей или для обмена их на прекрасных, как пантеры, чернокожих. И там же отец его продавал своих птиц. Друзья-приятели подшучивали над аль-Хакумом: он желает узнать пустыню – это он-то, сын богача, который может прожить всю жизнь в городе, наслаждаясь хаммамом[2] и пирами!

Когда мальчику стукнуло пятнадцать, а это случилось спустя месяц после Великого Чтения – сурового экзамена, в ходе которого проверялось знание Корана, – Харран подарил ему книгу аль-Мутанабби «Касиды бедуина». Книга была в точности как и у него самого: из багдадской бумаги и обтянутая зеленым атласом. Абу аль-Хакум закрылся с подаренной книгой у себя в комнате и читал до той самой секунды, пока евнух, громко хлопая в ладоши, не вошел к нему и не сообщил о грандиозном празднестве, которое собираются устроить его родители в честь единственного ребенка мужского пола в семье.

Али Джоша решил представить сына своему цеху.

Праздник знаменовал собой конец отрочества аль-Хакума. Собрались десятки самых разных купцов, и аль-Хакум, в шелковой расшитой золотом тунике, безучастно и вежливо выслушал все их деловые предложения. Под утро, когда удалился последний гость, Али Джоша провозгласил:

– Гей! Аль-Хакум, теперь ты должен начать работать вместе со мной.

– Да, отец, – ответил ему сын, опустив глаза в знак уважения. – Благодарю за праздник.

На следующий день аль-Хакум не пошел на базар, а отправил вместо себя раба, сославшись на «усталость».

И так и пошло: каждое утро в те часы, что раньше посвящались обучению в мечети, он запирался в прохладном сумраке своей комнаты и читал зеленую книгу, с которой никогда не расставался.

Родители терпеливо ждали проявления хоть какого-то интереса со стороны сына. Мать получала знаки сыновней любви и благодарности, но всякий раз, когда заговаривала о работе, аль-Хакум переводил разговор на другое или же благочестиво предлагал помолиться вместе. Тогда Али Джоша призвал его к себе.

Он принял сына в своих покоях, полулежа на целой горе шелковых подушек, с мундштуком наргиле в губах, в окружении облака ароматного дыма. В молчании выпили они по три чашки чаю. За стенами звучали голоса бесчисленных птиц, сплетаясь в узоры не менее замысловатые, чем листва на деревьях, к которым были подвешены птичьи клетки. Клетки из золотых прутьев – для щеглов; из серебряных – для канареек; большие, как корабли, бамбуковые – для голубей. Фонтан в саду служил им огромной поилкой, а вокруг прыгали воробьи и дружно клевали рисовые зерна, которые каждое утро рассыпали для них по мозаичному полу невольники.

Старик внимательно разглядывал умное и печальное лицо своего сына. От жен он знал, что юноша склонен к меланхолии и что ему нравится проводить вечера за чтением. Порой юноша горстями тратил деньги на пиршествах, которые не доставляли ему никакого удовольствия. К отцовскому делу он не выказывал ни малейшего интереса, и Али Джоша опасался, что такая безучастность превратит сына в ни на что не годного человека. Он всегда желал, чтобы сын управлял его состоянием. Но, быть может, аль-Хакум хочет продолжить учиться: выучиться на врача или на астронома?

– Клянусь Аллахом, ради Аллаха и во имя Аллаха – когда мои глаза видят тебя, я горжусь своим родом. Мне говорят, Абу аль-Хакум, что ты – юноша благочестивый. В день Великого Чтения ты показал, что знаешь Коран, и во всей Самарре не было отца, который бы гордился больше, чем я. Однако на базар ты не ходишь, и состояние моих владений тебя не интересует. Я хочу кое о чем тебя спросить, но прежде чем ты ответишь, я вынужден просить тебя отвечать мне искренне, – произнес он громовым голосом.

– Да, отец, – ответил юноша, почтительно опустив глаза долу.

– Гей! Сын мой, почему ты ни разу не просил меня, чтобы я вновь свел тебя с другими купцами? Верно ли, что тебя не интересует торговля? Разве не желаешь ты продолжить семейное дело, торгуя птицами, как до меня это делал мой отец, а до него – его отец? Быть может, ты хочешь учиться?

Уловив доброжелательные нотки в словах отца, аль-Хакум устыдился так, что у него перехватило горло. С глубокой печалью он ответил:

– Не знаю, отец. Верно то, что я не выказал интереса к твоему делу и с самого дня Великого Чтения провожу время в хаммаме и пирах. Но я и не учусь. На базарную площадь я прихожу лишь затем, чтобы развлечься с приятелями и потратить твои деньги. Горе мне! Возможно, я читал слишком много стихов, – произнес в ответ аль-Хакум, чуть не плача.

Али Джоша улыбнулся.

– А у тебя никогда не возникало желания путешествовать? – поинтересовался отец.

От такого вопроса сердце аль-Хакума едва не выскочило из груди. Путешествовать! Исполнить самые заветные свои желания: познать пустыню и море, сбросить с себя эту вялость, повторять слова Фатихи в безмолвии пустыни, чтобы услышать их в точности так, как слышал когда-то Пророк…

Жизнью в Самарре он тяготился. В хаммаме, под журчание воды, в клубах пара и дыма от кифа – гашиша, молодые люди вели нескончаемые разговоры о женщинах, деньгах и лошадях, в которых сам он если и участвовал, то без тени интереса. Никого из них не увлекала поэзия, а страсть аль-Хакума к бедуинам они считали странностью, какая бывает присуща меланхолическим натурам. Однажды вечером, отуманенный гашишем, он, по наущению друзей, встретился с одной девушкой – своевольной Фатимой, дочкой купца, одного из знакомых его отца.

Она показалась ему красавицей, и, вернувшись домой, он, дабы увековечить свое первое свидание, сочинил несколько стихотворных строк, прибегнув к метафорам из читанных им поэтов; он написал, что зубы девушки подобны лепесткам ромашки, а щеки – розам. Однако уже на следующее утро он понял, что его стихи ужасны. И, несмотря на то, что девушка показала ему свое лицо – когда она с заговорщицким видом приоткрыла плотную черную чадру, расшитую золотыми и серебряными нитями, и он успел заметить, что нижняя губа у нее выкрашена в цвет индиго, а по подбородку змеится красная линия идеальной спирали, – от всего вместе он чувствовал лишь смутную досаду. Он еще продолжал с нею встречаться: возможно, для того лишь, чтобы было о чем поговорить с друзьями, всякий раз прибавляя щепотку пикантного вранья к скуке и преснейшим диалогам, заполнявшим их вечерние свидания.

Путешествовать. Покинуть привычные пределы, как когда-то он покинул дом ради города – и обрел детство. Он медленно кивнул и поднял взор. Сквозь слезы, наполнявшие его глаза, он различил лицо отца – улыбающееся, нежное.

– Я-то полагал, что ты возблагодаришь меня, если тебе не придется отправляться в путь, но, возможно, в тебе больше от меня, чем от твоей матери, – заговорил Али Джоша. – Богу известно, что она – лучшая из женщин, и также ему ведомо, как она настрадалась, когда я уезжал из дома в дальнюю дорогу. Теперь она боится за тебя, и ее несказанно радует, что для тебя есть возможность вести дела, не выезжая за пределы Самарры. Сам я уже слишком стар, чтобы вновь пересечь Раскаленный Пояс, чтобы увидеть море. По ту сторону пустыни, там, где начинается море Ларви, раскинулись пляжи со множеством фламинго – высоких птиц с розовым, как женские губы, оперением. Там спариваются все ласточки мира, там щелкают клешнями крабы, и этот шум слышен за несколько миль. Сын мой, если тебе не по душе торговля птицами, быть может, ты захочешь скупать у рыбаков жемчуг? Умереть, не увидев моря, – несчастье.

– А какое оно, море, отец? – нетерпеливо спросил юноша.

– Гей! Я всего лишь торговец – мне не хватит слов описать его. Поищи в своих книгах слова поэта, сын мой. А я лишь могу сказать, что из всех моих путешествий воспоминание о море – самое драгоценное. И когда придет мой последний час, я бы хотел вспоминать о том миге, когда глаза мои узрели его впервые.

– Гей! Мой господин, с твоим благословением и по воле Аллаха этим же летом я отправлюсь в путь. Благодарю, отец. Прошу тебя, дай же мне благословение!

Старик рассмеялся. Желтая канарейка с подрезанными крыльями что-то искала в его бороде. Отец возложил широкую морщинистую руку на черную кудрявую голову юноши, склонившуюся перед ним.

– Иди на базар и поищи башхамара, проводника с амулетами, который знает все звезды на небе и может своим пением защитить караван. Купи коня. Выбирай тщательно, потому что от него будет зависеть твоя жизнь. Пословица говорит, что есть три вещи, способные развеять печаль: увидеть то, чего никто и никогда не видел, услышать то, чего никто и никогда не слышал, и ступить на никем не хоженую землю. Да пребудет с тобой Аллах!

 

Абу аль-Хакум, чье сердце скакало от счастья, расцеловал руки отца и с поклоном вышел во двор.

На конском базаре, над которым стоял резкий дух верблюжьего навоза, Абу аль-Хакум, объясняясь жестами с двумя монголами, которые торговались на своем родном гортанном наречии, купил прибывшего из татарских степей жеребца черной масти. И дал ему имя Рад, то есть «гром». Когда пришло время, аль-Хакум объездил его сам, сделавшись единственным всадником, которого конь соглашался возить на себе.

Абу аль-Хакум завел привычку передвигаться по городу верхом на Раде. Под журчанье воды он скакал вдоль арыков, каналов охватывающего город зеленого пояса с четырьмя воротами. Как и Багдад, Самарра распахивала свои двери на все четыре стороны света: ворота на Сирию, на Куфу, на Басру и на Хорасан.

Каждый день, завершив утреннее омовение, аль-Хакум отправлялся в конюшню и сам седлал и готовил к выезду своего коня. Тихо разговаривал с ним и угощал горстями засахаренных фиалок, старательно заплетая конскую гриву в косички.

Юноша проводил с конем столько времени, что вскоре животное превратилось в продолжение своего хозяина, невинное и дикое. От праздника до праздника торопил он время, с нетерпением ожидая конца сезона песчаных бурь, когда можно будет выехать из Самарры. И заполнял время ожидания подбором товаров, на которые можно будет обменять жемчуг, а также чтением «Касид» аль-Мутанабби и приключений Синдбада-морехода.

А еще он подолгу беседовал с отцом, открыв для себя, что этот бесстрастный старик, с которым раньше он виделся так редко, страдает оттого, что старость удерживает его дома. Али Джоша любил путешествия всем сердцем: ни многоголосье мирного разношерстного города, где проходила его уютная старость богатого человека, ни наслаждения гарема не могли его развлечь: он томился по лишениям и неожиданным поворотам судьбы. Он тосковал об ушедших радостях и страхах: об улыбчивых негритянках и туземках, что плясали для него в Тимбукту за мешочек соли, об угодивших в его сети разноцветных птицах, о повергающем в трепет рычании львов в ночной пустыне, о том времени, когда он был молод и спал на песке, зажав в правой руке рукоять кинжала, с сердцем, преисполненным счастья и ужаса.

Отец не скупясь участвовал в дорожных приготовлениях сына, воодушевленный радостью, которой сияли глаза аль-Хакума.

В величественном нагромождении торговых палаток можно было найти все: и упругую твердость индийских мечей, и доспехи из Катая, и египетский лен, и хлопок из Хорасана, и ковры из Тверии. Приходилось пробираться между чародеями, наемниками, ворами. Христиане рассчитывали, сколько мешочков золота или соли нужно заплатить Горному Старцу, чтобы избежать столкновения с его хашидами – кровавой армией головорезов, кидающихся в бой с улыбкой на лице, пеной на губах и гимнами во славу смерти.

Те, кто собирался в путешествие, искали проводников – бесстрашных и надежных башхамаров, плату за свои услуги берущих вперед. В пустыне Амея путника на каждом шагу поджидают опасности: кроме хашидов и туарегов есть и демоны, и страждущие призраки, и кровожадные джинны. Христианин по имени Марсель, сидя на корточках возле костра, говорил так: «Воистину кровь стынет в жилах от мысли, что женщины своим колдовством могут спрятать луну в раму зеркала, или же в полнолуние погрузить ее в серебряное ведро вместе с мокрыми звездами, или поджарить на сковороде, словно желтую морскую медузу, а ночь в Фессалии черным-черна, и даже люди, меняющие кожу, могут легко ошибиться; все это поистине внушает ужас, но всего этого я страшусь куда меньше, чем вновь встретиться с ливийскими бальзамировщицами в Пустыне цвета крови…»

И слушатели содрогались от страха и с благодарностью взирали на городские стены. Окружавшая их пустыня была полна опасностей, но уж этой ночью они будут спать среди людей, а не в окружении песков и их тайн.

В свои шестнадцать лет, с жаждой приключений в сердце и с головой, битком набитой всевозможными историями, аль-Хакум присоединился к каравану, который намеревался пройти через Пылающее Сердце в самом центре Амеи и выйти к морю.

Проводником у них стал Абуль-Бека, человек закаленный, с черным от солнца лицом, иссеченным синими шрамами. Он умело владел и клинком, и копьем и брал за работу десять мешочков соли и два – золота. Кроме того, он мог набирать людей по своему усмотрению, ведь каждый караван, который он вел через пустыню, достигал своей цели. Верблюдов два месяца перед выходом отпаивали розовой водой и скармливали им роскошные, как зеленые цветы, артишоки.

Абуль-Бека лично наполнил солью семь кошелей, предназначенных в уплату Горному Старцу.

Оставив за спиной Самарру, в безмолвии пустыни – в первый раз за свою жизнь он не слышал пяти ежедневных призывов муэдзина к молитве – аль-Хакум совершил открытие: небо – бесконечное и синее. Ничто не вставало между караванщиками и необъятным пространством – ни пальма, ни купол, ни минарет: в этом вечном лете были только солнце и песок. Позади остались хаммам с клубами пара и прозрачной свежестью бассейнов, нарядные одежды и женщины, которые теперь вспоминались ему как прекрасные животные с плаксивым нравом и нежным телом, питающиеся исключительно сладкими ореховыми лепешками.

После изнурительного дневного перехода – ведь с рассвета каждый купец должен был, помолившись, проверить упряжь и переметные сумы лошадей и верблюдов, накормить их и напоить, сложить просторную палатку, приготовить еду и отправиться в пески, в путь – Абу аль-Хакум с наступлением темноты принимался мечтать.

Сидя перед входом в свою палатку, разбитую на гладкой стороне дюны, он закрывал глаза и чувствовал, как сердце вступает в незнающее границ пространство и как в этом пространстве его охватывает счастливое ощущение: он человек. И пока душа расцветала, тело его закалялось в трудностях и испытаниях походной жизни.

Пред ними в направлении ветра расстилались дюны: так называемые сифы – изогнутые, как сабли, подарившие им имя; вокруг вставали высокие рыжеватые конусы, образуемые сталкивавшимися ветрами, – гурды. Путники шли через эрг – море песка.

Через два месяца после начала путешествия, в заранее назначенный день, их встретили хашиды. Вынырнули из облака золотистой пыли: десять отроков с застывшей – как на лицах темных статуй – улыбкой. На их лошадях сверкали золотые седла, а в гривах реяли на ветру красные шелковые ленты. Абуль-Бека преломил с ними хлеб и вручил выкуп. Хашиды, все так же улыбаясь, распрощались с купцами. Поговаривали, что с той же улыбкой на устах они вырезают сердца своих врагов, ведь живут эти люди в крепости Рашида ад-Дина ас-Синана, Горного Старца, где, пресыщенных гашишем, их наперебой ублажают женщины, так что им абсолютно все равно, где пребывать – в этом мире или в ином.

Тот день ознаменовался их вступлением в Пылающее Сердце. До мгновения, когда глаза их узрят море, оставалось шестьдесят дней. Там, на берегу, они купят крупный жемчуг и горшочки с икрой кефали, переложенной морской солью, что ценятся в городах на вес золота.

1Мера веса, равная 11,5 кг. (Здесь и далее – прим. перев.)
2Хаммам – турецкая баня.
Бесплатный фрагмент закончился. Хотите читать дальше?
Купите 3 книги одновременно и выберите четвёртую в подарок!

Чтобы воспользоваться акцией, добавьте нужные книги в корзину. Сделать это можно на странице каждой книги, либо в общем списке:

  1. Нажмите на многоточие
    рядом с книгой
  2. Выберите пункт
    «Добавить в корзину»