Бесплатно

Листки из записной книжки

Текст
iOSAndroidWindows Phone
Куда отправить ссылку на приложение?
Не закрывайте это окно, пока не введёте код в мобильном устройстве
ПовторитьСсылка отправлена
Отметить прочитанной
Шрифт:Меньше АаБольше Аа

Листок 11-й

Я познакомился с Мессонье в 80-м году, во время первой выставки моих работ в Париже, в cercle artistique et literaire[56], которого оба мы были членами.

А. Дюма рассказывал мне о том, как великий художник прибежал к нему тогда совершенно взбудораженный моими картинами. – C’est vu, c’est observè[57], – говорит он, – и это «вашего», «русского»… После М. говорил мне как будто с маленьким укором: «Посмотрите, что вы сделали: увидевши вашего „Скобелева“[58], я не могу оканчивать начатую картину в этом же роде», – и он показал мне довольно большую доску со сценой объезда Наполеоном I своих войск после какой-то битвы. Я подумал, признаться сказать, что, пожалуй, большой беды в том и не было, так как на картине, наполовину уже исполненной, и император, и рыжая лошадь под ним были тяжелые, совсем деревянные, солдаты не ликовали, а строили позы; картина, видимо, была написана по реляциям и Тьеру, в ней не было главного: боевого пыла, увлечения[59]. Она действительно осталась неоконченною и после смерти художника продана в том самом виде, в котором была 15 лет тому назад.

Шипка-Шейново. Скобелев под Шипкой


Мессонье был тогда в большой славе, и нашему художественно-литературному кружку, конечно, лестно было иметь его в числе своих членов; однако меня удивило отношение к нему некоторых товарищей, обусловленное, должно быть, до некоторой степени неуживчивым характером художника. Когда раз наш вице-президент Воклен протянул мне руку чуть не через голову рядом шедшего Мессонье и я спросил его: «Разве вы не узнали М.?» – он громко ответил: «Знаю, c’est un vilian monsieur!»[60]

Пригласивши раз Мессонье позавтракать вместе, я в то же время прихватил старого знакомого, преталантливого художника Heilbuth: «С нами будем М.», – прибавил я. «Ни за что!» – «Это почему?» – «Он дуется на меня, и я не хочу дать ему думать, что заискиваю…» – «Пустяки, вы будете не с ним, а со мной», – ответил я, полагая, что за столом старые знакомые, вероятно, разговорятся. Не тут-то было – за целый час беседы М. не только не сказал ни слова с Н., но даже сидел как-то вполоборота к нему, что было не лишено комизма.

Heilbuth, конечно, намотал на ус такое публичное пренебрежение и старался отомстить за него; по крайней мере, он не раз позже высказывал удивление по поводу моих похвал Мессонье: «Как, и вы? Неужели и вы восторгаетесь им, ведь это фотограф и резчик, взятые вместе…»

Бесспорно, что в некоторых наиболее крупных картинах Мессонье есть немного жесткости, тем не менее это был большой художник, необыкновенно искусной руки.

Парижский дом Мессонье на Avenue de Villiers[61] был очень характерен снаружи и прекрасно убран внутри. В художественных кружках рассказывали, что он стоил ему огромных денег, главным образом, из-за живости характера, не позволявшей остановиться на раз утвержденных планах и удовольствоваться ими, а требовавшей постоянных перемен и переделок. Например, будто бы найдя не довольно изящным скульптурный фриз, он велел заменить его другим и на замечание архитектора: «Cela vous coutera 20 000 francs»[62] – ответил: «Cela coutera ce que cela coutera»[63].

Он имел две большие мастерские, полные произведений искусств с прекрасным светом на незастроенный двор, но место для установки модели на воздухе, на солнце было на балконе, так что нельзя было работать без того, чтобы не обращать внимания соседей. Мне странно было то, что архитектор, истративший много денег на сравнительные мелочи, не позаботился устроить художника поудобнее, хотя бы на крыше, куда с помощью лифта легко было бы подниматься.

Известно, как добросовестно исполнял работу Мессонье, но меньше знают, каких трудов и издержек стоили ему приготовления к работе. Помню, например, он писал всадника в костюме прошлого столетия, закутанного в плащ, едущего по пустынной дороге при сильном ветре: плащ развевается, и голова всадника с нахлобученной шапкой нагнулась перед вихрем, несущим тяжелые тучи, гнущим траву и деревья. Как лошадь, так и человек были прекрасно вылеплены из воска; на первой уздечка и седло, со всеми мелочами, были изящно сделаны из настоящих материалов; на втором плащ, шляпа и сапоги со шпорами также представляли миниатюрные chef-d’oevr-ы, исполненные по рисункам времени. Чтобы иметь складки извивающегося плаща, он был опущен в легкий клей, в котором и застыл в том движении, в каком был расправлен. Словом, все было остроумно налажено для того, чтобы облегчить наиболее совершенное исполнение картины, и во всяком случае указывало на из ряда вон выходящую требовательность к своему искусству.

– А как вы писали снежную дорогу «в картине» Наполеона в 1812 году? – спросил я его.

– Вот как, – ответил М., выпихнувши ногой из-под стола невысокую платформу, метра полтора в квадрате, – здесь я приготовил все, что было нужно: снег, грязь, колеи. Намесил глины и несколько раз протолкал взад и вперед вот эту пушку. Потом копытом с подковой намял следы лошадиных ног, посыпал мукой, опять протолкнул пушку и проч., – так несколько раз, пока не получилось подобие настоящей дороги; потом посыпал соли, и дорога была готова.

– Зачем соли?

– Для блеска, который, как вы знаете, всегда есть в снегу.

Я улыбнулся.

– Чего же вы смеетесь, как вы сделаете иначе? – Очень остроумно придумано, – ответил я, – je vous fais mes compliments[64], но если вы спрашиваете, как бы я сделал иначе, скажу, что я поехал бы в Россию, где почти все дороги изрыты так, как представленная вами, и написал бы этюд с натуры…

– Да! nous autres parisiens[65], мы не так легко перемещаемся.

Рассказывали, что М. работал быстро; я слышал это от многих, но это было совершенно неверно; он и рисовал, и писал тихо, а главное, перерисовывал и переписывал исполненное с самоотвержением, не щадя времени и труда. У этого художника было уменье жертвовать мелочами для главного, подробностями для общего, чего уже гораздо меньше у его ученика Детайля[66], у которого все пуговицы на счету и все одинаково блестят. Вообще уменье жертвовать интересною подробностью для общего встречается не часто, не только в живописи, но и во всех других родах искусства: как живописец с трудом решится затенить или вовсе замазать интересный и уже хорошо исполненный аксессуар, даже если он пестрит картину, так и литератор неохотно выкидывает из повести или романа остроту, анекдот или вставное лицо, если они забавны, хоть бы они и отвлекали внимание, растягивали действие. Это умение жертвовать частями для целого тем более замечательно у Мессонье, что именно исполнение «morceaux»[67] составляло главную силу его – кажется, ни один художник нового времени не выполнял терпеливее, не оканчивал работу более, не вдаваясь в то же время в сухость, в то, что французы называют «le penible»[68].

 

О замысле картин нельзя сказать того же: тут сплошь и рядом больше условности и рутины. Например, там и сям являющаяся на его полотнах война – не настоящая и, очевидно, представляет результат наблюдения маневров или движений войск, как они видимы из штаба, из свиты главного лица, изображение которого и составляет всю суть картины, начало и конец ее. Мало увлечения войском как людьми, а не стадом. Можно понять, почему, увидевши картину несущегося по рядам, между убитыми, Скобелева, схваченного с натуры, Мессонье не захотел продолжать своего «Наполеона» как сцену, лишенную души и энтузиазма, будто вымученную.

Затем, названия его военных картин говорят громче, метят дальше, чем их содержание. Еще полотно, изображающее кирасир, летящих в атаку, пусть будет называться «1807», но почему кавалерийский полк, готовящийся к нападению, назван «1805»? Каким образом картины, представляющие Наполеона, Первого или Третьего, с их штабами, смотрящих на ту или другую битву, могут быть названы именами самих битв? Это напоминает старую гравюру с надписью: «вид такой-то столицы» – под изображением нескольких домов с забором и переходящим дорогу мещанином с узелком в руках. Вообще реалист по исполнению, Мессонье не был им по творчеству, носящему печать старого пошиба: официальная история, официальные типы. Наполеон Мессонье – Наполеон Тьера в известной книге «Consulat et l’Empire»[69], даже не проверенный Мишле[70], и требовать большего нельзя, так как художник не был подготовлен образованием и развитием к проведению собственных взглядов на историю, своих заключений и выводов из ее уроков.

В мелких картинах из вседневной жизни прошлых столетий художник более сам и проявляет часто не только юмор, но и некоторую дозу философии. Надобно только заметить, что многим превосходным сценам вредит однообразие представленных на них лиц, что просто непонятно у такого щепетильно-добросовестного художника; точно будто, сделавши все для совершеннейшего исполнения чисто технической стороны, он устал для всесторонней разработки духовной. Конечно, находить подходящих натурщиков трудно, но ведь и заказывать, а потом писать аграфы, шпоры и другие подробности костюма в величину булавочной головки нелегко, однако Мессонье исполнял их не только с терпением, а прямо с увлечением, как же было не позаботиться о типе лиц?! Например, на прелестной, характерной по всей обстановке сцене «Чтение у Дидеро» все лица схожи между собою и представляют в сущности незначительные изменения физиономии служившего у художника погодно натурщика Delacre. Та же модель, еще более похожая, встречается и на многих других картинах. На знаменитом полотне «Атака кирасиров» все скачущие солдаты как капли воды похожи между собой, потому что опять-таки не списаны, а скопированы с одного и того же натурщика. Немного менее, но тоже очень похожи один на другого и драгуны в картине «Проводник» и т. д.

Относительно рисунка Мессонье надобно сказать, что он замечательно хорош, и не академически только, не сух, а, напротив, выразителен во всех изгибах и складках. Такой рисунок я знаю между современниками только у пруссака Менцеля[71] да у покойного баварца Горшельта[72]. Само собою разумеется, что он все-таки не без грехов. Случается, даже нередко, что всадники у него сидят не на седле лошади и не на хребте, а еще ниже, и вряд ли это можно объяснить недосмотром такого зоркого художника – вернее думать, что и у Мессонье, хоть и меньше, чем у всех нас грешных, нет-нет да проскакивала неохота заново переписывать уже исполненную фигуру.

Помню, что в одном альбоме, изданном с благотворительной целью, рисунок Мессонье «Трубач», фигурировавший на заглавном листе, был такой коротыш, такой манекен, что все, не исключаю самого автора рисунка, заметили это. Тем не менее трубач так и остался на лучшем месте альбома, со своею трубою и своим деревянным торсом. Правая нога известного «флейтиста» прямо вывихнута. Правая рука солдата на полотне «L’Ordonnances»[73] длинна, как у орангутанга – вытянутые пальцы достанут до чашки колена. Обе ноги на портрете А. Дюма-сына так уродливо велики, что покойный романист смотрит саженью – недаром он тотчас пожертвовал этот портрет, и т. д.

В погоне за преднамеченными людьми биографы Мессонье уверяют, что уже с первых юношеских опытов этого художника сказались будущие силы и оригинальность его таланта. Но я видел самую первую работу его – принадлежащую известному Уоллесу – и могу сказать, что это произведение слабое во всех отношениях: заседание каких-то фламандцев, написанное прямо под влиянием этой школы, без тени чего-либо самобытного, намекающего на будущее развитие таланта автора. Нужна была вся громадная несокрушимая энергия этого маленького человечка с большою головою, прямо гнома, его нелюдимость, любовь к одиночеству, к сосредоточенному труду, его запас физических сил, его крепкий близорукий глаз, чтобы добиться, завоевать все то, чего он потом достиг. Ничто из этого, даже в зачатке, не сквозит в памянутом «заседании» или «посещении» фламандцев, почему и несправедливо приписывать этой ученической работе что-то многообещающее; великое множество 19–20-летних художников дебютируют несравненно более талантливыми и обещающими трудами.

Известность Мессонье, начавшаяся поздно, в 35 лет, стала расти очень быстро. Усталость общества от огромных полотен и лицемерно-благородных сюжетов псевдоклассиков и романтиков, рассказчиков исторических анекдотов – при уменьшении размеров жилых покоев – сделали то, что перед его миниатюрными картинами, выполненными и законченными так, как это редко встречается и у фламандцев – публика толпилась, восхищалась, стараясь приобрести их, не глядя на цену.

О ценах картин Мессонье много говорилось и писалось в свое время, многих они прямо скандализировали. Но, во-первых, надобно помнить, что художник при крайней добросовестности исполнения производил мало, особенно сравнительно с открывшимся перед ним, при бойких делах второй империи, всемирным рынком и, следовательно, работы его, как редкие, дорогие камни, естественно, должны были цениться высоко. Во-вторых, сам он никогда не продавал своих картин, а детски доверялся торговцу, который помещал их, по усмотрению, туда, где больше предлагали. «Обратитесь к ***», – говорил он обыкновенно тем, кто просил его о продаже понравившейся вещи, а *** брал себе добрую половину выговоренной цены, за комиссию. Откинувши эту «комиссию» и расценивши остальную сумму по часам работы не знавшего отдыха и праздников художника – с вычетом еще долгого времени на приготовление к ней, получим небольшое сравнительно вознаграждение, лишь благодаря неустанности работы, в продолжение 360 дней в году, приводившее к серьезным суммам.

Немало шума наделала в свое время в Париже история с портретом американской миллионерши m-me М***, барыни, не знавшей меры своим претензиям и фантазиям, не поддержанным ни красотой, ни талантами, а только туго набитым кошельком. Это о ней рассказывали, что, наскучив смотреть из своих окон на знаменитую «Триумфальную арку», она выразилась, что желала бы знать, сколько правительство республики возьмет за перенос намозолившего ей глаза памятника на другое место. Si non e vero…[74] во всяком случае, анекдот характерен.

Такая барыня пожелала иметь свой портрет работы Мессонье. Художник отказывался, но стоявший за его спиною ***, добивавшийся сколотить скорее «son million a lui»[75], настаивал на ошибочности этого пренебрежения: почему нет? Она хорошо заплатит!.. «Пусть будет по-вашему», – решил художник и написал портрет, который я видел и нахожу превосходным в полном смысле этого слова. Нужно же было случиться, что рука миллионерши, натягивающая перчатку, показалась ей велика – отсюда требование к художнику уменьшить руку.

– Рука впереди туловища, она верна натуре и перспективе и не должна, не может быть уменьшена, – отвечал Мессонье, – переписывать ее я не буду.

Отсюда спор, вызвавший в обществе много толков за и против; в клубах и гостиных смеялись, загадывая: перепишет – не перепишет, возьмет портрет – не возьмет. В конце концов художник не переписал и все-таки получил деньги, а оскорбленная барыня, по одной версии, уничтожила портрет, по другой – выместила свое неудовольствие тем, что повесила его в неназываемое в печати место.

Портрет m-me М., как сенатора Lefranc, приятеля художника, и некоторые другие – настоящие перлы живописи: характер лица, кожа, также материя и все подробности переданы правдиво, жизненно, без сухости в отделке и не носят на себе нисколько следов усталости руки, несмотря на то, что были писаны тогда, когда художнику было за 60. Одно время вскоре за этим Мессонье совсем было осилили страдания болезни камня; «je sens que je m’en vais»[76], – говорил он друзьям, но эти опасения не оправдались, камень был удачно разбит, извлечен, и художник воротил почти всю свою прежнюю энергию.

 

Только в последние годы, когда ему было уже за 70, стали показываться признаки слабости глаз и руки – резкость и кропотливость стали заменять прежнюю законченную сочность; более крупные размеры холстов и фигур не помогли, и, глядя на новые работы Мессонье, приходилось вспоминать старые – так, смотря на отцветающую красавицу, находишь ее более прелестной, когда в то же время вспоминаешь былую!

Один из самых близких приятелей Мессонье, А. Дюма рассказывает интересную черту рассеянности и чистосердечия художника.

– Правда ли, – спрашивает он писателя, – что многие ненавидят меня?

– Возможно; ваш талант, известность, цены ваших картин…

– Нет, не то, я говорю о тех, что обижаются на мой характер.

– Да, это правда, вас считают гордым, высокомерным…

– Клянусь же вам, что это не верно… Дело в том, что я всегда думаю свою думу – о жесте, движении фигур, тоне картины, которую пишу, к которой, раз оторвавшись, опять стремлюсь, – отсюда моя рассеянность. Кстати, скажите, Жиро[77] умер?

– Нет, не умер, он жив.

– Так это я его встретил вчера! Он подошел ко мне, спросил о моем здоровье, а я, не узнав, ответил: благодарю, здоров. После уж мне пришло в голову, что лицо этого господина мне знакомо, и теперь я уверен, что это был Шарль Жиро! Наверно, наверно! Где он живет?

Я сказал ему адрес, он схватил пальто, шапку и палку и потащил меня за собой. Позвонил, вошел, бросился в объятия Жиро и со слезами на глазах просил у него извинения за вчерашнюю сухость.

Рассказ этот был мне тем более интересен, что нечто подобное случилось со мной.

Прохаживаясь раз по Gare st. Lazare[78] в ожидании поезда, ко мне в Maisons Laffitte[79], А. Дюма спросил:

– Вы, должно быть, часто встречаетесь здесь с Мессонье?

– Случается, – говорю, – но теперь я прохожу мимо.

– Это почему?

– Плохо признает; последний раз в вагоне он с таким недоумением пожал мне руку и посмотрел в лицо, что я счел за лучшее проходить своею дорогой.

– Да ведь он просто не узнал вас!

– Может быть, – только это немного неловко, похоже на навязчивость с моей стороны…

– Что это за человек! – воскликнул Дюма, – il passe son temps à ne pas reconnaitre ses amis et à se faire des ennemis![80]

Должно быть, Дюма передал художнику об этом разговоре, потому что скоро после того, поднявшись в Salle d’attente[81], я встретил Мессонье с умильным, готовым на приветствие лицом, но – должен в том сознаться, как это ни мелочно, я сделал вид, что не замечаю его, и прошел мимо. Только после рассказа Дюма об истории с Жиро я понял, что поступил резко относительно великого и до крайности рассеянного художника.

Листок 12-й

Я упомянул о том, что не знаю рисовальщиков, подобных Мессонье, т. е. художников, владеющих карандашом в такой мере верным, чутким, строгим и в то же время живым, кроме Менцеля и Горшельта. Именно только рисовальщиков, потому что в красках оба названных живописца много ниже его. Менцель, при всех громадных достоинствах, пишет воздушное и солнечное освещение не с натуры, а из головы, по памяти, в четырех стенах своей мастерской. Так же приблизительно понимал колорит и Горшельт, который, может быть, до некоторой степени и видел недостатки этой манеры работы, но по своим средствам не считал возможным иначе устроиться. В то время, как Мессонье тратил большие деньги на костюмы натурщиков, Горшельт, когда, например, ему нужен был восточный человек с темною кожей, не искал такого, а просто натирал свою модель подходящей краской, и «туземец» – араб, кавказский горец или негр – был готов. Его выручало множество этюдов с натуры, но в принципе добросовестность в передаче pleinair была и у него ниже, чем у Мессонье.

Работал Горшельт также тихо, но любил говорить, что тот или другой набросок сделан им в полчаса. Помню, рассматривая раз один из таких тщательно сделанных рисунков, я попросил его сказать мне, долго ли он его работал. «Только, пожалуйста, не вводите меня в заблуждение, скажите правду!» Он засмеялся:

– Непременно правду?

– Да, так как я художник, а не публика.

– Я приходил рисовать эту гору дней 8 или 9.

– Ну вот, благодарю, – ответил я, действительно очень довольный, потому что, видя, как самому мне все туго дается, я подозревал, что и другие, толкующие о быстроте работы, пожалуй, в сущности, немало корпят над нею.

Эта, по-видимому, невинная похвальба скоростью работы обманывает и сбивает молодых художников, приучающихся смешивать скороспелость с талантливостью и относиться свысока к усидчивости и терпению, без которых развитие таланта, как бы он ни был велик, – немыслимо. Правда, бывает иногда, что работа наладится, «выйдет» сразу и от дальнейшей отделки только портится, но это только исключение, в большинстве же случаев чем больше бьешься над картиной, рассказом или музыкальной пьесой, тем они выходят лучше. Поэты еще более, чем мы, художники, злоупотребляют уверениями, что то или другое стихотворение – в действительности плод усидчивого труда – вылилось непосредственно, экспромтом.

Горшельт был не только большой художник, но и милый, общительный человек, вовсе не гордый своим талантом и известностью: кажется, никто из собратьев не способен был бы с такой наивностью, как он, просить «сказать откровенно, не похожа ли его работа на яичницу?».

Получивши назначение профессором в Мюнхенскую Академию художеств и зная, что я ищу себе мастерскую, он спрашивал меня, годится ли мне та, в которой он работает?

– Конечно, годится, – ответил я, так как она была едва ли не лучшая в городе, – но где же достать такую?

Именно для розысков мастерской для меня мы условились, помню, пойти вместе в одну из суббот, но в этот день пришел ко мне его мальчик сказать, что «папа не совсем здоров»; а в понедельник, в концерте, я услышал разговор соседей, выражавших сожаление по поводу ранней смерти Горшельта и соболезнование об осиротелой семье, вдове с двумя детками…

– О каком Горшельте вы говорите? – позволил я себе перебить говорившую даму.

– О Теодоре, известном живописце.

– Это не может быть, я недавно видел его; маленький сын его был действительно очень болен, но и он теперь здоров.

– Вот от своего мальчика он и заразился скарлатиной; тот выздоровел, а отец скончался.

Я покинул зал, чтобы справиться, и все оказалось верным. От вдовы я узнал, что покойный хотел передать свою мастерскую именно мне, так что, хотя она уже получила десятки просьб, считала нужным предложить ее первому мне. В этой мастерской я и писал потом мои туркестанские картины.

Один из друзей умершего, художник Коцебу[82], просил государя Александра Николаевича не дать разойтись по рукам оставшимся альбомам и рисункам, представлявшим живую летопись кавказской войны, за время покорения восточных кряжей гор, кончившегося пленением Шамиля. Рисунки эти были тогда приобретены государем и подарены Академии Художеств.

Горшельт работал на Кавказе при князе Барятинском[83] и был очень популярен как между свитой наместника, так и в действующей армии. Казаки конвоя рассказывали мне, что трудно было уберечься от горшельтовского карандаша. «В самое то время, как ты себе выйдешь из палатки порасправиться, полежать на солнышке, он тут как тут! И на спине тебя напишет, и на брюхо попросит перевернуться. И что чуднее встанешь или ляжешь, то ему занятнее. „Подыми, говорит, братец, повыше ноги, сдвинь шапку набекрень, – чудак был, право!“»

* * *

Рядом с Горшельтом стоит в памяти и вышеупомянутый Коцебу, один из сыновей Коцебу, убитого студентом Зандтом, брат бывшего наместника в Варшаве[84]. Он жил и работал постоянно в Мюнхене, где, благодаря своему имени и таланту, занимал привилегированное положение, был в близкой дружбе, на ты, с королями Людвигом I и Максимилианом[85]. Это был батальный живописец старой школы, времени похвальбы военным молодечеством, талантливый, разумный. Хорошо владея карандашом и кистью, он не желал знать никаких живописных новшеств и все писал в четырех стенах своей полной табачного дыма мастерской. В его картинах ясно, как на ладони, атаковали, штурмовали, обходили, брали в плен и умирали – по всем правилам военного искусства, как тому учат в академиях, и вполне согласно официальным реляциям главнокомандующих, т. е. так, как хотели, чтобы было, но как в действительности никогда не бывает. Очень трудолюбивый, он иллюстрировал все войны России прошлого столетия, причем иногда сам выбирал сюжеты и докладывал о них государю, который утверждал их, а иногда получал заказ исполнить тот или другой эпизод. Представивши одну работу, он тотчас принимался за другую, так что в конце концов написал немало. По его собственным словам, за последнее время император каждый раз говорил ему: «Пожалуйста, Коцебу, не давай мне больше картин: у меня нет уже места для них!» – но настойчивый художник отвечал на это: «Постройте музей, ваше величество, тогда и место будет».

– Один раз, – рассказывал Коцебу, – бывши в Петербурге, я увидел недавно присланную картину мою повешенною и насилу узнал ее: как будто не она, а между тем она – чего-то как будто не хватает. Хорошенько рассмотревши со всех сторон, открыл, наконец, секрет: так как место, на которое ее повесили, было коротко, то холст мой подогнули на аршин.

Небезынтересно, что этот талантливый художник, во всех отношениях хорошо устроивший свою жизнь, жаловался только на одну беду – болезнь глаз, которою он страдал и от которой лечился более 20 лет. Жалобам его можно было вполне верить, глядя на красные, воспаленные веки и всегда сочившиеся слезы – болезнь глаз для всякого нехороша, а для художника и того хуже. Оказалось, однако, по осмотре одним молодым окулистом, что самые глаза были совсем целы, болели же веки – как только уничтожили воспалительное состояние в них, так выздоровели и глаза, которые доктор, «друг дома», лечил, лечил, лечил!

Александр Евстафьевич Коцебу охотно и интересно рассказывал о былом, слышанном и виденном. Приведу только рассказ его о казусе, случившемся в Мюнхене с недавно умершим прекрасным человеком и художником Иваном Ивановичем Шишкиным. Коцебу отзывался о покойном с самой лучшей стороны, вспоминал о нем с любовью старшего брата:

«Что это за славная русская натура, как он рисует и какой богатырь! Как-то раз мне дали знать, что русский художник, арестованный ночью в уличной драке, ссылается на знакомство со мною. Полицеймейстер, которого я хорошо знал, просил прийти и, коли я действительно его знаю, заявить об этом, потому что против малого могут быть приняты строгие меры. Прихожу в полицию – Шишкин! И в каком виде! Волосы всклочены, в грязи, ободранный, одного рукава нет, фалда сюртука висит… Шишкин, говорю, с вами случилось несчастие, мы поправим его. Пожалуйста, расскажите, как было дело? – Оказалось, что он был виноват только вполовину, так как был трезв, не буянил и, задетый, слишком близко принял это к сердцу. По моей просьбе полицеймейстер обещал замять это дело и затруднялся только историей с ружьем: в пылу схватки Иван Иванович выхватил у подошедшего разнимать ссору полицейского ружье, стал им воевать и сломал его – это было серьезно.

С грехом пополам все уладили, на условии, что мы заплатим как всем потерпевшим, так и за злосчастное ружье. Когда вызвали этих „потерпевших“, я был поражен их количеством: тут был люд всякого звания, всяких возрастов, и дравшиеся, и пробовавшие разнимать, с завязанными скулами, глазами, головами, с подвязанными руками и хромые – длинной вереницей стали они проходить предо мной, показывать синяки, ссадины и всяческие увечья. Я торговался сколько мог, сердился, бранился и просто глазам своим не верил – так много было действительно пострадавших.

– Шишкин, – говорю, – да неужели же это вы… обидели столько народа?

Он скромно потупился.

Заплатить Ивану Ивановичу пришлось немало, и вскоре после того он уехал из Мюнхена. А славный малый, – еще раз прибавил Коцебу, – настоящая русская натура».

После, много лет спустя, я иногда допрашивал в шутку Шишкина об этом похождении, и он, всегда конфузясь, отвечал:

– Да будет вам!

– Признайтесь, поусердствовали?

– Да будет вам!

Покойник, добрейшей души человек, всю жизнь был убежденным противником немцев, но воевал ли он с ними на одной из мюнхенских улиц вследствие этого нерасположения, или самая враждебность явилась из-за того, что ему пришлось заплатить тогда за все протори и убытки, я так и не узнал от него, потому что на расспросы получал один и тот же ответ: «Да будет вам!»

И. И. Шишкин, несмотря на недостаточное образование, был художник с чутким, впечатлительным темпераментом, недюжинным умом, верным глазом и младенчески открытою душой.

56художественно-литературный кружок (фр.).
57это увидено, это наблюдено (фр.).
58…увидевши вашего «Скобелева»… – имеется в виду картина Верещагина «Шипка-Шейново (Скобелев под Шипкой)» (1883–1888).
59…картина, видимо, была написана… по Тьеру… – имеется в виду 20-томное сочинение французского политического деятеля и историка Л. А. Тьера (1797–1877) «История Консульства и Империи» (1845–1862).
60этот подлый господин (фр.).
61проспект Вийе (фр.).
62Это вам будет стоить 20 000 франков (фр.).
63Это будет стоить то, чего стоит (фр.).
64примите мои комплименты (фр.).
65мы, парижане, другие (фр.).
66Детайль Жан Батист (1848–1910) – французский живописец-баталист.
67отрывок, фрагмент (фр.).
68вымученный (фр.).
69«Консулат и Империя» (фр.).
70Мишле Жюль (1798–1874) – французский историк.
71Менцель Адольф фон (1815–1905) – немецкий живописец и график.
72Горшельт Теодор (1829–1871) – немецкий живописец-баталист, приятель Верещагина.
73«Королевский указ» (фр.).
74Если это и не так… (ит.).
75свой миллион для себя (фр.).
76Я чувствую, что мне это идет (фр.).
77Жиро Себастиан Шарль (1819–1892) – французский живописец.
78вокзал Сен-Лазар (фр.).
79Мезон Лаффит (выставочный зал) (фр.).
80он проводит свое время в том, что не узнает своих друзей и делает из них врагов (фр.).
81зал ожидания (фр.).
82Коцебу Александр Евстафьевич (1815–1889) – русский живописец-баталист.
83…на Кавказе при князе Барятинском… – Т. Горшельт участвовал волонтером в кавказской войне 1858–1863 гг., которой посвящена серия его картин, в частности полотно «Пленение Шамиля князем Барятинским».
84…один из сыновей Коцебу, убитого студентом Зандтом… – имеется в виду Август-Фридрих-Фердинанд Коцебу (1761–1819), немецкий драматург и романист, состоявший на русской службе в Остзейском крае, затем в Германии; убит как русский шпион в Мангейме студентом богословия К. Л. Зандом; его сыновья прославились как путешественники, писатели, художники.
85Людвиг I, Карл Август (1786–1868) – баварский король (с 1825 г.), покровительствовал искусству; после революции 1848 г. отрекся от престола в пользу своего сына Максимилиана II Иосифа (1811–1864).
Купите 3 книги одновременно и выберите четвёртую в подарок!

Чтобы воспользоваться акцией, добавьте нужные книги в корзину. Сделать это можно на странице каждой книги, либо в общем списке:

  1. Нажмите на многоточие
    рядом с книгой
  2. Выберите пункт
    «Добавить в корзину»