Читать книгу: «По кругу», страница 3
Когда Моргулисы попрощались с Розой на перроне и поезд тронулся и пошел, набирая ход, они еще долго смотрели вслед хвостовому вагону, на котором светились красные огоньки, особенно яркие в густеющих сумерках, при виде которых у Софьи Абрамовны сжалось сердце.
Потом они медленно шли к трамвайной остановке, каждый думая о своем.
– Ну вот, слава богу! – заговорил Борис Моисеевич. И облегченно вздохнул.
– Ты опасаешься чего-то конкретно? – спросила Софья Абрамовна у мужа.
– Не знаю… – ответил тот. – Но я верю своему предчувствию. Если с нами что-то случится…
– Боря, кому мы нужны?! Беспартийный адвокат, защищающий уголовников, и рядовая машинистка! – Софья Абрамовна прислонилась головой к плечу мужа. – Им нужны овцы пожирнее… – Она так и сказала «им».
– И всё же, и всё же… – проговорил Борис Моисеевич, довольный тем, что удалось отправить дочь из Москвы.
Когда они сошли с трамвая и направились к дому, Борис Моисеевич предложил:
– Давай купим вина… Хочется выпить.
Софья Абрамовна не стала возражать. Они зашли в магазин и купили бутылку «Киндзмараули».
Уже сидя за столом, разлив вино по бокалам, Борис Моисеевич сказал:
– Спасибо тебе… – И пояснил: – За нашу жизнь.
– Боря! Что такое ты говоришь? – воскликнула Софья Абрамовна, хотя поняла, что он имел в виду. – Ты хочешь меня бросить? У тебя появилась другая женщина?
– Перестань!
– Тогда что же?
– Я хотел сказать, что был счастлив с тобою все эти годы… Даже не представляю, кто бы мог быть вместо тебя.
– Боря, ты что же, прощаешься со мной? Надеюсь, мы еще долго будем вместе.
Софья Абрамовна поднялась, обошла стол, поцеловала мужа в темя и вернулась на свое место.
На стене тикали часы в деревянном футляре. Золотой круг маятника отмеривал время, плавая туда-сюда.
За окном остро светились яркие звезды, и холодный свет их, казалось, леденил душу.
Но звезды были далеко, в кромешной тьме за стеклом, а здесь, в комнате, горел яркий свет, лившийся из-под абажура на стол, у которого сидели Моргулисы, давая ощущение тепла и надежности.
Борис Моисеевич неожиданно поднялся со стула. Прошел за ширму, отделявшую угол дочери и ее кровать. Принес оттуда патефон и пару пластинок. Поставил одну из них. Зазвучал голос Козина, песни которого так любила Роза. И обоим от голоса певца стало хорошо и покойно. Казалось, что Роза здесь, дома, только вышла на короткое время к соседям…
Ночью в дверь Моргулисов решительно постучали.
Пока шел обыск в комнатах, Борис Моисеевич и Софья Абрамовна сидели в молчании у стола, взявшись за руки. Лица их были спокойны. Обоих согревала мысль, что они вовремя отправили дочь из города. В Харькове девочку не станут искать.
Утром с корзиной продуктов в квартире появилась кухарка Антонина, одетая в черное платье, с аскетическим лицом монашки, нанятая Софьей Абрамовной готовить еду.
Минуя дверь Моргулисов, она прошла на кухню и приступила к приготовлению обеда. Пока варилось мясо, Антонина нарезала овощи для борща: свеклу, капусту, лук, картофель.
Женщины, находившиеся в этот час на кухне, хмуро поглядывали в ее сторону, не решаясь остановить Антонину и сообщить ей об аресте Моргулисов.
И только Полозова, далекая от всякого рода сантиментов, понаблюдав некоторое время за действиями кухарки, неприветливо заявила ей:
– Бросай, гражданка, свое варево! И отправляйся домой. Некому твою еду есть…
Антонина оторвала взгляд от разделочной доски, где лежали нарезанные овощи, с недоумением взглянула на Полозову.
– Твоих Моргулисов ночью арестовали! – объяснила та. – Теперь им самое время тюремную баланду жрать, а не борщи с пампушками! Ищи себе, баба, другое место.
Антонина хмуро оглядела женщин и, не сказав ни слова, вернулась к прерванному занятию. Провела она на кухне больше часа, вызывая почтительное удивление у местных хозяек, и ушла только после того, как завершила приготовление обеда. На столе Моргулисов остались кастрюля с борщом и накрытая тарелкой сковорода, где еще испускали жар котлеты и жареная картошка.
Так они и стояли на столе и день, и два, и три, словно Моргулисы могли вернуться и пообедать.
Как-то Полозова попыталась выбросить содержимое кастрюли и сковородки в помойное ведро, но жена Кольки Петрика резко остановила ее.
– Оставь! – сказала она сурово. – Не твое и не лезь!
– Но всё это скоро вонять начнет! – возмутилась Полозова.
– Когда начнет вонять, тогда и выбросишь! – тоном, не терпящим возражения, заявила жена Кольки Петрика. – Ты здесь человек новый и свои порядки не устанавливай…
Полозова, закусив удила, удалилась.
Прошел еще день, и жена Кольки Петрика сама отнесла на помойку испортившуюся еду, на которую тут же набросились две оголодавшие дворовые собаки.
Орлухо-Майский, вернувшись с дачи приятеля, где он провел два дня, блаженствуя на природе, узнал об аресте Моргулисов и запил.
В перерывах между употреблением водки он лежал на диване, скрестив на груди руки, точно покойник, разражаясь длинными монологами из любимых москвичами пьес А. Островского. Монологи эти всякий раз начинал он бойко, но потом его энергия источалась, и он лишь неразборчиво бормотал слова. Потом и вовсе затихал. Но стоило ему выпить, все повторялось сначала.
На тумбочке в изголовье дивана возвышалась бутылка водки, уже почти пустая, рядом – блюдо с мясными пирожками, которые напекла Елизавета. Орлухо-Майский закусывал мало. Выпив шкалик, съедал половину пирожка. Вторую половину возвращал обратно на блюдо. На полу у тумбочки стояли пустые бутылки.
– Вася! У тебя же завтра репетиция, – переживала за брата Елизавета. – А ты второй день не в себе.
– Не понимаю! – с пафосом восклицал Василий Мартьянович, не обращая внимания на стенания сестры.
– Чего ты не понимаешь?
– Идут аресты приличных людей, а народ безмолвствует… Это как?!
– Народ не безмолвствует, наоборот – требует расстрелять всякого рода троцкистов, как бешеных собак. Ты же читаешь газеты.
– Но забирают не только троцкистов, будь они неладны! А и соседей, родственников, друзей… А публика молчит! Что случилось с Россией?
– Тише! – умоляла шепотом Елизавета.
– Купи еще водки! – требовал Василий Мартьянович.
Елизавета не могла ослушаться брата и бежала в магазин.
Если звонили из театра и просили Орлухо-Майского к телефону, Елизавета говорила, что Василий Мартьянович болен, у него простуда. И, услышав слова сочувствия, вешала трубку, не желая вдаваться в объяснения.
– Вася! – вслед за этим говорила она брату. – Из-за тебя я вынуждена лгать! Нашей маме вряд ли бы это понравилось!
– Прости, Лизонька! – отзывался тот.
И выпив очередной шкалик водки, начинал громко, с пафосом произносить очередной монолог из пьесы Островского.
К примеру, монолог Курослепова из «Горячего сердца»: «И с чего это небо валилось? Так вот и валится, так вот и валится. Или это мне во сне, что ль? Вот угадай поди, что теперь на свете, утро или вечер?..» После слов «Неужели я в аду?..» энергия его стала затухать, и он перешел на бессвязное бормотание.
Ближе к вечеру Орлухо-Майский попросил сестру позвонить Топоркову и, если тот дома, позвать его в гости. Хотелось поговорить о многом с ним, близким приятелем. Но Топоркова дома не оказалось.
Прошла не одна неделя, а комнаты Моргулисов так и стояли опечатанными. Никто не приходил, не интересовался ими.
Парамон заметно нервничал. Появляясь вечером у Кармановых, задавал Серафиме (именно ей, а не Карманову) один и тот же вопрос:
– Дверь у Моргулисов не вскрывали? Мебель и вещи не трогали?
И получив отрицательный ответ, шел на кухню с мрачным выражением лица, чтобы помыть перед ужином руки.
Позже, когда Серафима и дети уже спали, а они с Кармановым сидели у стола, отчитывал брата за инертность.
– Зайди в домоуправление и поинтересуйся, что там с комнатой Моргулисов. Почему тебе ее не дают, коли уж она освободилась… Под лежачий камень вода не течет!
– Да пойми ты, не могу я через день бегать туда и требовать комнату! Надо мною и так уже смеются.
– Тюфяк! Форменный тюфяк! – сокрушался Парамон. – А еще Карманов!
И недовольный взгляд его устремлялся вверх – на лампочку внутри абажура, висевшего над столом. И нить в лампочке начинала моргать. А потом и вовсе гасла. И несколько мгновений оба сидели в темноте, пока нить в лампочке вновь не загоралась. Потрясенный Карманов в ужасе пялился на Парамона, способного на такие штуки.
– В общем, так, – подвел черту Парамон. – Завтра идешь к начальнику домоуправления и требуешь комнату Моргулисов. Скажешь, брат у тебя – заслуженный человек! Участник Гражданской войны, форсировал Сиваш, подорвал здоровье. Нуждается в отдельной жилплощади.
– Ты форсировал Сиваш? – дрогнувшим голосом поинтересовался Карманов, глядя в сытое лицо Парамона, цветущий вид которого свидетельствовал о его незаурядном здоровье и о том, что он проживет еще не один десяток лет.
– Какая разница? Я контру выбивал из Крыма… Где я только не был!
Измученный Карманов пообещал сходить на следующий день в домоуправление. Что он и сделал.
Начальник домоуправления, к кому Карманов попал на прием, – сухощавый мужик с глубоким шрамом от сабли на левой щеке, прихрамывающий на одну ногу, – встретил просителя откровенно неприязненно.
– Какой, к черту, Сиваш! – воскликнул он, выслушав речь Карманова, посвященную заслугам Парамона, и его кадык нервно дернулся на шее. – А я вот под Царицыном блохой вертелся, отбивая белых, – заявил он. – Чуть богу душу не отдал! И живу с семьей из пяти человек в комнате шестнадцати метров и не бегаю по начальству! А мне, между прочим, сам товарищ Сталин за заслуги именное оружие вручал – там же, в Царицыне. – И несколько смягчившись, добавил, объясняя ситуацию:
– По поводу освободившегося жилья в вашей квартире есть указание: держать его пока в закрытом виде, до особых распоряжений. Вот так, мил товарищ, иди и работай на благо мирового пролетариата!
Узнав о разговоре Карманова с домуправом и о том, что комнаты Моргулисов законсервированы до особого распоряжения, Парамон стукнул ладонью по столу.
– Бюрократы! Люди живут в тесноте, а они свободное жилье держат в запечатанном виде!
Он долго сидел молча, звякая ложечкой в стакане с чаем, который поставила перед ним Серафима. Чай давно уже остыл, а он всё мешал и мешал его ложечкой. И думы разного рода теснились в его голове.
Поздно вечером, когда все Кармановы спали, Парамон поднялся со своего ложа на полу.
Включил свет. Достал с полки чернильницу, ручку и бумагу и сел к столу. Писал долго, часов до трех ночи. Лоб его вспотел, глаза светились от вдохновения. Непосвященный подумал бы, что у Парамона поэтический зуд, и он сочиняет поэму о славной поступи социализма или пишет книгу воспоминаний о походе через Сиваш (к слову сказать, Парамон там никогда не был). Когда он закончил свой труд, перед ним лежало с десяток страниц, исписанных крупным почерком, где вдохновенно была описана жизнь нескольких кармановских соседей, их имевшие и не имевшие место сомнительные высказывания по поводу нынешней власти. Собрав исписанные листы, Парамон свернул их и убрал в карман френча. Затем выкурил папиросу и с чувством выполненного долга лег спать.
Через две недели в квартире вновь появились сотрудники НКВД. На этот раз они пришли за Колькой Петриком.
Жена Кольки, Клавдия, была потрясена: чем мог провиниться перед советской властью ее муж, простой рабочий? Видимо, сболтнул что-нибудь лишнее по пьяному делу? Подавленная, она сидела на кушетке. Колька пытался ее успокоить, говорил, что это недоразумение, что он – токарь, а не партийный начальник, способный на саботаж, и что через пару дней всё выяснится и он будет дома. Но Клавдия знала, что это не так, и что она не увидит своего Кольку долгое время. Слава богу, дома не было дочерей, живших на каникулах у родни в деревне.
Мать Кольки, усохшая старуха, смотрела обреченно на происходящее, изредка утирая тряпкой, которую доставала из кармана кофты, слезящиеся красные глаза.
Пока сотрудники НКВД шарили по углам, проводя обыск, Колька, воспользовавшись тем, что остался без присмотра, неожиданно вскочил на подоконник и выпрыгнул в окно. Приземлился он неудачно – сломал ногу. Так его и погрузили с волочащейся ногой в черную легковушку, на которой и увезли.
Клавдию не тронули. И комнату не забрали, где она осталась жить с детьми и матерью Кольки. Соседи думали, что их выселят куда-нибудь в барак или отправят на поселение, но и этого не случилось.
Клавдия замкнулась, перестала с кем-либо из соседей вести откровенные беседы. Появляясь на кухне, безмолвно готовила еду. Закончив, так же безмолвно уходила. Понимая ее состояние, местные женщины – Елизавета, Серафима Карманова, Анна Пернатых, жена фельдшера Андрея Пернатых, крепкого сорокалетнего мужика, – не лезли к ней с досужими разговорами. А уж о Полозовой и речи не было – та и до этого не баловала Клавдию своим вниманием. Особенно после истории с едой, оставленной кухаркой на столе Моргулисов. Клавдия же, встречаясь с нею где-либо в коридоре, на кухне или у подъезда, смотрела на Полозову с ненавистью, пребывая в твердом убеждении, что это она подговорила своего мужа, возившего больших начальников с Лубянки, написать на Кольку донос. Клавдия, надо сказать, заблуждалась на счет Полозовой. Той многое можно было предъявить, в силу ее дурного характера, но на доносы она была не способна. У Полозовой в прошлом тоже не все было гладко. Отец ее, справный крестьянин из Воронежской губернии, в период коллективизации был раскулачен и выселен с семьей в Сибирь. Самой Полозовой тогда повезло. Она жила в то время в Москве, училась на рабфаке. Вышла замуж за Полозова, сменила фамилию.
– Не твоих ли рук это дело? – спросил как-то Карманов у Парамона, имея в виду арест Кольки.
Был выходной день, и оба сидели в пивной на Пушкинской, пили пиво. В пивной было шумно, звякали кружки, галдел пьющий народ. В воздухе стояло плотное облако табачного дыма.
– Ты о чем? – глянул на Карманова Парамон.
– Я о Кольке…
– Нужен мне твой Колька!
Но Карманов не поверил брату.
– Моргулисов же ты утопил, – сказал он, понизив голос, – и про Кольку мог написать…
– Моргулисы – это другое дело. Не люблю евреев, – признался Парамон. – Слишком они умные. А это угроза основам государства! Если есть где какой-либо заусениц, ищи там еврея!
– Но Моргулисы хорошие люди! Мы прожили с ними бок о бок немало лет…
– Я тоже хороший человек! – заявил в ответ убежденно Парамон. – К тому же я твой брат! И мне нужна жилплощадь!
– И ты форсировал Сиваш… – добавил без тени иронии Карманов, лишенный чувства юмора. – Прошу, не делай так больше, – обратился он к Парамону. Хотя Карманов и был человеком мягкотелым, но когда что-либо задевало его за живое, он не мог промолчать. – Кольку ты зря… Комната, как видишь, не освободилась. И Клавдия теперь без мужа, а ей одной три рта кормить!
– Я тебе сказал уже: нужен мне твой Колька, как борову одеколон! – поморщился Парамон. – Сам, видимо, где-то вляпался. Пить меньше надо и меньше по пьяному делу языком трепать!
Но Карманов так и не поверил брату. И впоследствии смог получить подтверждение своим предположениям.
Из дымного табачного облака выплыл бородатый всклокоченный мужик, весьма нетрезвый, с незажженной папиросой, зажатой во рту. Пошатываясь, приблизился к столу, где сидели братья.
– Товарышши! – прохрипел он. – Дайте прикурить!
Парамон неприязненно оглядел бородача. Задержал взгляд на папиросе, которая прыгала у того во рту. И Карманов вдруг с ужасом обнаружил, что на кончике папиросы появился красный огонек.
– Зачем тебе прикуривать? – сказал Парамон. – Горит твоя папироска! Протри зенки!
Бородач вынул папиросу изо рта, увидев на конце огонек, удивился:
– Вот ё!
И затянувшись с наслаждением, исчез в дыму пивной.
– Как это тебе удается? – спросил Карманов, у которого необычные способности Парамона вызывали тревогу: то лампочка погаснет под его взглядом, то загорится кончик папиросы! – Я ведь даже не знаю, где ты работаешь! Уж не в цирке ли?
– Можно сказать и так, – уклончиво ответил тот.
За стеклом на улице появилась колонна людей. Впереди – красные флаги, духовой оркестр. В толпе – возбужденные лица. Над головами идущих в колонне – портреты Сталина и других вождей.
– Славный у нас народ! – изрек Парамон, глядя в окно. – А ты хочешь, чтобы разные там вредители и шпионы портили ему жизнь, – сказал он, обращаясь к Карманову. – Не выйдет! – И добавил со значением: – Подумай об этом, братишка.
Карманов боязливо промолчал. Ему вдруг отчетливо представилась картина, как однажды ночью по наводке брата к нему в жилье врываются крепкие мужики с Лубянки и уводят его. А Парамон, облапив его жену, несет Серафиму в постель и там овладеет ею.
Как-то Карманов выносил ведро с мусором на задворки и столкнулся нос к носу с Дударевым. Тот вернулся домой после недельной отлучки. Комбриг был в военной форме. Лицо загорелое. На груди светились два ордена Красного Знамени.
– Здорово, сочинитель! – проговорил комбриг мрачно, преградив Карманову путь, и в глазах его полыхнули злые огоньки. – Расскажи о своих, так сказать, литературных успехах.
Карманову ни разу не доводилось видеть комбрига в таком рассерженном состоянии.
– Вы чего-то перепутали, Денис Петрович! – струхнул он. – Я – по хозяйственной части, и в писателях никогда не числился…
– Нет, ты писатель! Да еще какой!
– Что вы, товарищ комбриг! Бог таланта не дал…
– Разве? А не ты ли меня к изменникам причислил и бумагу в органы отправил? Там твоя фамилия стоит. Твоя, а не чья-либо другая! Нашлись, к счастью, добрые люди, сообщили об этом. Пристрелить бы тебя прямо здесь, да пацанов твоих жалко!
Карманов понял, что отпираться бессмысленно, и признался:
– Это не я, товарищ комбриг! Честное слово! Это мой двоюродный брат, Парамон. Он за меня и расписался…
– Брат? – Дударев, державший Карманова за ворот рубашки, разжал пальцы. – Это тот, с наглыми глазами, что у вас живет?
– Он самый!
– Ему-то это зачем? Он меня совсем не знает. Я с ним за одним столом кашу не ел… Это с тобой мы не один год соседствуем. А он-то с какого боку?
– Вот и я о том же… – Карманов не стал рассказывать о желании Парамона получить комнату, что послужило причиной доноса. И воспользовавшись тем, что лицо комбрига несколько смягчилось, пожаловался ему:
– Он и меня замучил. Свалился, как снег на голову, говорит: я твой брат! А я о нем до той минуты и слыхом не слыхивал. Поселился у нас, и съезжать не хочет… Я прямо не знаю, как быть!
– Значит, писатель – это он… – Дударев задумался. – Ладно, иди. О нашем разговоре ему ни слова. Я вот улажу свои дела и им займусь.
На том и расстались.
Орлухо-Майский, пивший три дня подряд водку после ареста Моргулисов, узнав о том, что забрали Кольку Петрика, долго сидел у стола, погруженный в невеселые думы. Хотел было налить себе водки из графина, голубоватый бок которого светился в буфете, но отказался от этой затеи: накладно пить всякий раз, когда забирают кого-либо из твоих знакомых! Здоровья не хватит! И хотя он не особенно жаловал Кольку, но парня всё же было жаль.
Нынче Василий Мартьянович был в театре и играл в спектакле по пьесе А. Островского «Бешеные деньги». Спектакль имел большой успех и Орлухо-Майский, выступавший в роли Кучумова, тоже. Когда он выходил на поклоны, аплодисменты становились гуще и громче. Чувствовалось, что зрители выделяют его исполнение среди прочих. И Василий Мартьянович в ответ на это склонялся в глубоком поклоне, приложив широкую ладонь к сердцу. С радостным чувством он ехал на такси домой, глядя на мелькающие за окном огни.
И вот на тебе – арест Кольки! Елизавета, сообщившая эту печальную новость, была бледна и выглядела усталой.
– Есть будешь? – спросила она.
– Не хочется… Вот чаю выпью.
Когда Елизавета пришла с кухни и поставила перед братом стакан чая в металлическом подстаканнике с изображением паровоза со звездой, несущегося на всех парах, тот все так же сидел задумчиво у стола. Сделав пару глотков, он посмотрел на сестру и неожиданно сказал:
– Лизонька! Почему бы тебе не выйти замуж?
– Ты что, Вася?!
Елизавета с удивлением посмотрела на брата. Тот никогда не заводил разговора на эту тему. Такое случилось впервые.
В тысяча девятьсот четырнадцатом году тогда еще юная Лиза была помолвлена с гвардейским поручиком Евгением Дмитриевичем Гуральским, в которого была без памяти влюблена. Но началась война с германцами, и Евгений Гуральский, полный патриотических чувств, отправился на фронт, где и погиб через несколько месяцев. Елизавета тяжело переживала потерю жениха. Верная памяти погибшего, она так и не вышла замуж.
Пока была молода, к ней еще проявляли интерес достойные молодые люди, но девушка не решилась принять предложение кого-либо из них. Ей все думалось, что, быть может, Гуральский жив и находится в плену.
Но шло время. Случилась Февральская революция, потом Октябрьский переворот. Большевики подписали Брестский мир. Пленные давно вернулись домой. И стало ясно, что Евгений никогда уже не вернется. С годами Елизавета усохла, потеряла былую привлекательность, и теперь, будучи женщиной за сорок, не представляла для ровесников интереса. Да и сама она давно уже перестала думать о том, чтобы изменить свое семейное положение (никто с Гуральским не выдерживал сравнения), и всю свою любовь Елизавета отдавала брату, овдовевшему в середине двадцатых.
Орлухо-Майский, как никто другой знавший об умонастроениях сестры, о ее сильной любви к погибшему поручику, проявляя деликатность, ни разу до сего дня не заводил разговора о Лизином замужестве. И вдруг сегодня заговорил на эту тему.
– Вася! Что случилось? Почему ты говоришь об этом? – Елизавета присела на диван и растерянно посмотрела на брата.
Тот некоторое время молчал, думая о своем, потом заговорил участливым тоном:
– Видишь ли… Всякое может быть… Сегодня я здесь, а завтра могу оказаться в другом месте… – Орлухо-Майский говорил уклончиво, стараясь не использовать в своей речи слова «арест», «НКВД», «ссылка» и прочее.
Но Елизавета поняла, что брат имеет в виду.
– И я не хочу, чтобы ты оставалась одна… – продолжил Василий Мартьянович. – Тебя любой может обидеть.
– Во-первых, ничего еще не произошло! – с жаром начала свою отповедь Елизавета. – Во-вторых, ты – известный человек, заслуженный артист республики! Тебя знает театральная Москва! Не могут такого человека взять и запросто отправить в тюрьму!
– Милая! Вспомни Тухачевского, Бухарина и прочих арестантов! Они были известны и уважаемы не только в Москве, но и повсюду в СССР, и что? Помогло это им?
Елизавета некоторое время молчала, обдумывая слова брата, потом тихо, но твердо заявила:
– Если тебя отправят в ссылку, я поеду за тобой…
– Вот тебе раз! – всплеснул руками Орлухо-Майский. – К одной испорченной жизни ты хочешь прибавить вторую. Никуда ты не поедешь! – И желая изобразить из себя меркантильного субъекта, добавил: – Ты останешься здесь и будешь сохранять до моего возвращения нашу жилплощадь… А если выйдешь замуж за достойного человека, я буду только рад. У нас в театре есть артист, по фамилии Радищев, он недавно овдовел… Я вас непременно познакомлю. Это будет весьма полезно для каждого из вас.
– Вася! Мне поздно замуж. Да и не хочу я.
За окном раз-другой вспыхнула молния, озарив темное ночное небо, потом загрохотало… И мгновение спустя пошел сильный ливень. Струи его сквозь открытое настежь окно били в подоконник, барабанили по нему и острые мелкие брызги летели в комнату на паркет.
Елизавета поднялась с дивана. Закрыла окно. Некоторое время смотрела через стекло на бушующий ливень, завороженная буйством природы.
Внизу на улице, словно в припадке безумия, раскачивались кроны деревьев, текли потоки воды по асфальту, похожие на черные мертвые реки. Билось в истерике полотнище флага на доме напротив, будто хотело сорваться с флагштока и унестись в темную даль. И прохожие, которых стихия застала на улице, безуспешно пытались продраться сквозь стену ливня, – мокрые раздерганные тени, бывшие когда-то людьми.
– Я пойду спать, – сказала Елизавета и ушла к себе.
Утром следующего дня Елизавета отправилась на Палашевский с намерением увидеть Пелагею Чуму и поговорить с ней о будущем.
Чума, как обычно, восседала на деревянном ящике у входа. У ног ее стоял мешок с семечками. В ожидании покупателей Чума курила папиросу, поглядывая по сторонам. Елизавета впервые видела ее курящей. Дым от папиросы уходил вверх и растворялся в воздухе серого дня.
– Здравствуй, Пелагея! – поздоровалась Елизавета.
– Здравствуй, коли не шутишь! – ответила та. – Тебе чего, семечек?
– Поговорить! – выдохнула Елизавета и добавила поспешно, желая задобрить предсказательницу:
– Я и семечек возьму…
– Поговорить? – Чума повернула к ней свое лицо. – О чем?
Елизавета несколько мгновений мялась, не зная, с чего начать. Потом решила напомнить Чуме о разговоре, который состоялся между ними много недель назад.
– Ты сказала мне как-то, что я вот погорю… Не в смысле пожара, а по-другому… И моих соседей ждет та же участь.
Чума бросила папиросу на землю, вгляделась в лицо Елизаветы.
– Да, я тебя помню… Ты часто бываешь здесь на рынке, – сказала она. – И разговор наш помню… Все, что тебя ждет, на лице у тебя написано. Только надо уметь это увидеть. Я вижу… Ну, что тебе сказать… Есть у тебя близкий человек, очень близкий, и его ждет беда.
Елизавета вцепилась руками в кофту, которая была на Чуме.
– Неужели ничего нельзя сделать?! Изменить что-либо?! Прошу тебя! – И ее губы предательски задрожали.
Чума резко отвела от себя руки Елизаветы. Ее темные глаза, блеснувшие над загорелой, в оспинках, кожей щек, строго смотрели на несчастную.
– Что я тебе, Господь Бог?! Судьбу изменить нельзя! – произнесла она неприязненно. И, уже смягчившись, добавила:
– Одно могу тебе сказать: не помрет он, в живых будет, там, куда попадет…
Когда Елизавета, поникшая, бледная, с кульком семечек в кармане платья, вернулась с рынка, снова пошел проливной дождь, правда, не такой сильный, как ночью.
Через четверть часа он стих. Но этого было вполне достаточно, чтобы перед домом, как обычно, образовался бурный водный поток, препятствующий нормальному движению. Нельзя было пересечь его, не замочив основательно ноги. Плохо работающие водостоки не справлялись со своей задачей.
В это время Орлухо-Майский, отправившись в театр, вышел из дома и остановился перед потоком, выискивая место, где бы он мог с наименьшими потерями, не проваливаясь в воду выше лодыжки, пересечь его. Позади Василия Мартьяновича задержались какие-то люди, озабоченные тем же. Занятый мыслью, как преодолеть препятствие, он даже не посмотрел за спину. Просто чувствовал, что сзади кто-то стоит.
Мутные воды, катившие у ног, походили на бурную реку в пору весеннего разлива, и Орлухо-Майский, разведя театрально руки, разразился философской сентенцией:
– Так и жизнь катится, полная бульканья и грязи! И никакая власть ничего не может с этим поделать… Ни царская, никакая иная!
Стоп! Зачем же он произнес это?.. Но слова о власти, увы, уже сказаны, и один из тех, кто стоит сзади, проживающий в том же доме, вскоре резко повернет штурвал судьбы Василия Мартьяновича в направлении грозы. И ничего теперь не исправить. Дело только во времени. Скоро легкий, как бабочка, лист бумаги, которому цена копейка и на котором будет описан этот случай, запустит тяжелый маховик государственного насилия.
Но это, как уже было сказано, произойдет позже. А пока Орлухо-Майский, найдя сужение в потоке, перебросил через него в прыжке свое крупное тело, зачерпнув воду лишь одним ботинком, и направился к трамвайной остановке. «Успею до выхода на сцену обсушиться в театре», – успокоил он себя. Василий Мартьянович шел и насвистывал вальс Штрауса «Голубой Дунай», в тон проглянувшему между серых туч яркому летнему солнцу.
Не успел комбриг Дударев, занятый в течение недели делами в Главном штабе РККА, переговорить с Парамоном. Хотя готовил себя к этому разговору, обдумывал, как наказать доносчика. Это было не просто. Не мог же он, армейский командир, действовать подобно уголовнику – избить лжеца или прострелить ему одну из конечностей, чтобы тому впредь неповадно было. В военное время за подобное очернительство лжеца можно было бы отдать под трибунал. И тому мало не показалось бы!
Но разговору не суждено было состояться.
В конце недели поздно вечером в дверь комбрига постучали. Стук был настойчивый, но сдержанный. И это поначалу дезориентировало хозяина жилья. Затем дверь деликатно подергали за ручку, но она была закрыта на ключ изнутри.
Дударев, в гимнастерке без ремня, сидел в эти минуты у стола и обсуждал с Таней, куда они поедут отдыхать в сентябре, когда у него будет отпуск. Он предлагал поехать в Сочи, в военный санаторий. Но Таня, девушка умная и не по возрасту рассудительная, сказала, что Сочи – это, конечно, хорошо, но сейчас, в столь неспокойное время, лучше поехать в какое-либо тихое место, в деревню, подальше от людских глаз. К примеру, под Рязань, в село Константиново, на родину Есенина, где чудная природа, река Ока под боком, и провести отпуск там.
Услышав стук, Дударев подумал: «Кого это принесла нелегкая в столь позднее время?» Он прошел к двери, но открывать не стал, и спросил:
– Кто там?
– Откройте! – потребовали за дверью.
– Но кто это? Я уже сплю…
– Откройте, Дударев! У нас есть к вам вопросы…
Комбриг сразу все понял. Люди за дверью – сотрудники НКВД и явились они, чтобы его арестовать. Увы! Ненадолго хватило индульгенции, полученной Евгенией Соломоновной от Ежова!
– Подождите, я не одет! – крикнул Дударев. Он тянул время, мучительно соображая, что следует предпринять, чтобы уберечь Таню от последствий, связанных с его арестом.
Он метнулся к столу.
– Это за мной! – шепнул он девушке. И приказал ей: – Спрячься в шкафу!
Таня заупрямилась.
– В шкаф не полезу! Это унизительно! Словно я любовница, которую застала жена! Я буду рядом с тобой.
– Сейчас не время для споров! Ты должна спрятаться, чтобы потом уйти. Я уже не молод, кое-что повидал на своем веку… А у тебя вся жизнь впереди, зачем тебе ее портить?
В дверь резко забарабанили.
– Дударев! Немедленно откройте!
– Полезай в шкаф! – гневно потребовал комбриг, обращаясь к Тане. – Сейчас здесь будет большая свалка!
Таня полезла в шкаф и затаилась среди платьев покойной жены Дударева.
Комбриг плотно прикрыл за нею дверцу. Метнулся к комоду, резко вырвал на себя один из ящиков. Вынул оттуда пистолет. Проверил наличие в нем обоймы, вторую – сунул в карман галифе.
Снаружи уже не барабанили, а ломились. Но большую прочную дверь, сработанную еще при строительстве дома мастерами купца Ерофеева, выбить было не так-то просто. Для этого требовалось время и немало усилий.
Бесплатный фрагмент закончился.
Начислим
+6
Покупайте книги и получайте бонусы в Литрес, Читай-городе и Буквоеде.
Участвовать в бонусной программе
