Читать книгу: «Поиски Афродиты»
Предисловие автора
Эта книга – фактически исповедь. Здесь все – правда, во всяком случае такая, какой я ее ощущаю. Тема – одна из самых главных в жизни каждого человека, а на мой взгляд – самая главная: взаимоотношения мужчин и женщин.
Что бы кто ни говорил, но жизнь каждого человека начинается именно со встречи мужчины и женщины, будущих отца и матери нового существа. При всем огромном количестве сочинений на эту тему, как-то не принято говорить о том, с чего конкретно начинается рождение человека: о сексуальном соединении мужчины и женщины. Меня, как, я уверен, и многих, чуть ли не с самого детства волновал этот, так называемый «гендерный» вопрос. Я родился в Советском Союзе в те годы, когда школы были мужские и женские, и девочки, ученицы женской школы, да и просто соседки по дому, казались мне существами с другой планеты, совсем не такими, как мы, мальчишки. Чувство преклонения перед таинственным женским началом не покидало меня никогда. Став взрослым, задумываясь над этим вопросом, я вдруг осознал, что ведь вообще все живое в этом мире разделено на два пола, и продолжение жизни связано с их соединением. Так что ничего удивительного в моем особом отношении к женскому началу, как я понял, нет. Меня гораздо больше удивляло другое. Меня удивляла постоянная, противоестественная, привычная ложь окружающих, связанная с этим вопросом. Почти никто – ни мужчины, ни женщины – не говорит честно на эти темы. Спрашивается: почему? Мне много есть, что сказать об этом. Я прожил долгую жизнь, и этот вопрос волнует меня сегодня фактически так же, как всегда.
Эта книга не претендует на всеохватывающее исследование. Но в ней я с полнейшей искренностью говорю о своей жизни и своем эротическом опыте. И многих скорее всего удивит моя непривычная откровенность. Кое-кому она может показаться даже неприятной. Но я полностью убежден, что каждый человек – и мужчина, и женщина – должен честно относиться и к своему поведению в этих отношениях, и к поведению своих «партнеров». Ложь, которая царствует в этих вопросах, отравляет всю нашу жизнь именно потому, что они влияют буквально на все наши поступки, хотя мы далеко не всегда это осознаем. Что касается меня, то именно честное отношение ко всему этому не только помогало мне в жизни, но во многом делало ее интересной, насыщенной, иногда мучительно сложной, однако именно в этих отношениях я испытывал самые сильные, в том числе самые радостные ощущения.
Детство и юность были у меня очень трудными, болезненными, сиротскими, полуголодными, как, впрочем, у многих в те годы. И тем не менее, преклонение перед светлым женским – девичьим – началом поддерживало меня в самые тяжелые моменты жизни.
Я никому ничего не навязываю. Каждый волен относиться к своей жизни так, как он считает нужным. И каждый вправе воспринимать эту мою исповедь так, как он чувствует. Но, повторяю, это честная попытка поделиться с другими своим немалым опытом.
Но эта книга не только о моем эротическом опыте, она вообще о жизни. О становлении человеческой личности. И еще должен признаться, что я всегда считал и считаю главным божеством, которое постоянно поддерживало и воспитывало меня, – Афродиту, Богиню Красоты и Любви. И именно Афродите в первую очередь я и посвящаю этот свой благодарный отчет.
Юрий Аракчеев, 2019 год
Женский взгляд
Три отзыва о рукописи «Поиски Афродиты»
«…Все началось с того, что я подружилась в ЖЖ с Ольгой. Заглавным постом в ее журнале стоит неоконченный пока роман «История любви» – о встрече, взаимоотношениях и об удивительной любви писателя и 15-летней очаровательной девушки. Действие автобиографического романа начинается в 1988 году, а та 15-летняя девушка и есть Ольга. Они встретились, затем расстались на десять лет, и, наконец, снова встретились – на этот раз, чтобы больше никогда не расставаться. Как-то раз я прочитала эти несколько постов, которые войдут в состав будущего романа – залпом. Помню, тогда стоял какой-то совершенно дождливый унылый день, который согрело чтение этой романтичной, светлой истории.
У меня есть подруга, которая читает исключительно биографии и основанные на реальных событиях книги. Она любит повторять: «Жизнь – такая интересная! Зачем читать вымысел, когда полно реальных сюжетов?» В какой-то мере я с ней согласна, хотя люблю разные жанры. Жизнь действительно может быть невероятно интересной и увлекательной. Если мне посчастливилось убедиться на своем примере, то на чужих убедились в этом, наверное, все.
Однажды из ЖЖ Ольги я прошла по ссылке в журнал ее мужа, писателя и фотохудожника Юрия Аракчеева.
В нем опубликован роман «Поиски Афродиты», о котором я сегодня хочу рассказать.
«Поиски Афродиты» – летопись человеческой жизни. Непростой, но в то же время удивительной и особенной человеческой жизни. Писатель Юрий Аракчеев вел дневники с ранних лет. По ним он восстановил все важные детали своей жизни. Без купюр.
Мне понравилось высказывание какого-то журналиста, который писал о фотоальбомах Юрия Аракчеева. Я ее перефразирую и скажу о книге: утверждать, что эта книга об эротике – это как говорить, что Хемингуэй в повести «Старик и море» писал о рыбном промысле в прибрежных водах.
Это настолько откровенная книга, что иногда пробирает дрожь. И дело не в сексе и эротике, как может показаться на первый взгляд. Дело в том, что она – как исповедь. Писатель пишет не только о достижениях и взлетах, он исповедуется перед читателями за свои промахи, ошибки, страх… Особенно – в первой части книги, где речь идет о юности. В этом пронзительная откровенность этой книги.
Да, эротики и секса в книге очень много. Все-таки за свою жизнь фотохудожник снял обнаженными несколько сот прекрасных женщин и с более чем сотней был близок!
Обо всем этом он подробно рассказывает. И все это происходило в 70-е, 80-е! Когда за такие съемки и «распространение порнографии» могли посадить!.. Да что там, привлечь по статье тогда могли только из-за того, что человек официально не работал («Тунеядство») или занимался предпринимательской деятельностью…
«Гости ходили десятками, не одна сотня перебывала уже на новой квартире… Увидев на экране полностью обнаженных девушек, некоторые в первый момент испытывали шоковое состояние – как потом честно мне признавались, – ведь немало было таких среди моих соотечественников, кто, даже будучи женатым много лет, имея взрослых детей обоего пола, не видел никогда полностью обнаженного, молодого и красивого женского тела. Ибо даже исполняя «супружеский долг», они делали это, не глядя, в темноте. Да что говорить! Я и сам-то еще не полностью освободился от приступов мистической смутной тревоги (да и не только мистической, а и вполне реальной, связанной с Уголовным Кодексом), когда фотографировал, когда показывал потом гостям на экране (с разрешения, с разрешения, девочки не возражали!). Особенно – если более-менее явственно было видно то, что у женщин находится внизу живота (и что я так искренне уважал), особенно, если хоть чуть-чуть раздвинуты ноги и видно то самое – греховное, понимаешь! «ведьминское» – не обитель ли самого Диавола?… Теперь эти страхи кажутся просто дикими, смешными, позорными, трудно, небось, молодым поверить, что они могли быть. Но они были. И за это сажали».
Такие были времена. Подчеркиваю для любителей раскрасить социалистический период яркими розовыми красками. Однако фраза о том, что в СССР секса не было – несусветная чушь. Секс в СССР был. Еще какой! О нем тоже – в этой книге.
Юрий Аракчеев бросил вызов системе. В юности он ушел из университета, где учился на физика, чтобы следовать свой мечте – стать писателем. И стал. При этом не прогнулся, не стал сочинять «социалистический реализм» в угоду партийцам, а остался честным перед самим собой и читателями. О рождении идей для произведений, изнурительных битвах с советской цензурой – тоже в этой книге. Отдельно – о битвах ежедневных с ханжеством, закомплексованностью, трусостью людей…
Сам Юрий Аракчеев в книге говорит, что посвятил свою жизнь прекрасным златокудрым Афродите и Апполону – богине красоты и богу искусства. Этот человек, с самого ухода из университета, кажется, не делал того, что бы ему не нравилось. Он не «встал на рельсы» (его выражение) и не повторил миллионы серых судеб… Напротив, рискуя, не оглядываясь назад и на общественное мнение, он шел к своей мечте.
«То, о чем я рассказываю в этой рукописи – поездки, путешествия, съемки девушек и природы, слайдфильмы и конечно, конечно – писательство! – вовсе не скрашивали мою жизнь, они делали ее НАСТОЯЩЕЙ. Что важно для человека? Здоровье душевное, духовное, телесное и самореализация в жизни. И то, и другое у меня было: я занимался любимым делом, познавал окружающее, читал книги, путешествовал, общался с людьми – не тратя силы и время на всякую ерунду: карьеру, приобретение ненужных вещей, служение «хозяевам», общение с теми, кто мне неприятен».
К сожалению, новая российская реальность не с распростертыми объятиями приняла талант Юрия Аракчеева. Его произведения оказались «неформатом», по мнению издателей. Но, может быть, с выходом в печать книги «Поиски Афродиты» все изменится? Я уверена, если об этой книге узнают и заговорят, ее ждет успех.
Я искреннее желаю этого Юрию и его потрясающей музе – Ольге».
Юлия Л., Нью-Йорк
«У этой истории будет несколько затянутое начало. Началась она так: я совершенно случайно познакомилась с фотографическими работами Юрия Аракчеева. На фотографиях меня особенно поразила не природа, не бабочки, не «правильные» (ненавижу это слово в контексте разговоров об искусстве) ракурсы, а женщины. Точнее, то, как эти женщины сняты. Ни тени современного гламура, под которым порой и лицо модели разглядеть сложно, не говоря уж о теле (хотя ведь НЮ), немного старомодно, как нынче сказали бы фотографы, но каждая из моделей буквально дышит красотой и чистотой. При том, что НЮ, да, и порой достаточно откровенное. Я до сих пор помню тот момент, когда я впервые увидела работы Юрия. Да, конечно, до этого я видела красивые фотографии – неправильно было бы говорить что-нибудь вроде «сейчас ничего хорошего не снимают, ведь Фотошоп и цифра», но о работах Юрия мало сказать просто «красивые». В каждой из них есть очень редкая для современных (только для современных ли?..) деталь: они полны смысла и сути. Точнее, замыслом того, кто их сделал. Когда вы смотрите на фотографию, вы видите, прежде всего, замысел, а только потом у вас загорается лампочка – о, так здесь обнаженная женщина, да еще в откровенной позе… если загорается. Потому что фотографии Юрия прикасаются к чему-то очень тонкому в душе. Это что-то оперирует другими понятиями, не делит мир на обнаженный или одетый, на хороший и плохой, на откровенный или не очень откровенный. Ну, о фотографиях можно беседовать много и долго, и это, конечно, разговор совершенно отдельный. Теперь, думаю, вы понимаете, что при таком раскладе я не могла не заинтересоваться прозой Юрия. И вот «Поиски Афродиты».
Я читала книгу дважды – что, надо сказать, подвиг с точки зрения большинства читателей, ведь там «многабукаф». Первый раз читала, каюсь, по верхам. Точнее, где-то на второй трети книги поняла, что читаю по верхам, потому что в голове упрямо бился пока что обезличенный и неозвученный вопрос: здесь есть то, что я давно ищу, но что? И вот, когда я начала читать во второй раз, многие вещи заняли свои места. Как говорят у нас, «у меня упал жетончик». Я поняла, что передо мной не книга, а самая настоящая драгоценность.
Да не обманет будущего читателя сухое определение «автобиография», которое я могу дать книге в самом начале. Это в разы больше, чем автобиография. Это не книга о трудностях, через которые проходит творческий человек в борьбе за свои убеждения и истины. Это не книга о победах на любовном фронте. Это не книга о том, как сложно приходилось фотографу, снимающему обнаженных девушек (в том числе), в советские времена, и какой опасности от себя подвергает. Это книга о поиске красоты. О великом, длиною в жизнь, поиске красоты – да нет, Красоты – который так или иначе ведет каждый творец, будучи приверженцем своих идеалов.
Это книга о красоте – и о языке, на котором говорит красота. Это книга о том, как важно быть верным себе, честным с самим собой, и о том, как важно идти по собственной дороге, которую тебе подсказывает сердце, идти и не сворачивать, что бы ни происходило. Это прекрасная книга. Я очень, очень рада, что она попала мне в руки, и попала в нужный момент – тогда, когда я уже прошла отрезок своего пути и поднялась на несколько ступеней. Теперь я могу чуть лучше понять то, о чем пишет Юрий. Я это поняла – и это меня обрадовало еще больше.
Эту книгу прочтут немногие, но, думаю, это правильно – так оно и должно быть, это вещь не для всех. Мало кто из открывших ее доберется до первой трети, еще меньше доберется до трети второй. Но найдется и тот, кто дочитает до конца, пройдет путь (точнее, отрезок пути – ведь сам по себе этот путь бесконечен) до конца вместе с автором. Последних будет очень мало, но книга не просто заставит задуматься – она проникнет в самое сердце сердца, и вы по-другому взглянете на уже знакомые и, казалось бы, прожитые от начала до конца вещи. Это удивительная и очень нужная книга. Я не раз вернусь к ней – есть часть моментов, которые мне необходимо осмыслить. Это очень важная книга. Ее нужно прочитать. Хотя бы попытаться прочитать. Особенно тем, чья жизнь так или иначе связана с творчеством и искусством. Хотя книга, собственно, не о творчестве и искусстве, а, скорее, о том, что сама жизнь – это и есть искусство, и мы эту жизнь творим сами.
И напоследок – пара личных мыслей.
Юрий. Я хочу сказать Вам спасибо. Не читательское, нет. Огромное человеческое спасибо за эту книгу. Я нашла в ней ответы на часть вопросов, которые волновали меня много лет. В том числе, и ответы на еще не сформулированные вопросы, на не до конца осознанные. Я очень рада, что начала знакомство с Вашим творчеством. Огромное Вам спасибо за искренность, правду и прямоту – такие редкие в наши дни, и от этого еще более ценные. Думаю, Вы уже не раз слышали нечто подобное, но в процессе чтения ощущение у меня было такое, будто это написано для меня. Я читала и удивлялась – нет, конечно, я и до этого встречала в книгах "отзвуки" своих мыслей, но чтобы кто-то описывал испытываемые мной на глубинном, личном уровне ощущения? Такого не было ни разу. Если попытаться описать ощущения поточнее, то это, наверное, будет выглядеть так: я чувствовала, как кто-то берет меня за руку и ведет вперед. Это прекрасное ощущение, и за него я должна сказать Вам отдельное спасибо. А также и за ощущение почвы под ногами, за ощущение уверенности, которое мне подарила Ваша книга.
Жаль, что я не могу сказать Вам этого при личной встрече – мне кажется, такие вещи нужно говорить, глядя в глаза. Говорить и еще раз повторять, насколько ценна Ваша работа по определению, работа мастера, вложившего душу в то, что он создал, и как возрастает ее ценность в мире, где в ходу у большинства, увы, отвечающие совершенно другим представлениям вещи… Поэтому спасибо Вам огромное еще раз. Много раз. Не думаю, что слова могут в достаточной мере выразить то, как я Вам благодарна. Я по-новому взглянула на Ваши фотографии, и я продолжу знакомиться с Вашими книгами. Вы делаете очень важные вещи, Юрий. Важные и нужные. И это прекрасно, что в мире есть хотя бы один такой человек, как Вы. Это значит, что мир не безнадежен, хотя реальность порой упрямо убеждает нас в обратном. Это значит, что у нас есть шанс – хотя бы один, малюсенький, мизерный – прийти к светлому и радостному будущему».
Анастасия Эльберг, Израиль
«Мне повезло читать эту книгу фактически первой, и к тому же не раз, и не два, а целых девять. Для меня вообще всегда показатель качества книги – хочется ли ее перечитать. Ведь первое чтение – чаще всего просто ознакомительное: что там случилось, чем закончилось. А вот второе чтение – если оно состоялось – уже гораздо глубже и интереснее: ты не мчишься за повествованием, а наслаждаешься деталями. Если, конечно, повезло и книга хорошая. Эта же книга каждый раз открывалась по-новому, она редкой глубины, что и неудивительно, ведь это книга-исповедь, книга-судьба. Судьба человека, судьба писателя, судьба художника. То, что описано в ней – откликается всегда по-разному, в зависимости от собственного состояния. Одно из главных моих впечатлений от этой вещи было, что такая жизнь, которая описана – когда человек идет своим путем, и в итоге побеждает – в принципе возможна! Потому что обычно люди, рискнувшие пойти своим путем, не выдерживают, сдаются, либо впадают в крайности… Тем более хотелось понять – как, за счет чего, какими силами человек, к которому с самого начала судьба не была благосклонна, мягко говоря – потеря близких, болезни, бедность, одиночество, непонимание – не только не отчаялся, особенно в свете первых неудач и бед, связанных в том числе с самым интимным, самым уязвимым, но наоборот – выстоял, научился, преодолел и победил. И сохранил свое чистое восприятие, остался верен ему, несмотря на жесткие испытания, когда чаще всего люди ломаются, перестают верить в лучшее, смиряются и свыкаются с тем, что «принято».
Поэтому, наверное, эта книга «не для всех», и уж тем более не для тех, кто шарахается от правды жизни, боится. Она для ищущих, для тех, кто хочет прожить именно свою жизнь – вопреки стереотипам, и при этом свободно и радостно. По сути, человек, для которого литература не развлечение, а учебник жизни, помощь – ищет в книгах поддержку, подтверждение или опровержение своим мыслям о жизни, чтобы сделать тот или иной выбор в жизни осознанно. И в этом случае крайне важно, чтобы книга была предельно честной и откровенной. Особенно в самых важных вопросах, о которых обычно все недоговаривают! И не случайно, что такие книги редки. Я с детства читала много, как говорится, запоем, и книги самые разные, и мне есть, с чем сравнить. Ни разу я не встречала такого спокойного – человеческого – описания эротики. Это было всегда либо слишком «отвязно», либо предельно «иносказательно» – и то, и другое следствие страха, на мой взгляд. И несложно понять, что для разного рода страхов почва у людей имеется. Но оказалось – что если пройти свою школу жизни честно, и учиться в том числе тому, что незаслуженно считается «делом нехитрым», то можно не только пережить это все совершенно иначе, но и поделиться так, как до этого никто не делал. Пожалуй, самое основное – это ощущение простоты. Когда не охватывает горячая волна стыда от непривычности или даже запретности описанного или от избытка деталей, о которых не принято писать, мол «и так все ясно». Но даже на примере судьбы одного человека, автора – мы видим, как все не ясно и не просто поначалу. И как важно быть внимательным и к себе, и к другим. И второе – самое важное для меня, как для читателя женского пола. Это не книга мужчины «для мужчин», и не книга мужчины «про женщин». Это книга человека для людей. Когда я читала, я во многих ситуациях героя узнавала себя и свои чувства, хотя не была ни писателем, ни художником, и не фотографировала девушек никогда. Но по сути – я шла путем свободы, пытаясь отстоять в этом сложном мире право быть собой. И тем же путем шел герой этой исповеди, не сдаваясь и не поддаваясь, но и не впадая в «пафос борьбы» с социумом, что тоже не есть свобода от него. И тем важнее для меня было читать про успехи на этом пути, и в итоге ощутить вкус настоящей победы – значит, все возможно! Даже тогда, когда все вокруг против.
В общем, я искренне уверена, что прочитав и восприняв эту книгу по-настоящему, с уважением – многие могли бы многократно улучшить свои отношения с окружающим миром в самых разных его проявлениях. И возможно, даже обрести настоящую свободу».
Ольга Валеева, Москва
Посвящается
Памяти моего отца, с которым я делюсь…
Памяти моей матери, которую я помню лишь на фотографиях и во сне…
Памяти моей бабушки, которую я любил больше всех из близких…
И – особенно! – всем моим любимым, с которыми…

«Помню, как еще на заре эры Горбачева, взобравшись по выщербленным ступенькам в темном подъезде на третий этаж пятиэтажного дома, я оказался в тесной квартирке одного из лучших фотомастеров Москвы. Его фотографии насекомых и растений опубликованы в серьезных изданиях. Но я шел к нему смотреть совсем другие фотоработы. Моя спутница, член редколлегии популярнейшей московской газеты, взяла меня на просмотр эротических слайдов, которые этот человек умудрялся снимать втайне от нескольких тиранических режимов – от Хрущева до Андропова. Его коллекция состоит из тысяч слайдов, которые изображают женщин, позирующих обнаженными на фоне природного пейзажа. Из этих слайдов с помощью примитивного диапроектора и старенького магнитофона он создает потрясающие шоу… Уверяю Вас, это один из самых отважных людей с которым мне доводилось когда-нибудь встречаться. И он, и его модели – которые снимаются у него бесплатно – работали в условиях невероятного риска, ибо им угрожали самые суровые наказания, предусмотренные уголовным кодексом советского государства. Но ничто не могло победить его упрямого желания жертвовать свободой – а может быть и жизнью – ради эротического искусства. Возможно, этот человек Д.Г.Лоуренс своего поколения…»
Профессор Роберт Шиэр (ж. «Плейбой», март 1991г.)
«ПРИКОСНУВШИЕСЯ К КРАСОТЕ
Вышел в свет дивной красоты альбом фотохудожника Ю.Аракчеева – «флагмана советской эротики», как некогда писал «Пентхауз»… Российские леса и перелески, бабочки в свободном полете, морозный рисунок на стекле… За частоколом белых берез – белое, нежное, свободное женское тело – словно часть этой умопомрачительной красоты…»
Журнал «Новое книжное обозрение», июль 1995 г.

Пролог
«Мир создан для радости, не для печали» – восточная мудрость.
Но почему так мало радости в нашей жизни?
Казалось бы – делай что хочешь, зарабатывай, покупай что душа желает, езжай куда хочешь. Все – есть!
Но постоянно не хватает чего-то. Даже у самых богатых. И самолеты, и яхты, имения, замки, и еды «от пуза», вина хоть залейся, тусовки в шикарных одеждах, деньжищ немеряно… А толку? Очень редко, кто по-настоящему счастлив.
Беседовали мы как-то с приятелем. Ну, выпили немного. Поговорили о путешествиях, о фотографировании природы – у меня как раз вышла книга «В поисках Аполлона», о путешествиях в поисках редкой бабочки. А потом заговорили, естественно, об «амурных делах» – он расписывал очередные свои приключения, удачи и неудачи, – я припомнил свои… Тогда у меня еще не вышел альбом фотоживописи, где приблизительно одна треть – снимки обнаженных девушек, – но фотографий таких было уже очень много. «Как ты снимаешь их, как они соглашаются? Много платишь?» – заинтересованно спрашивал мой приятель. «Да ничего не плачу, платить-то не из чего, – сказал я. – Как с деньгами у меня, ты знаешь. Да они и не требуют. Отношение – вот же главное. И потом индийскую поговорку знаешь? Где начинаются деньги – там начинается грязь».
Разговор был в 80-х годах прошлого века. «Свободного рынка», при котором продается все на свете, у нас в стране тогда еще не было. Приятель все равно не верил. «Не может быть, чтоб бесплатно! – воскликнул он. – Ради чего тогда?»
И я начал рассказывать. Слушал он слушал и вдруг сказал: «То, о чем ты сейчас говоришь, – самое интересное. Что ты пишешь о каких-то социальных проблемах или о бабочках? Ты об этом напиши – о женщинах! О своих отношениях с ними, об «этом самом», о фотографии и вообще! О красоте, о любви! Это же и есть самое интересное!»
Я задумался. Действительно: а почему бы и нет? Стал вспоминать… И вдруг, как никогда четко, понял: ведь именно эти проблемы – взаимоотношения между мужчинами и женщинами – одни из самых главных в жизни, а может быть самые главные! Любовь, конечно, но и… О чем говорят мужики – да и женщины! – в сокровенных исповедях своих? Об этом! С чем связаны самые приятные воспоминания? О чем мечтают те, кто разбогател? Кому преподносят мужики самые-самые дорогие подарки? В связи с чем ломаются или, наоборот, складываются судьбы?
Но по какой-то совершенно непонятной причине «это» – то есть близкие отношения, эротика – считается то «греховным», то «стыдным», то вообще чуть ли не «низменным» и «несерьезным»! Карьера – да, положение в обществе – да, деньги, богатство – да! Семья, дети, любовь – конечно… А «это самое»? С чего начинается существование каждого из нас в этом мире? В результате чего появляется каждый из нас на свет Божий? Ведь если бы родители наши не встретились и не произошло бы между ними… этого самого… Нас с вами не было бы!
В СССР, как мы все знаем, вообще «секса не было»! Это ерунда, конечно, абсолютная неправда, но ведь эротика и действительно не приветствовалась. Как будто настоящая любовь может быть без эротики!
Прав, наверное, мой приятель – эта тема, может быть, действительно самая интересная!
Лично меня «эти вопросы» волновали чуть ли не с самого детства. Чем отличаются девочки от мальчиков? Что за таинственная какая-то магия действует на нас? Почему мы стесняемся, волнуемся, не решаемся, злимся, мечтаем, страдаем… И так радуемся, если с «этим» становится хорошо! Ведь самые приятные воспоминания связаны как раз с этим! Правда, и самые неприятные тоже…
Именно! Я вспомнил, что мои успехи и поражения на жизненном поприще всегда были очень тесно связаны с «этим» – как наверняка у многих. Хорошее настроение, уверенность в себе, оптимизм, жизненная активность разве не зависят от «этого»? Как с «этим», так и… Любовь – да, конечно, а «это»? От «этого» всегда ведь очень много зависело и зависит!
Тогда я и понял: если начну вспоминать и описывать свои взаимоотношения с женским полом вообще, то это будет книга о моей жизни!
«Спасибо, друг, – сказал я тогда. – Попробую».
Об Аполлоне Златокудром, боге Света, Покровителе искусств в древнегреческой мифологии, я тогда уже написал – книга «В поисках Аполлона». Аполлон в этой книге не только бог, но и исчезающая редкая бабочка, ради фотографии которой я путешествовал. А теперь – о Ней, Вечно юной, Дивно прекрасной богине Красоты и Любви – Афродите!
И я – попробовал. Но, едва начал, тут же и понял: надо – с самого-самого начала. Все, как было, всю правду. Мне ведь есть о чем рассказать, прямо скажем…
Долго писал – вся моя жизнь передо мной прошла… И, знаете, счастливая жизнь! Несмотря ни на что! Наследственность у меня – хуже некуда: два моих младших брата умерли в раннем детстве. Мать умерла в 31 год от туберкулеза, когда мне едва исполнилось 6 лет. Отец погиб в автокатастрофе в 47 лет, но был уже инвалидом 2-й группы, а мне тогда было всего 11. Я остался круглым сиротой, болезненным, хилым.
А жизнь, тем не менее, – была у меня счастливая!
Но какую же огромную роль сыграло в этом «то самое»! Красота, любовь, уважение ко всему, благодарность… И – «это».
Пока писал, много событий произошло и удалось даже опубликовать солидный «альбом фотоживописи» под названием «Прикосновение» – то есть «прикосновение к Замыслу Творца», так скажем. К тому времени о моих фотографиях «обнаженной натуры» уже писали и в знаменитом журнале «Плейбой» (смотрите эпиграф), и в русском издании «Пентхауза» – вот, кстати, цитата оттуда:
«Маститый прозаик Юрий Аракчеев, член Союза писателей, автор десятков книг для детей и юношества, вышел, наконец из эротического подполья, где провел годы застоя. Благообразный советский писатель был на самом деле тайным «порнографом» (с точки зрения тогдашней юриспруденции, разумеется) и снимал десятки хорошеньких девушек на своем старом диване, придавая кадрам разнообразие с помощью наложений и прочих ухищрений. И сегодня мы смело можем назвать Юрия флагманом советской эротики».
Журнал «Пентхауз», русское издание, №1, декабрь 1992 г.»
Заметка эта меня тогда весьма удивила, хотя, честно сказать, и обрадовала.
Во-первых, я никогда не считал себя «благообразным советским писателем», ибо больше половины написанного мною в советские годы не увидело свет по причине цензурных запретов, а то, что увидело, было частично изуродовано.
Во-вторых, ни в каком «эротическом подполье» я не был, то есть не только не скрывал своих занятий «эротической фотографией», но – наоборот! – приглашал к себе гостей на просмотры слайдфильмов; мои фотографии, таким образом, видели сотни людей, а некоторые фотографии – очень немногие – были даже опубликованы. Да, я писал рассказы, повести, даже роман, где были сцены, которые можно назвать «эротическими», без всяких колебаний давал их в редакции, считая, что ни о какой «порнографии» в них нет и речи. Увы, их неизменно, иногда и с раздражением возвращали. Так что если и был «порнографом» (с точки зрения тогдашней юриспруденции, разумеется), то вовсе не «тайным».
Но в-третьих… В-третьих, при всем при том, прочитав заметку в «Пентхаузе», я ощутил гордость. «Флагман советской эротики» – каково! Причем названный таковым не кем-нибудь, а – известным эротическим журналом! Это я-то, который очень долгое время считал себя – ровно наоборот – слишком робким, неразвитым с «эротической» точки зрения… Это я-то, который завидовал тем, у кого все «этакое» получалось легко и непринужденно… Это я-то, который в первый раз поцеловал девушку в том возрасте, когда многие сверстники мои имели уже солидный «послужной список» весомых сексуальных побед… А лишился целомудрия «флагман» и вовсе лишь тогда, когда другие многие стали уже отцами семейств (некоторые даже многодетных) – в двадцать три года от роду… Флагман! Это я-то, у которого никогда не было ни дорогой модной одежды, ни денег на кафе-рестораны (да-да, я ни разу в жизни так и не сводил пока девушку в ресторан!), не говоря уже об автомобиле, даче, приличном жилье! Зато – флагман!
Так что, подумав, взвесив, оценив, я как-то постепенно пришел к мысли, что… может быть… Может быть, он и прав, этот видавший виды журнал? Конечно, автор заметки в «Пентхаузе» не мог знать, со сколькими женщинами я был интимно близок на тот момент, он знал лишь о действительно большом количестве моих снимков «обнаженной натуры». Но если откровенно, то…
Он прав! Было, действительно было! И много… Поняв в свое время, к великому счастью, что «этому» нужно учиться так же, как и всему другому в жизни, я действительно начал учиться. И… О, Афродита! Еще и еще раз спасибо Тебе! Именно Ты – как и Аполлон Златокудрый! – вдохновляла меня всю жизнь!
Повторю еще и еще: начав учиться, я понял: дело далеко не только в том, чтобы хорошо освоить «это». Я понял гораздо более важное: «это», вернее, отношение к «этому», определяет ВСЮ ЖИЗНЬ человека! И то несовершенство жизни, с которым мы сталкиваемся на каждом шагу, наши несчастья, горести или, наоборот, радости, напрямую связаны именно с «этим»! Хамство, стремление к власти над людьми, жадность, агрессия сплошь да рядом торжествуют именно тогда, когда с «этим» плохо…
И, пожалуй, эти «университеты» я считаю главнейшими в своей жизни.
А потому именно ей, Вечно Юной богине Красоты и Любви Афродите, посвящаю я эту книгу.
Книгу о моей жизни, о красоте и любви. О ПОИСКАХ РАДОСТИ!
Хочу поделиться своим опытом со всеми. Вдруг это кому-то поможет?
Часть 1. Прелюдия
Начало
Напрягаюсь, пытаюсь вспомнить. Что-то обрывочное, что-то очень далекое. Как будто не со мной происходившее. Не с утробы, конечно, и не с соединения клеток. То и вовсе закрыто. Но с чего же тогда, с какого момента?
Жар, красная мгла перед глазами, какие-то простыни. Но это не рождение, нет. Это болезнь. Ложечка в рот, горькое лекарство, крик, конечно, сопли, слюни. Чьи-то склоняющиеся лица во мгле… Новогодняя елка, шоколад, которым весь перемазался… Манная каша во рту, которую неохота проглатывать. Болтаю ногами на маленьком высоком стульчике, запертый спереди тонкой дощечкой… А может быть, это и не со мной было? Может быть, подсмотрел за другими уже потом и решил теперь, что то был маленький я?
Все это – светлые блестки из мрака. Потому что главное ощущение раннего детства – мрак.
Некоторые уверяют, что помнят себя очень рано, чуть ли не с самого рождения, выхода на свет Божий. Может быть. Известна медитация с волнообразным дыханием («ребефинг»), когда человек, якобы, возвращается в давнее прошлое и не только в этой жизни, а и в предыдущих. Может быть. Я не пробовал. Я честно пытаюсь просто вспомнить.
Детский сад. Тряпичная корова – коричневая с белыми пятнами и с хвостом, – которую мне кто-то подарил. Поликлиника со странным названием «Медсантруд», где мама работала машинисткой. Завод «Платиноприбор», где отец – бухгалтер. Платформа «Тайнинская» – лето, все зеленое вокруг – листья, трава (рассказывала сестра: я, сидя у нее на руках, тянулся к веткам со словами: «илёни ли, илёни ли…», что означало, очевидно «зеленый лист»…). Песочница, пирожки из песка во дворе, ведерко, лопатка (сохранилась маленькая выцветшая фотография). Сестры – Инна, Рита (они тогда были девчушками – четырнадцати лет и пятнадцати).
С восьмого класса школы – с пятнадцати лет – я вел дневник, описывая не столько события, сколько свои эмоции по каким-либо поводам. Интересно сейчас читать его. Многое не помню, даже читая. Со мной ли это было? Я ли писал? Но если не я, то кто? Где тот, кто писал, сейчас? Ведь написанное – правда. Кто писал то, о чем я не помню?
Девочка
Самое первое воспоминание, связанное с девочкой, пожалуй, вот это.
Летний солнечный день, после полудня. Жарко. Мне шесть лет, я гощу в деревне у тети Наташи, и в компании деревенских мы собираемся идти в поле за викой. Вика – это что-то наподобие гороха, только помельче. В компании у нас то ли две, то ли три девчушки постарше меня (лет восьми-девяти) и парень Шурка, тоже старше, ему лет восемь. Этакий лихой деревенский сорванец, взявший надо мной, столичным заморышем, покровительство.
Мы выходим из душной внутренности избы и ступаем на веранду, всю залитую желтоватым солнцем. Мои ноги босы, и я с удовольствием ощущаю теплую шероховатость дощатого пола веранды. Пахнет чисто вымытыми, сухими, нагретыми досками. Жарко. Шурка и две девочки уже вышли, мы с еще одной девочкой должны нагнать их, но девочка почему-то задерживается на веранде, близко-близко подходит ко мне и, глядя лукавыми смеющимися глазами прямо в мои глаза, спрашивает:
– Ты волков боишься?
– Нет, – героически вру я.
– А грома боишься?
– Нет, – повторяю я и в смущении отвожу глаза.
– А… этого… боишься?
С последними словами девочка прислоняется ко мне вплотную, одновременно одной рукой поднимая подол своего коротенького платьица, другой осторожно и ловко ныряет в раструб моих коротеньких штанишек быстро нащупывает там мой крошечный живой росточек и, чуть присев, слегка обняв меня своими коленками и не разжимая пальцев руки, пытается прикоснуться ко мне каким-то местом, которое у нее между ног. И вроде бы прикасается. Я ничего не понимаю, но волна таинственной радости, острого небывалого наслаждения пронизывает мое тело, у меня перехватывает дыхание, я чуть не падаю.
Но девочка уже отпустила меня, одернула платьице и, взяв меня за руку, выводит на крыльцо, смеясь, тянет за собой и вскоре мы догоняем Шурку и других девочек.
Мы собираем вику, едим мелкие зеленые сладковатые горошины, беря в рот весь стручок и продергивая между зубами так, что горошины остаются во рту. Потом грызем молодую морковку, вытаскивая ее из земли и кое-как вытирая о штаны – острый вкус земли, свежести… Пробуем даже сырую картошку, быстро выплевывая, правда, потому что во рту вяжет и песок хрустит на зубах. А я весь пропитан недавно пережитым, без конца посматриваю на фигурку девочки в коротеньком платьице – она вызывает у меня ощущение родства, счастья и почему-то непонятную, щемящую боль.
Война
В то же лето, ознаменованное первым соприкосновением с девочкой, а именно – 6-го июля, как раз накануне моего шестого дня рождения – умерла мама от туберкулеза легких. Такой вот «подарок судьбы» ко дню рождения. Два родных младших брата умерли от разных болезней двумя и четырьмя годами раньше.
Отец похоронил маму где-то на кладбище под Звенигородом (вез гроб один, как рассказывал потом, на случайной подводе, и хоронил один…), вернулся ненадолго в Москву, чтобы передать меня на попечение бабушки и двоюродной сестры Риты, которая была всего на десять лет старше меня, – и направился с одним из эшелонов на запад, недалеко – немцы были, кажется, уже под Смоленском. Шел первый год войны…
Многих детей эвакуировали из Москвы на восток, меня сначала хотели отдать в детский дом, чтобы отправить туда же, но, как рассказывают, воспротивились тетя, бабушка и, особенно, сестра Рита:
– Пусть остается, вырастим как-нибудь, авось, не пропадем.
С трудом, напрягаясь, вспоминаю теперь желтый маленький абажур, квадратный, с крошечной электрической лампочкой (потом ее заменили на синюю), общий какой-то мрак, грозный голос диктора Левитана по радио, надрывное завывание сирены, грохот бомбежки, постоянное, привычное чувство голода, тошнотворно сладкую мороженую картошку, слизистые котлеты из очисток, керосиновую лампу, когда погасло электричество, потом и вовсе коптилку – мрачные тени и жирная копоть на стенах, на потолке, – примус и керосинку на общей коммунальной кухне, железную печку-времянку («буржуйку»), которую топили страницами очень красивых старинных английских и немецких книг, с треском вырывая их из прочных, негнущихся, подчас покрытых латунной чеканкой обложек. Буржуйка плотоядно фыркала, завывала и, наконец, сытно гудела, накормленная. Иногда так нагревалась, что на темно-бурых ее боках проступал сначала вишневый, а потом морковный румянец. Хорошо помню совершенно потрясающий томик в коробочке, в черном бархатном переплете со светло-желтым – из натуральной слоновой кости – крестом. На него руки не поднялись. Я отложил его в сторону, спрятал в какой-то ящик. И сейчас жив во мне детский мистический страх, немой и грозный укор, исходящий от этого бархата, от креста.
Да, конечно, на всю жизнь отпечаталось дьявольское завывание сирены – главным образом по вечерам, – опускаемые бабушкой или сестрой светозащитные шторы из черной бумаги на окнах (когда их потом поднимали, потягивая за веревочку, они сворачивались рулонами наверху). В бомбоубежище, в подвал нашего дома, бабушка, говорят, водила меня только в первые дни, потом привыкли, все больше оставались в квартире. Бомбоубежища не помню. Сестра-комсомолка во время налетов дежурила с другими ребятами во дворе или на крыше – им выдавали большие железные щипцы, лопаты, они должны были хватать щипцами упавшие «зажигалки» – маленькие термитные бомбы – и запихивать их в бочки с песком. Захлебываясь от эмоций, рассказывала потом, как красиво и зловеще по небу метались лучи прожекторов, скрещивались, выхватывали из темноты крестики вражеских самолетов, из которых черными комочками сыпались бомбы… Ни одной «зажигалки» сестра не поймала.
Помню трескотню зениток, которую слышно было и в комнате, мощный грохот бомбовых разрывов, от которых наш старый дом вздрагивал и словно кряхтел – изо всех щелей поднималась пыль и пахло известкой. Однажды прямо с передовой, которая была уже в нескольких километрах от московских окраин, на пару часов к нам заглянул ухажер моей тети, Ритиной мамы – красивый, стройный то ли лейтенант, то ли капитан с красненькими, похожими на леденцы, ромбиками в петлицах. Он посадил меня к себе на колени и дал подержать настоящий револьвер – черный, увесистый, теплый… Грохотало за окнами, дом встряхнуло вдруг с такой силой, что посыпалась штукатурка – бомба упала совсем близко. Но окна, к счастью, остались целы.
Помню, как утром с захватывающим интересом, с острым ощущением таинственности и запрета мы, дворовые сорванцы, искали «осколки» – тяжелые, многозначительно и тускло поблескивающие куски металла с острыми, рваными краями, – словно присланные врагом коварные подарки, несущие смерть.
Самого святого для меня человека – женщину, давшую мне жизнь, – совсем не помню. Видел на фотографиях, но не представляю живой. Где она теперь? Много, много лет позже, когда было однажды особенно тяжело, видел такой вот сон: сижу у старинного зеркала в той самой комнате коммунальной квартиры, вокруг серо и пусто, но вдруг сзади подходит кто-то, кладет руку на плечо, я не оглядываюсь, но знаю, что это она. Благодарные, счастливые рыдания сотрясают тело. «Мамочка, мамочка, я так ждал тебя!» – говорю машинально и просыпаюсь. Это было всего один раз. Но часто во сне видел бабушку, а наяву был спокойно уверен, что оттуда она помогает мне.
Женское волновало меня, как я понял, всегда. Женское – это жизнь, не случайно в русском языке два этих слова близки по звучанию. Оба они несут для меня отблеск святости. В каждой женщине вижу материнское, причем именно для меня, как будто через каждую из них мама оттуда хочет мне что-то сказать…
– Кто сегодня печку растапливает? Вставай, вставай, хватит дрыхнуть. А за водой к Новиковым иди, вода опять замерзла. Чайник возьми и кастрюлю, – бодро говорит сестра.
Иду за водой вниз, к соседям.
– Принес? Теперь возьми миску, снегу набери, бабушка будет свечку делать.
Бегу во двор. Снег жгучий, зернистый, запихиваю его в миску голыми руками. Пальцы красные, мокрые, скрюченные. Солнце – в глаза, холодный свежий воздух пьянит, голова чуть кружится.
Бабушка сама придумала, как делать свечку из растаявшего парафина: вставляет в снег бумажную трубочку, опускает в нее толстую нитку-фитиль – и заливает расплавленным на печи парафином. Одно время это был единственный источник света в долгие зимние вечера, когда кончился керосин.
Все время хотелось есть, сны были связаны с едой, мечты тоже. А самая большая, самая трепетная мечта – несколько полных, чтобы с них текло, ложек сгущенного молока из банки, чтобы во рту сладко-сладко и душисто, а потом запить крепким ароматным чаем. И лечь под теплое одеяло на чистые простыни, о которых тоже только мечтал.
Грязь вокруг была страшная, бороться с ней по-настоящему бесполезно – от коптилок, свечей, керосинок, от печки летела жирная копоть, из кранов текла ледяная вода да и то с перебоями, греть ее сложно, мыла нет. Клопы само собой – они не только ползали по стене порой средь бела дня, но и падали с потолка, неторопливые и вонючие. Одно время донимали вши – и головные, и платяные, помню, как гладили утюгом нижнее белье, и в швах короткими пулеметными вспышками выжаривались и вши, и гниды (яйца вшей) – и горько пахло жареным.
Особенная, мучительно желанная ценность – конфетные крошки. Мы берегли их в жестяной коробке. Помню, как трудно было подавить пылкое стремление залезть в буфет, попробовать их, ну чуть-чуть, ну совсем капельку. На Новый год, наконец, решили пить с ними чай, но они, увы, превратились в бурую, липкую, неприятно пахнущую и почти не сладкую массу.
Вообще-то моя бабушка со стороны матери – немка, дед – англичанин, оба из обрусевших, живших в России издавна. Дед умер до моего рождения. Но до революции, по словам бабушки, у них была обеспеченная, даже аристократическая семья – работал на государственной службе один дед, однако жили в полном достатке. И было у них пять дочерей (в том числе и моя мать) да еще одна приемная девочка – шестая. Дали всем великолепное образование, держали прислугу, занимали целый верхний этаж двухэтажного дома, прислуга жила в примыкающем флигеле – снимали все это у домовладельца, известного в Москве миллионера Медынцева. Говорят, что первые автомобили в городе были у царя и у этого самого Медынцева, хозяина нашего дома. Этаж состоял из четырех залов, переходящих один в другой, с разнообразным паркетом, высокими потолками, шикарной лепниной. После революции все это разгородили, сделав обычную советскую пенал-коммуналку с узким длинным коридором, передней, кухней без окон, черным ходом и восемью комнатами, одна из которых досталась нам с матерью и отцом, одна бабушке с Ритой, – а всего в квартире жило сначала шесть семей, двадцать с лишним человек. Потом семей стало семь… Бабушка и в старости могла думать на трех языках, свободно общаться на пяти, помнила наизусть много стихотворений, которые учила в гимназии, и до конца жизни сохранила чувство юмора, остроту и ясность мысли.
Окружающая действительность с самого раннего детства казалась мне мрачной, враждебной. Возникало неосознанное, но явное ощущение, что она не принимает меня, пытается уничтожить бедного болезненного сиротку. Но не только меня. Люди, которых я знал, тоже страдали, мучались, умирали – словно какая-то дикая, жестокая сила действовала на всех. Близкие мои – да и знакомые – болели, один за другим умирали не только на войне, с едой и одеждой было плохо. В нашем доме не было ни центрального отопления, ни горячей воды, ни газа – да мы об этом сначала и не мечтали. Во время войны не было даже электричества. Топили печь, жгли коптилки, а в зимние морозы молились, чтобы не замерзала вода в трубах и можно было бы вскипятить чайник на керосинке или на примусе и сходить в уборную – которая, ко всему прочему, постоянно засаривалась, не только зимой, но и летом.
Из тех, кого я знал, хорошо никто не жил, у каждого что-нибудь… То на войне родные гибли, то бедность, то болезни, то в тюрьме кто-то из близких. И всех было жалко – я всем сочувствовал. Да, сам я часто болел, да, есть хотелось почти всегда, да, умирали мои близкие один за другим, отец был на фронте. Временами посещали мысли и о моей сладкой желанной смерти. Я жаловался, конечно, бывало, что плакал, но в глубине души почему-то всегда казалось, что другим хуже, чем мне!
Теперь, с расстояния десятков лет, вспоминая себя как бы со стороны, вижу болезненного мальчишку, хлипкого, голодного, стеснительного, робкого – в чем душа держится?… – но… изо всех сил пытающегося понять и пожалеть всех.
Фантазия: солнечное весеннее утро. Я просыпаюсь в своей детской кроватке. Солнце кругом – и на потолке, и на обоях, на шкафу, на буфете, ослепительно светятся окна. Открыты форточки, и слышно, как поют птицы. Ощущение радости, счастья переполняет мое детское тело, я сладко потягиваюсь. Молодое, прекрасное, самое любимое лицо склоняется ко мне. Это мама. Она улыбается, солнце играет на ее каштановых волосах, на щеках, на губах, ее глаза искрятся нежностью, весельем, радостью. Она любит меня, я чувствую, что для нее нет ничего, никого дороже, чем я.
– Ты проснулся? Вставай скорей, будем пить чай, а потом пойдем гулять. Смотри, какая погода хорошая!
А потом приходит молодой, красивый, сильный отец. Он выхватывает меня из кровати, подбрасывает с веселым смехом, потом опускает на пол, и я бегу умываться…
Да, это только фантазия, приторно-сладкая мечта. Такого солнечного весеннего, счастливого утра не было в моей жизни ни одного. Ни разу.
Думаю, что многие мои соотечественники и сверстники (думаю, что большинство) могут сказать о себе, увы, то же самое.
Вспоминаю детство, юность, оглядываюсь вокруг себя и вижу: насилие, непонимание, жестокость, убийства всегда бушевали да и теперь бушуют вокруг. И сплошь да рядом связаны они с тем, что должно сопровождаться, наоборот, любовью. Почему?
Цветы
Да, мрачное, мрачное было время (военное… послевоенное…) – этакая бездна голода, болезней, смертей близких, темноты, грязи. Чем я только ни болел, говорят, – и коклюшем, и свинкой, и скарлатиной, и дифтеритом, и краснухой, и корью – ни одной детской болезни не миновал, кажется, да еще, как уже сказано, состоял на учете в туберкулезном диспансере. Не говоря уже о бесконечных простудах, аллергиях, головных болях. Но…
Странно, однако помню, что упорно жило во мне ощущение заколдованности, искусственности мрака, который всех нас окружает. И который в принципе можно преодолеть. Который преодолеть просто необходимо! Конечно, много раз я пытался вообразить, что умираю, и со жгучим удовольствием представлял, как и сестра, и бабушка, и тетя Лиля, и соседи мои, и приятели плачут около моего детского гроба, испытывая угрызения совести… Но все же этих соблазнительных представлений было недостаточно, чтобы заглушить непонятно почему теплящееся желание жить и… ощущение таинственной, могучей прелести мира, которую словно кто-то упорно скрывает от нас…
Ведь была при всем при том школа, где ухитрялся без особых трудов быть отличником, были приятели – в них никогда не было недостатка, и большинство из них непонятно за что меня уважали, – были растения, «комнатные цветы», которые разводил с благословения и при поддержке бабушки во множестве горшков и консервных банок на широких подоконниках старого нашего дома. Однажды их скопилось около сорока.
…Маленькие, иногда совсем крошечные крупицы семян я хоронил среди мягких, черных и влажных комочков земли в какой-нибудь консервной банке, а в лучшем случае в круглом горшочке из обожженной красноватой глины: проминал пальцем углубление, бросал туда зернышко, заравнивал сверху, – потом поливал из чашки водой из-под крана… И через какое-то время – о, чудо! – из комковатой земляной поверхности осторожно выглядывал сначала хрупкий белый изгиб стебелька, но вот он распрямлялся, раскрывал две толстенькие светло-зеленые округлые створки семядолей, и из таинственных складочек между ними уже выглядывали нежные, изумрудные, пока еще сморщенные, но быстро увеличивающиеся и распрямляющиеся первые листья. Рождалась новая жизнь… И вот в мрачной моей, убогой, серой комнате удивительным образом вспыхивал источник красоты и добра, огонек прекрасной и вечной жизни, вопреки всему… А что говорить, когда на свежем, юном, выросшем уже зеленом кустике – с главным толстым стеблем, ответвлениями, резными блестящими листьями – появлялись бутоны и, раскрываясь, одаривали нас с бабушкой и сестрой щедрой, роскошной, необъяснимо волнующей, порой даже и ароматной прелестью цветка. Бальзамин! Откуда появился он? Почему? Как могло это хрупкое, нежное чудо родиться из обыкновенной земли и крошечного сухого зернышка?
Бальзамины, фуксия, герань, настурция, чайная роза, бархотки, петуния, ипомея – это все цветущие, но были и просто лиственные, вечнозеленые – аспарагус, аспидистра, традесканция, плющ… Музыка названий, бездна загадок и тайн. Некоторые размножались только черенками: по какому-то магическому закону из обломанного зеленого стебелька в воде вдруг появлялись тонкие, белые ростки корней…
А однажды мы с бабушкой воткнули в землю горшка несколько косточек финика. Долго и аккуратно я поливал землю – ничего не вырастало. Прошло недели три, а может и больше, не помню сейчас, и я решил посадить что-нибудь в пустой горшок, но сначала все-таки разрыл землю, чтобы посмотреть. Сердце замерло, когда увидел: одна из косточек сильно разбухла, из нее появился белый росток… Разумеется, я бережно закопал ее, и – о, очередное чудо! Из влажной земли горшка на моем подоконнике вылез детеныш далекой, южной финиковой пальмы! Забегая вперед, скажу, что через год или два появились первые настоящие разрезные листья, а лет через двадцать огромное экзотическое растение, давно уже отданное моим родственникам со стороны отца по причине своих размеров, было ими передано в какой-то ресторан – финиковая пальма, выросшая из косточки, занимала полкомнаты…
А были еще аквариумы с гуппи, меченосцами, макроподами, птицы в клетках. Террариум с лягушками и ящерицами и, конечно, белые мыши. Тогда все это стоило очень дешево.
– Всю комнату провонял своими мышами! Сказано: пришел из школы – убери в клетках, вынеси ведро, подмети пол, помой руки. Говоришь, говоришь… Садись за уроки, наконец! Нет, сначала пыль вытри и печку растопи, потом сядешь. Да еще дров поколоть надо, Никольские нам две доски дали.
Грязь, талый снег. Упругие доски, от которых отскакивает топор. Щепки и комки снега в лицо.
Иногда удавалось достать настоящие дрова, главным образом, конечно, осину. Мы с сестрой пилили, я колол. Однажды принес охапку и упал с ней в дверях – голова закружилась. Голодный.
Дом
До сих пор мне снятся сараи. Наш – из красного кирпича, с перекошенной деревянной дверью, толстым висячим замком – предпоследний в ряду других таких же, рядом с домом, на заднем дворе. Вообще действия снов, если они связаны не с какой-нибудь поездкой, а с постоянным жильем, происходят на старой квартире – там, на Верхне-Радищевской, неподалеку от знаменитого теперь на весь мир театра «На Таганке». В те времена на том месте было два заведения: театр Драмы и комедии, его называли почему-то «Театр Сафонова», и ресторан «Кама». Вижу сараи, вижу комнату, квартиру, двор, чердак, задний двор, улицу – все как было, – хотя теперь давно уже живу на другой квартире, в районе трех московских вокзалов.
Дом был небольшой, но мощный, с почти метровой толщины стенами, с «кумполом» и завитушкой наверху, которую прохожие старушки иногда принимали за крест и крестились. Парадная витая широкая лестница из желтого камня, с площадкой перед дверями второго, верхнего этажа, даже в мрачные, голодные военные и послевоенные годы, казалось, дышала уютом, теплом. Так приятно было ступать в жаркий летний день по шершавым каменным ступеням босыми ногами! Лестница шла вдоль стены, а с другой стороны ее ограничивала декоративная чугунная решетка, на которой покоились черные деревянные перила, тоже резные. Надежностью, основательностью веяло от нее, от лепных барельефов на плоском потолке парадного.
Таинственным, завораживающим был чердак – одно время там сушили белье после стирки, – почему-то помню его теплым, уютным по-своему, с толстыми деревянными балками, деревянным полом, покрытым мягким слоем песка. Идти на чердак нужно через черный ход – жуткий, мрачный, с кирпичными стенами, узкой каменной лестницей и ржавыми чугунными прутьями вместо перил, – там было всегда темно и страшно, всегда под ногами почему-то попадались куски штукатурки и кирпича, в углах наверняка гнездилась нечистая сила, но зато наверху за мощной, обитой железом дверью открывалось тоже сказочное, но доброе чердачное пространство, а потому главное проскочить черный ход, это опасное, враждебное чистилище… Из чердака же прямо на железную крышу можно попасть через окошко с деревянной решеткой, поднявшись к нему по аккуратной приставленной лесенке. Крыша покатая, довольно крутая, но теплая, даже горячая летом, я там иногда загорал.
Двор тоже был когда-то совсем другим – уютным, ухоженным, с несколькими большими деревьями, с солидными, массивными воротами на улицу и решетчатой чугунной оградой. И ворота, и решетка тоже были произведениями искусства, как и козырьки-навесы над каждым крыльцом. Конечно, все это постепенно приходило в упадок. Конечно, наш дом, который несомненно был одушевленным, живым существом, умирал постепенно, теряя мощь, утрачивая магическую свою живую силу, которая, как я думаю, помогала всем его обитателям выживать в убийственные, дикие годы, когда сначала мистическая, серая ненависть, словно паутина, сковала людей, заставляя их не быть самими собой, превращая в подозрительных, мелочных, лживых существ, а потом в первые годы войны уже и само небо стало враждебным, разорванным чужим самолетным гулом, расчерченным мятущимися лучами прожекторов, насыщенным металлом, дымом, огнем.
Однажды кто-то из ребят совершенно случайно, копая в уголке около одного из подъездов, обнаружил в земле разноцветные граненые камушки-стеклышки. Мы все ринулись туда со своими совками, лопатками. И действительно. В сыпучей бурой земле посверкивали настоящие драгоценные камушки – топазы, изумрудики, рубины – точно такие, какие бывают в кольцах, брошках, сережках. Откуда они там взялись? Я принес, помню, свою добычу домашним – бабушке, сестре, – но они с подозрением отнеслись к этим находкам, и, помнится, спрятали их с каким-то даже испугом. Что это было? Клад? И сейчас не знаю…
Как-то осенью играли в военную игру и нужно было «ловить врага», я поймал девочку из вражеской команды, схватил ее, мы упали на мягкую землю, я почувствовал, как бьется ее сердце и слабеет сопротивление… Что-то возникло между нами, что-то мгновенное и тревожное – она перестала сопротивляться, я в растерянности и недоумении отпустил ее, поднялся и помог ей встать, чувствуя неожиданную нежность к «врагу» и непонятный стыд.
Однажды – когда мы были еще совсем детьми – хитрую игру придумали девочки со двора, когда пришли ко мне в гости. Их было три, а я один, зачем-то выстроили «домик» из стульев, письменного стола, покрывал, что-то это было наподобие «дочки-матери» или «больница», и зачем-то уже собирались снимать трусики, одна, кажется, уже даже сняла, но тут пришла сестра и разрушила наше гнездышко, что-то, кажется, заподозрила. Но это и вовсе в темных дебрях памяти, как из давнего, давнего сна.
Помню еще, с каким чувством разочарования узнал, что девочки носят такие же как и мы, мальчишки, фамилии – такие некрасивые, неблагозвучные иной раз. Школа-то у нас была «мужская», девочек я видел только во дворе или на улице, фамилии, как считал раньше, были только у нас, мальчишек, а девочки – это же совсем другие создания…
Было сексуальное стремление к родственникам? Было. К одной из сестер в детстве. Может быть, потому, что она как-то многозначительно посматривала на меня иногда (возможно, мне это только казалось, возможно, она и сама не осознавала этого). Думаю, что если бы спали все вместе, как это бывает в некоторых семьях, и если бы какие-то шаги с ее стороны последовали, то могло бы пойти и дальше.
Конечно, был интерес и к соседке по квартире, девочке Люсе, почти ровеснице – на год или два моложе. Однажды мы с приятелем, тоже соседом, зазвали ее ко мне в комнату и в темноте, по ее согласию, поочереди поводили своими крошечными неразвитыми отростками по ее трогательным складочкам между ног – было приятно, очень волнующе, очень острое, жгучее ощущение – помню! – но что делать дальше, мы все трое понятия не имели. Люся ведь даже не раздвигала ножки, они были у нее крепко сжаты. Лет нам было что-нибудь восемь-девять.
И еще помню. Девочке со двора захотелось иметь какую-то мою вещь, и она предложила «за это один разик взять в рот».
– Хочешь? – лукаво спросила она, улыбаясь и глядя на меня как-то странно.
Я сначала не понял. Но она показала пальчиком на мои штаны.
Меня словно кипятком окатили, растерялся и покраснел, наверное, ужасно, но изо всех сил пытался сделать вид, что это мне нипочем и, чтобы оттянуть время, стал торговаться и выторговал не один, а то ли три, то ли целых пять раз. И, расстегнув мои штанишки, она сделала это, причем раза два даже сверх уговора. Я тотчас почувствовал нечто острое, стыдное, но жгуче приятное. Ошеломленный, отдал ей честно заработанную вещь (не помню, что именно) и спросил со взрослым видом, едва превозмогая отчаянное смущение:
– Ну и как тебе?
– Нормально, – ответила она. – Солененько.
Умер наш дом. Иногда я бываю в тех местах. Нет его. Хотя и не снесли, не разрушили до конца стены и перекрытия. Но это уже другое – старое, подремонтированное, «осовремененное» строение, с безликими конторами, «офисами». Ощущение такое, что живут там инопланетяне, пришельцы. Не с Голубой планеты. С Серой.
Отец
…Война закончилась. Помню праздничные салюты. Помню радость, когда в нашем доме включили электричество. И вода почти не замерзала. И дрова и доски доставали теперь почти всегда – топили не времянку, а настоящую печку.
По случаю включения электричества, помню, мы с той самой девочкой, соседкой по квартире, Люсей, прыгали от радости в моей комнате, потом зачем-то скинули трусики и прыгали без трусов. Впервые в жизни тогда я увидел остро, явственно, при дневном свете – так, что запомнилось на всю жизнь! – те самые девичьи складочки между ногами. Аккуратненькие, пухленькие, странно волнующие.
Отец вернулся инвалидом второй группы, нервным, больным – раненным и контуженным – с отекающими ногами, колитом, гастритом, еще целым букетом болезней. Помню, как он сидел утром на краю постели и смотрел на свои ноги. Они были толстые, желтые, с редкими волосками. Он нажимал пальцем, оставалась ямка, которая долго не исчезала. Отец тяжело вздыхал и говорил, что это от недоедания… Говорят, что пытались найти для него женщину, которая стала бы моей мачехой. Но он никого не хотел. Или стеснялся.
Мы с ним прожили всего года полтора или два – однажды в начале мая, когда он шел с работы, его сбила машина. Насмерть. Я тогда был в санатории, «лесной школе», через два месяца мне исполнялось двенадцать лет.
Помню эту «лесную школу», весенний день, деревья еще голые – чуть-чуть зеленая дымка, – мы с ребятами играем в футбол на влажном поле. И приехала мать одного из моих приятелей, Юры Розмахова – она сидит на лавочке и смотрит, как мы играем, а потом зачем-то подзывает меня, а когда я подхожу, странно смотрит и говорит вдруг:
– Аккуратней с ботиночками. Папа твой заболел, когда еще новые купит.
То, что отец заболел, для меня было не удивительно, он болел почти всегда, но вот как сказала она, как смотрела… Я, разумеется, понять не мог, но тотчас же надвинулось что-то страшное, мрачное, остаток того дня я, как говорится, не находил себе места.
Ночью в палате проснулся и почувствовал, как из форточки в высоко расположенном и довольно далеком от моей кровати окне тянет жутким холодом. Почему-то я вдруг горько заплакал, слезы просто душили.
Теперь вспоминаю: точно такой же холод потянул тоже ночью и тоже из форточки много, много лет спустя, и я внезапно проснулся, чувствуя тревогу и удушье. А утром позвонил приятель и громким, срывающимся голосом сообщил:
– У Женьки был ночью пожар, он погиб, он сейчас в морге, если хочешь узнать подробности, звони по телефону матери, там сейчас его брат.
Женя был мой друг, тоже писатель, мы с ним очень сблизились одно время, но беда в том, что он теперь много пил, не брезговал никакими женщинами, и, подозреваю, одна из них, о которой он мне рассказывал и которую я однажды видел, подожгла диван в его кухне, а сама ушла… Пьяный, он задохнулся от дыма во сне. И еще, как потом выяснилось, я, возможно, мог бы спасти его, если бы тогда, проснувшись среди ночи, позвонил бы ему и разбудил бы… Но где же знать, что это из-за него я чувствовал удушье и холод?…
Тогда же, в санатории, все давно уже было кончено: мать Юрия Розмахова была знакома с кем-то из моих родственников и знала, что случилось с отцом.
А на другой день приехала сестра и увезла меня на похороны.
То, что произошло, я воспринял уже как бы и само собой разумеющимся, это казалось естественным, бесконечная череда смертей стала для всех нас привычной, вопрос был только в том, кто будет следующим.
Отец прожил сорок семь лет, он был чисто русский, с Оки, из маленького старинного городка Озеры. Вообще я не очень хорошо помню его. Да ведь видел мало. Еще один эпизод, правда, вспоминается четко.
Утром он вставал рано, шел в магазин за хлебом, а перед этим варил манную кашу на завтрак – в маленькой алюминиевой кастрюльке для нас двоих (кастрюлька эта и сейчас цела), потом съедал свою половину и шел на работу, предварительно разбудив меня. Чтобы каша на остывала, он ставил кастрюльку в глубокое темно-зеленое бабушкино кресло и накрывал одеялом. Однажды я проснулся сам и, решив, что он просто забыл меня разбудить, тотчас бросился к каше и съел ее всю, не заметив, что кастрюлька на этот раз была полная. Оказалось, что я встал слишком рано, отец, сварив кашу, еще не ел ее и пошел в магазин натощак. Он вернулся из магазина, и я с ужасом осознал, что съел и его долю. Я горел от стыда и, что называется, готов был провалиться сквозь землю. Заперся в туалете и не выходил до тех пор, пока отец не ушел на работу. Вечером он, однако, совсем не ругался, только странно смотрел на меня и шутил:
– У нас, наверное, моль завелась, всю кашу съела…
Умер он сразу – трещина в черепе, перелом позвоночника и ребер. Грузовик, за рулем которого сидел, как сказали потом, пьяный водитель, расплющил его о ворота родного завода. На похоронах гроб не открывали – говорят, было сильно повреждено лицо.
Я, разумеется, плакал, но, к теперешнему своему стыду, не слишком его жалел: не успел привыкнуть к нему, к тому же он частенько ссорился то с бабушкой, то с сестрой, был нервным, мнительным и, как мне казалось, жадным (последнее, думаю, было неправдой). И очень он был больным, слабым. Помнится, мы с сестрой как-то шли по улице – уже после похорон, – и я вдруг сказал ей:
– Может, и хорошо, что так случилось? Ведь он все равно мучился…
К тому времени у нас как бы и философия появилась: считать все происходящее единственно возможным и «к лучшему».
Много позже, став уже взрослым, я нашел его записную книжку – оказывается, он тоже вел маленький дневник. Записи относились к предвоенному времени и началу войны. Тогда-то я и узнал, что всего за два года он потерял мать, двух сыновей, моих младших братьев, а потом и жену, мою мать, которая, как я думаю, так и осталась единственной женщиной, подарившей ему близость.
Теперь понимаю: он просто не выдержал сокрушительных ударов действительности. А фронт – лишения, страхи, контузия, ранения – просто добил его, хотя и раньше он был наглухо закомплексован и раним. Не вписывался он и в «золотое» предвоенное время, не мог принять постоянную ложь, хамство, грубость «счастливой жизни строителей Светлого Будущего».
Да и на самом деле. Что видело то поколение? Разгул ГУЛАГа, война, послевоенная разруха, постоянный колпак КГБ, бесконечная, всепроникающая ложь, страх… Или все относительно, и тогда у них были свои немалые радости, которые нам, младшим, не кажутся таковыми? Думаю, все же были. Определенно были! У каждого, конечно, свои. Но вот от родственников я слышал, что и мой отец, и его родные братья, мои дяди – тоже умершие, – были поразительно скованы в своих мужских чувствах. Про одного из них рассказывали, что он чуть ли не до 30-ти лет не имел близости с женщиной, а когда одна разбитная бабенка пожалела его и сама предложила ему свое тело, так он, как она потом со смехом всем подряд рассказывала, «не мог попасть» и, чтобы «отыскать куда надо», старательно зажигал спички – это она ему посоветовала: «Ты спичку зажги, тогда и увидишь». Он и зажигал послушно… «Чуть все сено не спалил! – смеялась веселая соблазнительница. – Мы ведь на сеновале баловались».
Я слушал эти рассказы родственников, и во мне бушевали сложные чувства. Но главным из них было – недоумение…
Первая любовь
Итак, встал вопрос перед родственниками: что делать со мной? Бабушка как представительница вражеской нации пенсии после войны, естественно, не получала. Сестра училась в институте, ее мать, моя тетя, разошлась с ее отцом, вышла за другого еще во время войны… У нее рос двухлетний сын, и оба они были на иждивении ее нового мужа. Отец сестры вернулся с войны без ноги и жил только на пенсию. Сестра никому не была нужна (кроме меня, разумеется), она и жила-то поэтому с бабушкой в той же коммуналке, где мы с отцом. Жили фактически на ее стипендию и на те гроши, что подрабатывали они с бабушкой вязанием рукавиц и носков из государственной шерсти. Никто из моих теток и дядьев, приехавших на похороны отца, тоже достатком не отличался. Так что же делать со мной?
Выход напрашивался: детский дом.
Тогда-то и выступила сестра.
– Только через мой труп! – решительно заявила боевая студентка. – Пусть остается. У него же комната пропадет, куда ж он потом? Перебьемся как-нибудь, не пропадем.
Тетки и дядья, рассказывают, только головами качали:
– Ты сама не понимаешь, Рита, на что идешь.
Но она настаивала. Даже опекунство не хотели оформлять на нее: никаких ведь нормальных средств к существованию у нее нет. В райсобесе хотели назначить своего опекуна – комната все же, хотя и в коммуналке: вот он и будет жить со мной вместе, с жильем-то плохо в стране…
В конце концов все же оформили опекунство на бабушку и назначили пенсию мне – 149 рублей. Помню, что на первые же полученные деньги мы – по нашему с бабушкой настоянию – купили Рите на день рождения духи «Красная Москва». Они стоили ровно 100 рублей и были почти недостижимой мечтой двадцатидвухлетней студентки.
А меня увезли опять в санаторий.
В те времена в стране хозяйничали банды преступников, одна из них наводила ужас на московских жителей, название ее было таинственным и пугающим: Голубой Ангел. О ней рассказывали леденящие душу истории, жуткие, однако и романтичные. В санатории воспитательница читала нам редкую старинную книгу о вампирах, которые прилетают ночью и пьют у спящих людей кровь из шеи, оставляя две крошечные ранки. По утрам мы тщательно рассматривали себя в зеркало, и на всю жизнь с тех пор осталась у меня привычка, засыпая, загораживать тыльной стороной руки горло.
Там, в санатории, и была у меня первая любовь. В том же году, в конце лета – двенадцать как раз исполнилось.
Соловьева Лора одиннадцати лет, черненькая, улыбчивая, очень живая, с ямочками на щеках. Что-то огромное, незнакомое поднималось во мне, отчего перехватывало дыхание, колотилось сердце и голова кружилась. Мощная сила, независимая от моей детской воли, тянула к этой веселой девчушке. Однажды ночью я встал, как лунатик, с кровати в палате мальчиков и совершенно бессознательно, абсолютно не помня того, узнав об этом лишь после по рассказу очевидцев и воспитательницы, направился в палату девочек; почти в полной темноте, по какому-то странному наитию, нашел кровать Лоры и пытался якобы лечь рядом с ней. Разумеется, очень напугав и ее, и девочек на соседних кроватях. Проснулся, до какой-то степени пришел в себя лишь тогда, когда воспитательница препровожала меня обратно. И настолько, видно, я выглядел не от мира сего, что никакого наказания, никаких санкций не последовало – взрослые да и Лора тоже поняли, очевидно, что моя сознательная воля тут не при чем. Интересно, что я ведь понятия не имел, где именно кровать Лоры, как же нашел ее в темноте? И Лора ничуть не обиделась…
– Слушай, что расскажу! – чуть позже дернул меня за руку мальчишка-приятель. – Счас заглядываю в окно к девчонкам, а там, знаешь, это, Лорка твоя сидит и что-то делает, вниз смотрит. Я повыше залез, а она знаешь чего… Сидит на кровати, ноги раздвинула и смотрит, что у нее там, руками трогает. Меня увидела, испугалась и бегом из спальни! По-моему, у нее там уже волосы растут.
– Врешь…
– Во, побожусь! Сукой буду, не вру! Хочешь, я ее сейчас позову? Посмотрим…
Голова у меня шла кругом, сердце колотилось отчаянно. Я и поцеловать-то ее никогда бы не решился! Где уж там – посмотреть…
И все же однажды разрешил своему приятелю-оруженосцу ее позвать. Она прибежала с подружкой. И что же? Почти не глядя ей в глаза, я подарил ей самое дорогое, что у меня было – красивый латунный микроскоп, который назывался почему-то «тряхиноскоп» и который мне, в свою очередь, подарила бабушка на день рождения. И самое большее, на что набрался смелости – спросил у Лоры адрес и написал ей наш квартирный телефон. На том и расстались, а через несколько дней заканчивалась лагерная смена.
Потом, осенью, я послал ей какое-то детское письмо, но она не ответила. Потом даже пытался найти ее по адресу – и сейчас помню: Ведерников переулок, дом, кажется, 5, – ездил опять же с приятелем, но то ли не нашли, то ли я не решился войти в дом, не помню. Да и что бы я делал, если бы вошел?
Но и эти воспоминания как бы во мгле. Как бы почти и не относящиеся ко мне. Как будто о ком-то другом речь. Или во сне.
Очень хорошо помню только: все, что касалось девочек, становилось для меня все более таинственным, ужасно значительным и возвышенным. Обычной дружбы – как с ребятами – с ними быть не могло, с ними начиналось что-то особенное. Появлялась девочка – и вместе с ней надвигалось неведомое, жутко привлекательное и пугающее. Перехватывало дыхание, что-то сжималось в горле, мгновенно я становился неуклюжим, манерным, следил за каждым своим движением, постоянно поправлял волосы, слегка поджимал губы – мне казалось, что они у меня слишком толстые… – перед глазами и в голове возникал легкий туман. В школе же перед ребятами я делал знающий, презрительный вид, о девчонках говорил свысока, этак небрежно. Тот детский эпизод с «солененьким» казался далеким, абсолютно нереальным, словно это не со мной было. Как и давнее касание складочек в темноте.
Но вот острое, очень приятное, сладкое чувство, похожее на щекотку там, внизу, само собой иногда возникало, особенно ночью, под утро. Очень впечатляющими, волнующими были некоторые изменения в моем теле. Особенно в том самом месте… Как-то очень самостоятельно, независимо от моей воли изменялась форма, величина, появились светлые, золотящиеся волоски. Казалось, что тело мое живет своей собственной таинственной, неподвластной мне жизнью. Оно как будто бы принадлежало мне, то есть это, собственно, и был я, но в то же самое время очень, очень многое зависело вовсе не от меня… Как-то исподтишка я смотрел, трогал, порой испытывая неожиданно приятные ощущения и тотчас же вспоминая, что ведь это нехорошо, этого делать никак нельзя… Отец сказал однажды – давно еще, – что вести себя нужно так, будто кто-то постоянно наблюдает за тобой, все твои поступки будут известны и соответствующим образом оценены. Я запомнил это на всю жизнь. Да ведь так оно, пожалуй, и есть. Но что же плохого, если немножко потрогать да еще и поводить кожицей туда-сюда… Ведь так сладко порой. А еще блаженство, если вдруг утром оказываешься лежащим на животе и изо всей силы прижимаешься к простыне. Можно и подушку подложить или скомканное одеяло… Но нет, нет, все же нельзя! Ну, если только чуть-чуть, совсем чуть-чуть, иногда, ну, немножко. Порой в воображении возникали удивительно приятные картинки – улыбки, нежные взгляды, случайные прикосновения девочек. Сны тоже были частенько связаны с девочками, но тоже как-то неопределенно и лишь изредка промелькивало вспышкой что-то запретное, может быть когда-то случайно увиденное – те самые… аккуратненькие… милые, пухленькие складочки… – но даже во сне смущение и чувство запрета срабатывало, гася стыдную, хотя и очень, очень волнующую картинку.
Да, природа не спрашивает нашего согласия, она, знай, делает свое дело. Классе в седьмом и вовсе мой мужской орган увеличился, принял «стандартную» величину и форму. Стал требовать все большего внимания к себе. Особенно ночами, под утро. Конечно, разговоры между ребятами, хвастовство, дурачества. Иногда все тело пронизывала мгновенная, фантастически приятная судорога. И вот однажды… Несколько мутно-белых капелек выступило вдруг из дырочки на конце… Значит, я взрослый! Переполненный гордостью, я побежал сообщить о великом событии другу Славке, который жил на первом этаже нашего дома.
– Слушай, у меня есть! Появилось!
– Что? Что появилось?
– Ну, эта… От которой дети.
– Молофья, что ли? – грубо оборвал он.
– Ну.
– У одного тебя, что ли…
Конечно, я не злоупотреблял. Ведь это запретно да и вредно очень, как говорят. Но иногда очень, очень хотелось, даже горло сжималось от нестерпимой жажды. Иногда разрядка происходила сама собой. Во сне или по утрам. Было приятно, блаженно, однако, увы, на белье или одежде оставались следы…
Бабочки, фотография, книги…
Уж не знаю, как выкручивались бабушка и сестра. Кроме прочего, бабушка иногда занималась с учениками – давала уроки английского, французского, итальянского языков, делала переводы. Но учеников и заказов на переводы было немного, по-прежнему подрабатывала тем, что набивала табак в бумажные гильзы. И еще мы теперь периодически пускали жильцов в мою комнату – за мизерную плату «сдавали койку». До сих пор мне снится один и тот же сон в разных вариациях: я возвращаюсь домой из какой-то очередной поездки, а моя комната занята – там несколько жильцов, которые въехали без моего ведома, мне негде спать, не говоря уже о том, чтобы писать книги или хотя бы дневник. В крайнем расстройстве я просыпаюсь… Немного помогала нам мать сестры, моя родная тетя – тетя Лиля, которая, как сказали потом, очень любила меня почему-то, а я тогда этого не понимал. С разрешения своего мужа, доброго, но капризного и страшно занятого на какой-то важной работе человека – Владимира Ивановича, – она брала меня к себе на каникулы; однажды я все лето провел у нее на даче, в Никольском под Москвой, где произошло историческое событие: впервые в жизни я увидел живого Махаона – большую бабочку, солнечно-желтую, с черными полосами и пятнами, со «шпорами» и голубыми глазками на задних крыльях. Он, вернее, она, большая бабочка, села на цветок и вдруг осторожно и медленно раскрыла великолепные, роскошные крылья. И замерла.
Словно из какого-то другого мира глянули на меня два синих пятнышка-глаза. Я тоже замер. Мгновенная связь возникла между нами. Доверчиво и беззащитно распахнутые нежные крылья. И голубые внимательные глаза. Что-то девичье почудилось в них… Тотчас захлопнулись крылья, и бабочка унеслась, навсегда оставив в моей памяти очаровательный облик. Любовь – с первого взгляда.
А еще сад. Таинственный, запретный сад по другую сторону дачи, куда разрешено было ходить только в сопровождении хозяйки дачи, Марии Ивановны. Яблоки, вишни, груши, сливы. Сколько раз потом снился мне этот сад, росистый, пронизанный утренним солнцем, с тяжелыми душистыми плодами среди листвы…
И еще часами я мог теперь сидеть на дачном участке или на какой-нибудь поляне в ближнем лесу, наблюдая за муравьями, шмелями, бабочками, подставляя солнечным лучам свою кожу, ощущая, как жизненная энергия перетекает в меня из травы, из деревьев, из воздуха.
Помню, как летним вечером Владимир Иванович обещал мне платить по гривеннику за каждого убитого комара. Комары донимали нас. Помню веранду, душистый свежезаваренный чай, аромат клубничного варенья. Помню потрясающе красивую, нездешней какой-то расцветки ночную бабочку: темно-шоколадные с белыми четкими прожилками бархатные верхние крылья и оранжевые с фантастическими синими пятнами нижние (потом я узнал, что это медведица-кайя). Ее нашел днем под карнизом мой четырехгодовалый двоюродный брат Володя, сын тети Лили, и показал бабушке, а уж она позвала меня. Помню мохнатую темную гусеницу, которую я увез с дачи в Москву, она окуклилась в банке, а потом из нее вывелась одна из красивейших дневных наших бабочек – Адмирал. Красно-бело-черная…
И, конечно же, началось у меня очередное увлечение («очередное сумасшествие», по определению бабушки) – интерес к природе, а особенно к бабочкам.
Приблизительно в то же время постепенно овладевало мной и еще одно сумасшествие – фотография. После отца осталось четыре старинных фотоаппарата, химикаты, увеличитель, бумага и пленки, и я осваивал таинственный, чудесный процесс: можно было, оказывается, остановить мгновение… Самым волнующим был, пожалуй, момент, когда при красном свете фонаря в ванночке под проявителем на чистом фоне бумаги вдруг торжественно и постепенно появлялось изображение…
Ну, и конечно, книги. Кто сказал, что искусство, литература существуют сами по себе и практически не влияют на жизнь человечества? Несусветная глупость. Для меня, например, книги всегда были прямыми учебниками жизни. Чем бы я был без них? В детстве – «Аленький цветочек», «Собирание бабочек», «Записки об уженьи рыбы», «Рассказы о разных охотах» Сергея Тимофеевича Аксакова, «Приключения Карика и Вали» Яна Ларри, «Конек-Горбунок», сказки Г.-Х. Андерсена, русские народные сказки (например «Гуси-лебеди»), Сетон-Томпсон («Крэг – Кутенейский баран», «Арно», «Краснозобая казарка»…), Фенимор Купер, Жюль Верн, Майн Рид, «Робинзон Крузо», «Путешествия Гулливера», «Дон Кихот», Рони-Старший «Борьба за огонь» (Нао, Нам и Гав…). И конечно, конечно, Джек Лондон.
Бабушка и сестра
В детстве и юности из живших вокруг людей больше всех я любил, конечно же, бабушку. Почему-то казалось, что она, как никто, не только любит, но – понимает меня. Уважает то есть. Так, наверное, и было, судя, например, по письму, которое она написала мне в город Молотов (так тогда называлась Пермь) и которое у меня сохранилось. Оно написано как бы взрослому человеку, другу, можно сказать, хотя мне тогда едва исполнилось четырнадцать.
Судьба моей бабушки типична для того времени: она потеряла мужа, потом, поочереди, четверых своих дочерей (в том числе мою мать), случайно – благодаря моей сестре – избежала ссылки в Сибирь и, начав жизнь богатой, высококультурной аристократкой, кончила ее в полном духовном одиночестве и материальной нищете. Хотя и сохранила бодрость духа и трезвость мысли до конца дней. Типичная судьба русских аристократов в послереволюционной России, хотя бабушка и была обрусевшая немка.
Моя сестра тоже, конечно, человек неординарный. Свои недостатки у нее есть, разумеется, но энергия человеколюбия и голос совести в ней настолько сильны, что всю свою жизнь она только то и делала, что кого-нибудь спасала. Про меня я уж не говорю, мне она стала фактически матерью, но вот как она спасла бабушку от ссылки в Сибирь, рассказать стоит.
Бабушку увезли на Лубянку в начале войны как представительницу вражеской нации. Узнав об этом по приходе из школы, сестра, недолго думая, ринулась туда же, сумела каким-то образом прорваться в приемную, где, как впоследствии с пафосом описывала, висел огромный, во всю стену, портрет Вождя Народов, Друга Всех Детей, во весь рост, и с комсомольским нахрапом принялась свою бабушку защищать – «как достойную воспитательницу комсомолки, у которой отец воюет на фронте», как «высококультурного, честного человека, ничем не провинившегося перед Советской властью»… Бесстрашие и задор шестнадцатилетней девчонки, видимо, были такой силы, что ее не только не взяли заодно с бабушкой – что для тех времен было бы вполне логичным, – но… отпустили. Вместе с бабушкой! Которую с тех пор оставили в покое, несмотря на то, что ее дочь с мужем и многих ее знакомых – не говоря уж о родственниках близких и дальних – методично высылали в Сибирь, большей частью в Карагандинскую область. Некоторые, разумеется, до мест ссылки не доехали – поумирали в вагонах.
Охота
На Урал, в город Молотов, куда попала одна из дочерей бабушки (моя тетя), и меня отправили однажды на лето. Естественно, уже после войны. У тети был взрослый сын, Костя, мой двоюродный брат, лет на восемь старше меня. Там, в Молотове, я, конечно же, тотчас влюбился в пятнадцатилетнюю девочку, дочку соседки, но и попытки не сделал даже сказать ей об этом – только смотрел с замиранием сердца на ее темноглазое личико, на стройную тоненькую фигурку в синем простеньком платьице, а потом о чем-то неразборчивом фантазировал… И… И, к счастью, тут же и заболел еще одним сладостным сумасшествием: брат Костя водил меня в лес на охоту.
О, Костя был страстным охотником, страсть его не признавала даже рамки закона. Охотничий сезон еще не был открыт, и Костя завертывал ружье в одеяло… Мы шли с ним бродить по окрестным лесам, по берегам реки Гайвы. Все вокруг было таинственным – ничего подобного я раньше не видел и не испытывал. Торжественно стояли леса, освещенные солнцем, внезапно перед нами распахивались глубокие лесные овраги, блистала на солнце широкая поверхность реки. Лес начинался сразу за поселком, в котором мы жили – на самой окраине Молотова. Сосны, ели, березы, липы, осины, кусты рябины, малины, черемухи – я открывал для себя все это. Нагретый неподвижный воздух. Жарко. Тихо. Костя идет, держа наперевес ружье, я следом за ним, напряженно глядя вперед и сдерживая дыхание. Помню, как мы зашли в болотистый лес. Деревья стояли тихо, угрюмо, мы шли, чавкая сапогами среди голых стволов. Зелень и солнце – наверху, а здесь тихо, сумрачно. Серые и бурые стволы поднимаются прямо из воды. Кустов почти нет. Лишь кое-где тощая рябина или черемуха уныло выставила свои жидко-зеленые ветви. Жутковато… Помню походы вдоль берега Гайвы, охоту за утками… Помню, как Костя убил зайца – мы сначала осторожно выслеживали его в сумерках утра, и он проскакал рядом со мной, большой, серый – в сторону Кости. Потом грохнул выстрел, и было так жалко зайца, неподвижного, мертвого… Когда не попадалось ничего другого, Костя стрелял дроздов – подкрадывался к ним в густых кустах, а я стоял в стороне, затаив дыхание, ожидая выстрела. Помню густой и сытный сероводородный запах дымного пороха – в отличие от кислого и жидкого бездымного… Как-то среди леса мы с Костей набрели на большой овраг, весь поросший деревьями и кустарником. Там было очень много смородины. По краю его бежала тропинка. Костя велел мне стоять на месте, ждать, а сам пошел в заросли, держа наготове ружье. Я стоял и любовался красотой оврага. И опять по тропинке прямо на меня выскочил заяц. Остановился, посмотрел удивленно, не спеша развернулся и поскакал обратно. Этот остался живым.
Там же, в поселке у Кости, я впервые услышал по радио передачу «Голоса Америки» сквозь вой глушилок. Это, конечно, произвело на меня впечатление, но прошло еще немало лет прежде, чем я оказался в состоянии вынырнуть из наивного детского мира и оглядеться вокруг себя.
Осенью в тот год умерла тетя Лиля – рак легких. Рита тоже стала сиротой. Потом сошел с ума и вскоре умер родной брат моего отца, мой дядя Иван Алексеевич – он, его жена тетя Маргарита (почему-то было принято ее звать «тетей Гретей») и его дочь, моя двоюродная сестра Инна, жили с нами в одном дворе. А их сын, Дима, мой двоюродный брат, пропал без вести во время войны.
Засыпая, я теперь каждый раз молился за бабушку.
– Господи, помилуй и благослови бабушку, – шепотом повторял я три раза и только после этого позволял себе уснуть. Почему-то мне казалось, что бабушка не может умереть днем, при мне, а засыпая, я как бы оставлял ее на всю ночь без своей защиты – потому и молился, передавая на ночь заботу о ней Богу.
Но осенью следующего года в моей комнате ноябрьским утром на моих глазах она все-таки умерла.
Высшие силы последовательно и неотвратимо выполняли, очевидно, свой замысел: они оставляли меня одного. Правда, пока вместе с сестрой. Карабкайтесь, как можете. А мы посмотрим.
Проблемы
О девочках я, конечно, мечтал все чаще.
Ни на Урале, у Кости (и сейчас помню милое личико и синее платье), ни на школьных вечерах (о, сколько симпатичных девчушек там было!), ни в своем дворе (особенно одна – круглолицая, смугленькая…), ни на улицах родного города пока не только не целовался ни с кем, но даже и не «дружил». Хотя ребят-приятелей было у меня более, чем достаточно.
А вот классе то ли в седьмом, то ли в восьмом школы очередным сумасшествием стала у меня химия. Мы с приятелем Славкой пытались получить бертоллетову соль, гремучую ртуть, нитроглицерин и еще множество разных интересных веществ – главным образом, конечно, взрывчатых. И получали ведь – вот что интересно! Кроме, правда, бертоллетовой соли, почему-то она никак не выпадала в осадок. Неугомонная энергия, полыхавшая во мне, заставляла иной раз смешивать растворы наугад, получалось черт знает что, однажды из колбы повалил густой буро-зеленый едкий дым, жидкость дьявольски забурлила, мы ожидали немедленного гигантского взрыва (а может быть, появится Джин?), меня, слава Богу, хватило на то, чтобы обернуть колбу тряпкой и вместе с ней опрометью выбежать во двор… Обошлось. А еще мы пытались однажды электролизом добыть металлический натрий: расплавили поваренную соль на газовой плите в железной банке, я старательно опустил в нее электроды и… чуть не лишился глаз, потому что расплавленная соль брызнула в лицо – несколько маленьких шрамиков надолго остались на веках, которые, к счастью, вовремя и четко сработали. А еще в восьмом, кажется, классе я тайком от завуча Елены Алексеевны, которая доверяла мне ключи от школьной лаборатории, украл из банки с керосином кусок металлического калия и положил в карман. Дело в том, что ключей от самой заветной маленькой комнатки, где стояли, в частности, банки со щелочными металлами, Елена Алексеевна мне не давала. В тот же раз пришла сама и показала нам со Славкой эту комнатку. Я и воспользовался за ее спиной… В кармане был носовой платок, на котором, очевидно, были влажные пятна, а калий, как известно, загорается от соприкосновения с водой… И вот мы со Славкой прощаемся с Еленой Алексеевной перед тем, как уйти, я стою перед ней и чувствую, что мою ногу словно кто-то обливает кипятком – из кармана сначала идет дым, а потом вырывается фонтанчик огня. И приходится мне позорно бежать в туалет, спасаясь от последствий безобразной кражи… Увы, катастрофически прожжены единственные брюки, а на ноге ожог второй степени… Целый месяц пришлось ходить в клинику на перевязки – шрам, кстати, виден на ноге до сих пор, – на брюки сестра старательно поставила большую заплатку, с которой и пришлось ходить даже на школьные танцевальные вечера, а самое неприятное все же – стыд перед Еленой Алексеевной. У которой я теперь, разумеется, не решался попросить ключ. Так справедливо был наказан акт воровства.
А раньше еще, классе в четвертом, я принес домой на второй этаж очередную охапку дров, бросил ее возле печки и почувствовал тянущую, ноющую боль в низу живота. Потом прошло, но через некоторое время началось опять.
Весенний день, мы, мальчишки, бегаем, поддаем ногами консервную банку. Боль в низу живота справа становится такой сильной, что я ухожу домой. Трогаю там, где болит… Боже мой, в маленьком сморщенном мешочке, который называется очень смешно – мошонка, – я нащупываю что-то лишнее: выпирающий твердый бугор. Вокруг него все ноет, болит, я нажимаю посильней на бугор, и он уходит обратно в живот. Жутковато, однако становится чуть легче. Потом опять. Больно, неприятно. И не с кем поделиться – вот беда. Стыдно!
Никаких современных удобств в старом доме нет, вода только холодная, отопление печное, о душе, ванной мы и не мечтаем, а мыться ходим по субботам в баню. А там ведь раздеваются догола. И если у тебя что-то лишнее между ног – стыдно. Спасибо, если прежде, чем снять трусы, в раздевалке, я нажимаю на все растущий бугор, и он убирается восвояси. Но во-первых, не всегда до конца. А во-вторых, постепенно потом вылезает… Приходится незаметно для окружающих повторять процедуру. Если сидишь, то лучше. Ну, ладно еще, если в бане чужие. А если знакомые? Противно. Только через некоторое время я узнаю, что это и называется отвратительно: грыжа.
Перед уроками физкультуры в школе приходится проделывать то же самое: нажимать, загоняя обратно. Но со временем она возвращается все быстрей и быстрей… Нажимать тоже непросто: если как-то не так нажмешь, боль очень сильная.
В то короткое время, что мы жили вместе с отцом, однажды утром я проснулся и вижу: он сидит на краю постели совершенно голый, а между ног у него огромный, величиной с два кулака, шар – во всяком случае таким большим он мне тогда показался. Отец с печалью смотрит на него и осторожно поглаживает. Увидев, что я проснулся, он смутился и тотчас накрыл себя одеялом. Я в первый момент ничего не понял и только потом вспоминал все чаще. И теперь, когда эта штука стала расти у меня, я с ужасом думал о том, что может меня ожидать.
А что я буду делать, если в конце концов удастся мне остаться наедине с девочкой? Об этом стыдно и думать.
И еще, конечно, проблема с одеждой. Она преследовала меня в юности постоянно. Конечно, сестра старалась, чтобы я выглядел не хуже других, но с нашим достатком это было весьма и весьма непросто. Однажды сестра сшила мне вельветовую курточку – помню ее до сих пор, целый период юной жизни моей связан с вельветовой курточкой… Для человека обеспеченного одежда может не иметь большого значения, но для бедного и гордого именно она порой становится первостепенной. Особенно в том возрасте, когда больше всего на свете тебя волнует то, как относятся к тебе сверстники противоположного пола.
«Нимфа» Ставассера и «Купальщица» Коро
Кажется, была поздняя осень. Или зима. А может быть и ранняя весна. Помню грязь, слякоть. Стояли в очереди несколько часов или даже всю ночь, меняясь.
Выставка «Сокровища Дрезденской галереи, спасенные доблестными советскими воинами».
Грандиозное событие в нашей – а особенно в моей – жизни. Понравилось многое, хотя многого я не запомнил. Да и народу было битком, к некоторым полотнам не протолкнешься. Я взял с собой фотоаппарат и умудрился сфотографировать кое-что, разумеется, на чернобелую пленку. Больше всех понравились и запомнились: «Шоколадница» Лиотара, «Святая Инесса» Риберы, «Сикстинская мадонна» Рафаэля и «Спящая Венера» Джорджоне. Все это я прилежно сфотографировал, но с особым волнением печатал потом «Венеру». Хотя мне и не нравилось, что у нее довольно большой живот. Почти как и у «Данаи» Рембрандта, которая мне именно потому и не понравилась вовсе.
Но из произведений искусства самое пылкое восхищение с детства вызывали у меня все же другие. Картина «Купальщица» Камиля Коро в Пушкинском музее и скульптура Ставассера «Сатир и нимфа» в Третьяковке – по-моему, она стояла в том же зале, где висело огромное монументальное полотно А.Иванова «Явление Христа народу», которое мне тоже нравилось.
Узкие, хрупкие плечи Нимфы, небольшие аккуратные холмики грудей, плавные линии рук, бедер, ног, нежная припухлость треугольничка внизу живота… Я готов был смотреть бесконечно. Слабость, томление, сладкие спазмы где-то в глубине горла, желание гладить и чуть ли не целовать белый теплый мрамор. Я готов был молиться на все это и постоянно вызывал в воображении волшебный, прекрасный образ. То же и «Купальщица». На берегу пруда, в темных зарослях. Белая, словно светящаяся. И опять эти сходящиеся плавные линии… И то, и другое я, конечно, сфотографировал и рассматривал потом фотокарточки с замиранием сердца. Никогда никакие откровенные изображения не волновали меня потом в такой степени. А если – то лишь такие, где возникала подобная магия линий. Скульптуры Родена или Кановы, картины Ренуара, Энгра, некоторые фотографии женщин в журналах…
«Откровенные» фотографии посмотреть тогда возможности не было. Только если мутные черно-белые «фотки» где-нибудь тайком у приятелей в мужском туалете. Да и то с острым ощущением чего-то грязного, запретного, даже преступного. Любовь, преклонение – где они? Вместо этого – вонь общественной уборной, милиция, решетка тюрьмы, унижение, хамство, мерзость… Почему?! Недоумение мое все росло. Но опыта, знания, увы, так и не прибавлялось.
Читаю свой дневник того времени и вижу: в пятнадцать лет в восьмом классе школы была у меня какая-то Тоня. «Была у меня» – это, конечно, сильно сказано, потому что ни поцелуев, ни даже встреч один на один не было. Только вздохи в дневнике и бесконечные сомнения – нравлюсь ей или не нравлюсь. Ходили как будто бы коллективно в кино, по улицам просто так шатались в компаниях, Тоня то «посмотрела на меня», то, увы, «не посмотрела». Была эта Тоня для меня, очевидно, зеркалом. Ведь так хотелось узнать, что же я из себя, с точки зрения их, девочек, представляю! Не помню Тоню ту сейчас. Абсолютно! Антонина вообще довольно редкое имя. Но вот что поразительно. Ведь самая первая женщина в моей жизни – когда этот великий акт, наконец, свершился! – оказалась… Тоней! Больше за всю свою жизнь я близко не общался ни с одной Антониной – и вот, значит, выходит так, что судьбой предназначено мне было познать первой женщиной именно Тоню. И коли не смог я воплотить этот замысел судьбы с той, забытой мною сейчас абсолютно первой Тоней, когда было мне 15, то и пришлось ждать голубчику еще ой-ой-ой сколько лет – до следующей Тони! И она, эта вторая Тоня (фамилия у нее была символическая – Волкова…), тоже была, как теперь понимаю, зеркалом, которое отразило-таки мой образ. Который мне, увы, не понравился… И сколько же еще пришлось пережить и промучиться прежде, чем удалось этот свой образ подкорректировать…
Смерть бабушки
Бабушка умирала на моих глазах. Последние месяцы она сильно болела – бронхиальная астма в тяжелой форме и куча хворей других, – но держалась на ногах и делала, что могла, по хозяйству. А в те хмурые ноябрьские дни я заболел тоже, лежал с высокой температурой, ребята из школы пришли меня навестить, а бабушка вдруг сказала:
– Юра-то выздоровеет, а вот бабушка Юрина заболела по-настоящему.
Странно прозвучали эти слова, потому что она слегла только в этот день – 28 ноября. Да и то не совсем, потому что 29-го утром встала.
Я, простуженный, еще спал, разбудили меня бабушкины слова:
– Вставай, Юра!
И тут же она рассказала, как обгорела ручка у нашего чайника: выходит она на кухню, а ручка чайника, стоящего на газовой плите, так и пылает. Это было странно, потому что сколько раз мы оставляли чайник на кухне, порой забывали о нем так, что он почти совсем выкипал, но ручка никогда не горела. А накануне я поставил заварочный фаянсовый чайник на конфорку, как всегда, но он вдруг лопнул. Теперь же, после того, как ручка сгорела, сестра вдруг разбила чайницу, полную чая – она выскользнула у нее из рук, чай рассыпался…
Днем бабушка слегла – ей нездоровилось. К вечеру стало и вовсе плохо. Ни мне, ни сестре и в голову не могло прийти, что это что-то особо серьезное, бабушка и раньше ложилась, у нее были сильные приступы астмы. Но тут вдруг вечером один за другим стали приходить соседи. Из квартиры и со двора – бабушку уважали и знали довольно многие. Бабушка мужественно говорила, что ей лучше и что она завтра обязательно встанет. Но голос ее был какой-то странный, надтреснутый, к тому же и дикция невнятная – язык ворочался с трудом. И взгляд вечером был совсем незнакомый, чужое выражение глаз. Мы с бабушкой спали последнее время в одной комнате – моей, – наши кровати были напротив. В эту ночь я спал совсем без снов, хотя обычно мне всегда что-нибудь снится.
Когда проснулся, услышал, что бабушка дышит с трудом и в груди у нее что-то клокочет, но это мы слышали и раньше – астма. Сестра пришла будить бабушку, но та не просыпалась. Опять стали приходить соседи и плакали. Вызвали врача – женщину с редкой фамилией – Прорвич, она была любимым врачом бабушки, и та не раз говорила, что когда будет умирать, пусть рядом с ней будет Прорвич. Осмотрев и послушав бабушку, Прорвич сказала:
– Все главные центры поражены…
Инсульт. Мы стояли около той, которая была для меня дороже всех на свете и вдруг услышали, что дыхание начало прерываться. Я еще не оправился от болезни, и у меня кружилась голова. Чтобы не упасть, сел на кровать. Дыхание бабушки остановилось. Прорвич поднесла зеркало к ее губам, а потом пощупала пульс.
– Все, – сказала она.
Как-то машинально я посмотрел на часы. 11 часов 20 минут утра, 30-го ноября.
Мы с сестрой Ритой остались вдвоем.
Тетеревиный ток и рыбная ловля
Билеты на электрички были тогда очень дешевые. Хлеб, сахар, масло и колбаса тоже. Вполне доступными для самых бедных были: нейлоновая леска «сатурн», рыболовные крючки, насадка для зимней подледной ловли – рубиновые червячки, мотыль. И даже валенки и резиновые сапоги. Обычно мы ездили с другом Славкой и одноклассниками – Левкой Чистоклецевым, Витькой Яковлевым, – иногда удавалось сагитировать и других. Еще в охотничьем магазине мы познакомились с Вадиком Парфеновым, который стал моим спутником на охоте. А в электричке однажды, когда ездили со Славкой на рыбную ловлю, – с пожилым рыбаком Андреем Гаврилычем, который потом брал меня с собой на рыбалку в новые для меня места. С этими поездками, кстати, связаны самые первые мои рассказы. А был еще и Владимир Иванович Жуков – тоже знакомство в охотничьем магазине и тоже поездки и вовсе в места просто замечательные. Самая первая из них – на тетеревиный ток в окрестности подмосковного городка Рогачево. Там я был просто ошеломлен широким весенним половодьем реки Яхромы, полетами и кряканьем настоящих диких уток, ночевкой в лесу у костра и хором токующих тетеревов ранним утром. Ничего более прекрасного и чарующего я за свою предыдущую жизнь не видел, не слышал, не чувствовал. В сером сумраке раннего апрельского утра слышались бурлящие, но в то же время и звонкие звуки, нежные, завораживающие. Что-то древнее, первобытное было в них, периодически они прерывались задорным шипением – «чуфыканьем». Я был совершенно очарован ими, готов был слушать без конца, а небосвод тем временем светлел, розовел – впереди ожидался бесконечный счастливый, солнечный день. Таким он и стал для меня, хотя я так и не подстрелил ни одного тетерева из своей старенькой берданки с допотопным затвором, которую не помню уж где достал…
Вот это Рогачево с окрестными деревнями Усть-Пристань, Медвежья-Пустынь, а еще – по Савеловской железной дороге – станции Трудовая, Икша и по Ленинградской – Истринское водохранилище, озеро Сенеж, а также – уже по Ярославской дороге – Пестовское, Пяловское водохранилища (станции «Заветы Ильича», «Водники»), далекое Московское море (Завидово, Дубна), озеро Неро рядом со старинным городом Ростовом-Великим, Рыбинское море – станция Кобостово, деревни Малое-Семино, Легково, – а также реки Сестра, Яхрома, Медведица, Серебрянка, Истра, Москва-река… Вот что спасло и воспитало человека, пишущего эти строки. И еще, повторяю, доступные даже для самых бедных билеты на электрички, автобусы и метро и на все самое необходимое для жизни.
…Помню, помню пряное это, бодрое ощущение простора, света, пьянящей свежести воздуха апрельского весеннего дня – рыбная ловля из лунки по последнему льду. Воздух – как спирт! И я ни от кого не завишу. Бог с ними, с девочками, это потом. А сейчас в отцовской военной шинели поверх старенького бабушкиного пальто и рваного свитера – тоже отцовского, – в резиновых сапогах с портянками из тряпья, с фанерным чемоданчиком в одной руке и с пешней в другой, в шапке-ушанке с опущенными ушами я иду по ровному белому просторному полю водохранилища, надо мной – бездонное сероватое небо раннего утра, но вот уже встает, поднимается солнце, небо светлеет, потом розовеет и голубеет, а вот уже и теплые ослепительные лучи греют мои замерзшие щеки и окоченевший сопливый нос, и тело наливается бодростью, растворяются, исчезают остатки сонной истомы, начинаю дышать полной грудью, забываю все на свете, кроме того, что где-то там, в таинственной глубине под толстым слоем снега и льда, по которому я шагаю со скрипом и шорохом, растут изумрудные водоросли и плавают желанные полосатые окуни, и вот сейчас, вот тут, может быть, или чуть-чуть в стороне… Да-да, вон там, недалеко от голой ветлы, которая склонилась над ровной белой поверхностью, прорублю лунку пешней и вычерпаю шумовкой осколки, и достану маленькую заветную удочку с любимой, самостоятельно сделанной из олова и латуни мормышкой, насажу на крючок рубиновых червячков мотыля, и…
О, этот божественный миг поклевки – весть, летящая из темной, загадочной скважины лунки с зеленоватым, прозрачным, с неровными краями глазком воды (о, что же это напоминает теперь, на что намекает, с чем сравнимо?…) – и кивнувшая внезапно серая пружинка на кончике коротенькой удочки… мой мгновенный рывок – подсечка! – блаженно натянувшаяся струнка белой, почти прозрачной лески-сатурна, и ощущение живого, упругого сопротивления, идущего оттуда, из глубины, сладкое волненье в груди и лихорадочное вытягивание лески с затаенным дыханьем и отчаянным биением сердца… Что там? Какая рыба? Окунь? Плотва? А вдруг лещ?!… Ничто в этот момент не отвлечет взгляда от темной скважины, где начинает волноваться, ходить вверх-вниз зеленовато-прозрачный кружок воды – и вот… Серая, с распахнутыми жабрами, с желтыми круглыми вытаращенными глазами голова и раскоряченные нежно-розовые и ярко-красные лепестки плавников, и полосатое, сильное, живое, зеленовато-серое тело… Окунь!
Рождение – из таинственной живой глубины.
«Глубина в моей лунке была метра три, считая от поверхности льда, толщина которого была около метра, – писал я в своем дневнике, сочиняя «отчет» об очередной поездке и переживая вновь счастливые минуты той своей жизни. – На льду – много воды, а поверх воды футовый слой снега». Именно «футовый», а не «сантиметров тридцать», потому что уже тогда – и на всю жизнь – Джек Лондон был одним из самых любимых моих писателей – и друзей! – если не самым любимым, истинным, можно сказать, «братом по крови», хотя жил он в другой стране и в другое время.
«Еще интересный момент, – продолжал я, уже пытаясь осмыслить происходившее, подходя к любимому своему занятию как исследователь. – Окуни очень отличались друг от друга по цвету. Одни почти совсем зеленые, другие желтые, третьи серебристые. Это, вероятно, объясняется местом обитания. Зеленые окуни – жители дна, заросшего травой. Желтые – глинистого или песчаного дна. Серебристые – или светлопесчаного дна, или держатся ближе к поверхности…»
Дневник
Начав писать эту книгу и обратившись к своему дневнику – достав с антресолей несколько связок толстых тетрадей, общая толщина которых составила, представьте себе (я мерил!), больше метра – я испытал странные, незнакомые раньше чувства. Я или не я? Было или не было? Во сне или наяву? Да, конечно. Вот документальное подтверждение. Но почему же многое я совсем не помню? А раз не помню, значит, оно как бы и не относится ко мне, так ведь? Тут же и задумаешься о реинкарнации, переселении душ: если я из этой, сегодняшней, так сказать, земной жизни многое не помню, то что же говорить о жизнях прошлых? И не доказывают ли в какой-то степени «от противного» эти мои провалы памяти по-крайней мере возможность моих прежних жизней? Лично я думаю, что доказывают. Тем более, что и теперь, и раньше случаются и случались события и совпадения удивительные, весьма прозрачно намекающие на то, что прав был старина-Шекспир, когда писал: «Есть в этом мире, друг Горацио, множество такого, что недоступно нашим мудрецам».
А вообще-то дневник меня спас. Ведь поделиться по-настоящему, поговорить по душам было не с кем. Сестра все же не очень понимала меня. А тетрадь – вроде как собеседник. Напишешь, отведешь душу – и легче, словно с кем-то близким поделился. Говорил же отец, что кто-то словно бы наблюдает за нами. Вот я и отчитывался.
Она
Сны – особенно после рыбной ловли на свежем воздухе – были порой прекрасны. Вот один.
Белое, светящееся девичье тело. Кто это? «Нимфа» Ставассера, ожившая, теплая? «Купальщица»? Или… может быть… мама? Лица не разглядеть, оно светится ослепительно. Задыхаясь от величайшего поклонения, медленно, осторожно протягиваю руку. И вдруг касаюсь… груди… нежной, округлой, божественной. Словно из светящегося теплого белейшего пуха. В горле ком, перехватывает дыхание, сердце просто выпрыгивает…
И я просыпаюсь в слезах восторга, испытывая, конечно же, острую, сладчайшую, мгновенную, как вспышка, разрядку.
Блаженное тепло разливается по всему телу, я словно в ладони Бога. В памяти (надолго!) сияющее женское лицо и – две округлых, божественно белых (с нежно розовыми кружками сосков) груди, к одной из которых я прикоснулся. Не в жизни, увы, не в реальности… Почему же все это еще так далеко от меня? Будет ли когда-нибудь? Далекое, сияющее, недоступное… А ведь мне уже… Мне пятнадцать.
Почему Бог предостерегал Адама от плодов с древа познания добра и зла? – думаю теперь с печалью. Потому что жалел Адама. Он, Бог, знал, что желающему знать будет трудно: у людей слишком плохо с любовью.
Я понял: мир задыхается без любви. Горечь – от того, что не хватает любви. Скука, преступления – от того только, что нет любви. И даже войны. И революции. Мир природы скреплен любовью, рожден любовью, но не нашей, человеческой, увы. Природной, изначальной, Божеской. Любовь – та энергия, которая питает жизнь, не дает ей погибнуть от ненависти незнания. Бог (Природа) безусловно любит нас всех, все живое, иначе не было бы на земле таких дивных растений, такого потрясающего разнообразия живых существ. Мы же не умеем любить, не хотим учиться. И мы – боимся. Страх и лень – вот что губит, это я понимаю все явственнее. Мы боимся любви, потому что она – ответственность. Соединять секс с любовью – ответственно! Не выплескивать великую энергию просто так, от бессилия, а – искать, неустанно искать предмет любви, родственное тело и душу, и – находить, пусть даже порой ошибаясь – вот достойная человека миссия. А мы сплошь да рядом уходим. Мы боимся жизни, боимся любви, потому что для того, чтобы жить и любить достойно, надо быть мужественными, необходимо учиться. А мы ленивы. Мы неблагодарные, тупые, ленивые и трусливые дети. Мы упорно заставляем себя ненавидеть то, что на самом деле пылко и тайно любим. Потому что главное наше чувство – страх.
Из дневника:
«28 октября, воскресенье.
Вчера было комсомольское собрание совместно с 9 кл. женской школы. Я был председателем президиума. Вел себя вполне смело за председательским столом. Надо сказать, что я за последнее время совершенно переменился в отношении к девочкам. Почти не стесняюсь их, веду себя вполне нормально. Надо сказать, что в этом я многим обязан соседу Валерке, благодаря которому произошла эта перемена.
Когда я был председателем президиума и вел собрание, я посмотрел всех девочек и теперь имею некоторое представление об их классе. Человека 3-4 мне понравились, и за кем-нибудь я постараюсь стрельнуть на вечере 1-го ноября. С одной мы уже познакомились (Левка, Витька и я), и она нам нравится. Звать ее – Алла, фамилия – Румянцева. Говорят, она первая красавица «женской» школы…».
Да, помню, помню то радостное ощущение праздника, удачи, веселое волнение и… огромные, очень живые, смеющиеся, магические глаза девочки, сидящей на первой парте, прямо передо мной, ее четкие темные брови, розовые нежные губы, светлые золотистые волосы с тонкими завитками около лба и вокруг белых, аккуратно выточенных, ну просто ювелирных раковинок ушей.
Самое удивительное, что она обратила на меня внимание! Она так понравилась мне, что трудно было поверить, будто я – беспомощный в «женском вопросе», неопытный, довольно плохо, с моей, болезненно ранимой точки зрения одетый, могу ее заинтересовать. Что ей до моей хорошей успеваемости по школьным предметам и до того, что я член комитета комсомола школы и веду, вот, собрание! А вот ведь… Даже в своем дневнике стеснялся написать, как на самом деле она мне понравилась…
Вскоре после этого «совместного комсомольского собрания» состоялся «совместный праздничный вечер», посвященный, естественно, годовщине Великой Октябрьской.
Танцы, игры. «Почта». Пригласить Аллу на танец я не решаюсь, но письмо-записку, конечно, пишу. У меня номер 56, у нее – 24 (и сейчас помню). В записке моей что-то наподобие: «Когда можно с Вами поговорить?» Вижу, как девочка-почтальон передает ей записку. Ответа нет. Стою у какой-то колонны, делаю веселый вид, смеюсь и болтаю о чем-то с приятелями. Ребят-то приятелей у меня, как уже говорил, много… Вечер короткий – была «торжественная часть», самодеятельность, а на игры и танцы отпущено совсем чуть-чуть, около часа. Ответа нет, увы, почтальон проходит мимо, не замечая моего 56-го номера, приколотого на грудь. Увы.
И вдруг в самом конце вечера почтальон – симпатичная девочка с сумкой и в шапочке – улыбается мне и протягивает записку: «От 24-го 56-му. Позвони мне по телефону с 3-х до 6-ти часов К-7-23-79. Алла.» (И это помню, даже номер телефона…).
Я в полном смысле слова, кажется, был недалек от того, чтобы взлететь: грудь словно наполнилась водородом, и я – будто воздушный шарик – не чую ног под собой, когда иду в раздевалку. Даже не подхожу к Алле, чтобы какой-нибудь своей глупостью не нарушить величайшего счастья момента. Мы, кажется, только улыбаемся друг другу на расстоянии. Неужели такое возможно?…
Прошло несколько сумасшедших, совершенно сумбурных дней – во мне происходили неведомые процессы, – пролетел праздник 7-го ноября, который мы справляли в компании, где была Алла: годовщина Великой Октябрьской была нам, разумеется, пофигу, но – предлог! За Аллой неотступно увивался мой одноклассник Эдик – невысокий, наглый, навязчивый паренек, всерьез соперничать с ним казалось мне ниже моего достоинства: я отличник, староста класса, авторитетный парень среди ребят, и Алла, по слухам, весьма симпатизирует мне – что же она не отшивает его немедленно?! – но… Может быть по глупости, а может быть нарочно, чтобы вызвать ревность во мне, Алла не делала шагов мне навстречу и почему-то никак не давала решительный отлуп Эдику… В результате все получилось неинтересно, тускло, бездарно – я прямо-таки коченел от ревности, от любви к ней, но изо всех сил старался этого не показывать. В компании все разладилось, стало неуютно, скучно…
Пролетели предновогодние дни – Алла, наконец-то, Эдика «бортанула». Что реабилитировало ее отчасти в моих глазах… И вот: Новогодний праздник! Мы собрались на квартире у Аллы, где они живут с мамой и бабушкой.
Компания у нас небольшая, человек шесть или восемь, в углу комнаты – новогодняя елка, с потолка свисают кусочки ваты на ниточках – «снег». Мы пьем вкусное, не слишком крепкое вино, танцуем – наконец-то я танцую с Аллой, и это так приятно, что трудно и передать, хотя танцуем мы на расстоянии, не прикасаясь, совершенно «по-пионерски». Но после полуночи, уже в Новом году, мы с Аллой вдруг оказываемся в маленькой комнатке, где стоит большая кровать, на которой сейчас спит Аллкина подруга, Зоя. Мы сидим с Аллой на этой кровати. В комнатке темно, только чуть-чуть пробивается свет из дверной щели.
Настал, кажется, наш звездный миг, еще ни разу мы с ней не были вот так вдвоем, да еще так близко, да еще на Новый год и в легком хмелю, да в комнатке, скрытой от посторонних глаз (Зоя не в счет, потому что она явно спит), да еще почти в полном спасительном мраке. Я только вижу смутно ее прекрасное, напряженное и задумчивое лицо сбоку и блеск глаз и ощущаю тонкий аромат духов, волос, ощущаю ее тепло… Но…
Да, вот ведь какое дело. Я сижу словно парализованный, молчаливый и невменяемый истукан. Тело мое бесчувственно и неподвижно. Анестезия.
О, Боже, если бы хоть немного, хоть чуть-чуть внушить мне тогда то, что знаю сейчас! Ну пусть даже не знания, пусть хотя бы умения расслабляться, отключаться, быть свободным, естественным, не прислушиваться постоянно к себе, не анализировать, как компьютер, а просто – чувствовать. И смелым быть хоть чуть-чуть. Да нет, ну, хотя бы легкомысленным, пусть даже глупым – и то бы сгодилось!
И тогда… О, вот я бережно, нежно обнимаю ее, прикасаюсь щекой к ее горячей щечке и к завиткам золотистых волос на виске над очаровательным белым ушком и ощущаю все ее милое, родное уже, близкое мне естество. Говорю какие-то глупости и целую ее в полуоткрытые навстречу мне горячие губы, и она тотчас вся приникает ко мне, ее губы влажны, они сливаются с моими – Господи, ведь это такое счастье… Теперь – увы, только теперь! – я понимаю, что это было вполне возможно, даже в те годы, когда – как принято считать, – в СССР секса не было… Наш общий рай был рядом, один лишь шаг, кажется, до него… Ну, пусть даже она смеялась бы при этом, а вовсе не стонала и не дышала взволнованно – пусть! Запомнила бы ведь, оценила бы все равно! Ведь мои руки, все мое тело, все естество – и душа, разумеется, тоже, душа, если уж на то пошло, в первую очередь! – все стремилось к ней… А ее, уверен, – ко мне, ясно же, иначе она бы не… И вот я уже кладу руку на ее тугую и нежную грудь, потом отстраняюсь на минуту, расстегиваю пуговицы на ее блузке…
Но стоп. Ведь это в воображении. Теперь! А тогда…
Ну, ладно, ну, пусть не совсем даже так. Пусть я слишком расфантазировался. Пусть менее современно и более сдержанно – в духе того времени. Целомудренно, романтично, сопливо. Без полуоткрытых навстречу губ и «она тотчас вся приникает ко мне». Пусть лишь мое легкое платоническое объятие, пусть летучие полудетские поцелуи, пусть ее смущенное обязательное «не надо», «пусти», «как тебе не стыдно» и легкое сдерживание моих настойчивых рук – хоть так! Ведь не зря же, в конце-то концов, она меня пригласила на этот праздник, не зря сидит рядом и не уходит – блестят глаза, дыхание затаенное и неспокойное – она явно ждет! А все многочисленные прежние взгляды, кокетство, знаки внимания, многозначительные улыбки, телефонные звонки, отшитый Эдик?!
– Эй ты, парень, опомнись! – отчаянно кричу я теперь, отсюда, через годы и годы. – Вся жизнь впереди, еще всякое будет, не бойся! Пробуй, дерзай – не все получается сразу, не пугайся отказа! Бог с ней, то ли еще будет, но попробовать-то ведь надо! Иначе все равно ведь ее потеряешь!
Увы, не слышит «тот парень». Сидит, как столб. Клинический ступор.
Да, граждане, тогда и в воображении я не мог себе ничего такого представить. Мгновенный огненный вихрь подхватывал меня всего, целиком, при одной только мысли… Даже если я как будто только слегка обнимаю за плечи и прикасаюсь щекой к щеке… Нет. Сердце выпрыгивало.
Кричу опять отсюда, сейчас:
– Прости, милая девочка, я же понимаю, что ты все сделала, чтобы я не был такой дурак, я так любил тебя, но я же, понимаешь, не знал, что делать, я ведь ни разу в жизни тогда еще не целовался даже – ни разу! – хотя и выпендривался перед ребятами, у меня просто руки не поднимались. Ты, понимаешь ли, слишком нравилась мне тогда, слишком!
Это теперь.
– Да я понимаю, что нужно хоть руку ей на плечи положить, что ли, ну или хоть придвинуться к ней поближе для начала, это я понимаю, – отвечает мне оттуда «он», пытаясь отчаянно «сохранить лицо». – Но вдруг она не позволит, вдруг отстранится и посмотрит этак с презрением – стыд-то какой… И потом…
– Да не думай ты обо всем таком сейчас, попробуй хоть, бесстрашно и смело! Скажи, скажи ей, что руки не поднимаются, что любишь, скажи честно языком, если не можешь руками! Отдайся чувствам!
– Да, но… А вдруг Зойка? Вдруг она проснется и услышит, как Аллка говорит что-то обидное для меня, унизительное, вдруг?
– Идиот. Какое дело Зойке? Да она же спит без задних ног, пьяная и усталая. А проснется так вида не покажет, ей же интересно, зачем же… Давай! Руками не можешь, так хоть словами. Ну!
– Да… И так считали, что Эдька Аллке тоже нравится, она же с ним вон как кокетничала и встречалась, говорят… И потом одежда у меня тоже. И на коньках не умею. И дома черт знает что, бардак, денег у нас с сестрой никогда не бывает – а если Аллка в кино захочет или еще куда-нибудь – на каток, например, или в кафе-мороженое… Она вон какая красивая и дома у нее все хорошо, не то, что у меня…
– Ну и дурак же! Причем тут все это? Кретин. Ничтожество. Сирота верхне-радищевская. Ты что, не понимаешь, что она нарочно сюда на кровать села, она же ждет, не видишь, что ли! Причем сейчас вся твоя ахинея – она женщина, а ты мужчина, вот что сейчас важно, это самое главное, Адам и Ева, понимаешь ты, нет? Трус ты и сопляк. Онанист несчастный.
– С-согласен, что трус. С-сопляк, согласен… Ну, не могу и все. Не могу. Не умею…
– Так учиться надо! Бестолковая твоя голова, вот сейчас и надо учиться, на практике, идиот. Ну-ка, руку ей на плечо, живо! И щекой смело вперед – наклоняй голову, приближайся к ней, дотрагивайся, прислоняйся! Трогай, трогай! Осторожно только… И ногой, коленом давай, нежно так, потихоньку.
– Н-нет. Не могу. Рука не поднимается просто. И шея не сгибается. Не могу. Ноги тоже не двигаются никак. Язык во рту слипся, и в горле першит, слюни текут почему-то, а глотать боюсь, услышит…
– Ох, и дурак же. Ведь потеряешь ее, кретин, все равно ведь потеряешь – так хоть попробуй, еще раз прошу! Не попробуешь – потеряешь точно, а так ведь еще неизвестно, понимаешь ты, нет?! Вдруг получится?
– Н…не могу. Ну не могу, и все. Ну не могу просто. Извините меня. Не могу…
Сопли, слюни, выделения кауперовых желез в мокрых уже трусах. Да и у нее, небось, тоже. Из-за тебя, дурака. Стыд и срам. Обидел девочку, недоносок. Тьфу.
Так и просидели какое-то время. А потом то ли кто-то кого-то из большой комнаты позвал, то ли кто-то из нас сам встал и ушел. Увы.
«Как закалялась сталь»
6-е мая. Два месяца до моего шестнадцатилетия. В мою комнату заходит сосед, приятель и ровесник Валерка Гозенпуд. Разговорились. И вдруг он выдает мне правду в глаза, режет наотмашь. Хотя я и учусь хорошо в школе, отличник и староста класса, хотя я много читаю, развожу растения, езжу на рыбалку и на охоту самостоятельно, фотографирую и все такое, хотя у меня довольно много приятелей, и ребята меня уважают, однако при всем при этом я здорово отстал от жизни. Почему я не умею хорошо танцевать? Почему редко хожу на каток и так и не научился кататься? Дело даже не только в том, что из-за этого не могу пригласить Аллку, но как же и вообще буду проводить время с девочками? Почему не умею на лыжах, на велосипеде? И плавать не умею тоже! И это не говоря уже о том, что я еще ни разу не был близок ни с одной девочкой. И близко к тому не было! Не целовался даже – и вовсе стыд! Почему?! Ведь мне вот-вот стукнет шестнадцать! То, что не научился пока вести себя с девочками без дурацкого стеснения ладно еще. Это постепенно придет – но только в том случае, если я по-настоящему займусь своим развитием. Ни сиротство, ни бедность материальная – не оправдание. Гимнастику-то утром хотя бы можно делать? А на коньках? А плавать? И велосипед есть у Валерки, он может мне иногда его давать. Коньки тоже какие-нибудь простые можно где-то достать, ну, хоть взять у кого-то на время, чтоб научиться. Их ведь даже напрокат можно брать на катке!
Я слушаю приятеля с чувством горечи, досады и – благодарности. Никто еще так откровенно не говорил со мной. Меня уважали, я сам считал, что у меня достаточно сильная воля. Но Валерка на многое открыл мне глаза.
Мы решаем начать с танцев. Тут же Валерка показывает мне движения фокстрота и танго. Я старательно запоминаю, с завтрашнего дня буду тренироваться регулярно хоть перед зеркалом. И гимнастика по утрам обязательно. Остальное – после экзаменов, экзамены через пятнадцать дней. Но – обязательно! С отсталостью надо кончать.
Я очень благодарен Валерке. Запоминаю этот разговор на всю жизнь. Он был воистину историческим событием в моем земном существовании.
Экзамены сдаю на все пятерки (кроме черчения, правда и физкультуры, потому что физкультуре мешает стыдная моя болезнь). Летом старательно учусь плавать на Москве-реке. И делаю утреннюю гимнастику ежедневно. Танцую перед зеркалом иногда. Увы, бугор в мошонке растет. Пока еще уходит в живот, если его аккуратно и сильно сжать, но быстро появляется снова. Валерка не знает про это, никто не знает. Плавки надеваю в кустах, в баню хожу один, да и нажимаю всегда вовремя, если на виду. Рано или поздно придется идти на операцию все равно. Морально я уже готовлю себя к этому. Говорят, что это операция легкая, я спрашивал.
…Зима, горят фонари, звучит громкая музыка. Летят серебристые снежинки, мелькают в лучах фонарей, садятся на лицо, щекотят. Шумно и весело. Стуки, шелест коньков о лед, звенят девичьи голоса. Я лечу, и вокруг все летит вихрем праздничным, воздух свежий, морозный, а мне жарко, костюмы вокруг цветные, девичьи ноги мелькают и попки очаровательные, ну, еще быстрее, по кругу – вперед! – кровь кипит, мышцы поют, радость клокочет: полет!
Каток, Парк культуры и отдыха имени Горького. Трудно было решиться, заставить себя, но теперь – сплошная радость… Бац! Нога подвернулась, удар руками, локтями, бедром о лед, больно коленку, ужасно больно, саднит ладони – холодные, мокрые. Ничего, заживет до свадьбы, ерунда все это – вперед!
Конечно, так и не успел в ту зиму научиться по-настоящему, чтобы смело пригласить на каток Аллу. Она, говорят, хорошо катается…
А еще в девятом классе, кажется, нам задали сочинение на дом. На тему книги Николая Островского «Как закалялась сталь». Я болел и сочинение не успел написать. Но остался вечер – завтра утром идти в школу, а сочинения нет. А я отличник и староста класса – стыдно. И книга ведь классная. Учит тому, чего так не хватает не только мне, но многим – мужеству. В свое время ведь целые воинские соединения, коллективы заводов и кораблей слали благодарственные послания автору книги. И вовсе не обязательно по наущению парторгов, а потому что – учились. Мне эта книга нравилась тоже, перед ее героем я, как многие, преклонялся. Как и перед героями Джека Лондона.
И сестра возмутилась:
– Как это ты пойдешь завтра без сочинения? Ведь вечер-то есть еще. И ночь целая. Садись и пиши. Нечего раскисать. О такой книге стыдно не написать. Выпей крепкого чая и садись, пиши.
И я сел. И написал к половине второго ночи. И получил потом пятерку за свое сочинение – его, как это было не раз с моими сочинениями, преподаватель читал вслух всему классу. А я запомнил на всю жизнь тот вечер и ночь. И очень благодарен сестре. Как и Валерке Гозенпуду, моему соседу и другу детства.
Что же касается Аллы, то о ней я только лишь фантазировал. От одной мысли о ней, при воспоминании о ее лице, глазах, белейшей восхитительной коже на шее, руках, которые я видел однажды обнаженными до плеч, при одной лишь рискованной, робкой попытке догадаться, что скрывается за приподнятой материей платья на ее груди, голова начинала кружиться, в глазах поднимался туман, их хотелось вообще прикрыть, сердце начинало свой сумасшедший ритм, грудь вздымалась, а там, внизу, в горячей истоме что-то одновременно и сладко таяло, и напрягалось до боли, до звона. Но вот что интересно: мои фантазии все же не шли дальше, то есть ниже и ее, и моего пояса. Хорошо помню, что даже попку ее – эту гениально созданную Творцом часть тела женщины – я себе не представлял и не помню вовсе, какая она была у нее, как угадывалась сквозь платье или юбку. Не говоря уже о святых, так знакомых теперь, через годы, милых складочках-лепестках… Нет, это и вовсе в полнейшем неведении – то ли во мраке, то ли, наоборот, словно в огне, – я тогда даже не представлял себе, как они во взрослом состоянии выглядят, хотя и помнил, разумеется, жутко волнующую картинку, то есть рисунок из учебника анатомии. Когда же увидел впервые много лет спустя с близкого расстояния – поразился: совсем иначе себе представлял, да и на картинке выглядело иначе…
Да, мои фантазии ограничивались объятиями, нежными поцелуями. В губы, в шейку, самое большее, то есть самое низкое территориально – в грудь. Не ниже. Но и этого вполне хватало. Еще, правда, было световое, музыкальное и парфюмерное оформление в моих мечтах: притушенный красноватый свет, аромат духов – обязательно! – ковры, широкий диван или тахта, почему-то красное стеганое атласное оделяло. Музыка тихая, медленная (флейта… кларнет…). И наше молчание. Не нужно слов, объяснений. Пусть говорят чувства, а также губы, руки, движения наших тел… Я тогда и представить себе не мог – да ведь не слышал никогда – лучшую на свете музыку: взволнованное, сбивчивое дыхание, стоны, крики, отрывистые слова… Да где уж.
Моя комната
«…И вот вчера вечером мы решили устроить танцы в моей комнате. Из девчонок пригласили Аллу и ее подруг…»
О, потом-то я понял, какой это был рискованный и опрометчивый шаг – тем более после новогоднего моего позора. Вот теперь, с расстояния прожитых лет, вижу: комната была моей неразрывной частью, вернее даже не она, а я был порождением и частью ее – гомункулус, двуногое, двурукое головастое существо, рожденное в глубине матки-комнаты, концентрирующее в себе (до сих пор не перерезана пуповина) волны, вибрации, запахи, исходящие от ее древних стен, оклеенных в то время серо-зелеными, выцветшими, кое-где оторванными, отставшими от штукатурки и слоя газет обоями, грязного, закопченного потолка с лепными карнизами, уцелевшими с дореволюционных времен, с наружной, кое-где провисшей, отцепленной от кругленьких белых изоляторов электропроводкой, стареньким оранжевым пыльным, потрепанным абажуром. Высокая, до самого потолка, побеленная прямоугольная колонна печи возвышалась справа от входной двери. Над железной дверцей ее красовалось черное пятно копоти, похожее на закругленный язык; под большой этой дверцей была и еще одна, маленькая, за которой открывался зев поддувала, где скапливались залежи серой мягкой золы, тихо струящейся на округлый кусок почерневшей жести, прибитой к паркету пола. В зимнее время печь занимала, разумеется главное место в иерархии комнатных ценностей, топка ее была настоящим искусством, которое я осваивал с детства. Тепло печи – энергия нашей мрачной военной и послевоенной жизни…
Выбрать сначала полено посуше, желательно, конечно, сосну, очень хорошо, если смолистую, толстым ножом нащепать из него лучинки – ставя полено на один торец, на другом отмерить тоненькую полоску от края и, вонзив в узор годовых колец бывшего дерева лезвие ножа, навалиться на него всем телом, левой рукой надавливая на тыльное тупое ребро лезвия, а правой на рукоятку, и с характерным шипением, треском сползать вдоль полена, отделяя от него полосу маслянисто-желтой свежей лучины, вдыхая острый, пряный, иногда кисловатый аромат леса. Потом еще, еще… До сих пор при воспоминании начинают тотчас ныть набухающие ладони и вот-вот выступят красноватые полоски от тупого тыльного ребра лезвия… Наконец, лучинок достаточно – я кладу смятую в комки бумагу в закопченное мрачное жерло топки, а еще лучше, если бело-розовые завитки бересты, сверху выстраиваю аккуратный шалашик лучины, на него – потоньше и посуше поленья, так, чтобы между ними оставались достаточно широкие щели, – теперь только чиркнуть спичкой, поджечь аккуратно… Если дрова сухие, то очень скоро веселое бойкое пламя охватывает все сооружение, возникает устойчивая воздушная тяга – печь начинает дышать… Дверцу нужно закрыть, а нижнюю – поддувало – слегка приоткрыть. И вот уже гудит, играет буйный огонь, лихо посверкивая сквозь щели между дверцей и кирпичами – «спящая царевна» ожила! – и большое, мощное тело ее дрожит от сдерживаемого восторга… Воздух в комнате становится свежее, чище, хотя попахивает чуть-чуть горьким, смолистым дымком. Жизнь просыпается во всех нас…
Оживаю не только я – оживают постепенно, просыпаются от спячки и словно слегка шевелятся неподвижные до того и замерзшие, как и я, постоянные обитатели комнаты: большой, красного дерева, со многими ящичками старинный комод с прямоугольным зеркалом в деревянной резной оправе, подвешенным на резных же столбиках (мы называли его «туалет») – этакий мощный, сытый толстяк… За ним – стройный ореховый платяной шкаф с искусными завитушками на дверце (утонченный аристократ…); его простенький, легкомысленный меньшой брат – шкафчик, только не из ореха, а – как и комод – из красного дерева; шаткий, совсем старенький овальный столик на одной центральной подставке (одноногий пенсионер-старичок…); рассохшаяся, почти разломанная бамбуковая этажерка, изнемогающая под тяжестью напиханных в нее книг и тетрадей (трудяга, вечно всем помогавшая, словно костлявая, курящая и кашляющая пожилая интеллигентка); основательное, старинное бабушкино кресло, глубокое, с дырами в обивке, из которой торчат пружины, накрытые, правда, каким-то тряпьем (пытающийся сохранить достоинство и военную выправку больной генерал…); железная, расшатанная, плебейская, совсем не в масть остальному кровать, стальная мелкая сетка которой местами проржавела до дыр и накрыта сначала тоже каким-то старым тряпьем, а потом не менее древним матрасом, единственной простыней и неприятного, коричневато-желтого оттенка одеялом – этакое жилистое, скрипящее существо с сомнительным криминальным прошлым… А вот, наконец, – занимающий центральное место, солидный, тоже красного дерева, тоже весь покрытый искусной резьбой, круглый стол с тяжелой, темно-красной, исчерченной многочисленными белыми жилками мраморной круглой плитой посредине – атаман-председатель… Мы одной крови – они и я…
И все бы ничего, и могло бы это древнее антикварное семейство «родственников» создать вполне приемлемый, аристократический даже колорит в задрипанных стенах моей родной комнаты, однако за военные и послевоенные мрачные годы превратилось оно в компанию ободранных, обшарпанных, искалеченных инвалидов, да еще и заваленных теперь всяким старьем, выбросить которое было жалко, так как заменить нечем. Между колонной печи и одной из стен навалены дрова, над ними висит старая драная одежда, форточка в нижней части одного из двух окон отсутствует, и дыра заткнута древней подушкой (рамы гнилые, да и стекло непросто достать), паркет тоже растрескался, кое-где в полу зияют глубокие щели, из которых очень трудно выметать мусор. В углах, за шкафом, за туалетом, под этажеркой тоже тряпье, резиновые сапоги, валенки, рыбацкий маленький чемоданчик, фотоувеличитель, ванночки, фонарь, бутылки, старая клетка, книги, которые не уместились на этажерке, и много еще другого всякого барахла.
И вот в убогую, мрачную эту обитель, в темное от пыли и копоти чрево, хранящее память о нелегких годах, коптилках, голоде, клопах, смертях, болезнях, слезах и маленьких радостях, в душную эту свою родную берлогу я пригласил ребят, а среди них – предмет первой, трепетной, хрупкой моей любви. Светленькую, аккуратную, опрятно одетую девочку, дочку вполне обеспеченных, интеллигентных родителей, никогда не знавшую, как я думаю, что такое голод, грязь, отсутствие самого необходимого. Едва ребята вошли, как по растерянным глазам своей любимой я понял, какую сморозил глупость. Но, очевидно, все поняв по моим глазам, желая, очевидно, как-то успокоить, утешить меня, сделав вид, что все это для нее не имеет значения, Алла изящно уселась в кресло… Вернее, хотела усесться, потому что тотчас же и вскочила, ибо какая-то из пружин «генерала», очевидно, повела себя непристойно. Вскочив, Алла приподняла накидку, увидела в кресле зияющую дыру… Конечно, в те времена не многие жили благополучно, но я-то, я-то ведь лидер компании, я всегда так гордо держался и – претендовал на внимание не кого-нибудь, а – первой красавицы «женской» школы! Я открыл перед нею самое сокровенное – мое родное жилище, – и получился жестокий конфуз…
Мы тотчас организовали танцы под патефон, который я взял у Риты, я, конечно же, хорохорился, пытался показать, что мне все нипочем, но преодолеть ощущение скованности и жуткой какой-то униженности так и не смог.
На другой день после школы я решил позвонить ей не из квартиры, а из уличного телефонного автомата, чтобы не подслушивали соседи. Важно было узнать, как она, не разочаровалась ли во мне окончательно после всего. Сначала спросил, нет ли у нее стихотворения Некрасова «Родина», которое нам задали по внеклассному чтению. Она сказала, что нет. Тогда я вдруг признался, что позвонил не из-за этого, а просто сказать, что она мне очень, очень нравится.
– Ну, что ж, я верю, – спокойно и холодно произнесла она.
Каждое ее слово, каждый звук ее голоса был для меня как небесная, несказанно прекрасная музыка. Даже такие слова – холодные и почти враждебные, как сейчас.
– Что же ты ответишь на это? – тем не менее глупо спросил я, превозмогая холод ее, борясь со своей беспомощностью перед ее безусловной властью, идя ва-банк.
Она сказала, что не понимает, на что надо отвечать. Тогда я – головой в омут – предложил ей встретиться.
– Зачем? – спросила она.
– Я хочу сказать тебе то, о чем не говорят по телефону.
– Сегодня я не могу. У меня занятия с репетитором по английскому. Учительница приходит.
– А завтра?
– Тоже не знаю, смогу ли.
Ощущая мертвенный холод, в полном отчаянье я повторил:
– Ты мне нравишься, правда.
– Знаешь, сколько людей мне это говорят? – сказала она даже с какой-то досадой. – Во всяком случае, если я правильно думаю о том, что ты скажешь, то дружить я ни с кем не собираюсь.
– Хорошо, – упавшим голосом проговорил я, едва шевеля губами. – Завтра я позвоню тебе еще.
И повесил трубку.
…Но продолжались, продолжались наши детские, бестолковые гуляния по улицам, дурацкие телефонные звонки, за которые потом было стыдно, бесконечные сомнения, фантазии. Чувство постоянной униженности, неуверенности, и – гимнастика по утрам, танцы перед зеркалом, коньки зимой, поездки за город летом, дневник…
Первый тетерев
Нужны были победы. Обязательно! Хоть какие-нибудь…
Из дневника:
«…Приехав в Рогачево, мы направились по знакомой дороге на север… Вечером первого дня мы пошли на речку ловить рыбу. Места очень хорошие, но берет все-таки слабовато. Я поймал штук 5 окуньков, Левка – штуки 4, густерку и пару пескарей. Эдька поймал штуки 3 ёршика.
На другой день, это было 13-е августа, мы встали в 5 часов утра и отправились на рыбалку. Сидели до семи часов и почти ничего не поймали. Искупавшись, решили пойти на охоту. Пошли вдвоем с Эдиком. Я все время твердил ему об осторожности в обращении с ружьем, и он старался. Вышли на болото за 3-ей канавой. Было часов 10 утра. Мы прошли по очень хорошим местам за 3-ей канавой, по ягодникам, но… не вспугнули ни одного косача. Вышли на канаву, прошли еще с километр. Я нес ружье наготове со взведенными курками. Вдруг передо мной раздался характерный звук тетеревиного взлета – взбалмошные, чуть ли не пушечные удары крыльев. Я вскинул ружье и повел стволами, но тетерева не увидел. В то же мгновение из-за кустика, который был шагах в 25 впереди и левее меня, поднялся второй косач, но не взлетел он и на два метра, как сраженный моим выстрелом упал на ковер из мха и прошлогодних листьев. Когда я подбежал к нему, его прекрасный хвост лишь слегка дергался. Из клюва обильно текла кровь, на перьях же – ни кровинки: доказательство резкости боя моего ружья. Как красив был этот первый мой косач! Я положил его в сумку, и ремень начал слегка «приятно резать плечо», по выражению С.Т. Аксакова.
Больше в этот раз мы ничего не встретили.
Интересно то, что в Пустыни в этот сезон еще никто не убивал тетерева, даже охотники с собаками.
Итак, я сам поздравил себя «с полем»…».
Читая, вижу опять со стороны «того парня», который писал все это. Любопытно: «Эдик» – это тот самый Эдик, который так упорно и нахально ухлёстывал за Аллой и которого она в конце концов «бортанула». Я, конечно, простил его, и на охоте он полностью мне подчинялся… Но главное, главное – другое: помню, помню тот знаменательный день 13 августа, помню…
Влажный, обволакивающий и приторный аромат багульника (голубику в тех местах называют «пьяникой», потому что растет среди багульника, чей аромат пьянит), мягкий ковер мха под ногами, в котором сапоги тонут наполовину, редкие хилые березки вокруг, желто-бурые, серое мутное небо над нами, ощущение подавленности, затерянности в бесконечном пространстве, напряженное ожидание взлета больших черных птиц, всегда внезапное, взрывное появление их с оглушительным хлопаньем крыльев – до мурашек – и ощущение дикого первобытного торжества, ружье навскидку, дрожь волнения, сравнительно слабый стук выстрела, толчок в плечо, кислый запах бездымного пороха, очередное – как правило – разочарование промаха, расслабление… Но в тот раз я ощутил ошеломляющую радость победы, клокочущие крики вырвались из моего судорожно сжимающегося горла (кажется: «Дошел! Дошел!» – так писали в охотничьих книгах…), слезы восторга и благодарности готовы были брызнуть из глаз; задыхаясь, я бросился к упавшему черно-белому красавцу, который лежал на мху, чуть-чуть вздрагивая, подвернув свой короткий черный хвост, вывернув белоснежное подхвостье, и кровь, льющаяся из клюва, горела так же, как набухшие празднично брови. И тотчас ощущение торжества сменилось чувством раскаяния, жалости, хотя и не уходила радость победы… Что-то общее – да-да, очень похожее! – на то, что испытывал я когда-то с девочкой, которая была по условиям нашей военной игры, «врагом»… И еще на то похожее – понимаю теперь, – что стал испытывать потом – много позже! – с девушкой, женщиной, когда стонет она в беспомощности и восторге, и прижимает к себе, и мечется ее голова на подушке, и закрыты или, наоборот, широко и дико раскрыты глаза, неотрывно, жадно смотрящие в глубину моих глаз, а стоны – радостные и жалобные одновременно, торжествующие и беспомощные, – ласкают слух и будоражат душу. И раскинуты широко ее ноги, и я готов весь, целиком проникнуть в нее, и жалость и нежность к ней соединяются с клокочущим в горле жестоким рычанием, и рвется, кажется, из груди счастливая, победная, первобытная песнь…
То был первый в моей жизни добытый тетерев, хотя я не раз уже бывал на охоте и либо ничего не встречал, либо позорно мазал.
То была так нужная мне победа. Пусть не в том, что было столь важным и становилось все важнее и важнее. Но все-таки.
Бесплатный фрагмент закончился.
