Читать книгу: «Телега в конверте»
АНОНИМКА С ОМАРОМ
Зерновой умирал сидя. Глаза помутнели. Тело обмякло, как пальто, рухнувшее на стул с вешалки. Младший референт Зерновой умирал от скуки.
За столом напротив, раскинув челюсти капканом, угасал старший референт Буланбаторский. У окна с бешено открытыми глазами опал начальник отдела культивации Пал Палыч Берендюк. По лицу Пал Палыча лениво ползали мухи.
В кабинетах НИИ хрена лежала подвальная тишина. С девяти утра институт погружался в спячку. По пустым коридорам, мучаясь от недостаточного внедрения сорокаградусной, одиноко бродил кладовщик Кузьмич. И только в пять начинался небывалый подъем: энергично протирая глаза, сотрудники собирались по домам.
– До подъема еще три часа, – с тюремной тоской вздохнул Зерновой. – Помечтать, что ли?
Буланбаторский звучно щелкнул зубами и замычал.
«Муха влетела, – отметил про себя Зерновой. – М-да, а хорошо бы сейчас э… э… съесть омара, вкусный небось стервец»,– подумал он и сам поразился несусветности пришедшей мысли.
Младший референт нехотя взялся за перо. Написал свою фамилию. Потом начал раскладывать ее по частям: «зерно», «вой».
– Разложился, Зерновой, разложился, – пробормотал он.
И вдруг в его пепельных от унынья глазах мелькнула шальная искра.
«Зерновой полностью разложился, – написал он. – Адски пьет. Бьет соседей. Не платит алиментов. И еще он желает съесть омара».
Зерновой скользнул обещающим взглядом по засиженному мухами лицу Пал Палыча. Подписался «Очевидец» и запечатал бумажку в конверт.
Через день институт пробудился. Сотрудники шептались. Хмыкали. То и дело бегали покурить и возвращались с нездоровым румянцем, будто обменялись в коридоре пощечинами. В полдень директор института тов. Епонский собрал летучку. Анонимку трижды прочли вслух.
– Подработаем мнения,– предложил Епонский.
– Уволить! – никому не давая себя опередить, выпалил Берендюк.
– Проверить и уволить, – мягко поправил Буланбаторский.
На дом к Зерновому отправилась комиссия. Институт гудел от гипотез.
Комиссию ждали радость и огорчение. Зерновой жил в однокомнатной квартире бобылем. Стало быть, жену он бросил? Версия об алиментах подтверждалась! Но кого же тогда он бил?
– Соседей по лестничной клетке! – догадался Буланбаторский.
Постучались в квартиру напротив. Дверь открыл грузчик Хоботов.
– Извините, мы по делу весьма щекотливого свойства, – поклонился Пал Палыч.
Грузчик полез за бумажником.
– Нет, нет, только один вопрос: не бил ли вас часом жилец из восьмой квартиры?
Хоботов выразительно постучал себя кулаком по лбу и захлопнул дверь.
– Понятно, бьет-таки тихоня! – просветлел Пал Палыч.
В субботу Пал Палыч, Буланбаторский и Кузьмич (как специалист) напросились к Зерновому в гости со своим «горючим».
Зернового искушали долго. Заражали собственным примером. Сюсюкая, подносили к его губам рюмку, будто ложку каши капризному ребенку. Но тот лишь мотал головой, как бы изображая «идет коза рогатая».
– Ладно, – с горечью сказал наконец Пал Палыч. – В данном вопросе ты замел следы.
Но тут из ванной вывалился Кузьмич, и, отрицательно замычав на слова Пал Палыча, запротестовал скрюченным пальцем. Пояснить протест словесно он не мог по причине выпадения из речи гласных букв.
Прорабатывали Зернового на общем собрании.
Зерновой сильно радовался за товарищей и чуть-чуть боялся за себя.
– Поступил сигнал товарища Очевидца, – начал Пал Палыч. – Факты вопят. Итак, по порядку. Бьете ли вы соседей, наш бывший товарищ Зерновой?
– Я слаб здоровьем и люблю Толстого! – бодро и даже дерзко парировал Зерновой.
– А не вы ли колошматили Федора Хоботова?
Маленький, тонкий почти до прозрачности Зерновой мысленно представил себе столкновение с быкообразным Хоботовым и от ужаса закрыл глаза руками.
– Посмотрите в лицо коллективу! – рявкнул Епонский.
Коллектив по-беличьи зацокал языками.
– Вопрос второй: почему вы не платите алименты?
– Я, собственно, и не успел жениться, – уже не так уверенно произнес Зерновой.
– А где доказательства, где?
Зерновой внутренне озяб и онемел. Такого оборота он не предвидел.
– Молчите? Это ваша совесть молчит! – с синтетическим гневом сказал Пал Палыч. – Утопили совесть в вине. Адски пьете!
– Па-ла-пал Палыч, вы же сами знаете, – обвиняемый с надеждой потянулся к начальнику,– я ни вина, ни даже пива…
– Ну хорошо!.. Слово для информации имеет Степан Кузьмич.
Кузьмич встал, одернул пиджак, провел по волосам ладошкой.
– Оно верно, – сказал он. – Ни хлебного, ни портвейного он, может, и не пьет. Но зато вот чего у него в ванной найдено!
Кузьмич поднял над головой полупустой пузырек с бледно-лиловой жидкостью.
– Что это? – строго спросил тов. Епонский.
– Восстановитель для волос! – гаркнул Кузьмич.
Зал оцепенел.
– Отличная, доложу вам, штука! – продолжал зажегшийся Кузьмич. —И по букету и по градусу.
Коллектив застонал не то гневно, не то восторженно.
Редкие волосы Зернового встали дыбом.
– Итак, остается последнее, – на высокой ноте пропел Пал Палыч,– хотели ли вы съесть омара?
– Омара я действительно хотел, – чуть не плача сказал Зерновой.– Просто так, от скуки. Все остальное чепуха. Моя собственная чепуха. Очевидец – это я.
По рядам покатился недоверчивый смешок.
– Хватит, – поднялся тов. Епонский, – лицо Зернового нами достаточно изучено. Сегодня он омара съесть захотел, а завтра? Что будет завтра?!
Смех увял. Всем стало страшно за завтра. Зернового разжаловали в лаборанты.
После собрания Буланбаторский крепко пожал ему руку и сказал:
– Расшевелил ты нас, однако, братец. Хвалю, молодец.
Через три дня на Буланбаторского поступила чудовищная анонимка. Он отбивался всеми конечностями и сигналил наверх.
И морозным утром в НИИ хрена прибыл человек в каракулевой бекеше.
В институте было пусто, как в дровяном сарае весной. Сотрудники, разбившись на три комиссии, изучали на местах быт Буланбаторского.
– А как же, собственно говоря, работа? – спросил товарищ в бекеше.
Епонский вскинул брови, словно услышал какое-то незнакомое иностранное слово, и мелко засуетился.
– Видите ли… э… проблема нравственности как бы заслонила на миг проблему хрена. А вообще-то мы, мы… это… того…
Епонский запнулся и сильно затосковал. НИИ хрена прикрыли за ненадобностью. Это был единственный случай, когда анонимка принесла настоящую пользу.
ТЕЛЕГА В КОНВЕРТЕ
Пролог к драме бывает и такой. Достаточно молодой супруг, «разгоряченный» атмосферой домашней вечеринки, допускает легкую автономию. Он на восемь шагов отделяется от жены и танцует с подругой приятеля два западных и три сугубо отечественных танца подряд.
Такая чисто диетическая вольность редко прощается женой в первые десять лет супружества. Верная жена, поджав губы в прямую складку, натруженно отвечает на шутки гостей и бросает на мужа взгляды, способные осадить и мустанга. А он увлечен. Он не замечает.
Едва уходит последний гость, жена сбрасывает с пальца кольцо и взрывается, как граната. Не успеет муж опомниться от детонации, а она уже перегораживает комнату бельевой веревкой, а на нее вешает гобелен «Олени на водопое». Олени – это как бы часовые, а веревка – граница враждующих государств.
И пока по одну сторону границы лихорадочно курят и постукивают себя кулаком по лбу, на другой стороне пишется нота с обильным употреблением: «аморально», «семья», «совместимо ли?». Ноту в конверт. И скорее, скорее на почту.
Свежее, нарзанное утро само собой снимает и веревку и вопрос о донжуанстве. Муж необычайно крепко целует жену и шагает на работу. А на работе, примерно в полдень, он замечает на себе косые взгляды. Сослуживцы о чем-то шепчутся и кашляют, будто хватили сигарету с фильтром не с того конца. Наконец один из них не выдерживает и говорит: «Крепись, старик, пришла «телега»…»
Ближе к вечеру любителя автономных танцев приглашают на расширенный профком Багровая скатерть. Непривычно каменные лица. Обещающая напряженность.
– Как же эт-то понимать, дорогой товарищ? – с хорошо поставленным гневом спрашивает председатель. – А мы было собрались отправить вас в интересную субтропическую командировку. Вот читайте…
Товарищ читает ноту, составленную по ту сторон веревки, и закатывает глаза.
Нет, он решительно не верит глазам. Какие аттестации! Дон-Жуан и Синяя Борода кажутся по сравнению с ним жалкими евнухами!
Дорогого товарища долго полосуют тезисами и наставляют на путь, с которого он и не сбивался.
Товарищ закипает. Домой он идет злым шагом на лице бледность принца датского, в движениях – решительность тореадора.
На другой день верная жена сама бежит в профком, кается и заламывает руки, как в адажио. Увы. Напрасны разъяснения и уточнения. «Телега» сделала свое дело. Любителя танцев долго теперь никуда не выдвинут. Не доверят кассу взаимопомощи. И уж какая субтропическая командировка! Только в Чугуев. Жестким, безплацкартным.
«Телеги» вкатываются на работу не только в результате однодневной семейной междоусобицы. Чаще они сколачивают спокойно, трезво и со знанием предмета.
Один мой знакомый, по природе своей оптимист и правдоискатель, повздорил с директором гостиницы. Оптимисту не понравилось, что командированные спят в холле на жестких противотанковых скамейках в то время, когда пустуют десять номеров. Директор затаил в душе подколодную месть. И заскрипела, поехал «телега».
«В день отъезда работника Вашего треста из гостиницы пропала пепельница чугунного литья и махровое полотенце».
Конкретно оптимиста в разбое не обвиняют. А просто так – ставят общественность в известность о подозрительной параллельности фактов. Для обсуждения, для разбирательства в коллективе.
И оптимист превращается в пессимиста. Он нервничает. Стонет. Суетится как провинциал на эскалаторе, доказывая непричастность к чернильнице чугунного литья.
«Телега» давно превратилась в мобильное оружие страшной мести, в боевую колесницу, подминающую репутацию отдельных лиц и целых коллективов. Не случайно же почти в каждом санатории дирекция авансом устрашает отдыхающих:
«В случае нарушения правил внутреннего распорядка будет сообщено по месту работы».
И попробуйте проявить неудовольствие или допустить критическое замечание. В тот же день с булыжным грохотом отправится «телега»:
«Гр. Н. Систематически нарушал правила соц. общежития в процессе оздоровительного отдыха».
И пусть все нарушения сводились к лирическому прослушиванию соловья после отбоя. Неважно. Нарочито тяжелая, «тележная» формулировка делает свое дело. И человек понужден краснеть перед товарищами по работе и вести бой нелепой тенью подозрений.
«Телега». Недаром окрестили этим словом коряжистые подметные письма. Они так же грубо сколочены, шумны и пахнут дегтем. Дегтем, что столь въедливо ложится на любые ворота.
«Телега», кстати, – это карета прошлого. Времен, когда подозрительность считалась чуть ли не гражданской доблестью.
Времена прошли. А «тележное», правда, ослабленное, эхо, еще осталось. И виноваты тут не только отправители «телег», но и мы с вами, дорогие товарищи. Мы сами зачастую дотошно копаемся в «телегах». Заставляем честных людей колошматить себя в грудь, доказывая свою общеизвестную непогрешимость.
Мы, конечно, не взываем к молчанию, если муж забывает семью настолько, что дети не могут его распознать на групповой фотографии. Не требуем и снисхождения к командированному, ночи напролет отплясывающему «Эх вы, сени!» в номере-полулюксе и в компании «приемной племянницы».
Можно и нужно реагировать на серьезные сигналы и обсуждать серьезные проступки. Но доверие к товарищам страдать не должно. Перед пахнущими дегтем «телегами» надо вешать «кирпич». И навсегда. Ибо на такой «транспорте» далеко не уедешь.
ПЕРЕЦ И САЙРА
Отпускники-путешественники строго делятся на «курортников» и «дикарей». Первые расхваливают разумное питание, полосатое обмундирование, организованные танцы и кино. Вторые размахивают тощими рюкзаками, ссылаясь на забавные приключения, которые непременно сопутствуют неорганизованной публике.
Летом я прибыл в Москву, откуда собирался двинуть на юг «дикарем».
Едва я вышел на вокзальную площадь со своим типовым фибровым чемоданом, как меня со всех сторон окружили афиши.
«Дикарю» спешить не обязательно, и вместо железнодорожной кассы я очутился у театральной.
В очереди как раз передо мной стояла белокурая девушка, с глазами, способными зажечь даже ржавый примус. Она нетерпеливо по-детски вытягивалась на мысочках и заглядывала через стекло на тающие прямо на глазах билеты. В руках у нее был абсолютно такой же типовой фибровый чемодан, как и у меня.
– Вы не москвичка? – полюбопытствовал я.
– Не мешайте, – сказала она, не оборачиваясь. – Ой, неужели не достанется?
– Значит, тоже проездом, – не сдавался я.– Может быть, вместе?
Девушка вскинула брови и посмотрела на меня, словно оперный тенор на частушечника из самодеятельности.
И тут к заветному окошечку полез краснолицый здоровяк в шляпе из какой-то дикорастущей соломы.
– У меня записка от Льва Сысоевича! – кричал он, расталкивая очередь.
– Ну вот, теперь уж наверняка не хватит, – занервничала девушка.
Человек я весьма не храбрый, но тут почему-то швырнул чемодан на землю и бросился наперерез нахалу. Заметив, что мы явно не сходимся с нахалом в весовых категориях, девушка оставила свой чемодан и поспешила мне на помощь.
– Гражданин, у вас совесть есть? – сказал я, выпятив грудь барабаном.
– Нет, – оказал он, размахивая какой-то бумажкой, похожей на лист прошлогодней капусты. – У меня есть право.
– Уберите вашу ломбардную квитанцию в карман, – cказал я.
– Нет, лучше я «уберу» вас, – закипел здоровяк. Пока мы препирались, девушка заполучила билеты и пошла к стоянке автобуса. Оставив на память здоровяку пуговицу, я ринулся ей вслед. Но поздно. Автобус только презрительно фыркнул и тронулся с места. Я побежал рядом, барабаня пальцами по стеклу. Пассажиры смотрели на меня с настороженным любопытством. Но она демонстративно отвернулась. С расстройства я плюнул на тротуар. Уплатил штраф и поехал в гостиницу. Там я открыл чемодан и зашатался от изумления. Мои зеленые ласты превратились в голубые босоножки, подводное ружье – в набор косметики, а рыболовные снасти – в бигуди.
Я окаменел. В голове путались мысли безрадостного свойства. Ничего себе фрагмент. Эта леди подхватила мой чемодан. Хорошо же ей теперь! Ну, мои брюки еще можно приспособить – модно. Но сандалеты сорок второго размера! Месячный запас лезвий? Я галопом бросился в театральную кассу.
– Скажите, на какой концерт брала у вас билеты девушка… ну такая, знаете, беленькая, с жгучими глазами? – опросил я кассиршу.
– Жгучих теперь через одну, – ответили мне бесстрастно. – Разве запомнишь. Да и продаем все-таки на пять мероприятий!
Вечером я положил пять билетов на стол, перемешал и вытянул один, как на экзамене.
– Вечер юмора и сатиры!
Я караулил свою незнакомку у входа до третьего звонка. Затем взял бинокль и уселся в амфитеатре.
– Не вертитесь со своим биноклем во все стороны – негодующе заметил сосед справа.
– Извините, я ищу свой чемодан.
– Чемодан?! На концерте?!
– Там у меня ружье, – зашептал я ему на ухо, – понимаете, собирался поохотиться в море…
Но он, не дослушав толком, поднялся и побежал к выходу под гневное шикание всего ряда. Через минуту ко мне склонился контролер.
– Гражданин, а вас ждут, – прошептал он как-то загадочно. – Мы вам сейчас чего покажем…
– Неужели она? – Я пулей выскочил в фойе. – Но где же она?!
– Там, там за дверью,– ласково сказал контролер, выталкивая меня на улицу. Пока я озирался по сторонам, он торопливо закрыл дверь на ключ, а потом сквозь стекло покачал мне головой и постучал по виску указательным пальцем. Я ответил ему том же жестом.
На другой концерт я попал ко второму отделению.
На остальные меня просто не пустили, отказав все с тем же выразительным постукиванием.
Просеяв расходившуюся по домам публику у концертного зала Эрмитажа, я уныло поплелся в гостиницу. Там я снова открыл злополучный чемодан и обнаружил в углу конверт с адресом: Североград. Главпочтамт. Беркутовой Зое.
Фамилия-то какая – Беркутова. Не то что у меня – Ямочкин.
Беркутова, Беркутова Зоя! – я схватился за телефонную трубку и начал набирать номера, как при пожаре. За час я обзвонил девять гостиниц и узнал, что она остановилась в «Колосе», в сто пятом номере.
– Беркутову, алло, Зою Беркутову! – радостно заорал я.
– Слушаю, у телефона.
Я едва не раздавил ухо трубкой.
– Зоя, нам немедленно нужно встретиться, – начал я.
– Простите, но кто это?
– Это я, Костя Ямочкин. Мы еще вместе брали билеты. А потом я искал вас целый день.
– Как вы посмели меня выслеживать! – резко оборвала она.
– Я все объясню, – торопливо забормотал я. – Сейчас же буду у вас, прямо с чемоданом.
– Что?! – переспросила она. – Это уже слишком! Она повесила трубку.
«Значит, и не догадывается, – подумал я. – Вот будет сюрприз!»
В «Колос» я мчался, как студент за стипендией. Однако в сто пятом номере никого не оказалось.
– Уехала?
– Да нет, пошла в «Гастроном», – ответила дежурная по этажу. – Это в нашем же здании за углом.
Я решил не терять ни секунды и бросился к выходу.
– Гражданин, пропуск на чемодан, – остановил меня швейцар.
– Извините, но это не мой чемодан.
– Не ваш? – насторожился швейцар. – Минуточку. Через минуточку ко мне подошел дядя в штатском.
– Видите ли, это чужой чемодан, – оказал я, – понимаете ли, случайно перепутал…
– Понимаю, – сказал дядя в штатском, – не первый год работаем. Где сообщники?
И тут в вестибюле показалась Зоя. В руках у нее торчала банка сайры и фаршированный перец.
– Вот, – крикнул я, – это ее чемодан!
– Пройдемте, – оказал дядя нам обоим.
– Позвольте, зачем? – возмутилась Зоя.
– Пройдемте, – с особым ударением повторил дядя в штатском. – Вот этот тип увел ваш чемоданчик…
В милиции мы проторчали три часа: пока привезли из «Колоса» мой чемодан, пока опрашивали на всякий случай, что в них содержится, пока хохотали над дядей в штатском.
Зоя, как ни странно, поверила сразу, и мы с ней даже по-братски поделили сайру и перец. Благо, у меня был универсальный консервный нож с раскладной вилкой.
Ну а потом я провожал ее до самой гостиницы. Вот так все и кончилось.
* * *
Моя фамилия теперь не Ямочкин, а Беркутов. Да, да, представьте. И каждый раз очередную годовщину нашей встречи мы отмечаем по-особому. Никакого шампанского, цимлянского и т. д. – только сайра и фаршированный перец. А столом служит стандартный фибровый чемодан.
ИСПОВЕДЬ С ПОДНОСОМ
Искусство постоянно требует жертв. Пришло время, и оно потребовало меня. Котурны и тогу мне тогда еще заменяли плащ и кеды из несгибаемой парусины, а сценическая деятельность ограничивалась ролью суфлера на экзаменах.
– Искусство, – говорил наш мэтр Дебышев – Таганский, – это искренность, совершенство, законченность воображаемых чувств. Заставь поверить6 что твои слезы – слезы, а смех – смех, а не кашель сквозь зубную щетку. Зажги в зрителе светильник чувств и радугу надежд! Вот тогда ты актер.
Найдутся ли у меня спички, чтобы зажечь этот светильник, или придется добывать огонь трением ладоней о поднос, на котором «кушать подано»? – эти мысли мучили меня хуже, чем сапоги новобранца на марш-броске. Но как проверить?
Пробным камнем я решил избрать любовное признание. Объясняться мне, откровенно говоря, было некому. Но я полагал, что любой женщине любовное признание не менее приятно, чем бесплатная раздача выкроек на пижамной выставке. Для начала я пригласил однокурсницу Зойку в кино.
– Ты что, наследство получил? – изумленно вскинула брови Зойка. – Впрочем, можно – все равно делать нечего.
По дороге я с придыхом начал:
– Зоя, я пылаю, сгораю, умираю. Люблю, люблю тебя одну навеки, и наши судьбы…
– Послушай, – перебила Зойка. – О какой любви может идти речь? Лишь через год тебя выпустят на сцену. Да и то будешь исполнять «вдали послышался шум нескладно падающего тела» или орать: «Карету Бельских к подъезду!» Нет уж, оставим воздушные замки юным авиамоделистам.
– Ах так! – сказал я тоном короля Лира. Оторвал Зойке один билет и пошел за пельменями.
В «Гастрономе» я увидел за прилавком белокурый синеглазый объект, достойный признания.
– Приходи, когда закрываться будем, – сказала она, выслушав мое учтивое предложение.
В девять я уже держал ее под руку и шептал:
– Сколько бессонных ночей, томительных дней провел я в думах о вас. Вот уже год я хочу в магазин. Я ловлю каждый ваш взгляд, слежу за каждым движением рук и – весы судь…
– Чего, чего?! – встрепенулась продавщица. – За собой лучше смотри. Руки, весы… ты что из ОБХСС?
Она повернулась и застучала каблучками со скоростью пневматического молотка.
Я загрустил. Но муза продолжала щекотать меня своими пальмовыми ветвями. По дороге домой я забежал на почту и увидел в окошечке ее. Нельзя сказать, что она была обворожительна. Ее волосы походили на пучок травы, проросший у входа в керосиновую лавку, а глаза напоминали вишенки, вымоченные в уксусе.
– Минуту, подарите мне минуту! – простонал я, впиваясь в нее жадными глазами.
Девушка ойкнула и захлопнула окошко.
– Люблю, люблю, ты мне всего дороже! – продолжал я с надрывом.
Окошко тотчас открылось.
– Ой, правда? – всплеснула чернильными ладошками девушка. – Подождите, я сейчас.
«Зажег!» – подумал я про себя.
– Проводите меня домой! – не без нежности попросила девушка.
И мы пошли. О, если бы видел меня в тот миг Дебышев-Таганский! Я поднимался с нею на небо без веревочной лестницы и опускался на морское дно без акваланга. Задыхался от слов, падал на колени и поднимал себя за волосы.
Когда мы подошли к ее дому, светильник наших чувств пылал так ярко, что мог вызвать пожар во всем переулке.
– Подождите здесь, – нежно шепнула она у подъезда и птицей взлетела по лестнице.
«Вот она, сила святого искусства! – думал я. – Вот она, радуга надежд..»
Через минуту из подъезда вылетела моя любимая. Ее сопровождал субъект, который мог бы сыграть Собакевича и без грима.
– Вот, Васенька! – с вызовом затараторила девушка. – Ты хвастаешь, что, кроме тебя я ни-и-кому не нужна. А вот товарищ целый час признавался мне в любви..
… Если бы не помощь прохожих, я мог бы теперь играть разве что череп Йерика в «Гамлет».
С тех пор вырвать из меня любовное признание нельзя и надавив грудь коленкой. Словом, в герои-любовники я не гожусь.
И теперь, каждый раз выходя на сцену с подносом, чтобы крикнуть «кушать подано», я стою и думаю, зачем искусство все-таки требует жертв.
ПЫЛЬНЫЙ ЧЕЛОВЕЧЕК
Улицы Кошайска хотя и носят имена великих полководцев, но местом жительства для таковых никогда не являлись. Тихий город. Обыкновенный город. Но жил в нем один необыкновенный активист.
Он был легок на подъем, как пожарная лестница, так же был готов в огонь и воду.
И за это его, студента Памирского, стали выдвигать идейным куратором во все организации, независимо от того, пели ли они песни, ковали железо или обходили села с лекцией на тему «А бога-то и нет». И всюду от него требовали личного участия, постоянного контакта, неослабленной заботы.
Трудно, ой, как трудно, проявлять неослаблеенную заботу о семнадцати организациях сразу. Но иначе нельзя. Стоило Коле Памирскому пропустить совещание по дыркам в артели «Леечка», как через неделю там проворовался кассир. Вообще-то кассир и раньше страдал этим делом, но все же дали Памирскому для порядка выговор и еще одну нагрузку – курировать по моральным вопросам общество собаководов.
– Может, кого другого? – пропетушил какой-то незрелый товарищ. – Надорвем парня…
– М-да, не научились мы еще как-то верить в людей, – отчески закивал двадцатилетней головой вожак кошайской союзной молодежи товарищ Прописной.
– Ну да, – закипел поощренный товарищ. – Ведь один даже самый важный не поднимет..
– Поднимет, Памирский поднимет, – заключил Прописной. – Участок ответственный, а товарищ проверенный.
Безответственных участков почему-то вообще не было, и после лекции универсальный активист приступал к большому демисезонному кроссу по Кошайску. Он бежал, размахивал вспученной папкой «Для дел» и лихорадочно загибал пальцы: техникум, овощебаза, хоровая капелла мальчиков…
Мальчики хором пели про чудака чибиса. Пели звонко. А Коля, смежив брови, мучительно изыскивал: какие же дать указания?
– М-да, поют приятно, без надрывных усилий и вообще… – резюмировал он под конец. – Но вон того, мордастенького, я бы перевел во вторую шеренгу. Зубы у него понимаете, не того.. вроде шнуровки на мяче.
– Он запевала, – тихо говорил капельмейстер, сатанея от злости.
– А-а-а… тогда вопрос исчерпан. Извините, спешу…
В техникум Коля летел стремительно, как в пропасть, и приземлялся в президиуме общего собрания. Отдышавшись он вихрем взлетал на трибуну, кидал на нее ладони, словно намереваясь прыгнуть в зал, и почти кричал:
– Товарищи! С неуспешностью надо бороться, а стенную печать – поощрять!
Нацелив таким образом массы, Коля скатывался с трибуны и несся к выходу, провожаемый все возрастающими аплодисментами мстительного студенчества.
К полуночи Коля с булкой в кармане мчался в штаб дружины. Там он тайком общипывал корку, до рассвета агитировал мелких хулиганов переключить энергию на ДОСААФ. К семи утра Коля уже летел на утреннюю линейку пионеров, открывающих неделю вежливого отношения к взрослым.
Так существовал Коля.
Но однажды он встретил ее. Это случилось в тот безответственный период года, когда деревья и мороженщики расправляют затекшие плечи, обещая нектар и прохладу. Коля вдруг понял, что есть единицы, которые хочется охватить не только ДОСААФом. Он энергично представился. Заговорил непривычным житейским голосом. Пригласил Оленьку в кино.
В кино Оленька сидела одна и покорно грустила. Коля весь сеанс инструктировал в фойе дружинников.
Так началось их знакомство.
Вскоре в Кошайске вспыхнула эпидемия расширенных конференций и диспутов с осложнением в виде общегородского осмотра самодеятельности. По этому случаю в город прибыл бойкий областной фотокорреспондент с ясными мартовскими глазами.
Кипучий активист столкнулся с ним на диспуте «О любви и дружбе». Едва Коля уселся с Оленькой в первом номенклатурном ряду и только было коснулся ее теплой руки, как тотчас же был избран в президиум.
В президиуме можно курить, но погладить можно разве что председательский колокольчик.
Веселый фотограф, волоча за собой дивный замшевый подсумок, как санитар под обстрелом, подобрался к сцене. Он щелкнул пару кадров, пошарил глазами и уселся на Колино место.
Видно, он отлично разбирался в вопросах любви и дружбы и потому даже не глянул больше на сцену. Он заложил ногу за ногу и начал шептать Оле что-то из ряда вон приятное.
Коля страшно разволновался. Он залпом выпил оба графина вода, чем невольно сократил регламент выступающих, и даже начал по-овечьи кашлять.
Фотограф не реагировал.
В перерыве Коля с трудом отыскал глазами любимую. Рядом с ней маячил бойкий весельчак. Коля активно заработал локтями.
– Памирский! – заорали в другом углу фойе. – Где тебя носит? Мигом на редкомиссию. Тебя ждут.
Активист застонал и рысью бросился за кулисы.
После диспута он все же выловил Оленьку в горластой толпе и торопливо признался ей в любви. Признался, разумеется, не в порядке дискуссии.
Она положила ему голову на плечо и долго молчала…
…Они ходили вместе на все диспуты и конференции: Коля плачущий ивой торчал в президиуме, а веселый фотограф пристраивался к Оленьке.
На смотре художественной самодеятельности Колю опять-таки засадили в составе жюри рядом с товарищем Прописным.
Универсальный активист нервно скрипел председательским стулом. А весельчак с мартовскими глазами нежно ухмылялся. Угощал Олю апельсиными и грильяжем из своего чудесного подсумка.
Апельсины и грильяж как-то очень сближают. И выступление сводного хора глиноземных районов казалось Коле сатанинской издевкой над его неделимой любовью. Он понял, что он тонет. И точно.
Во втором отделении ему передали в жюри записку:
«Сегодня не жди. Завтра в семь у почты»
Очень важно. Оля».
Коля почернел. Ровно в семь он должен был выступать с приветственным адресом в обществе собаководов.
– Послушай, Прописной, – взмолился Коля. – Завтра я не пойду к собачникам. У меня девушка.
– То есть? – встрепенулся вожак. – Тебе что, мало «Леечки?»
В 19.00 Коля положил руки на факельную скатерть и с горьким надрывом выдавил из себя:
– Собака, товарищи, это друг человека.
Собачники дружно ударили в ладоши.
В 20.00 население Кошайска уменьшилось на одну единицу. Веселый фотограф увез Оленьку в областной центр.
Дома Коля нашел на столе фотографию Оли и записку:
«Так больше продолжатся не может, невозможно. Уезжаю с Мишей.»
Коля тупо уставился на пыльный, как подорожник холостяцкий стол и стал машинально водить по нем пальцем:
Ножки…
Ручки…
Огуречки..
Получился человечек. Человечек безликий, ровненький и потешный. Колю затрясло от горя. Он застонал и привалился к стене.
С полки на стол грохнула папка «Для дел» и придавила невинного пыльного человечка.
СЕМЕЙНЫЙ СОВЕТ
Всю неделю я дьявольски загружен. Собрания, совещания. То кто-нибудь премию получит за рационализацию, то сам изобретешь… Ну и потом есть у меня одна слабость. Да нет, не эта. Бильярдом увлекаюсь. Домой прихожу поздненько. Теща даже грозит: мол, дети начнут скоро по отчеству величать. Но это уж слишком. Антихудожественный вымысел. В душе-то я чуток и заботлив. И каждое, заметьте, каждое, воскресенье стремлюсь посвятить себя семье. Безраздельно и без остатка.
По воскресеньям, после завтрака, когда настроение такое, что ответишь на улыбку витринного манекена, я провожу семейную летучку. А точнее, большой семейный совет: я, жена, теща и двое шустриков.
– Сегодня, дорогие мои, я целиком ваш, – говорю я, – в вашем полном распоряжении. Предлагайте любые культпоходы и увеселительные вылазки. Ну-с, какие будут предложения?
– В зоопарк! – кричит мой младший сынишка.
– Гм, неплохо придумано. Но… видишь ли, Боря, как бы тебе объяснить… Э…во-первых, сегодня там тьма народу. На ослике, разумеется, не покатаешься. К любимцу террариума – питону Коле – не прорвешься. К слону тем более, так что увидишь только спину да уши. Пойми, малыш, глупо тратить выходной день, чтобы увидеть уши… Пусть даже слоновьи… Словом, зоопарк решительно отпадает.
Несмышленыш Боря сопит, как паровой молот, и пытается решить вопрос с позиции сильного рева. Но тут подключается старший сын.
– Тогда пошли в парк культуры, – говорит он.
– И отдыха? – спрашиваю я с иронией, достаточно ясной для пятиклассника.
– И отдыха, – невозмутимо подтверждает он.
– Не понимаю, – говорю я. – Ну что там делать? Положительно не понимаю.
– Хочу на спиральный спуск, – говорит младший.
– А я – в тир,– эхом откликается старший.
– Видишь ли, Саша, – говорю я, – так нельзя ставить вопрос: «я хочу, и все». Боря – тот еще мал. А ты школьник и должен знать: личное не может быть выше общественного. Ты один, а нас – трое. Не станет же мама кататься со спирального спуска, а бабушка на чертовом колесе! Нельзя, нельзя, милый, быть эгоистом. А то смотри… табель проверю.
– Хорошо, – говорит жена. – Есть прекрасный выход. Пойдемте-ка на ВДНХ.
нией, – как будто ВДНХ у нас во дворе! Тащиться через весь город в свой единственный выходной день? Нет уж, увольте… Мало ли что метро. В метро я и так каждый день катаюсь. И потом, знаю я это ВДНХ. Ты побежишь за выкройками, мама потеряется, Саша будет все время проситься попить, а Боря – наоборот.– Пойдемте на ВДНХ, – говорю я опять же с иро
– А не пойти ли нам вместе в кино? – вклинивается в разговор теща.– До кинотеатра рукой подать. И картина подходящая – «Друг мой Колька!»…
– Может, он и действительно «друг», – закипаю я, – но кто же тратит драгоценный выходной на кино?! Для этого есть понедельник, вторник и, наконец, суббота! О нет, это просто невозможно! Каждый свое. Никако-го разумного согласованного предложения. Форменным образом, как лебедь, рак и щука!..
– Кто щука? – говорит теща, вытягивая губы в прямую складку.
Тогда жена молча встает и, демонстративно вытянув шею, лебедем уходит в другую комнату.
Полчаса я бегаю из комнаты в комнату, оправдательно прижимая руку к сердцу. Наконец все улажено.
– Итак, дорогие мои, наш семейный совет разрешите считать закрытым. Мама с Борей – в зоопарк, а ты, дорогая, с Сашей – в кино.
– А ты? – без должной теплоты опрашивает жена.
– Я? Видишь ли… Вчера в клуб привезли новые шары, и я в принципе договорился с Иван Даниловичем… Только на пару партий. А в следующее воскресенье я целиком в вашем распоряжении!
САМОЗВАНЕЦ
Начальник конторы «Бумверевка» Евсей Иванович Сатрапчук имел обыкновение поражать подчиненных внезапным поворотом мыслей. В субботу за пять минут до конца работы он затребовал всех в кабинет.
Евсей Иванович строго оглядел сотрудников и значительно усмехнулся.
– Есть вопрос. Как мы проводим воскресенье? Небось, пашете носом подушку до полудня, а потом домино, картишки, внедрение напитков?
Подчиненные опасливо заерзали на стульях. Сатрапчук озабоченно потер ладонями бледное, как кормовая свекла, лицо.
– Ну, кто из вас, к примеру, ходит на каток?
– Я! – подскочил маленький изнуренный мечтой о повышениях Татушкин.– Ни домино, ни подушка – только каток!
– Приятно слышать, – просветлел Бвсей Иванович.– Я вот тоже имею мнение приобщиться. И потому мне нужен зам… то есть сопровождающий.
Татушкин окоченел. Последний раз он выходил на лед в 32-м году. И то не катался, а ходил за водой к проруби, когда жил у бабушки в деревне.
– В десять у касс, – сказал Евсей Иванович. – Разумеется, без опозданий.
Плановик уронил голову, словно получил удар по шее, и неопределенно замычал.
На каток Татушкин прибыл за час до прихода любимого начальника. Гремела музыка. Ослепительно искрился лед. Вдумчиво передвигались семейные пары. Ребятишки носились хитроумными головокружительными зигзагами. Татушкина осенило.
– Мальчик, а мальчик, – поманил он пальцем шустрого подростка в заячьем малахае, – хочешь рубль?
– Металлический?
– Можно и металлический.
– Давай, если не жалко, – оказал мальчик.
– Видишь ли, ты должен помочь одному дяде, дяде Севе, немножечко покататься.
– Это нам нипочем, – сказал мальчик.
– И еще один момент, – хехекнул Татушкин,– сделай видимость, что ты того… вроде бы мой сынок.
Мальчик насторожился. Пришлось добавить еще рубль.
– А у меня приятное обстоятельство! – радостно встретил Татушкин начальника.– Со мной сынок э… Петя – большой умелец, весь в отца.
– Хвалю, – сказал Евсей Иванович, зашнуровывая ботинки. – Готовишь смену.
Сатрапчук и лжеПетя выбрались на лед. Татушкин с коньками под мышкой беспокойно пританцовывал на веранде.
Евсей Иванович широко расставил руки, словно показывая непойманную рыбу, и не двигался с места. Тогда лжеПетя взял ученика за рукава и решительно потащил за собой. Сатрапчук, изогнувшись буквой «г», активно отбрыкивался. Со стороны казалось, что упрямый сын тянет скупого отца в магазин игрушек.
– Не так, не по правилам, – бубнил Евсей Иванович. – Ты, мальчик, сначала должен предложить. Потом со мной согласовать, затем потихонечку…
– Ногами, ногами лучше работай, – сопел мальчик, обливаясь потом.
– Из молодых да ранненьких, – буркнул Евсей Иванович. – Ты меня не учи.
– Пожалуйста, больно мне надо! – засопел лжеПетя и покинул разгневанного ученика.
Сатрапчук замахал руками, словно отбиваясь от пчел, и тяжело рухнул на лед.
Мальчик подскочил к веранде, сунул Татушкину нагретые в варежке монеты.
– Осел твой дядя, – сказал он, – а я в погонщики не нанимался.
Татушкин внутренне озяб. Но не от мороза, а от сознания, что где-то там, на краю поля, оставлен без поддержки начальник. Стремительно напялив коньки, Татушкин незаметно перекрестился и осторожно, будто крался в темноте с башмаками в вытянутых руках, ступил на лед.
Сатрапчук мрачный сидел в подтаявшей луже и сверкал глазами.
– Хорош сынок. Воспитаньице! – упрекнул Евсей Иванович, с трудом поднимаясь на ноги.
– Времени недостает на пострела: горим на работе,– вывернулся Татушкин.
– Ладно, приступай к исполнению, – буркнул начальник.
– Что ж, я готов, – с трудом сохраняя равновесие, пискнул Татушкин. – Разрешите передвигаться чуть-чуть впереди вас?
– Это зачем же?
– Кхе-кхе, ежели случайно поскользнетесь, я под вас лягу. Будет не так больно.
– Ладно, только ты не выпячивайся, а по-пластунски жмись.
Татушкин службу знал и сигал под начальника с ловкостью ныряльщика. Вокруг собралась толпа.
– Во дают!
– Никулин и Вицин!
– Да нет, это комики из балета на льду.
– Почему скопление? – уставился на толпу Евсей Иванович.
Вокруг поощрительно засмеялись.
– Нехорошо, товарищи, тут вам не цирк.
И тут Татушкин сгоряча излишне накренился и, падая, боднул начальника головой. Сатрапчук плашмя загремел об лед. Очевидцы сбросили перчатки и яростно зааплодировали.
– Молодец, Сева! – крикнул лжеПетя. – Мировой комик!
Лицо Евсея Ивановича побагровело и пошло пятнами, как гранат.
– Так, потеху организуете? – зло зашипел Сатрапчук. Таутшкин съежился и закрыл глаза руками.
– И сынка, значит, подключили, – продолжал начальник.
– Это не мой сын! – оправдательно пискнул Татушкин и подавился.
– Не ваш?!
– Не мой, – плакальщицей заголосил Татушкин. – Я усыновил его тут за рубль.
– Но зачем, позвольте?
– Я, я самозванец, – тихо заплакал Татушкин. – Кататься не умею и не умел.
– Так кто тебя, дурака, за язык тянул? – закипел Сатрапчук.
– Чувство преданности.. иначе не мог.. повертье сердцу служащего.
На заплаканнах ресницах Татушкина таяли снежинки. Таяли как мечты о повышении.
«А ведь предан, – думал Сатрапчук, ковыляя в раздевалку. – До слез предан! Надо бы его пригреть. За самокритику, за мягкость чувств».
СТАРЫЙ БАРАБАНЩИК
На гражданина Дунайского, человека положительного и склонного к отдыху в горизонтальной позе, свалилось несчастье. Сосед по лестничной клетке Микитин купил своему сыну Гарику оглушительный барабан. С раннего утра Гарик набрасывался на подарок и с настойчивостью дрессированного зайца принимался за дело:
– «Старый барабанщик, ста-р-рый барабанщик, стар-р-рый бар-р-рабанщик крепко спал!»
Спать, даже не очень крепко, становилось решительно невозможно. По вечерам, расправившись с уроками, Гарик возобновлял шумовые эффекты. Дунайский мужался. Дунайский крепился.
– «Ну, нет, эту «молотилку» пора остановить», – решился он наконец н отправился к Микитиным на переговоры.
– Я, конечно, извиняюсь, – оказал Дунайский. – Дети любят подвижность. Но сухая штукатурка крайне отзывчива к дроби. Дробь вашего мальчика несколько мягче грохота кастрюль на булыжнике, но слуха не услаждает.
– Все зависит от слуха, – не без вызова сказал Микитин-старший. – Меня так даже очень услаждает. Раньше-то я работал на кузнице. Так что, извиняюсь, приятно вспомнить молодость…
Лицо Дунайского побагровело и пошло пятнами, как гранат.
– Отлично. Значит, на кузнице? – оказал он. – Я в молодости, между прочим, надувал мячи так, что шнуровку не затянешь. Вы меня еще услышите.
В тот же день Дунайский принес домой нечто похожее на автошину, завернутую в брезент.
– Теперь Микитиным труба! – оказал он жене. – Это геликон. Громче ее только пароходная.
Вечером, едва Гарик взялся за палочки, Дунайский поднапружил легкие и припал к медному мундштуку. Раздался звук, способный разбудить и ночного сторожа. В нем было все: и рев простуженного медведя, и клокот водопроводной трубы, и стон зубострадальца. В комнате задрожали стекла и обвалился эстамп «Воробей на заре», но грохот за стеной разом затих.
На другой день музыкальная схватка вспыхнула с новой силой. Микитин-старший раздобыл в «Музпрокате» аккордеон и ринулся на помощь барабанщику. Аккордеон взвизгивал дурным частушечным голосом, палочки грохотали со скоростью пневматического молотка. Нестройный дуэт Микитиных храбро отбивался от чудовищного медного баса.
Музыкальная баталия длилась почти месяц. И каждая сторона, понятно, отработала свой «репертуар». Микитины разучили «Яблочко». Дунайский ответил «Вальсом трудовых резервов». Микитины перешли на «Частушки Нижнего Поволжья». Дунайский обрушил на противника «Марш 23-го кавалерийского полка».
Каждодневная борьба хотя и развивала музыкальные навыки, но и приводила к неизбежным потерям. Дунайский не успевал читать газеты. Микитин целый месяц не включал по вечерам телевизор. А самый юный соучастник музыкальной битвы – Гарик – уверенно получал двойку за двойкой.
После девятого высоковольтного рефрена «Частушек Нижнего Поволжья» он бросил геликон на тахту и закрыл уши ладонями. За стеной почему-то наступила ответная пауза. Тогда Дунайский схватил из шкафчика пузатеньким графинчик и ринулся брататься. Но не успел он нажать на кнопку звонка, как из дверей напротив пружиной выскочил Микитин. Микитин был бледен, как камбала. В ушах торчала вата, а в руках такой же пузатенький графинчик.
– Предлагаю… – начал Дунайский.
– Мир! Мир! – радостно застонал Микитин. – Собственными руками, собственными руками спущу шкуру с барабана! Мир!
Недавние враги принялись брататься так бурно, что едва не придушили почтальона, тащившего наверх срочную телеграмму.
И наступил мир. Наступила тишина. Но… нe покой.
Микитин все как-то медлил сдавать аккордеон в «Музпрокат». А Дунайский по вечерам машинально тянулся к трубе. Месячная репетиция не могла не дать плодов. И она дала. Микитин стал играть в заводском оркестре. Дунайский подключился к самодеятельности клуба «Бумажник». А Гарик в результате музыкальной потасовки получил переэкзаменовку на осень и прозвище «старый барабанщик».
ДЕЛОВЫЕ ЛЮДИ
– А по сорок пять?
– Никогда!
– Состоялось!
Директор продмага № 1 Серегин трудящихся любил. Но больше, чем по сорок копеек за кило дать но захотел.
– Вы грабитель, – сказал Нанайцев. – Но вы мне нравитесь. По рукам!
Белужинск засылал рано. В одиннадцать часов сонную тишь тревожил лишь дробный грохот, какой производят пехотинцы, перебегая мост. Моста в городе не было. Это местная самодеятельность разучивала в клубе «Белужинскую полечку» – бывший падекатр.
Нанайцев остановил грузовик во дворе и направился к «Гастроному».
Чемодан-портфель скрипел в тишине, как сапоги оперуполномоченного. Поэтому Цидулин долго не открывал, притаившись у замочной скважины. Узнав наконец заготовителя по голосу, он распахнул обе двери н суетливо перетащил пять мешков в кладовую. Потом дрожащими пальцами отсчитал деньги. Нанайцев начал было объяснять рецепт клюквенного варенья, но Цидулин ловко выставил заготовителя за дверь.
Нанайцев лениво закурил и велел шоферу двигать к Ресторану. Едва грузовик съехал со двора, Цидулин открыл один из мешков и запустил руку в глубину на предмет проверки влажности.
– Земля! – закричал он более громко, но менее радостно, чем матрос Колумба, увидевший Америку.
В мешках действительно была земля, вернее, прибрежный песок.
Цидулин стремительно бросился в ресторан. Нанайцев в одиночестве поедал отбивную.
– Жулик! – зашипел Цидулин, едва сдерживая зуд в кулаках.
– О, вы, кажется, переходите на «ты» без уведомления, – прищурился Нанайцев.– «Жулик, жулик», а вы кто? Контролер-общественник?
– Караул! – сдавленно пискнул Цидулин.
– Не слышу, говорите громче, – сказал Нанайцев. – А вот и паши коллеги.
К столу, обгоняя друг друга, подбежали Серегин и Стульчак.
– Вы ко мне? – спросил Нанайцев. – Прошу садиться. Разрешаю курить.
Тащи в милицию, – рявкнул Серегин, наваливаясь на заготовителя.
– Только без «тащи», – оттолкнул Нанайцев директора продмага. – На мне не водолазный костюм.
Дети Меркурия дружно подхватили заготовителя и поволокли его в отделение.
Нанайцев вел себя на удивление странно: не упирался, не пытался улизнуть и все время шутил.
– Ну, ладно, – сказал Серегин, останавливаясь на углу улицы Гоголя – гоните монету назад, и мы вас не знаем.
– О нет, компромисс унижает мужчину, – сказал Нанайцев. – Пусть рассудит нас ваш местный дядя Степа – самый добрый постовой. Михалкова, надеюсь, читали?
– Кхе-кхе, а может, возьмете песочек назад? Ну по гривенничку? – предложил робкий Стульчак.
Я бы с удовольствием взял, – Нанайцев проникновенно приложил руку к сердцу, – но странствующий образ жизни не позволяет мне держать аквариум.
Пиджак заготовителя жалобно затрещал. Торговое трио потащило заготовителя под руки с такой злой стремительностью, что он едва успевал касаться земли подошвами.
У входа в милицию Нанайцева на мгновение расконвоировали.
– Как самочувствие? – с иронией полюбопытствовал Серегин.– Гони монету, а не то…– Продмаговец сложил пальцы решеткой и приставил их к глазу.
– Знаете, вам очень и очень идет, – холодно заметил Нанайцев. – Сквозь решетку вы выглядите моложе на несколько лет… Так почему мы остановились?
– Я пошел домой! – неожиданно выпалил Стульчак. – У меня там… э… э… молоко на плитке.
– Мне бы ваши заботы, – сказал Серегин.
– Мне бы ваши печали, – сказал Цидулин. Дальше произошло непонятное. Нанайцев чуть ли не силком тащил недавних конвоиров в милицию, а те бурно отбивались и наконец бросились наутек.
– Стой! – на всю улицу шумел Нанайцев. – Стой! Не придете провожать, все расскажу-у-у!..
Задолго до появления «Добрыни» Цидулин, Серегин и Стульчак уже караулили своего врага, сжимая в руках подарочные кульки. Нанайцев принял дары охотно н прощался с торговцами сердечно. Со стороны могло показаться, что группа служащих провожает начальника в отпуск.
Картину трогательного расставания едва не испортил участковый, забредший на пристань за папиросами. Дети Меркурия похолодели.
– Ну, ну, без паники! – бодро прикрикнул Нанайцев. – Это не за вами. Не надо торопиться.
Огласив Белужинскую пристань любительским басом, пароход «Добрыня» забрал трап и пассажира с чемоданом-портфелем.
«Хорошо нашему брату, когда есть свои люди», – думал Нанайцев, пуская портфельным замком зайчиков по воде.
Он снял шляпу, сердечно приветствуя берег. Там, на пристани, парадно вытянувшись, замерли Цидулин, Серегин и Стульчак. Все трое плакали скупыми, нерасчетливыми слезами.
КОЛЮЧАЯ СКРИПКА
Педиатр Любовь Ананьевна уже заканчивала трудовой день, когда в кабинет не вошла, а влетела дородная женщина с прической «девятый вал». Впереди себя дама подталкивала верткого мальчика, окроплённого мелкими веснушками.
– Доктор, умоляю, спасите, – обратилась к врачу дама с каким-то зычным рыданием и переставила стул. – Ребенку грозит грыжа, а впоследствии и растяжение жил. Вы понимаете, он у нас совершенно домашний мальчик, а не какой-нибудь задиристый ребенок, который играет в разбойников. До школы он посещал группу интеллектуальных детей при Тверском бульваре. А сейчас отличник, сын архитектора Былинкина, должен лазить по веревке, как в цирке, прыгать через какого-то «осла» и лазить по стенке. Стенка, правда, не наша, а какая-то импортная, датская или швейцарская. Но ведь Бобик, слава богу, не лунатик. Я ходила к физкультурному учителю, к директору, даже в гороно, но все как будто сговорились. Доктор, будьте сестрой милосердия! Дайте справку, что ребенку противопоказаны, прыгания и лазания.
Любовь Ананьевна понимающе закивала головой и вздохнула. Сегодня она уже написала справку о том, что «школьница Неля Макаркина тяжелой атлетикой заниматься не может, а только легкой». Ох, уж эти родители!
Любовь Ананьевна потянулась за ручкой. Мама перестала плакать и достала из сумочки зеркальце.
Вернувшись домой, Былинкина отнесла справку в школу «физкультурному учителю».
– Вот это да, – восторженно сказал Былинкин-старший, – они ставят банки и диагнозы, прививают любовь к касторке, делают спасительные прививки и реакцию Раппопорта. Знаешь, сколько драгоценного времени сэкономили мы на этих ненужных выкрутасах? Шестьдесят четыре академических часа в год или сорок восемь солнечных. Определенно, за это время я научу тебя считать на логарифмической линейке и…
– Бобик не будет учиться на линейке, – остановила она мужа. – Он будет учиться на скрипке и станет знаменит, как Гилилис.
– Гилельс, – поправил Былинкин-старший, – и потом тот пианист.
– Не важно, но Бобик будет знаменитым.
«Сбегу завтра же из дома», – подумал Боря, – пойду в юнги».
Однако Боря пошел не в юнги, а в культтовары. Ему купили самую дорогую скрипку в черном лакированном футляре.
Половина дела была сделана. Где и когда достала Былинкина справку, подтверждавшую исключительную одаренность Бори в струнно-скрипичном плане, остается тайной. Так или иначе Боря стал ходить в музыкальную школу. Вначале он, правда, дерзко упрямился и подвергался сечению. Но потом как-то привык и даже рвался на занятия, так что мама краем глаза уже видела в Бобике нового Паганини (в смысле славы, конечно, а не судьбы).
Родительский слух Боря услаждал весьма однообразно. Почти полгода ему «задавали на дом» бессмертного «Чижика». Но все же маме до слез нравилось, когда мальчик со смычком мучительно доискивался, где "чижик был и что чижик пил». Однажды Былинкнна пришла домой в таком возбужденно-радостном состоянии, будто узнала, что у соседей лопнула водосточная труба.
– Вечером Бобика будет прослушивать Матильда Леопольдовна, сводная подруга моей троюродной сестры, – сказала она мужу. – О, она окончила консерваторию еще тогда…– Слово «тогда» было произнесено столь многозначительно, что исчезали малейшие сомнении в мастерстве приглашенной скрипачки. Боря насупился и сильно затосковал. Матильда Леопольдовна явилась почему-то не вечером, а днем. Судя по всему, консерваторию она закончила очень и очень еще тогда…
Боря страшно смутился и покраснел, так что не стало заметно даже его веснушек.
Однако скрипичный ветеран не торопилась. Первым делом она поинтересовалась, когда подадут обед. Откушав, гостья сладко задремала в кресле.
Боря на цыпочках вышел на кухню и потихоньку удрал из дома через черный ход.
– Где же наш вундеркинд? – полюбопытствовала, проснувшись, Матильда Леопольдовна и заодно пожелала обозреть инструмент, на коем музицирует прелестное дитя.
Сияя от счастья, Былинкина достала лакированный футляр и с гордостью открыла его прямо перед носом именитой скрипачки…
– О, еш! Ноше мой, еш! Дикобраз! – дурным голосом взвизгнула Матильда Леопольдовна.
Былинкина от неожиданности выронила футляр. Из футляра выкатились спортивные туфли-шиповки и свернутая в трубочку бумажка.
– Что это? – суфлерским шепотом выдавила из себя Былинкина.
– Не знаю, наверное, эти самые… чтобы лазить по столбам, – растерянно пролепетал Былинкин-старший, – сейчас посмотрим описание.
Былинкин развернул бумажную трубочку и начал читать:
– «Победителю школьной спартакиады в беге на сто метров Борису Былинкину…»
– Ах вот, почему только «Чижик», – заголосила Былинкина. – Но нет, я достану большую справку… от самого главного академика медицины.
А заплаканный Боря сидел в привокзальном парке и горько шептал: «До Одессы «зайцем», а там на любой корабль».
ОТВЕТСТВЕННОЕ ПОРУЧЕНИЕ
Председатель месткома Савоськин приподнялся над столом и с левитановским металлом в голосе сказал:
– Товарищи, последнее в этом году собрание прошу считать открытым. В повестке дня: первое – перевыборы председателя ДОСААФ, второе – выборы Деда-Мороза…
Последние слова были встречены хаотическим оживлением. В задних рядах хлестко стрельнул опрокинутый стул. В центре зала кто-то нервно по-овечьи закашлял.
– Да, да, дорогие товарищи, Деда-Мороза, – сурово повторил председатель. – вопрос серьезный. Завтра утренник, а по линии деда у нас, извиняюсь, недостача. Мы обращались и в театр, и в филармонию, но – увы! – в ассортименте остались одни снегурочки. Придется опереться на собственные ресурсы.
Внутренние резервы бешено заерзали на стульях, словно намеревались их отполировать. По первому пункту прений не было. Председателем ДОСААФ привычно переизбрали Козловского, человека сугубо партикулярного, но обладавшего в сиду поджарости чисто пехотной выправкой. Зато обсуждение второго пункта началось в обстановке бурных самоотводов.
– Решительно протестую! – голосом густым, как сметана в буфете накануне ревизии, гудел басом холостяк Сандуновский. – мало ли что у меня бас. Мало ли что у меня рост! Зато я не знаком с психологией ребенка. И вообще, Дед-Мороз может быть и маленьким.
– Нет, не может. Не может! – закричало низкорослое большинство. – Ставьте на голосование в конце концов!
– Минуточку, но я ведь и так уже разводил краски писал новогодние стихи в стенгазету, – застучал себя в грудь Сандуновский. – Почему же опять я? Предлагаю Алибабяна Тиграна Вартановича.
– Краски разводил! – гейзером заклокотал горячий Алибабян. – А кто подписку на газеты проводи? Алибабян! Кто Козловского на журнал «Бетон и бекон» два раза подписал? Алибабян! И какой Дед-Моров из южного человека, э? Обидеть хочешь, да?
Беспочвенное предложение Сандуновского забаллотировали на корню. Собрание катилось в тупик. У всех находились особые заслуги по общественной линии, имелись в активе рационализаторские предложения или больные жены.
Председатель охрип от напряжения. На его измученном лице росой сверкали капельки пота.
– Товарищи! – вспомнил наконец Козловский. – У нас же есть новый работник! Молодой специалист.
– Конечно! Как это мы забыли, – с энтузиазмом воскликнул председатель. – Встаньте, товарищ Семейный, покажитесь народу.
На «камчатке» произошло оживленное шевеление, и над головами присутствующих на вершок показалась голова молодого специалиста.
– Да вы не стесняйтесь. Встаньте, Семейный, – повторил председатель.
– Я и так уже встал, – звонким, почти пионерским голосом сказал подросткообразный Семейный. – Сами видите, какой из меня Дед-Мороз.
– В конце концов в Деде-Морозе важен не рост, а душевность, – жалобно, но четко сказал Козловский, понимая, что еще минута, и с бородой оставят его самого.
Собрание согласно зааплодировало.
Не ожидавший такого поворота, Семейный изобразил губами букву «О» и потому же возразить ничего не успел.
– Разрешите считать эти аплодисменты… —облегченно зачастил председатель. – Гордись, Семейный, доверием коллектива… Бороду получишь у завхоза… Подарки – у меня… Все.
Ночью Семейному не спалось. Он то и дело вставал покурить. Пил сырую воду. Прикладывал бороду, доходившую ему до ушей, и тоскливо рассматривал себя в зеркале. В полночь он написал заявление с просьбой «по собственному».
Однако утро оказалось вечера мудреней. Семейный порвал заявление и, авансом краснея от стыда, побежал на утренник. Там его ждал новый удар. Дедморозова шуба оказалась такого размера, что в нее можно было укутать рояль. Колпак и валенки соответствовали шубе. До выхода оставались считанные минуты. Семейный заложил в колпак собственную шапку, шарф и перчатки, а шубу накинул прямо на пальто. От валенок пришлось отказаться: они доходили Семейному до бедер, и передвигаться в них представлялось возможным только в конном строю.
Подобрав полы шубы, дыбившейся на спине верблюжьим горбом, Семейный двинулся в зал, откуда слышались причитания баяна. Ноги Деда-Мороза мелко дрожали. Сердце стучало с настойчивостью почтальона.
– А вот и я! – несмело пропетушил Семейный, затоптавшись на пороге.
Баянист вытаращил глаза и упал подбородком на мехи. Дети тревожно загалдели. Две маленькие девочки стали проситься домой.
– Здравствуйте, дети! – не сдавался горбунок с карабас-барабасовской бородой. – А ну скажите: кто к вам приехал?
– Маленький Мук!
– Дядька Черномор!
– Конек Горбунок! – наперебой закричали дети.
– Нет, нет, дети, не угадали, – с отчаянной решимостью сказал Семейный. – Я Дед-Мороз!
Дети радостно, но неуважительно захохотали
– «Провал. Полный провал! – похолодел Семейный. – Нет, надо что-то срочно предпринять.»
– А вот фокус-мокус, – крикнул он с легким надрывом.
Дети притихли.
Семейный снял дедморозовский колпак. С бормотанием поводил над ним ладонью и.. вытащил перчатки, шарф и шапку.
Ребятишки восхищенно ахнули.
– А теперь становитесь в круг, – Семейный вытащил расческу, содрал с хлопушки папиросную бумагу и заиграл «А я иду, шагаю по Москве».
Малыши подняли радостный галдеж.
– Подождите, я сейчас, – закричал поощренный успехом Семейный. Он выбежал в коридор6 сбросил шубу и вошел в зал на руках. Ребятня пришла в восторг. Праздник разгорался…
– Ну, как елка? – спросил Савоськин сынишку, вернувшегося с елки.
– Мирово! – поднял тот перемазанный шоколадом палец.
– А Дед-Мороз понравился?
– Какой Дед-Мороз? Деда-Мороза вовсе и не было. Зато был такой комик – сила!
Савоськин-младший поднялся на руках и прошелся от кресла до телевизора, напевая: «А я иду, шагаю по Москве…»
РАЗГОВОР У ОГОНЬКА
Кино и театры закрыты до завтра. Редеет вечерний поток. Редеет настолько, что зеленоглазых такси на улицах больше, чем не охваченных транспортом прохожих. Пустеют московские улицы.
А спать не хочется. Из принципа. Завтра воскресенье. И я, как телепатриот, допоздна дежурю у экрана. Ровно без десяти десять мне привычно морзируют в дверь. Это сосед – интеллигентный скептик с гуманитарным образованием.
– Я, собственно, на минутку, – говорит он, надежно погружаясь в кресло. – Не сыграть ли в шахматы?
Он не покупает телевизор из принципа, и потому желание сразиться в шахматы является к нему всякий раз перед особо интересными передачами.
– В другой раз, – привычно говорю я. – А сейчас не посмотреть ли нам «Огонек»?
– «Огонек»? – переспрашивает он, и лицо его делается удивительно кислым. – Нет уж, увольте… Да-с, увольте, – повторяет он и подвигает кресло поближе к экрану. – Я же не только знаю, чем это кончится, но и чем начнется!
– Чем же? – переспрашиваю я достаточно вызывающе.
– Ну, поначалу будет долгий, как на именинах, сбор гостей. «Ба! – воскликнет ведущий. – Кого я вижу… Да ведь это артист Иванов! А с ним Петров и Сидоров!» И тут, конечно, ведущий будет удивляться так, будто Иванов, Петров и Сидоров без приглашения залезли в студию по пожарной лестнице.
– А дальше будет «презент», – наступает мстительный скептик. – «Друзья, – скажет ведущий, – вас ждет большой сюрприз, почти именины сердца. У нас в гостях начальник пятой просеки Беловежской пущи. Сегодня у него знаменательный юбилей. Вот уже двадцать лет, как он не поет в художественной самодеятельности. Это же дата! Не спеть ли ему по этому поводу?»
И начальник пятой просеки засуетится у рояля и запоет зычным голосом. А ты, разумеется, выключишь звук, и это будет единственное, что нас посмешит за всю передачу.
– Ага, «единственное», – говорю я со следовательской иронией, – а не одна ли из передач прошла под девизом «Без улыбки на «Огонек» вход воспрещен»? Где ваша память? Ведь вся передача была объявлена цельносмешной.
– Если оконную раму и объявишь арфой, на ней все же не прорастут струны, – с восточной уклончивостью говорит скептик. – Уж не покорили ли вас шутки типа: «Я приехал на супер-оппель студебеккере!»
– Ну, хорошо, – напрягаюсь я.– Но было же и другое.
Я начинаю загибать пальцы:
– Новелла про песок, разве не мило? «А может, не часы» – смешно! А «Заяц во хмелю»…
– Не торопитесь, – обрывает скептик. – У меня ведь тоже не четыре пальца. Ваш «песок» давно напечатан в журнале и дважды разглашен по радио. Это раз. «А может, не часы»# на «Огоньке» читают не впервые. Это два. А «Заяц во хмелю»^ знают наизусть даже второгодники. Три. Значит, все это старо. Четыре. А гость в телекафе должен быть не хуже квартирного: остроумным и без бородатых анекдотов. Это пять!
Объяснение на пальцах всегда убивает своей наглядностью и осязаемой логикой. Скептик смотрит в упор. Вместо ответа я с суетливостью безбилетника начинаю искать по карманам спички. Спичек нет. Ответа – тоже.
«В самом деле, – думаю я, – зачем же «Огонек» подгоняют под передачу «Разучиваем старую песню»?
– А еще сегодня на «Огоньке» непременно будет фауна, – говорит он, ловко имитирую зевоту. – Это уж точно.
– Какая еще фауна?
– Ну, всякие там тигры, зебры, еноты, койоты. Звери – народ молчаливый. С них ни шутки, ни песни не спросишь. И будут гости сидеть, будто кофе в рот набрали. И будут с натуженным энтузиазмом смотреть, как ученый енот Мишка стирает носовой платок. А ты, понятно, бросишься будить детей, но не успеешь. Передача закончится. Закончится массовым танцем, где многолюдный безымянный гость грудью полезет на телекамеру, желая быть опознанным родными и близкими.
И здесь я, как телепатриот, медленно закипаю. Я набираю критический запас воздуха. Я хочу сказать, что были же отличные передачи! «Огонек» любим. И еще я хочу…
Но тут на экран большим бреднем выплывает башня Шаболовки и захватывает ваше внимание без остатка.
«Телепатриот» и «телескептик» прекращают дискуссию и мирно смотрят передачу. И так каждый раз. Каждую субботу.
# Шуточное нравственно – моралистическое стихотворение, которое часто исполнялось конферансье в 1960-хх. Другое название «Не доверяйте, девушки». (Здесь и далее прим. издателя)
^ «Заяц во хмелю» – сатирическое стихотворение Сергея Михалкова, 1945 г.
ГОРОДСКОЙ МЕДВЕДЬ
Во избежание охотничьих страстей и кривотолков сразу же оговоримся, что городской «медведь» не имеет ничего общего с грубошерстным лесовиком, решительно ничего, кроме легендарной услужливости человеку и косолапости.
Выследить городского «медведя» не составляет труда. Он активен в любое время года и не погружается в спячку по сезонным причинам.
В москательных лавках обитает низкорослый «купоросный медведь». Он сонно топчется, опершись на кисть, как на алебарду, и выжидает «хозяина».
– Белить? Это можно, хозяин. Обои? Нашлепаем обои. На той, значит, неделе изладим.
– Зачем же на той?! А если сегодня?
«Купоросный медведь» свешивает шапку на ухо. и вдумчиво шевелит губами, будто учится читать по складам. Шевелит долго. И только когда на душе у хозяина начинают ползать от нетерпения какие-то невидимые муравьи, он с тягучим вымогательством говорит:
– Видишь, какое внутреннее положение…обещал уже тут, одному. У него и стремянка есть и цена в акурате…
– У меня тоже стремянка, – суетится наниматель. – Во такая! Я вас очень… Я вам очень…
Купоросник корявой вязью записывает на клочке обоев адрес, берет трешник на такси (он заедет к свояку за легендарной олифой) и опять ложится на свою промысловую. алебарду.
Через пару часов маляр приходит пешком, без олифы, но с подручным – колченогим сиплым мужичком совершенно неопределенного возраста. Подрядчики с неодобрительными кряканиями осматривают комнату и замечают:
– Потолок, хозяин, в сильном запущении. Наши белила не проймут. Надобно румынские…
Маляры берут пятерку и уходят. Их нету час, два, три, четыре. Кажется, что они пошли за белилами прямо в Бухарест. Возвращаются. они сильно подобревшие и полные веры в отечественные красители. Маэстро хватается за кисть, как за пику, и рвется в бой. Подручный поддерживает маляра под руки для придания телу желательной вертикальности. Хозяин садится в кухне на табурет и закрывает глаза руками.
В полночь работа закончена. Хозяин вбегает в комнату и медленно сатанеет. Потолок превращен в какое-то абстрактное панно. «Зебра альбинос». Обои пузырятся, как штаны на коленях второгодника.
– Ну вот, а ты еще сумлевался,– с поучительной теплотой говорит «купоросный медведь». – Белила – это страшное дело. Наскрозь прошибают.
Хозяин долго вибрирует от внутреннего негодования. Неумело ругается тонким кабинетным голосом и скандально расплачивается, пытаясь удержать вздорный аванс за румынские белила. Потом он всю неделю скоблит полы и проклинает свою преступную доверчивость.
Собственно говоря, живучесть «купоросных медведей» вызвана не только доверчивостью потребителя.
В городе иной раз за неделю возводят семиэтажное чудо. Но прокупоросить потолок обжитой квартиры – это проблема месяца.
Однако есть и другая сторона «медвежьего вопроса».
Хрестоматийные медвежьи услуги остаются достоянием начитанных городских масс даже там, где служба быта – на определенной высоте. Взять хотя бы телеателье. Это не Эльбрус, конечно, но уровень есть. И тем не менее едва вспыхнули телеэкраны, к ним мотыльками ринулись шабашники. Появился «телемедведь» – шустрый, почти цирковой совсем не чета дремучему купороснику. Но услуги его остались теми же – медвежьими.
Прежде всего, городской «медведь», как и лесной, – лицо чисто физическое и никому не подотчетное. С кого содрал, как содрал и за что – это его дело. Дело темное, таежное. И как дерут, умельцы! Какая тонкая работа. Тут вам и Кио, и театр пантомимы, а при случае и «Ромэн» плюс сеанс массового гипноза.
«Телемедведь» вскрывает телевизор быстрее, чем студент посылку накануне стипендии. Лицо отражает ньютонскую работу мысли. Далее следует тяжелый вздох, сопровождаемый отрицательно-вращательными движениями головы.
Хозяину становится мучительно стыдно. Ему кажется, что неумелым пользованием телевизор превращен в жалкий гибрид аквариума и швейной машинки.
«Телемедведь» меж тем молча собирается и беззвучно надевает пальто.
– Ку-куда же вы, товарищ мастер? – горестно лепечет хозяин. – Завтра хоккей из Швеции, передача «Земля и люди»…
– И не уговаривайте, – строго, но с тактом говорит «медведь», – работа сложная, а главное, не запасных частей… М-да, частей… ни в ателье, ни в магазине, только на заводе у одного приятеля…
Хозяин встает в дверях, как распятье, дети танцуют вокруг мастера лезгинку, жена протягивает руки, как в опере «Чио-Чио-Сан». Словом, клиент морально убит. И тогда «благодетель» неторопливо сдается.
Выясняется, что части все-таки есть. И не на заводь, а в чемодане. Правда, он «с кровью» раздобыл их для одного начальника (почти руководителя), но…так и быть. За пятнадцать рублей он, пожалуй…
В тот вечер осчастливленный хозяин сидит у «возрожденного» телевизора и смеется ясельным смехом. Ему хорошо. Он не в курсе, что «медведь» сменил одно трехкопеечное сопротивление.
В телеателье все удовольствие обошлось бы ему в десять раз дешевле, а сам ремонт прошел бы без мучительного спектакля. Прибавьте сюда еще обеспеченную гарантию, и поиск «медведя» покажется очевидной нелепостью. Однако даже начитанные граждане, которых и на аркане не затащишь к шаману или знахарке, доверчиво лезут в медвежьи лапы шабашников.
В каждом магазине столицы давно налажена доставка мебели. Крытые, специально оборудованные машины. Трезвые (это точно) синехалатные грузчики. Удобство и класс. Так нет, закоснелый в привычках покупатель обращается к меднолицым кустарям с бурлацкой лямкой через плечо.
И вот отполированный до сумасшедшего блеска гарнитур с надсадным кряканьем вкидывают на обшарпанный грузовичок с кузовом чуть почище паровозного тендера. Уважаемы шкаф с треском опрокидывают навзничь, а диван почему-то ставят на попа.
Это еще цветочки. Но вот когда мебель начинают затаскивать на этаж, сердце хозяина сжимается в предынфарктной тоске. Мебель хрустит всеми суставами. Кротко взвизгивает полировка.
На другой день незадачливый хозяин с треском влетает в магазин. Он бегает за директором, хлопая себя по бедрам, как подбитый камнем петух, и кричит:
– Два стекла! Навылет. Ободрали сервант! Сломали кресло.
Но что может директор? «Медведь» – стихия, не охваченная профсоюзом.
Все это так. «Медведь» —грубая буреломная сила. Но сила не страшная. Городской «медведь» сам на человека не нападает. И если не хотите платить понапрасну за разбитые стекла и любительские ремонтные спектакли, не поднимайте его из берлоги. Дайте ему окончательно уснуть.
СЛАДКАЯ ПОЛЫНЬ
Древние эскулапы были просты и прямолинейны, как кладбищенская ограда. Они не морочили людям головы мудреными названиями микстур, порошков и антибиотиков. В зависимости от настроения души они предписывали больным универсальный лошадиный клистир или кровопускание. И ничего. Некоторые пациенты не умирали.
Солнечные часы бесшумно отсчитывали время. Внуки Мечникова и Пастера свершили превеликие чудеса. Но универсальные лошадиные клистиры все же не преданы забвению…
…Жительница Великомышска Дарья Епифановна Тыквина к трудовым свершениям, равно как и подвигам, влечения не испытывала. Зато он испытывала затаенную тягу к тонкой пище и хлебному вину. Назрел конфликт. И Дарья Епифановна объявила себя чудесной исцелительницей, готовой изничтожить язву, насморк и даже выпадение волос.
Но тут возникли некоторые препоны. Единственное, что роднило Тыквину с медициной, так это мимолетное сожительство с полковым ветеринаром и участие в тайном заговоре – заговоре зубов деду Архипу. Дарья Епифановна разбиралась в анатомии ровно настолько, чтобы не спутать плечо с пяткой. А выписывать рецепты ей вообще было несподручно, ибо она не делала ошибок разве что в междометиях и предлогах.
И придумала Дарья Епифановна универсальный, всеисцеляющий напиток по кличке «витатин».
********
По идее витатин должен был превосходить силой эликсир жизни. Залогом тому служили вящие слова Дарьи-исцелительницы:
– Проникая во внутря, вататин наперед знает, где таится хворость, и починает ее безошибочно сокрушать.
Люди, между прочим, бывают разные. Не все заканчивают школу с золотой медалью и подписываются на журнал «Здоровье». И пациенты повалили к исцелительнице. Прием больных шел с бойкостью солдатской переклички.
– Что болит?
– Живот.
– Пей настой – и все пройдет. Следующий!
У следующего «ломили грудя» и «свербило под микитками».
– Пей настой. Гони монету. И здоровым будешь к лету! |
По заверениям Дарьи Епифановны, универсальный препарат состоял из двадцати могучих трав, произрастающих где-то далеко-далеко – за тридевять земель.
На деле же изготавливался витатин проще, чем яичница. Дарья Епифановна давала домработнице Глаше мешок и посылала ее не в дремучие леса и не в крутые горы, а в городскую аптеку. Закупив пуда полтора всяческих трав – череды, ромашки, шалфея, липового цвета и особенно полыни, домработница сваливала «сырье» в ящик из-под макарон. Дарья Епифановна граблями перемешивала травку и раскладывала пакетам.
Лечить таким шарлатанским коктейлем болезни – все равно что колоть дрова валенком или бриться арбузной коркой. Но доверчивые простаки кружками хлестали «витатин» и бегали по ночам на двор, поражаясь дикой силе универсального лекарства.
Правда, не все больные глотали препарат с кротостью и смирением. Иные, отрезвев после витатинского запоя, врывались к Дарье Епифановне и шумели, как на поминках. Для таких у Дарьи Епифановны была припасена «охранная грамота», выданная знахарке председателем великомышского общества «Рыболов-спортсмен» Зажабриным.
Товарищ Зажабрин страсть как любил рассылать повсюду бумаги за своей подписью. Как-то, пребывая в административном кураже, он направил знахарке на официальном бланке петицию с просьбой «принять на консультацию и лечение старейшего спиннингиста страны и специалиста по мотылю гр. Шаликова». Та сняла с петиции три копии и повесила на стенку для всеобщего обозрения.
Пациенты с почтением разглядывали «официальный» документ и понимающе вздыхали:
– М-да, слаба, слаба еще ноне медицина.
По слабости здоровья старейший спиннингист едва не отправился в мир, где рыба ловится без мотыля и спиннинга. Но петиция Зажабрина осталась у знахарки на руках.
Пакет витатина обходился знахарке ровно гривенникник, а клиентам – два с полтиной. Ну, а полный «курс лечения» стоил болезному 60 рублей, не считая расходов на похороны.
– Запустил, запустил болезнь, окаянный! – говорила в таких случаях знахарка.– Залечили болезного врачи так, что и витатин не упредил кончинушку.
И все было бы прекрасно, не подведи Дарью Епифановну слабосильность городской аптеки. В один несчастливый день домработница Глаша вернулась из аптеки с пустым мешком.
А пациенты меж тем стучались в дверь с настойчивостью страхового агента. В отчаянии Дарья Епифановна распотрошила соломенный тюфяк Глаши и на скорую руку изготовила исцеляющий витатин.
Ночью Глаше не спалось. Стальная сетка терновником впивалась в бока, снизу дуло, как из погреба.
В три часа ночи между хозяйкой и домработницей вспыхнул трудовой спор. победила Глаша. Она пригрозила разгласить тайну витатина и заставила-таки Дарью Епифановну поменяться кроватями.
Знахарка ворочалась на колючей сетке до рассвета, пытаясь хоть как-нибудь согреться. Утром хозяйка и домработница почувствовали великое недомогание. Обе пылали, как в лихорадке.
Два дня они пролежали пластом, с ненавистью поглядывая на пакетики всеисцеляющего витатина. Наконец Глаша не выдержала и вызвала «неотложку».
Карета «Скорой помощи» увезла неподвижную Дарью-исцелительницу и ее помощницу в городскую больницу.
Слух об этом курьезном происшествии разнесся по Великомышску со скоростью мотоцикла.
Внезапно прозревшие пациенты чудесной исцелительницы ринулись к ее дому. Они говорили нехорошие слова и бросали в открытую форточку дома знахарки свои запасы витатина.
Когда Дарья Епифановна с Глашей вернулись из больницы, они нашли на полу целую гору пакетиков с всеисцеляющим средством. В этот день к ним никто не пожаловал за лекарством.
Это был конец. Дарья Епифановна и Глаша, время от времени всхлипывая про себя, стали набивать волшебным витатином обессоломленный тюфяк.
ПАПЕНЬКИН КАКТУС
Делать выводы о будущности ребенка, исходя из его ранних наклонностей, все равно что верить посулам морской свинки на базаре. И не спорьте! Всякое бывает.
Жил на свете мальчик Вова. Вова имел склонность к изобретательству. Особенно ловко он изобретал всяческие предлоги, дабы покататься на папиной персональной «Волге». Забавные детские аргументы вызывали у мамы громкое восхищение, а у папы немой восторг.
Еще более изобретательно добывал мальчик Вова денежки на карманные расходы. Он закрывал бабушку на ключик и не выпускал, пока побежденная сторона не выплачивала контрибуцию. Заурядный ребенок до эдакого не додумается.
Склонность к изобретательству не притупилась у мальчика и в отрочестве. Однажды он протянул проволоку поперек лестницы и стал проверять, как действует закон земного притяжения.
Опыт был прерван в тот момент, когда очередной жертвой эксперимента стала школьная учительница. Милиционер взял естествоиспытателя за руку и повел на собеседование.
Но не успел работник детской комнаты объяснить мальчику Вове, что такое хорошо и что такое плохо, как к отделению подкатил лимузин председателя горисполкома Федота Андреевича Беркутова. Папа клокотал, как гейзер: как так посмели попридержать любознательного мальчика?!
Он пропесочил одного дядю в синем, дал нагоняй другому, а Вову отвез домой и накормил клубникой. Оно, конечно, лучше устроить сынку сечение. Но это, как известно, непедогогично. И потом, в березовой каше меньше витаминов, чем в клубнике.
Сообразительный мальчик уяснил, что дяди в погонах – нечто вроде бабушки: хоть и ворчат, но боятся папу.
Ну, хорошо, – сказал папа, – тогда помирим в рабочем порядке.
И «помирили» при полном несогласии и огорчении потерпевшего.
А Вове тогда в ту пору стукнуло шестнадцать. Он уже мыслил силлогизмами. И Вова сделал умозаключение: милиционеры куда занятнее хворой бабушки. Зародились у него и кое-какие другие мыслишки относительно своего персонального статуса. При поступлении в институт сочинение (разумеется, «домашнее») написал за него любимый папа.
Папе, разумеется, поставили пятерку. Вову, конечно, приняли в институт. И не только приняли, но и носились с ним четыре года как с писаной торбой. Никто не подвергал обсуждению волнительные фрагменты из его кипучей жизни. А фрагменты изобиловали.
Будучи студентом второго курса, доблестный Вова уложил наповал гардеробщика в ресторане и попутно закатил затрещину сержанту милиции.
Дело замяли в «рабочем порядке».
Затем Вова организовал кулачные прения в городском саду. На место происшествия прибежали милиционеры и стали Вову урезонивать. Вова выслушал, но не осознал. Более того, по окончании лекции он вкатил меж глаз красноречивому старшине, после чего был препровожден в отделение. А там, как на грех, Вове подвернулся персональный пенсионер и убежденный общественник Ручейков. Он тоже принялся за увещевания, но тотчас утратил два зуба и ясность речи.
Опечаленный Ручейков завернул зубы в платочек и ушел, бормоча невнятные угрозы.
Дежурный по отделению позвонил папе и доложил обстановку. Папа только крякнул и бросил в трубку:
– Немедля отпустить!
Милиционеры сникли и Вову отпустили.
Утром начались осложнения. Поскольку Ручейников – пенсионер, помирить его с Вовой «в рабочем порядке» не представлялось возможным. Убежденный общественник ходил по городу, сложив платок луковицей, и гремел им, как погремушкой. Ходил, ходил и вдруг… положил зубы на полку. А про обиду забыл. Вернее, запамятовал, обремененный заботами по переезду на новую квартиру, нежданно-негаданно предоставленную горсоветом.
Ручейников успокоился. Вовин папа – тоже: ребенок, перебесится, станет ангелом.
А Вова и впрямь на время уличные баталии прекратил! Но опять-таки не потому, что осознал, а потому, что женился. На первых порах жена отличным образом утоляла его жажду к мордобитию. Но в конце концов она пожаловалась в институт. Директор приуныл и потребовал от Вовы… расписку в моральной стойкости. Тот немного покобенился, но написал: «Постараюсь обеспечить семейный уют и побоев, по возможности, не применять».
Институтское начальство просветлело: Вова перековался. В знак поощрения Вову назначили распорядителем на выпускном вечере.
Вова не гордый. Он согласился. А во время танцев захотел продемонстрировать виртуозные па. Он схватил за руку упиравшуюся партнершу и насильно поволок ее на середину зала. Преподавательница литературы сделала Вове замечание в том смысле, что нельзя, мол, тащить девушку, словно моток колючей проволоки из траншеи.
Тогда Вова, не говоря преподавательнице худого слова, подошел и распорядился действием: одним ударом поверг ее в беспамятство.
Позвонили в милицию. В институт срочно прибыли три товарища в сапогах во главе с бравым капитаном.
– Где хулиган? Уж мы его…
Директор института мрачно покачал пальцем на Вову. Милиционеры повернули сапоги на 180 градусов и бросились в отступление.
Преподавательница мириться в рабочем порядке не согласилась. Состоялся суд.
Судья крутился, словно на еловых шишках. Во-первых, Беркутов-младший известен всему городу как дебошир. Во-вторых, он исключен из комсомола.
Но вот в-третьих… В-третьих, папа подсудимого два как выдвинут на должность заместителя председателя облисполкома!
И чаша весов правосудия стыдливо склонилась под тяжестью служебного веса папы. Вову Беркутова приговорили к году лишения свободы… условно.
Федот Андреевич демонстративно негодовал. Но на душе у него скребли кошки. Он думал о том, как выпустил из молочной бутылки маленького злого духа и выходил его до размеров выставочного борова. Загнать его обратно в бутылку невозможно, отказаться – стыдно. Приходится защищать напролом, оберегая свой авторитет. Вова уяснил это распрекрасным образом. Уяснила и милиция. По случаю благополучного завершения суда Вова организовал попоище с битьем стекол и гостей. Соседи позвонили в милицию. И там началась паника:
– Стекла бьет? Так у себя же бьет…
– Кричат «помогите»? Так, может, выпивки многовато: осилить не могут…
Умудренные горьким опытом, работники милиции отказались выехать на место пиршества. Но хулить их за это нельзя. Ибо хватать Вову за воротник – все равно, что ловить дикобраза в зоопарке: исколешься, заставят отпустить, да еще крепко попадет.
И Вова резвился до упаду. Наконец он упал: бросил жену, работу и подался в шаромыжники. Опухший, красноносый, поросший запойной щетиной, слонялся он по берегу реки от баржи к барже в поисках денежной халтурки.
Увы, Федоту Андреевичу легче заварить кофе в собственных ладонях, чем понять, что именно он повинен в печальном финише мальчика Вовы. Но есть еще и другие папы и мамы, ответственные вообще, и за поведение детей в частности. Вот им-то и хочется напомнить:
Будьте бдительны!
Не доверяйтесь одним только детским склонностям.
Налегайте больше на воспитание. Склонности – дело преходящее. Упрямый разоритель птичьих гнезд может стать директором инкубатора. Драчун и забияка – врачом-общественником. А победитель детской литвикторины – погибнуть при взрыве самогонного аппарата, оставив в наследство лишь подписку о невыезде из Конотопа.
И еще. Не забывайте, что при чересчур оранжерейном климате невинный росток может вымахать в такой здоровенный кактус, о который вы сами можете потом пребольно уколоться!
БРОНЕБОЙНАЯ КЛЮКА
Уважаемым хочет быть даже шкаф. Человек – тем более. А уважают человека, ой, не всегда. И не потому, что нет достойных и заслуживающих. А потому, что по сей день существует, к сожалению, хамство. Хамство живучее и кусачее, как поседевший на пиретруме старый боевой клоп.
Хамство просыпается рано. Раньше грибников и дворников. Еще далеко до рассвета, а проводницы скорого поезда начинают молотить в двери купе, как в бубен:
– Подъем!
Но почему, собственно говоря, подъем? До Москвы еще три с половиной часа езды! Пассажир улегся далеко за полночь. Наконец, он хочет досмотреть свой черно-белый полнометражный сон. Но проводница уверенно тянет из-под него теплый, словно июльский асфальт, матрац. Нет, она не подозревает мирного пассажира в хищных намерениях на ходу сбагрить через окно матрасик бедному родственнику во Владимире. Просто им, проводникам, удобно изъять постельные принадлежности загодя, с тем чтобы с приходом поезда тотчас устремиться в ГУМ за тюлем или за безразмерными носками.
А непроспавшиеся командированные между тем тоскливо бродят взад-вперед, освещая полутемные коридоры воспаленным блеском печальных глаз.
Весь день для них безнадежно поломан. Они уже не смогут энергично охватывать, увязывать, проталкивать или просто работать. До обеда они вынуждены будут отсыпаться в номере или вестибюле гостиницы.
Расхищены сотни рабочих часов. Зато проводникам удобно.
Расчетливые хамы очень любят персональные удобства за чужой счет, за счет неудобств ближнего. В полупустом ресторане, например, вам никогда не дозволят присесть у окошечка. За облюбованным вами столиком всего один клиент, но у него уже приняли заказ. За другим столом то же самое. И вас начинаю гонять от Дуси к Мусе, от Муси к Марусе. Гоняют так, что в воздухе отчетливо слышится щелканье бича, совсем не способствующее пищеварению. Зато официантом удобно.
Но вот вы овладели наконец стулом, скажем в кафе с ласковым названием «Дружба». Уют. Модерн. Крахмальные скатерти слепят и скрипят, словно снег.
Хорошо! Официантка подходит через какие-то двадцать минут. Отлично!
– Будем обедать, – уверенно говорит она.
– Чудесно!!! – восклицаете вы, потирая ладонями.
– Ха! – говорит она. – Разлетелся. Мы, то есть я и Дуся, будем сейчас обедать…
Вы открываете рот, как на приеме у стоматолога, а ладони распадаются подрубленными лепестками.
А официантка уходит, презрительно покачивая кружевной короной. Уходит, оставив без помощи человека, истекающего желудочным соком. Так ей удобнее.
Попробуйте взбунтоваться и встать на защиту ваших потребительских прав. Весь персонал хором обвинит вас в подрыве демократии и оглушит энциклопедической истиной:
– Ишь, выискался! Теперь господ нет! Лакеев нет! Все равны. Для чего мы свергли царя и прогнали господина Рябушинского?
А прогнали, между прочим, и для того, чтобы человеческие отношения строились на взаимном товарищеском уважении.
Лакеев у нас действительно нет. «Челаэк» стал Человеком. Так и относиться к ближнему надо, стало быть, по-человечески.
Кстати, лакейство и хамство – две стороны одной медали, отчеканенной на самодержавном монетном дворе. Умение облизать глазами рябушинских и выказать свое подчеркнуто хамское презрение к «протчему» люду всегда отличало породистого лакея. Рябушинских, повторяем, нет. Но неблагородную отрыжку дремучего лакейства еще можно кое-где наблюдать. В пальмовых предбанниках столичных бань стоят белохалатные Добрыни Никитичи с шарикоподшипниковыми глазами. Об эти стальные глаза разбиваются всякие надежды скромного служащего усесться своими пятнадцатирублевыми штанами на свободное место.
– Нельзя! Занято! – ревет Добрыня.
И скромный служащий стыдливо мечется по предбаннику, прижимая к оскорбленному сердцу газетный сверточек.
Но вот входит дядя в тройке индпошива с баулом из кожи нильского владыки дыки. И какая же чудная ьтрансформация проистекает с Добрыней! Шарикоподшипники превращаются в инжир, источающий натуральный сок.
Выпятив губы дудочкой, Добрыня любовно сдувает пылинку с многообещающего клиента и ведет его на место словно невесту с приданым.
Приданое в данном случае выражается в чаевом двугривенном, но честному служащему отвешивается при этом хамской неприязни на полновесный рубль.
С тупым меркантильным хамством бороться, в общем-то, не так уж хитро. Можно, к примеру, просто перевести Добрыню из предбанника в парилку, где равенство классов предстает во всей своей наготе. Но как победить рафинированное хамство? Хамство по убеждению?
Корреспонденту одной газеты довелось как-то имел предметную беседу с заведующим облсобеса.
По ходу беседы в двери робко заглядывали просители.
– Вам что?! – вскидывал голову зав.– Вы что не ви-ди-те?.
Он говорил «вы». Но говорил с такой интонацией, что по телу пробегали мурашки калибром с божью коровку. «Вы» в его устах обозначало «пшел вон».
Корреспондента меж тем он величал на «ты».
– Ну как устроился? Ты, брат, дока!
Но это «ты» звучало, как «вашество».
А почему, собственно «ты»? – полюбопытствовал газетчик.
– Ну как же! – ответил он. – Мы же с тобой делаем общее дело…
С посетителями, видимо, он общих дел не имел…
Как видите, хамство ветвисто, многомордно и наличествует не только в сфере бытового обслуживания. Просто в области сервиса хамство выпирает всеми ребрами.
Взять хотя бы гостиницы. Почти в каждой их них чувствуешь себя беспаспортным бродягой, коего из милости пустили обогреться.
А в одной крупной многозеркальной гостинице я даже столкнулся с живым шлагбаумом. У лифта прогуливался крутощекий швейцар, вооруженный дубовой клюкой. Клюка автоматически поднималась перед грудью каждого посетителя
– Ты-ку-да-к-ко-му-ва-чем?! – залпом рявкал цербер в ливрее.
Мы полагаем, что найдется читатель, который может возразить:
– Э, позвольте, но при чем тут хамство? Все это, так сказать, от недостаточности культурного уровня.
Но почему же столь акробатически подпрыгивает порой «культурный уровень» нашего сервиса, если в вагоне, гостинице или ресторане появляется иностранный турист? Из-под него не тянут матрац, не гоняют от Дуси к Мусе, да и цербер в ливрее стыдливо прячет клюку подальше. Прячет, но, заметьте, не бросает: пригодится для какого-нибудь инженера из Кинешмы…
Ошибочно предполагать, что хамы дьявольски дипломатично чувствуют и понимают законы гостеприимства. Просто они боятся крупных неприятностей. Ежели хам выступит перед жителем, скажем, Монако, в своем привычном амплуа, то хаму крепко попадет. А за хамство к жителю Кинешмы, в худшем случае, лениво пожурят. Хам, он не без понятия. Службу знает. Более того – отлично знает, что человек требует уважения. Уважения куда большего, чем деревянный шкаф.
ЖЕВАНЫЕ БУСЫ
Петр Пигвинов модно пострижен, отлично одет и обладает экстерьером метрдотеля, обслуживающего зал для интуристов. Эти качества прекрасно дополняют диплом о высшем образовании, егерская шляпка, опоясанная гардинным шнуром и членский билет Общества любителей комнатно-декоративных собак. Все это, вместе взятое, дает ему основание считать себя интеллигентом, а главное – современным человеком.
Удержать за собой подобную репутацию для него вопрос жизни.
– Я человек ищущий, – говорит Пигвинов.
И можете поверить: он не кривит душой. Он ищет постоянно, изобретательно и неустанно. В любом магазине от антикварного до «Синтетики» Пигвинова знают в лицо. Пигвинов – гость частый, гость обязательный. Он мягко ложится на прилавок своим дивным экстерьером и по-суфлерски шепчет:
– Ну, что у вас новенького? Импортного?
Пигвинов не лежебока. Он настойчиво ищет все, что может украсить быт современного человека.
Как современный человек, Петр Пигвинов обожает технику. Не успеет еще умолкнуть лязг ножниц, открывающих выставку до мелочи быто-устроенных стран, как Пигвинов уже в главном зале и застенчиво набивает портфель глянцевитыми проспектами.
Иностранных языков он не знает, да и русским-то владеет преимущественно с толковым словарем.
Но проспекты модно, проспекты современно, особенно, ежели разложить их веером на журнальном столике интеллигентного человека.
Из главного зала Пигвинов, не глядя на станки, счетные машины и прочие достижения человеческой мысли, устремляется. в туалет. Представители быто-устроенных стран имеют обыкновение держать там великолепные оранжевые рулончики, пригодные для изготовления современных салфеток…
Стеснительно усыновив пару рулончиков, Пигвинов с мультипликационной скоростью носится по залу в поисках дополнительных сувениров. Он трижды запускает руку в лоток с иноземным «ландрином» и прихватывает дюжину картонных стаканчиков, испещренных латинским шрифтом. Потом силами чудовищной восточной лести (выраженной на пальцах) он выпрашивает у гида фирменную бадейку из-под автола.
Домой Пигвинов нетерпеливо мчит на такси. И долго еще в его глазах сохраняется эдакое суматошное блуждание, свойственное конокрадам.
Дома он с гордостью расставляет трофеи на столе, а жена восхищенно полощет ладошками воздух.
Мадам Пигвинова – тоже интеллигентная современная женщина. У нее такие длинные ноги (а коротконогая женщина не может быть современной) и низкий прокуренный голос, что Пигвинов с трудом сдерживает беспочвенную ревность. А ревновать нельзя – это очень несовременно.
Трудно, очень трудно быть современным. Надо быть всегда начеку и с корабельной зоркостью следить за модой.
Сегодня в моде низкие голоса и низкая мебель. И Пигвинова срочно вынуждена курить, а Пигвинов – подпиливать ножки кресел.
Современный человек живет ярко. Приходится вызывать маляра-умельца и красить стены комнат в разный цвет: красный, желтый, лиловый и серый. Но не успеет маляр-умелец наложить последний мазок, как в кругах, тяготеющих к современности, проносится новый слух:
– Пестрота уже не модна.
– А что модно?
– Чернильная оспа.
– Оспа?!
– Ну да, есть один такой славный мальчик из Строгановского. Он, значит, наклеивает обои вниз лицом, а потом художественно обрабатывает чернилами из пульверизатора. Очень, очень современно! Я сама видела у Средневалдайских.
Пигвинов мчит к Средневалдайским, дабы узнать, был ли мальчик. Мальчик был, ибо, судя по внешнему виду, комната Средневалдайских выдержала нашествие чернильных клопов.
Пигвинов не хочет прослыть ретроградом. Он тоже бежит за художественным мальчиком.
Жена не сидит сложа руки. Она мечется по Москве в поисках адреса знаменитой Изольды Гарольдовны.
У Изольды Гарольдовны лучшие в Москве зубы. Самые модные. Самые современные. Как она штампует ими жеваный картон! Какие модные неповторимые оттиски! Остается только просушить, раскрасить, посадить на нитку, и получаются самые современные…бусы. Нет, у Изольды Гарольдовны просто золотые зубы.
Завистливые интриганки не дают Пигвиновой адреса. Она в истерическом отчаянии. Тогда Пигвинов берется за дело сам. Сам жует обложку «Философского словаря». Сам сушит. Сам красит маникюрной кисточкой.
Мода требует жертв. Пигвинов терпеть не может лыжи. Но спорт – это модно. И по воскресеньям Пигвиновы в толстых, почти корзинной вязки, свитерах и двухцветных ботинках отправляются на модные горы. Кататься Пигвиновы и не умеют и не хотят. Они деловито прилаживают мастерские финские лыжи, а потом долго стоят на месте, раздвинув руки так, будто намерены обхватить домну.
На лыжню современному человеку и не обязательно. Главное быть в отличной спортивной форме – от шапочки до подметок.
Та же мысль руководит Пигвиновым и на курорте. На морской берег он является как живая реклама «Курортторга». При нем ласты, подводное ружье, копье, фотокамера, транзистор и теннисная ракетка. Со стороны кажется, что человек пришел охотиться на акулу. Вот сейчас он подманит ее звуками твиста, ринется в пучину, стрельнет, кольнет, вытащит добычу ракеткой (вместо подсачника) и тут же сфотографирует жену верхом на акуле.
Ничего этакого, однако, не происходит. Изредка он прошлепает ластами на мелководье, с присядом окунется и снова – к транзистору.
Транзистор не умолкает ни на минуту. И это особенно укрепляет за Пигвиновым репутацию интеллигентного человека, так как практически не дает возможности с ним заговорить. А сказать ему нечего.
Словесно Пигвинов общается только с кругами, тяготеющими к «современности». По субботам у него собираются «свои» люди и ведут модные разговоры о международных и внутренних проблемах.
Проблемы международные:
– Познакомился на выставке с гидом, – говорит гость. – Я ему авторучку, а он мне – значок… Как вам нравится эта дружба народов! А еще культурные люди.
Проблемы внутренние:
– Средневалдайские – удивительно культтурные люди. Подумайте только – ужинают при свечах!
Пигвинов мертвеет от страшного удара. Черт, прозевал! И делает в книжке пометку – «подсвечники».
Бедный Пигвинов! Он и не подозревает, что если вся интеллигентность сводится к свечам, то культурную революцию на дому можно решить простым коротким замыканием…
МИЛЛИОН ЗА УЛЫБКУ
Мы, дорогие товарищи, за улыбку. За добрую широкоформатную улыбку. Но не всегда. Не при всех обстоятельствах.
Возьмем, к примеру, стройку. Грохот. Трудовое кипение. И конечно, транспаранты. Например: «Боритесь за экономию!»
– Бороться – это хорошо. Экономия – прекрасно, а подведение осязательных результатов таковой еще прекраснее.
Подводят итоги с помпой. На сцене – акварельная кривая роста бережливости, красная скатерть, чинный президиум. И вот уже кто-то с особой молодцеватостью свойственной лишь дикторам «Пионерской зорьки», излагает:
– За отчетную неделю нами сэкономлено: гвоздей плотничных – двадцать!
Оживление.
– Мелких – сорок три.
Шумное оживление.
– Деловой древесины – пять сотых кубометра!
Аплодисменты.
– Вопросы есть?
Вопросов нет. Закончено собрание, закончен трудовой день. Строители бодро-весело идут по домам. Лишь один из них тяжело тащится, припадая на левую ногу. И отнюдь не по причине хромоты. Полкармана у него гвоздей мелких. Кроме того, за пазухой гвоздей плотничьих – тридцать. За плечом 0,05 деловой древесины, именуемой в обиходе доской. Доску он несет на весу и на виду. И ни один из шумно оживлявшихся или бурно аплодировавших не выражает гневного удивления. Более того – улыбаются почти поощрительно: вот-де человек хозяйственный – табурет соорудит, а может, и скворечник изладит. Молодец, уважает семью и пернатых.
Несет, скажем, такой семьянин на голове лист шифера. Несет не из дома на работу, а, разумеется, наоборот. И никто не пристает к нему с наводящими вопросами. Просто сами догадываются: вот, мол, человек предусмотрительный, бережливый, прикрылся на случай дождя или града. Град, оно явление стихийное и не подведомственное бюро прогнозов. А семьянин – человек боязливый. Пятьдесят раз приходится ему, покидая службу, брать на себя нелегкую ношу. Тяжело, но зато остается сухим.
Пример другой. Как-то заведующей складом, женщине хозяйственной и со вкусом, приходит мысль: а неплохо бы застелить кухонные полки обоями.
Не подумайте, однако, что мысль эта приводит женщину со вкусом в магазин «Хозтовары». Ни в коем случае. Зачем же понапрасну бить ноги, когда искомое тут же, под рукой? Взяла рулончик и понесла. И понесла открыто, вовсе не маскирую под чертеж.
Застелила хозяйственная женщина полки. Получилось красиво и гигиенично. А тут подоспела мысль, что обои в сочетание с клеем могут служить и по прямому назначению. Не торопясь, не суетясь, позаимствовала еще двадцать три рулона, ну и, конечно, бидон клея. Какие же обои держатся без клея? Даже смешно!
Чего только иной раз не заимствуют на родном производстве по мелочи! Гвозди – на стройках, бублики – в пекарнях, текстолитовые плиты (очень сподручно для домино!) – на заводах. Заимствуют даже…шпалы. Это не выдумка. Именно шпалы, смолистые железнодорожные шпалы. И волокут их весомо, грубо, зримо, подбадриваемые улыбками со стороны:
– Во дают. Сильны, бродяги, что твой медведь!
Единицы, конечно, волокут домой шпалы на дрова, не все ежедневно используют шифер вместо зонтика. Тем не менее «заимствования» на производстве кое у кого вошли чуть ли не в привычку. И привычка эта оправдывается большей частью так:
– Государство у нас богатое. Ну что ему, государству, станется, ежели я «усыновлю» какую-то досочку. Стройка, вон она какая большая, а доска – эвон какая маленькая!
Соразмерность масштабов вроде бы убеждает. И потому иногда мы даже не считаем зазорным спросить соседа:
– Боря, у тебя там на работе шурупы есть?
– Есть.
– Будь друг, принеси дюжину.
– Ну, какой разговор! Хоть две.
А разговор, между прочим, есть. Государство у нас действительно богатое. Стройки большие. А шурупы – маленькие. Но возьмем на минутку счеты. Скажем, в большом городе тысяча строек, в году 365 дней. Помножьте на стоимость дармовых шурупов, градоспасительного шифера и домашних шпал. И в ответе получите добрый миллион рублей. А миллион – не только цифра, а, скажем, квартал жилых домов.
Когда человек, пыхтя, как паровоз, тянет домой шпалу, это забавно. Когда идет под шифером, как пол зонтиком, – смешно. Но не дорого ли мы платим за такую улыбку?
НА СТРАЖЕ НАТУРАЛЬНОГО
Осмотрев воскресную телепередачу, работник живорыбной базы Луков ощутил предрасположенность к публичным рекомендациям по вопросам культурного просвещения. В итоге получилось письмо в редакцию, дающее толчок полезным мыслям.
«Из Дома культуры передавали концертное представление. В данный момент тогда, когда мы держим направление на коммунизм, я от своего имени скажу, что такая пошлятина не представляет собой ценности в багаже культурного просвещения. К примеру: был показан кусок оперы и отрывок «Адажио» из одного балета. Выбегают на сцену двое – он и она. Она от него убегает, он ловит, ухватывает. за талию, за голые ноги, поднимает ее над головой и делает с нею всевозможные выкрутасы. А потом. были несодержательные липси под так именуемый джаз-оркестр. К чему это?
Может, я плохо разбираюсь. В данных действиях, как в музыке, так и в танцах? Но я могу твердо заявить, что субботняя телепередача несравнимо была лучше. Там были показаны танцы народов Крайнего Севера, коллективный хор и перепляс. Вот такие концерты народу и нужны.
Я по-своему считаю, что на сцене должно передаваться натуральное. Не дуэль под музыку, а то, что могло где-то и с кем-то быть в действительности, и к тому же скромное и поучительное.
Я не могу, конечно, делать какой-то переворот в этом направлении. Но те, кто более компетентен.
Можно, конечно, посмеяться. Можно утешиться статистической истиной, что на каждую тысячу человек рождается один «не совсем того…»
Но Луков очень даже «того». Вдумайтесь, с какой дьявольской тонкостью защищает он позицию обывательской нетерпимости. И с каким знанием предмета!
Воинствующий обыватель, заметьте, никогда не выступает лично от себя. «Мы», «нам», «народ». Он не скажет: арфа – дрянь. Он протрет лик постным маслом и утробно вздохнет: эх, сколько загубили лесу и проволоки, потребных народному хозяйству, а звук слабый и не натуральный.
При возможности матерый обыватель с удовольствием бы изъял у Ленского дуэльный пистолет, а оркестровую яму приспособил под тир. Так ему сподручнее. Но возможность ограничена, и он письменно вопиет о крамольном ущемлении истинно народного со стороны треклятого «адажио» и бесстыжего липси.
Никакого ущемления, конечно, нет. Совсем наоборот. Стреляные критической солью былых лет, деятели искусства подчас без меры ублажают якобы незыблемые вкусы «простого зрителя».
Хоровые и танцевальные ансамбли неустанно пляшут и поют на всех праздничных концертах, во дворцах и клубах, на самодеятельной сцене и искусственном льду. Не исключено, что когда-нибудь поставят и водную плясовую феерию.
Есть, конечно, опасение, что-де потонут солистики в расписных сарафанах да и гармоника, мол, будет безгласно пускать пузыри. Но посильно же изобрести непромокаемую гармонь с клеенчатыми мехами. И потом в наших же возможностях организовать на представлении спасательную службу. Это заодно обеспечит дополнительное вовлечение зрителя в ОСВОД.
Но воинствующего обывателя не успокоишь даже плясовой феерией. Вот если бы узаконить неделимую монополию на перепляс, попридержав запретительным циркуляром все иное прочее, тогда другой коверкот. |
Обыватель размашисто отождествляет непривычное с плохим и потому предрасположен к «картофельным» бунтам» в искусстве. Обыватель привык к «Девушке с веслом» в районном парке, плакатному товарищу, простирающему руку вперед, и к штампкомедии «Девушка с гитарой». Всякое отклонение от привычного ставит его в огорчительный тупик.
Из года в год к женскому дню выпускали одну и ту же открытку: щекастенький карамельный бутуз преподносит приятной во всех отношениях маме жирную пятерку в табеле. Школьничек был сладенький и складненький. Пятерка четкая и заслуженная. Привыкли. И вдруг появился новый поздравительный вариант: изящная стилизованная вазочка. А в ней условный, не из гербария, цветок.
И бунт закипел. В редакцию пришла дюжина писем с требованием разжаловать дерзкого художника из сына трудового народа в эстетствующего сноба со всеми вытекающими отсюда оргвыводами.
Воинствующий обыватель любит только себя и уважает только свои вкусы. Он жаждет, чтобы все окрующее во всем ему соответствовало. Он самодовольно тщится «жить как деды» и в искусстве и в быту. Всякий инакомыслящий или инакоодетый вызывает в нем негодование на уровне кипения.
На одном из просмотров в Доме моделей предоставили слово зрителю. Зритель хвалил. Зритель восхищался. Но вот на эстраду пружинистым шагом циркового дрессировщика вышла женщина с щучьим лицом, затянутая в глухой жакет на вате.
– Стыдно и горько, – оказала она. – ‚ Мужчины стали одеваться в такое, что уже и непохожи на мужчин. А про женщин и говорить тошно. Заголяют коленки! Как же мы, вступая в светлое будущее, допускаем. Такую гадость?
Между прочим, к одежде можно относиться по-разному. Одни полагают, что одежда предназначена для красоты, а другие – для прикрытия срама. Один, покупая костюм, мнет его в ладони до треска так, словно собирается ходить в нем на медведя. Другой гонится за покроем и расцветкой.
И правильно. Не всем же ходить на медведя. Да и не хватит медведей на всех.
Хорошо, когда обывательская нетерпимость лишена возможности проявить административное рвение. Иначе щука в жакете обрядила бы девушек в паранджу, а мужчин – в яловые сапоги. Но бывает и нехорошо.
В одном небольшом городке инженер подписался на сатирический журнал. В один прекрасный день ему, отказали в доставке журнала на квартиру ввиду обнаружения на страницах такового голых ног. Разумеется, женских. Так как мужские ноги, особенно у кавалеристов, скромны и поучительны. Инженер-вольтерьянец вынужден был бегать на почту сам. Там его ждали с нетерпением и громогласно восклицали:
– А вот и любитель голых баб пришел!
В конце концов затравили беднягу. Заставили отказаться от подписки.
Не менее прытко упредил падение нравственности в одном селе директор средней школы. Под угрозой отстранения от работы он письменным приказом запретил учителям появляться на уроках в узких брюках.
«Пусть не совсем удобно ходить в брюках, где под каждой штаниной можно спрятать астраханский арбуз, – рассуждает воинствующий ханжа. – Пусть кое-кому до изнурения надоели карамельно-акварельные поздравления. Пусть «недозрелая» публика жалуется на переборы в смысле глубинных. частушек. и исконного пляса. Но сколько выигрывает зато в просветительном балансе натуральная идея скромности и поучительности!»
Любая, даже маленькая победа обывательской нетерпимости печалит и настораживает. Ее преступно не замечать в упор. Ведь обыватель всерьез полагает, что пребывание на стреме «натурального и поучительного» крепко споспешествует строительству коммунизма. Всерьез мнит коммунизм не как высшую ступень человеческого разума, таланта, творчества, а как усовершенствованный собес с поучительными постными лозунгами и списками запрещений-ограничений на обобществленных стенах.
Женщине, например, по мысли обывателя, уж непременно надлежит прибыть в светлое будущее в шахтерской робе и с брезентовым подсумком в равноправной руке.
Иной обыватель относится к коммунизму чисто потребительски: бесплатное питание от живота, дармовой проездной билет и ремонт обуви за спасибо. Ну и кругом, конечно, монастырская скромность и домостроевская поучительность, унаследованная испокон веков.
И тут мы вынуждены обывателя огорчить. Будут при коммунизме и джаз-оркестр, и короткие юбки, и даже «Адажио». И танцевать его будут не в охотничьих сапогах, на потребу ханжеской нетерпимости, а безыдейными голыми ногами. Безыдейными, потому как идеи должны быть в голове.
СУСЛИК В БРЮКАХ
Яков Ильич – человек непьющий, мнительный и склонный к удивительному толкованию событий и фактов.
Как-то он зашел ко мне с якорной цепью через плечо.
– Ну, как, одобряете? Трактором не порвешь!
– Медведя собираетесь держать или для колодца? – полюбопытствовал я.
– Шутки шутите, а в Кузьминках квартиру ограбили. Двое в маске, а один в накомарнике. Хозяину по шее – и общий привет!
– А, понимаю. Кольчугу хотите сшить? Или просто железный шарф на шею?
– Зачем кольчугу? – обиделся Яков Ильич. – Кольчугу – тяжело. Цепочку на дверь излажу.
– Цепочку?! А выдержит?
– В два ряда сложу.
– Да нет, я про дверь.
Яков Ильич хитро щурится, всем своим видом как бы давая понять: «Эх, простота, беспечность человеческая».
В такую минуту он страшно похож на обезьянку, припрятавшую за щекой банан. Ему и сладко и приятно сознавать свою мудрую запасливость.
Яков вешает свою цепь на дверь, и всякий раз, когда он открывает дверь, на лестнице слышен колодезный грохот. Жильцы нервно вздрагивают. В голове нет-нет да копошится пасмурная мыслишка. Трое уже поставили дополнительные замки.
Яков Ильич никогда не бывает спокоен. Он вечно боится, что его в чем-то обожмут, причешут против шерстки или обведут вокруг пальца. И Яков – начеку. Он всегда следит за жизнью, как за носильщиком, которому доверил чемодан.
Однажды Яков Ильич ни с того ни с сего завез 5 мешков картошки. Шатаясь, как на палубе, сам затащил их на шестой этаж, после чего вызвал «неотложку».
– Что с вами, Яков Ильич? – спросил я, одалживая ему валидол. – Зачем такая закупка?
– Водка, – отрывисто бросил он. – В магазине польская водка!
– Ну и что? Хотя бы и коньяк?
– Как это «что»? – прищурился Яков Ильич. – Значит, своей не хватает. А водка – не коньяк, из чего ее, родимую, гонят? Ведь не из лесного клопа. Выходит, картошки скоро не будет…
Через месяц на шестом этаже устоялся такой запах, что туда страшились забегать даже бездомные кошки. В лиловых сумерках зимнего рассвета Яков Ильич по ведру начал вытаскивать свои запасы во двор.
После картофельной «панамы» Яков Ильич несколько приостыл, но вскоре его суматошный ум встревожила новая идея.
– Деньги пора с книжки снимать, – сказал он мне при встрече. – А то художественная лотерея. Уж больно волнительно7
– Что же, резонно, – подбодрил я, выиграете, к примеру, «Сирень цветет», и будет у вас на стене неувядаемая весна. Дело хорошее.
– Чего уж хорошего, ежели картинки в ход пошли. Видать, с деньгой у казны туго…
– Вот так здрасте! Картины-то, чудак, куплены, а не выиграны у художников в «очко».
– Все равно нам «Сирень» ни к чему. Запасусь-ка я лучше «Примой» года на три, а то с ней перебой… Вдруг – и совсем… А?
– Дерзайте, – сказал я, – заодно сэкономите на нафталине: табачная труха, она вполне заменяет.
На другой день мне впервые не удалось взять «Приму» ни в одном из ближайших киосков. Пришлось зайти к Якову Ильичу.
– Ну, что я говорил, – подмигнул Яков Ильич, с гордостью указывая на сигаретные бурты у себя в чулане.
– Суслик вы, Яков Ильич! Натуральный суслик в брюках, – сказал я. – Тащите в нору сослепу все подряд.
– Запас карман не тянет, – сощурился Яков Ильич, и на его лице снова прорезалась улыбка провидца.
Переезд Якова Ильича на новую квартиру чем-то напоминал ликвидацию бакалейной лавки после наводнения. В кузове грузовика высились сморщенные куски мыла, сыпались пачки сигарет, покрытые рыжими потеками. Сверху громоздился мешок соли, которого хватило бы всем ночным сторожам на весь фруктовый сезон.
Долгое время я не видел «суслика в брюках», но на днях встретил его на Сретенке. Он стоял у нового, только что открытого магазина «Лесная быль» и что-то вдумчиво прикидывал на пальцах.
– Как вам это нравится? – шепнул он, косясь на вывеску цвета майской поляны.
– Прекрасно, – сказал я, – шашлык из медвежатины – мечта безоружного горожанина. А тут и лось, и фазан, и дикий заяц!
– М-да, бочку бы где раздобыть, – с шальным блеском в глазах откликнулся Яков.
– Диких зайцев солить?
– Да нет, что-нибудь подомашнее, – озабоченно сказал он, – видать плохи мясные дела, коли до косолапого добрались…
– Ну, знаете ли, – сказал я, – тогда доставайте сразу три бочки.
– Это зачем же? – насторожился Яков Ильич.
– Видите ли, в магазинах появился морской гребешок и морская капуста. Значит, кочанной скоро не предвидится, да и куриные гребешки исчезнут вместе с теми, кто их носит?
– Понятно, – сказал Яков Ильич, судорожно заглатывая слюну.
– Более того, по секрету! С пластмассовыми гребешками станетт туго и даже с расческами…
– Ну-у! Вот спасибо, – пожал мне руку Яков Ильич, – побегу возьму пару штук про запас.
И он помчался вскачь в «Галантерею», вытирая на ходу вспотевшую, гладкую, как колено, лысину…
ОЖИРЕНИЕ СЕРДЦА
Уберите стетоскопы, товарищи медики. Речь пойдет о скрытой моральной болезни. Распознать ее поверхностным наблюдением не легче, чем расколоть полено шапкой. Бесполезно прикладывать стетоскоп к груди страдающего этой страшной болезнью, ибо ожиревшее сердце стучит ровно, как ходики. При всех обстоятельствах.
Болезнь эта по преимуществу наследственная и возникает от чрезмерного накопления обывательской мудрости. Мудрости, крепко настоенной на сундучных заповедях:
Моя хата с краю.
Своя рубашка ближе к телу.
Двое дерутся – третий не мешай.
Это очень удобно – быть всегда третьим и, конечно же, лишним в трудных, требующих волнения случаях. Ни тревог, ни волнений, ни царапинок. Но вот душа при этом становится как бы районом вечной мерзлоты, а сердце покрывается успокоительным жирком. Так рождается равнодушие – нечеловеческая черта, превращающая служащего в чиновника, а гражданина – в манекен с паспортом. Манекен, который боится намочить выставочные башмаки даже ради спасения утопающего.
Грузчик Володя Н. испытывал лирическую потребность в общении с Людмилой. Они целый год ходили вместе в кино, на танцы и часто сиживали на излюбленной скамейке в городском парке.
В тот день в парке было безлюдно. Щедро светила многоваттная луна. В теплом почти парниковом воздухе пахло кленом. Словом, погода благоприятствовала объяснениям. Володя достаточно заботливо обнимал Люсю, шептал слова, заимствованные из кинофильмов, и рассказывал о своих подвигах в секции бокса. Рассказывал настолько громко, что привлек внимание трех неизвестных, слонявшихся по аллеям. Один из них приблизился к скамейке и отозвал боксера-лирика для собеседования.
Володя сильно затосковал, примыслив себе расставание с праздничным пиджаком и любимой бобочкой на молнии.
Однако дело оказалось куда проще. Незнакомцы не посягали на рубашку, столь близкую боксерскому телу. Они всего лишь предложили Володе убраться из парка и оставить девушку, с которой они хотят «познакомиться вплотную».
Я догадываюсь, как поступили бы вы на его месте, дорогие читатели. Пусть не каждому из вас девятнадцать лет, пусть не каждый блистал в городской секции бокса.
А Володя убрался. Убрался, не оборачиваясь на крики о помощи и так и не досказав любимой о своих нежных чувствах.
Погода, как мы уже говорили, была такая, что не спалось и ночным сторожам. В двух шагах от парка была милиция. На улицах еще прогуливались прохожие. А Володя мерным шагом топал домой.
Не подумайте, однако, что у него от страха свело челюсти. О, нет. Дома он с аппетитом откушал, аккуратно, дабы нарушить складку, сложил брюки и облегченно лег спать.
Невероятно, но факт. Пока на Люсе рвали одежду и хватали за горло (третий не мешай!), ее Ромео в нетронутой рубашке (она так близка к телу!) удалялся в свою (она всегда с краю!) теплую хату.
Но это не все. На следующий день Володя пришел к обесчещенной девушке и сказал:
– Забудь… бывает… Опять же всегда будем вместе…
В древней Спарте был обычай сбрасывать физических уродцев в пропасть. Суровый закон. Жестокий закон. Двадцатый век – век гуманный. Но я бы сохранил спартанскую суровость по отношению к уродам моральным – людям с ожиревшим сердцем. Пусть не так их уж и много, но как больно бьет по живому человеку их беззастенчивое равнодушие.
Их было двое у метро. Двое дружинников несли свою вахту у открытого вестибюля. А в вестибюле находились шесть телефонов-автоматов. Дружинники смачно лузгали семечки и неторопливо обсуждали перипетии футбольного матча ЦСКА – «Динамо».
В полночь к метро подбежал человек в наспех накинутом на плечи пальто. Он был бледен, всклокочен и рвался к телефонам. Дружинники решительно преградили ему путь литым плечом значкиста ГТО второй ступени.
– Закрыто!
– Но мне только позвонить… Вызвать «неотложку».
– Все равно.
– Поймите же, острый приступ… отцу семьдесят лет… Я вас очень… Я вам очень…
Человек говорил всякие жалкие слова. Бился о стеклянную дверь метро, как рыба в аквариуме.
И тогда другой, более «чуткий» дружинник сказал:
– Топай через площадь и в переулок направо. Там и позвонишь…
– Но отец…
– И-ди-те!
И тогда любящий сын сгоряча назвал дружинника бездушной сволочью.
Определение точное, но чреватое.
До сих пор безучастные церберята проявили необычную активность. Заломили любящему сыну руки белые, втолкнули его в дежурную комнату, а дверь – на ключ. На два оборота. И снова принялись лузгать семечки…
…К счастью, соседи успели вызвать старику «неотложку». К счастью, судья не признал в действиях любящего сына даже потуг к мелкому хулиганству, а слово «сволочь» расценил как правильный в той ситуации эпитет.
Но как жаль, что тем же эпитетом не наградили боксера-лирика его товарищи по работе. Они знали о моральном преступлении Владимира. Хмыкали в кулаки. С неутомимым любопытством расспрашивали о подробностях. И никто, решительно никто не осудил сам поступок.
И это, пожалуй, самое опасное равнодушие, равнодушие к подлости. Опасное, ибо ожирение сердца наступает не сразу. А равнодушие в человеке зреет медленно, но верно, как помидор в валенке. Зреет и постепенно превращает человека «в третьего лишнего», обитающего в «хате с краю». С краю от общества, где человек человеку – друг, товарищ и брат.
СИНЯКИ-НЕВИДИМКИ
Добротный синяк подобен июльской радуге. Он так же быстрообразуем, многоцветен и всеми замечаем. Последнее свойство наряду с неудобствами имеет положительную сторону. Оно дает возможность увидеть факт на лице и засвидетельствовать таковой посредством экспертизы. И тогда автору и постановщику синяка предстоят неизбежные сутки раскаяния, или – что еще хуже – путешествие в вагоне с дверью посередке.
Однако, кроме наличных синяков, дело с которыми обстоит довольно просто, существуют и синяки-невидимки. Синяки человеческой души.
…В одной из групп медицинского училища приключилась неприятная история. Пропала толика денег. Возраст девочек— 15—16 лет – как бы сам собой отвергал мысль о закоренелом злодействе. И создалась сложная ситуация. Ну что тут делать? То ли поговорить с девочками теплым голосом, то ли подняться до педагогической риторики с привлечением Макаренко и Руссо…
А на деле все проистекало куда проще.
Классный руководитель Ипатова, молодая женщина с ясными глазами и выправкой сверхсрочника, обошлась без Макаренко, ибо была вооружена методом бытового психоанализа. Согласно этому методу в каждую ученицу внезапно тыкалось перстом с наводящим вопросом: «Эт-то ты?» – и последующим изучением реакции каждой подопытной. Когда очередь дошла до Нины В., психоанализ себя кругом оправдал. Нина отреагировала неправильно. Вместо того, чтобы честно, по-уставному отрубить «никак нет», она… по-крас-не-ла… Так какой же тут может быть Руссо? Вместо Руссо на подмогу был вызван старший оперуполномоченный Кислица.
Явление Кислицы в класс вызвало массовую робость и готовность к немедленному раскаянию.
– Кто на подозрении? – трубным голосом вопросил Кислица.
– Вот эта, – отрапортовала психоаналитик Ипатова. – Она краснеет.
– А-а, ясно, возьмем в работу. Ну, а еще кто?
А больше никого, ибо аналитический сеанс Ипатовой был прерван прибытием в класс храброго детектива. Вогнать в краску еще кого-либо она не успела и потому выразила надежду на результативность поголовного обыска.
В классе наметилось оживление, переходящее в панику.
Кислица увел Нину с собой, а в классе под руководством Ипатовой начался унылый детективный стриптиз.
Не трудно догадаться о чувствах, которые владели девочками в результате проведения подобного мероприятия. И совсем не трудно понять, что испытывала Нина В., когда на глазах всего училища и с соответствующими комментариями ее сажали в милицейскую коляску и везли через весь город. Но это еще не все. В служебной обстановке горластый Кислица, использовав замечательные акустические особенности дежурной комнаты, начал изобличать Нину, как матерого медвежатника, особо тяготеющего к сейфам:
– Хватит… Пора кончать… Мама? А вот мы тебе очную ставку с мамой!
Перспектива встретиться с мамой в дежурной комнате вряд ли устраивает подростка, которого еще недавно за шалости ставили в угол. И возможно, удалось бы бравому Кислице добиться блистательного раскрытия. Но в самый разгар допроса позвонили из медучилища. Оказалось, там немного погорячились. Так себе, самую малость! Нина краснела совершенно беспочвенно. В общем, деньги нашлись.
Да, богат и могуч русский язык. Есть десятки извинительных выражений. От бытовых – «Извините ради бога» – до парламентских – «Разрешите принести вам глубочайшее…» Но Кислица – убежденный атеист и противник парламентаризма. Он не стал бросаться в крайности. Выбрал форму редкую, но понятную: «Иди. И чтобы духу твоего здесь не было!»
– В чем дело? – горячился потом исполнительный Кислица. – Какие еще объяснения? Ну, прокатил, ну, допросил… И вообще в вашем деле миндальничать не положено.
Оставим вопрос о миндале, а вернемся к синякам. Когда человека за здорово живешь бьют по физиономии, он первым делом восклицает не «почему так сильно?», а «за что?»
И это потому, что боль душенная, вызванная оскорблением, доминирует над болью физической. Словом – не столько больно, сколько обидно.
А обидно бывает прямо до слез.
В московском троллейбусе мне довелось видеть сатаническую акварель, выставленную на всеобщее обозрение. На ней было запечатлено ужасное существо неопределенного возраста и пола, являвшее собой, судя по пояснительной надписи, воспитательницу детского сада № 5, 1910 года рождения, уличенную в безбилетном проезде. Пятидесятилетняя женщина не только дерзнула подорвать финансовую базу троллейбусного парка, но и еще «пыталась уйти от ответственности, говоря, что «позабыла» оторвать билет». Последнее обстоятельство, видимо, породило могучее вдохновение у припаркового пиита, и он обогатил акварель сокрушительным пятишерстным ямбом:
Подумайте, может ли мать
Ребенка ей доверять,
Чтобы она в нем воспитала
Жулика или нахала!
Сильно сказано. Доходчиво.
Не в бровь, а в лоб. Да так, что слеза прошибает и оторопь берет. И все удовольствие за четыре медных копейки!
Натуральные синяки, между прочим, проходят куда скорее, нежели сама горечь оскорбленного достоинства. И это доступно пониманию каждого. Тем не менее не видимые глазу синяки раздаются еще направо и налево легче, чем контрамарки областного театра. Если начальник рявкнет на подчиненных, так что их сердце сжимается в предынфарктной тоске, – это та же зуботычина. Когда ретивый администратор огульно осуществляет принцип: «Тащить и не пущать!» – неизбежны моральные затрещины.
Нет, синяки-невидимки не измеришь циркулем, не засвидетельствуешь справкой. Они не бронируют авторам жесткое место в вагоне с дверью посередине. Они чаще всего неподсудны. И это печалит… А хорошо бы расценивать их так же, как и синяки вульгарные? И на факт их образования смотреть, как на рукоприкладство к человеческой душе.
НОВОГОДНЯЯ КАНИТЕЛЬ
В нечетко определенных кругах новогодняя суматоха начинается раньше, чем поступают в продажу санки. Изрядно поистощавший за год отрывной календарь остается еще толщиной с мизинец лесоруба, а на квартире поэта облегченных форм кенарем заливается телефон:
– С новым годом! Срочно либретто елочки!
Пока поэт, укутав подушкой дымящийся от звонков телефон, судурожно дописывает: «Вот вам, детки, по конфетке за хорошие отметки», – в Лужники везут огромную, чуть поменьше башни на Шаболовке ель.
В коридорах ВГКО вспыхивает деловой ажиотаж. Примадоннами ходят актеры травести. Это их день. Они лучшие потенциальные снегурочки и потому смотрят на рослых партнерш как бы сквозь лорнет.
Неразлучные напарники аттракциона «Живая лошадь» лихорадочно курят и тянут на спичках, кому идти в «хвост», а кому – в «гриву».
Из клеенчатой двери вываливается квадратный человек почти без шеи. Его лицо глубоко перепахано обидой.
– Как вам это нравится! – кричит он на весь коридор. – Меня бросили на зайца. Интриги! Я всю жизнь ходил медведем. А что заяц? За него хоть платят полевые?
«Лошадь» синхронно пожимает плечами.
– Какие же полевые за комнатного зайца, – рассудительно говорит «хвост».
– Другое дело – медведь, – добавляет «грива», – тому положено лишку за жару. Как при командировке в Африку…
– Два деда для отъезда в Тулу! – капитанским голосом кричат из угла.
«Медведь» профессионально, напролом топает в угол.
Дед-Мороз – это хорошо. Дед – елочная номенклатура.
Так наступает эстрадное новогодье.
И только когда завербованы все деды-морозы, поделены зайцы, а на роль Снегурочки спрягают даже жгучих артисток театра «Ромэн», новогодние веяния захватывают широкого потребителя.
Дети теребят родителей, как лен:
– Елку. Купи елку!
После конного базара елочный базар, пожалуй, самый шумный и бестолковый. Папы и мамы перебирают елки со скоростью пианиста-виртуоза. Все хотят, чтобы сугробная ель не уступала по густоте лавру, а ростом – трехлетнему тополю. Малаховский суглинок бессилен выдать на-гора такое чудо. И понятно, чем больше копаешься, тем хуже. Но зато каждый уверен, что уж он-то выбрал именно «то», и потому гордо несет «наипервейшую» елку на весу, как самовар.
Вообще ежегодный елочный переполох ничем не обоснован. Я не знаю москвича, который встречал бы новый год под фикусом. Елку, хотя и по-разному, достают все. Последним на елочный базар вкатывается простуженный скептик с мелкопористым портфелем под мышкой. Вкатывается и тормозит, будто взнузданный.
– Елки-палки! – кричит он, оглядывая елочные остовы, похожие на скелет угря. – Мне нужна елка, а не шест для прыжков!
– Возьмите синтетическую. Не все ли равно?
– Равно, да не очень, – кашляет скептик. – Утюг и горчичник жгут спину одинаково, но попробуйте горчичником гладить брюки. М-да, нейлоновая. И хочется – да не колется, а главное, запах, не тот…
– Купите хвойный экстракт. Примет елочка ванну – и порядок.
– Это точно?
– Как в Палате мер и весов.
Скептик улыбается и уверенно скачет в «Детский мир», обгоняя прохожих. А это трудно. Ибо обычно пешеход в Москве вдвое шустрее, чем, скажем, в Богодухове, и в пять опережает пешеходов Дании, Голландии и Люксембурга, взятых скопом. Но в предпраздничные дни пеший москвич может легко соперничать с «Запорожцем».
Новоселы лихорадочно носятся по мебельным магазинам: новый год, новая квартира, и непременно новая обстановка. Тещи и бабушки мелкой монастырской рысью гоняются по городу за незаменимым фаршированным перцем. Близится новогодняя ночь…
